Часть 10
1 февраля 2024 г., 13:53
В начале осени деньки часто выпадали погожие и нехолодные, но лишь только хлынули ливни и налетели северные ветры, всё разом стало грустным и дурным. Идëшь по прибитым дождём грязным листьям, а так как на тебе ещё и тяжёлые кирпичи, то непременно поскользнëшься и упадёшь на мокрую, размытую землю. Так и будешь скользить и отставать, пока придирчивые конвойные сзади покрикивать не начнут. Но наконец нас на эту работу гонять перестали и вернули к прежним делам, малярным, столярным и угольным. Вечера сделались невыносимо скучными; всё раздражительней и злей становились арестанты из-за проигрышей в карты, которыми пытались убить время долгой тёмной ночи. Впрочем, становились они и более развязными и смешливыми из-за постоянных выпивок вина, что прикупали просто так, с осенней тоски. И мои вещи покупали всё реже. Разве что приобретут какой-нибудь туесок для яиц, или плетёный кувшин для увядающих цветов, или хотя бы лукошко для хлеба. А между тем наступали суровые холода, и все стали заботиться об утеплении: конвойные всё чаще стали прятать лица в воротники, начальники облачились в мех, а арестанты умудрялись где-то доставать настоящие шубы на заработанные деньги. Особенно Гагин о тёплой одежде заботился: занялся шитьём на продажу, и для себя на свой полушубок стал меховые подкладки нашивать. Когда я поинтересовался у Михи, где Гагин достаёт эти меха, он суровым шёпотом заявил:
— А ты как думаешь? Он давеча котёнка в деревне заманил в уголок и там придушил, а потом стельки для валенок из его шкурки сшил. Этот мужик — живодёр закоренелый, даже самого слабого не пожалеет, поэтому с ним и дружбы никто не заводит.
Я ужаснулся, услышав о такой жестокости, и решил ни за что не пользоваться мехом — ту зиму я ведь как-то пережил. И пёсики наши заметно стали зябнуть. Друг по-прежнему стерëг связку ключей, добросовестно выполняя свою собачью службу, а Рыжик зарывался от холода в сено. В конце концов, в результате первых морозов — а в Сибири морозы ударяют уже в конце сентября по ночам, — конвойные стали пускать Друга ночевать в коридор.
— Эх, я бы Рыжика с собой в казарму взял! — вздыхал Афанасий, когда щенок провожал его на работу. — Как-то он тут живёт, на холоде да впроголодь!
И всë-таки конвойные всегда позволяли нам как торговать, так и кормить собак во дворе. А ещё в кухне улучшили еду: щи стали подогревать и даже добавлять туда кусочки хлеба. К тому же Соня, встречая меня на работе, дарила мне различные лакомства — картофель, селёдку или белый хлеб, и в итоге я насыщал не только себя, но и всех арестантов, кому доверял, как Афанасию. А однажды, в особенно дождливый и холодный день, Соня принесла целые стебли лука — «со свежего урожая». Я решил воссоздать некий эксперимент: накрошил во щи весь оставшийся свой хлеб и всё это посыпал ароматным луком. И Афанасию, и Степану, и Михе, и Петьке, и многим другим я давал хлебнуть по нескольку раз из своей чашки, а они прямо облизывались, кушая мою стряпню.
— Ай да Раскольников! — прищëлкивал языком Петька Олежкин.
— Не хуже кулеша нам наварил, — улыбался Степан Столопинский.
— Главное — щи и ароматны, и горячи! — облизывал ложку Миха Шишигин. И только Афанасий был в лёгком волнении:
— Что-то Рыжика я не видел во дворе, куда он мог деться?..
— Прибежит твой щенок, — беспечно утешал его Микола Задакин и угощал его моими щами. Но щи съели — и снова началась пищевая недостаточность. Особенно ощущалась она в холодной и тёмной шахте, где мы изо всех сил тянули покрытые инеем тачки с углëм, чтобы не окоченеть совсем. Многие от такой дурной и тяжёлой работы заворчали, а некоторые даже зачем-то завели страшную историю про чахоточного каторжника, который, подыхая на нарах, проклинал весь мир.
