ID работы: 12850393

Тройная доза красных чернил

Фемслэш
R
В процессе
75
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 1 890 страниц, 202 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
75 Нравится 155 Отзывы 10 В сборник Скачать

Бабочка и собака. Глава 56. Форма моего сердца

Настройки текста
Примечания:
      Было ли у отца сердце? Вот это был настоящий важный вопрос. Не было ли сердце у Харви и Одри, а имел ли его папа. Ответ — да. Черное и сгнившее, сам говорил. Оно позволяло искренне и сильно любить дочь, сожалеть о потери сыновей и жены, помнить свою первую девушку и пылать своей работой. Также оно сильно болело, когда человек, которого он считал своим другом, бросил его, и так ныло, что даже любовь не помогла. Джоуи Дрю отправил Генри в натуральный Ад. А чтобы наладить контакт с дочерью, наврал о времени, когда все случилось. Вот такое у него было сердце: способное и на нежность к своему созданию, и на непростительную жестокость к собственным работникам и друзьям.       Думая об этом, Одри чувствовала вину, словно она забирала у отца всю любовь, которая могла бы пригодиться кому-нибудь другому. Так не досталось сострадания сотрудникам и милосердия для Генри, ведь Джоуи все отдавал своей драгоценной дочери.       Могло ли у ребенка такого человека быть сердце?       Она смотрела, как Фриск пытается подручными материалами спасти «Иллюзию жизни», но без нужных инструментов, конечно же, терпела поражение. Они взяли медикаменты и не взяли иголку с нитками, взяли платье, но не взяли клей, а ведь здесь они бесполезны в равной степени.       — Кем был твой родной отец? — прервала Одри гробовое молчание.       — Иногда я говорила, что он врач, — Фриск, как всегда, решила удивить её. — Иногда говорила, что военный, что воевал в Афганистане, — заметив непонимающий взгляд Одри, она коротко пояснила: — В начале двадцать первого века американцы придут в Афганистан. Ах да, иногда я путала Афган с Ираком, ведь туда американцы тоже вторглись. В общем… много говорила. Придумывала. Ведь я их не помню, забыла? Как-то раз даже сказала, что мой папка, дескать, космонавт и спас планету от инопланетного вторжения. Дети в приюте тогда не поверили мне, обзывали лгуньей и смеялись, и в следующий раз я сказала, что он, как и мама, был циркачом.       — Разве Нина не рассказала тебе потом, кем были твои родители? — попыталась уйти от темы её несчастного детства Одри.       — Нет. Она мне так и сказала: если ты ничего не помнишь, не помни дальше. А я не хочу ни с кем делиться. Эти воспоминания очень ценные, и мне даже показывать их страшно. Но я уверена — и папа, и мама были учителями в школе. Или он был строителем, а она продавщицей в магазине. И говорю я все это, потому что не знаю, как тебе более точно ответить.       Что-то было в её тоне, кольнувшее прямо в грудь. Как будто она поняла, что Одри не хотела слушать все это, не была готова, и её это обидело — наверное, решила, словно Одри вообще все равно, что Фриск чувствует и как видит мир. Но оправдаться ей не дали — девушка с ножом спросила:       — Ты же не просто так спросила, верно?       Она отложила стопку страниц и сломанный переплет, сдавшись. Без клея, иголок, ниток и марли спасти «Иллюзию жизни» не представлялось возможным.       — Вообще-то… просто так, — Одри стало неуютно, неудобно, неприятно за себя. Говорить, что она вспомнила о родителях Фриск, несколько часов проведя в раздумьях о своей семье, тоже было как-то нехорошо, хотя что там было нехорошего — Одри бы не ответила. Каждый пусть думает о своей семье, верно? А если бы Одри всерьез заполняла все свои мысли какими-то незнакомыми людьми, это было бы странно. Взгляд Фриск, правда, оказался не жестокий — она смотрела на Одри с грустью, которая осталась после напускного веселья.       — Я просто пыталась пошутить. Типа: «Черт знает, кем был мой отец, может, космонавтом, который спас мир, может, алкашом, который вкалывал на стройке двадцать часов в день». Знаю, плохо говорить такое о своих родителях. Но я же ни его, ни маму совсем не знаю. Поэтому и говорю о них как о незнакомцах.       — А ты никогда не чувствовала по этому поводу какую-то… — Одри попыталась подобрать слово. Теперь ей стало невыносимо жалко Фриск — она представила, какие мысли одолевали её в приюте, когда она придумывала очередную историю о своих родителях, лгала другим, таким же сиротам, в глаза. Наверное, не имеет значения, кем они были. Их нет, их ребёнок, маленький и беззащитный, один в мире, где правят порок и алчность.       — Как и любая сиротка, я что-то да чувствовала, — пожала плечами Фриск. — Чаще всего я думала, что мои родители либо обдолбались героином и сдохли, либо я оказалась им попросту не нужна, к примеру, потому что растить меня было слишком дорого или потому что они вообще не хотели ребенка. Не знаю, как бы я это назвала. Не болью, нет. Это шрам. Боль проходит. Шрам остаётся. Даже Ториэль с Асгором не смогли его убрать: я была ребенком с родителями и в то же время без родителей, как бы парадоксально и эгоистично это ни звучало.       «Я знаю, ты не смогла пережить. И я не смогла. Но жизнь продолжается. Это становится частью тебя, как шрам. И ты продолжаешь жить», — вспомнила Одри её же слова.       — Давай не будем об этом? Мы, люди со шрамами, продолжаем жить, — словно она тоже вспомнила ту ночь, сказала Фриск. — Но вряд ли многим нравится выставлять свои отметины на показ.       Молчание наступило резко, как толкнуть крышку рояля на пальцы играющего, так наступила эта мертвая, холодная тишина. Одри непрестанно смотрела на Фриск и уже не знала, что видела: за маской веселого человека, который делал вид, будто все проблемы ему как вода по колено, скрывалось то же, что и у всех. Глупость, порочность, страх, боль, ярость и скрытые темные желания. Но также там были настоящая веселость, которую она использовала не по назначению и слишком часто, доброта и способность идти вперед, когда уже все перестали идти.       — Как ты считаешь, у тебя есть сердце? — спросила Одри.       Фриск отвернулась от неё, и она не увидела её лица. О чем та подумала? Что Одри снова роется в её душе без спроса? Ну так Фриск всегда поступала также. Влезала, куда не просили, разбирала Одри по кусочкам, как конструктор. Или это было другое? Здесь-то Одри лезет в её семью и несчастное детство, а Фриск лезла исключительно ей в голову и рассматривала конкретные мысли под микроскопом.       — Не знаю. Может, есть, — и голос девушки с ножом прозвучал специфично. Никогда ещё он так не звучал. Так… реально и сильно, и в то же время шепотом. — Формой оно похоже на скукожившийся фрукт. Наверное, если попробуешь, почувствуешь горечь. Но я всегда говорю себе: там же и хорошее есть. Ты людей спасаешь. Друзей чертовски любишь. Маму свою обожаешь, пускай так часто, сука неблагодарная… до слез доводишь. Так горевала, когда с Одиннадцать рассталась… — она попыталась куда-то вырулить и не смогла.       Сложно сказать, необъяснимо, почему рука сжалась в кулак.       — Но разве это — сердце? — она думала сейчас не о том, как бы не обидеть Фриск. Её интересовала философская сторона вопроса: что вообще такое сердце помимо органа, качающего кровь? Любовь, сострадание, милосердие, способность умирать, будучи живым, переживать, страдать, преодолевать страдание, признавать свои ошибки? Или все это может делать даже бессердечный человек?       Девушка наконец взглянула на Одри. Как ножом по сердцу были эти злые заплаканные глаза, точно она напомнила Фриск о чем-то важном. И тогда она словно открыла глаза и увидела, как все это выглядит, и Одри стало самой от себя мерзко. Но разве это любовь к маме, боль от расставания с любимой? Разве на это не способен даже самый ужасный человек, который, горюя по ушедшим отношениям, будет бить животных и смеяться над обездоленными?       — Сердце есть у очень многих, — шмыгнула носом Фриск. — Даже у последних тварей где-то там оно есть. Оно помогает увидеть свои грехи и искренне захотеть их искупить, любить независимо от обстоятельств и отдавать последнее, что у тебя есть, нуждающимся. Нужно только разбудить его, показать свет.       — Почему ты так в этом уверена? Василисе не жалко собственной подруги, она убивает потерянных, которые ничего ей не сделали, и убила Генри, не имеющего никакого отношения к её проблемам. У неё разве есть…       — Есть. Как и у отца твоего есть. Раньше у Василисы сердце было чистое и сильное, уж я-то, помнящая многие временные линии, знаю. Она была готова пожертвовать собой, чтобы спасти оба своих мира, как и сейчас. И я знаю ещё многих людей и не только, кто умел любить, хотя казалось, что у них ничего внутри нет. Когда Орден был основан, мы боролись с таким сукиным сыном, страшно вспоминать — это он открыл портал из зеркального мира, он впустил стеклянное воинство в город. В той битве он без жалости подстрелил подростка, который тогда был всего на два года старше меня. Он убил девушку, которая его любила. Пытал людей, которые лично ему ничего не сделали. А до всего этого, когда он жил в своем мире — устроил чуть ли не местный Холокост. Всех, у кого кровь не чистая — на смерть. Но вот… у него был сын, и он его любил своей этой странной любовью. Подружился с пьяницей, которая считала себе экстрасенсом, и спас ей жизнь, когда она его, раненого, приютила. А в самом конце его словно подменили — на нашу сторону встал. Потому что понял, что у нас новая проблема, масштабная, неразрешимая, и если мы проиграем — конец всему тому немногому, что он умел любить. Не знаю, зачем я тебе это говорю. Не смотри так. Знаю — тебя бесит, когда я много говорю и рассказываю истории, которые тебе не помогут, которые тебе даже не интересны. Я просто убеждена — у каждого есть сердце. Гнилое, маленькое, полное противоречий и лицемерия.       Она давно кое-что видела: тайну в её взгляде, словах и поступках. Некий момент, руководящий её жизнью и не отпускающий по истечению стольких лет. Чудовищный поступок, который человек с чистым сердцем не совершил бы. Тогда Фриск стала сомневаться, есть оно вообще, бьется ли в этой груди. Такие поступки всегда заставляют сомневаться, а потом стремиться к искуплению: «Я согрешил, но у меня есть сердце, ведь я все исправил».       Сердце, умеющее любить, но часто не способное это сделать правильно. Честно пытающееся. Сильно любящее, долго переживающее и на самом деле никогда ничего не забывающее, даже боль от неимения нормальной семьи в начале своего жизненного пути. И все же грубое, в некоторых местах потемневшее. Фриск не гнушалась убивать, ранить других, пускать кровь и слушать крики. Могла не уследить за языком и сказать много лишнего, могла строить из себя то, чем она никогда не была.       — У очень многих. Но не у всех. И что эти не все не могут? — спросила она, все ещё пребывая в этом бесцветном, бесчувственном состоянии, будто тело стало металлом, а душа умерла.       — Любить хоть кого-то. Щадить. Сострадать. Если ты хоть что-то из этого можешь, у тебя есть сердце. Если не можешь ничего из этого — у тебя его нет. Ведь кто-то никогда не изменится, не захочет любви и не полюбит. Мать убьет, друга убьет, вообще всех убьет и глазом не моргнет. И ни что в нём не торкнет, ни что не захочется исправить.       Одри подумала — сейчас Фриск разревется. Она старалась не давать волю сильным эмоциям, ведь тогда можно избежать множества ошибок и недоразумений. И вот Одри, кажется, провела её через черту, когда ты либо кричишь и плачешь, либо остаешься спокоен, но внутри тебя что-то надламывается и отныне никогда не восстановится. Одри пошатнулась: корочка льда, покрывшая её все-таки существующее сердце, треснула. Она увидела человека, с которым прошла огонь и воду, песню мечей и свист огромных острых когтей, страшные битвы и самые тихие и спокойные минуты. И которого заставила усомниться в том, в чем он и так сомневался из-за какого-то поступка в прошлом.       — Что… что произошло? — ей стало страшно — по-настоящему страшно, как если бы Одри была в клетке со львами. — Ведь что-то было, да? Ты поэтому так реагируешь? — она хотела коснуться её плеча, узнать, понять, в конце концов, что там есть за толщей плоти, костей, переживаний, боли, жизнерадостности и нежности. Что суть этого человека? Какой миг стал важнейшим во всей её длинной жизни вне пространства и времени? Но та стряхнула её руку, вскочила, отошла к двери в конце коридора и прижалась к ней лбом. Плечи тряслись, вены на покрасневшей шее вздулись, ноги дрожали. Все же истерика. Позорная для неё истерика.       — Ты хочешь знать, что у меня внутри, Од? — её голос дрожал на каждом слове, как плот, брошенный на милость шторму. — Ты все о всех хочешь знать. Как и я.       — Не плачь, — Одри показалось, что она сама сейчас расплачется от жалости, которая, как проросший изнутри шип, рвала грудь. — Я же не знала, что тебя задевают такие вопросы. Давай закроем тему? Вернёмся к началу, и я ничего больше о таком не спрошу, — она сделала несколько шагов к ней и выжидающе замерла. Плечи расслабились, как будто устали так напрягаться, кулаки разжались. Фриск стояла, прислонившись лбом к двери, и подошедшая к ней Одри через патлы свисавших волос разглядела пустоту в красных глазах.       — Тебе честно? Я хочу, чтобы там было сердце. Но каждый день я сомневаюсь в этом, потому что живу с этими воспоминаниями и… — она не договорила, и Одри показалось — девушка с ножом висит над пропастью на тонкой нити, и у неё лишь два пути, лететь во тьму или попытаться вскарабкаться вверх. Затем голос стал тихим, шелестящим, безжизненным. Усталым. — Я вроде взрослый человек, а так часто веду себя как ребёнок. Поэтому… просто знай, ладно? Я сделала кое-что ужасное. И мне страшно, что, если кто-то об этом узнает, меня возненавидят.