— Ну-ка, умолкните, дураки! — рявкнул Петька. — Загалдели! Как бы ваш черёд этой зимой не наступил!
— Скажи, что испужался! — усмехнулся Митрий Коломнев.
— Мелешь всяческую глупость, — продолжал благоразумный Петька, — а ещё на путь исправления встаёшь.
А особо раздражительный Столопинский свалил уголь в нужную груду и приставил крючковатый палец к зубам:
— Чем языками махать, вывезли бы последнюю руду, рассказчики! Конвойные недалëко — ещё услышат, и тогда уж точно вам несдобровать!
Было жутко, холодно. Неясная обида терзала сердце. К тому же руки мои озябли, и я не мог их отогреть даже собственным дыханием, из-за чего переходил в какое-то большее раздражение. Степан что-то уронил, плюнул и втихую выругался на конвой. В этот вечер мы особенно ждали отбоя — чем дольше нас задерживали, тем сильнее мы нервничали. То ли страшная история произвела на нас жуткое впечатление, то ли холод... Наконец нам объявили о возвращении в острог. Но Афанасий никак не хотел входить в казарму, так как искал Рыжика, который так и не показался.
— Заходи немедля! — потерял терпение конвойный. — После всех работ велено в помещении быть — значит, подчиняйся.
И он грубо впихнул Афанасия в казарму. Бедняга стал жаловаться мне:
— Вот уже второй день нету моего щеночка. Не мог же он совсем убежать! Видать, заблудился где-нибудь...
— Видать, тебе придётся смириться с его потерей, — вдруг сказал сурово Митрий.
Афанасий и я в страхе и недоумении взглянули на него. А он переглянулся с Гагиным и заявил:
— Использовали мы его.
— Как использовали?.. — дрожа, прикрыл рот рукой мой друг.
— Митрий воротник хотел на шубу нашить, вот я твоего рыжего и использовал, — безжалостно выложил Гагин. — Холода лютые настают, а у твоего рыжего шерсть как раз густая и пушистая.
И он указал на свежесодранную собачью шкуру, валяющуюся на нарах возле Митрия. Рыжую шкуру! Сердце у меня упало камнем, дрожь объяла всё существо моё... Афанасий пошатнулся и, казалось, стал задыхаться... Другие сердито или сочувственно зашептались между собой; всем было жаль невинного Рыжика, а ещё больше — его несчастного хозяина.
— Злой ты человек, Гагин, — точно не своим голосом сказал Миха. — Сострадания у тебя нету... Сердца у тебя нету, живодëр!..
— А тебе какое дело, Шишига? — сердито проворчал Гагин. — Митрий меня попросил, холодно ему было.
Я не имел духа высказаться вслух. Я был исполнен беспросветного, жгучего ужаса от смерти пречистого существа и от человеческой жестокости. Афанасий, всегда такой тихий, скромный, вдруг вскричал диким, плачущим голосом:
— Изверги! Сволочи!! Какого щенка извели! Он ведь почти что маленький ангел был!! А вы... Эх, вы-и!..
Затем он ткнулся лицом в рукав, пал на подушку, и оттуда послышалось глухое, болезненное рыдание... Я же забился в угол своих нар, и, подобно затравленному зверьку, взирал оттуда на шкуру бедного Рыжика, вдруг погибшего жертвой закоренелому преступнику. Затем схватился рукой за голову, не в силах совладать с путающимися мыслями и мутящимся рассудком. Арестанты, сочувствующие Афанасию, ещё долго ворчали на безжалостного Митрия, и в особенности на кровожадного Гагина. Дольше всех сердился и плевался Степан, но наконец затих и он.
Уснул я совершенно подавленный и удручëнный злой несправедливостью. Ночью мне снился Рыжик. Он выглядывал из шубы и смеялся.
Октябрь, 2