***

      Ответ был прост: творчество исходит не из мозга, а из сердца. Самые лучшие романы были написаны куцо, грязно, но с любовью — они, пропитанные вдохновением, излучали душу своего творца и от того так ценились даже людьми, привыкшими во всем видеть порядок и смысл. Поражающие слух симфонии были написаны глухими композиторами, которые любили свое дело до того сильно, что глухота была им не преградой. Некоторые картины, захватывающие дух, оказывается, были нарисовано слепыми людьми — ведь они помнили, как прекрасно видеть, а их рука, движимая сердцем, проецировала увиденное когда-то на бумагу, так как слепота не могла изгнать из них творческое начало.       Ключ к сердцу Джоуи Дрю — это его неблагодарная, эгоистичная дочь, потерявшаяся в эхе его вдохновения. Путь к Ключам же — это вдохновение Одри, её талант и страсть. Они оба были художники, и мир этот, нарисованный на холсте и оживший с помощью их мысли, смешанной с магией, должен подчиняться той же мысли. Нет никаких карт. Может, даже дверей нет. Лишь желание Одри что-то найти и починить. Сердце — это любовь не только к людям, но и к миру, каким бы он ни был. Любовь к каждой дощечке, плакату, паутинке, скамейке, фонарю, двери, столу, шкафу, банке супа и воспоминаниям вроде уточки для ванной и пустого пакета молока.       Можно ли любить студию? Можно ли вдохновляться ею? Одри Дрю знала — можно. Студией можно вдохновляться за её темные коридоры, напоминающие поэтам бесконечные неосвещенные лабиринты человеческой души, за её тишину, рвущуюся в клочья от одного невероятно шага на скрипящую ступень, за время, что так причудливо в нём движется — или не движется, а спит и ждёт, когда его кто-то пробудит. И любить её можно было за тысячи воспоминаний, от которых плавится душа и катятся слезы по щекам. За друзей, за то, что рассказала о прошлом. За преподнесенные уроки, ведь теперь Одри жила, умирая, но стремилась умереть, живя, ведь теперь она знала цену жизни, свободы и права быть собой, ведь она видела — даже в самом уродливом теле может быть нечто прекрасное.       Эти мысли, длиной в моргание, пронеслись через неё и привели в чувства. Она требовалась человеку, которого пробовала на прочность, как стекло переполненного водой аквариума, сама того не осознавая. Одри была занята собой и своей семье. Она была разочарована в отце, словно ни капли не изменившемся благодаря появлению ребенка, разочарована в себе, что её любви к нему было не достаточно — и Генри пал жертвой гнева Джоуи Дрю. Но так ли все однозначно? И почему Одри искала сердца у себя и у Фриск, хотя у них у обеих те, конечно же, были?       — Прости. Скажи, почему ты расстроилась?       — Не расстроилась. Твой вопрос, он меня просто… вывел из равновесия. Ты спросила то, на что я либо придумываю ответ, либо не отвечаю вовсе, как в случае с вопросом: «А кем работали твои родители?». Мне плевать на то, что у меня не было нормальной семьи, я давно привыкла к этому факту. Меня беспокоит то, как вопрос родителей перекликается с тем, что я сделала.       Фриск теперь смотрела на Одри, и у той возникла мысль, словно это переглядывание может быть вечным: они могут смотреть друг на друга, ничего не говоря, не сходя с места, и не придется продолжать дорогу.       — Ты можешь сказать только мне, — произнесла Одри. — И я никогда тебя не осужу. Раньше, может быть. Но я научилась не судить людей даже за самые страшные поступки. Ведь, как ты и сказала… я даже Харви люблю. А это о чем-то да говорит.       — Это другое. То было хуже. Раньше я не могла объяснить, почему сделала это, придумывала, оправдывала чьим-то вмешательством. А сейчас, став старше, научившись себя понимать, я стала считать, что сделала это из-за своего приютского прошлого. У меня не было примера для подражания, никто бы мне не объяснил, что за каждый поступок нужно платить и что даже у людей, способных перезапускать время, должны быть правила.       На подсознательном уровне Одри уже поняла, к чему Фриск клонит, и мысленно простила её.       — Представь, что жизнь делится на три пути: Пацифист, Нейтрал и Геноцид. Ты можешь спасти монстров из Подземелья и делаешь это. А потом, не захотев жить дальше, решаешь проверить, а что будет, если сделать все наоборот? Может, убить кого-то из монстров, которых ты спустя столько побед и поражений выпустила на волю? А может, убить всех? Даже маму Ториэль. Даже шутника Санса. Даже маленького безрукого мальчика, напоминающего динозавра.       Наверное, они простили бы её, ведь эти смерти все равно что сон одного человека, для других его не было. Они живы, они любят Фриск и знают, что Фриск любит их в ответ, так зачем думать об этом? Но Одри понимала — этого никогда не будет. Нельзя так просто взять и принять тот факт, что человек, чьей силе ты доверял, обратил эту силу против тебя, и все рассказанное наверняка случилось на самом деле.       — Женщин… детей… стариков… я вырезала каждого, потому что не думала о последствиях. Мне было интересно, как поступит Андайн, глава королевской стражи, эта заносчивая грубая женщина в броне, как поведет себя в битве Папирус, слишком добрый для драки… — Фриск глубоко вздохнула и продолжила: — Я убила всех. И сначала оправдывала свой поступок тем, что это демон в меня вселился, эта Чара, девочка в желто-зеленом свитере. Ты же, наверное, в курсе. Она реальный демон, прямиком из мира мертвых, не то что наш Харви. Но суть в том… что она была ни причем. Да, она нашептала мне идею, что, с моей-то силой, я могу творить что захочу. А Геноцид начала я. И все от того, что мое детское любопытство никто не мог пресечь, только Санс — последний настоящий боец на моем пути.       Одри взглянула на нож в её руке. Наследие двух братьев-скелетов, о которых она почти ничего не знала. Только имя на рукояти и имя дарителя — этого самого Санса, шутника, раздолбая и в то же время очень мудрого и доброго друга для Фриск.       — Знаешь, сколько он меня убил?       — Сколько?       — Я сбилась со счета на восемьдесят каком-то разе.       Одри невесело усмехнулась.       — Теперь я знаю значение некоторых твоих слов. Я помню, ты говорила что именно Санс научил тебя быть решительной, — она не заметила, как они уже сидят на полу, изредка касаясь друг друга коленями. — Что было потом?       — Я его убила. Затем умер Асгор, но уже не от моей руки. Чара предложила пойти на Поверхность и уже там резать людей. Но я вспомнила тысячу раз повторенные слова моих друзей, особенно Санса. «Я знаю, ты никогда не отвечала мне раньше. Но… где-то внутри, я это чувствую, в тебе есть искра доброго человека. Память о ком-то, кто однажды стремился сделать всё правильно. О ком-то, кто, в другом времени, может даже был… моим другом? Ну же, подруга, ты меня помнишь?». Я прохаживалась по Подземелью и видела лишь пустоту. Перебегала от пустого города к пустоту городу, ела оставленные убитыми обеды и их запасы, находила их секреты, читала их дневники, рылась в их одежде, и все острее была мысль: «Владельцев этих вещей больше нет». Как видишь, говяная вышла история. Худшее, что во мне было, проявилось. Я даже не задумалась, зачем вообще убивать монстров, не то что это плохо. Просто — зачем?       Итак, перед ней сидит человек, в детстве убивший больше ста мирных существ из-за банального интереса. Она растоптала дружбу и смела любовь. Имел значение результат, который оказался удовлетворяющим, но с каждым прожитым днем все более гнетущим и тяжелым. Одри продолжала слушать: о том, как Фриск вернула все, как было, и обещала отныне никогда не перезапускать, а если и придется — то она не навредит ни одному монстру. Ведь Фриск узнала цену своей силы и увидела, как хрупка чья либо жизнь. И теперь, спустя годы, она лишилась и своего бессмертия, и способности перезапускать время. Она повзрослела, узнала своих друзей лучше и обрела новых…       — …я пережила ещё множество разных приключений и здесь, как мне кажется, в последней главе своей истории, я сижу на грязном полу и рассказываю очень грязной милой девушке свою грязную историю, — закончила Фриск и отчего-то бессильно улыбнулась. — Как тебе знакомство с человеком, который устроил геноцид?       — Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете! — всколыхнувшие память слова, что были вызваны странным чувством дежавю, сорвались с её уст. Одри процитировала «Преступление и наказание», тот момент, когда Раскольников признался Соне Мармеладовой в убийстве процентщицы. Она так и сказала Фриск, и, как оказалось, та тоже читала — смотрела она с полным понимания взглядом и фактически незаметной насмешкой. Что же я чувствую, спросила себя Одри? Я видела уже столько мерзости, сделала столько невероятного и страшного, что кровь на руках Фриск не имела значения. Ни что из сделанного не имело, наверное, значения: ни убитые ею, ни убитые отцом, ни убитые кем либо вообще. — Почему ты мне об этом сказала? И знает ли об этом кто либо ещё?       — Только ты, — тихо сказала Фриск и обхватила себя руками. Как оказалось, все это время её тело била сильная и бесконтрольная, как судорога, дрожь. — Ты уже столько обо мне знаешь, что мне легче всего тебе признаться. Или нет. Не потому что ты много знаешь. Просто ты людей принимаешь со всеми их темными делишками.       Но она судила Василису. И долгое время судила отца. А может, нет? Может, все это время она искала оправдание своим чувствам? Своему страху перед человеком, который шел за её смертью, ведь так легко сказать себе — я боюсь его от того, что он убил много людей, а не от того, что он убьет меня. Так легче и говорить себе, почему Василиса достойна умереть, почему Захарра не права в своем стремлении сохранить её жизнь. И папа. Легче сказать себе, что он плохой, нежели признаться — он не плохой и не хороший, он просто человек, и в нём, противореча друг другу, как и в любом человеке, сочетаются самые разные черты. Но на самом деле она не видела в этом проблемы, её больше не выворачивало наизнанку при мысли о том, как поступил Джоуи с Генри, ведь однажды её не привела в ужас трансформация Харви в Чернильного Демона. А что же это было потом? Потом — солидарность. Все, чего хотела тогда Одри, обиженная и втайне раненная многими его поступками, встать на сторону такого же обиженного — то есть своего брата.       — А когда-то я поразилась тому, что ты поранила своего друга. Во те на, — мягкое, смутно знакомое чувство хлынуло в её душу, и мир стал светлее и теплее, нежели был раньше: будто признание в содеянном кошмаре, как вода, волной рванувшей из реки, смыла с Одри оцепенение, холод и мрак. Будто покаялась не Фриск, а она сама. Жалость к человеку, ко всем людям, которые в своей жизни оступились и свернули не в ту сторону. — Я никогда об этом не заговорю, если ты не захочешь. Никогда не буду этим попрекать. Я, кажется, немного даже понимаю, почему это произошло — не только от того, что ты владела даром, который позволял тебе не беспокоиться о последствиях, но и потому что тебя действительно было некому остановить. Ты сама несешь это бремя и понимаешь, насколько случившееся ужасно. Тебе нет больше оправданий, но никто не смеет судить тебя за это до конца твоих дней. Даже ты. Может, попробуешь себя простить?       — Сложно это сделать, когда ты ешь пирог, приготовленный мамой, которой ты прочертил рану от груди до щеки пару таймлайнов назад, и она об этом не догадывается.       — Значит, вернись и будь образцовой дочкой, — сказала Одри. Видимо, такова их судьба — встретиться с Рыцарями. Будто все дороги ведут к ним.       — Вернись… легче сказать, чем сделать.       Фриск закрыла глаза, как уснула мертвым сном, и Одри обняла её и позволила уронить голову на свое плечо. Она вспомнила эпизод, предшествующий признанию в своем нравственном падении Родиона, и надежда, легкая, как крыло голубки, стеснила грудь. Вернуться можно даже из темноты, в которую ты сам себя погрузил. Метафорически — воскреснуть.       — Все возможно, — сказала убийца убийце.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.