ID работы: 12867504

А шторм — лишь танец моря и ветра

Слэш
NC-17
В процессе
535
автор
roynegation бета
Размер:
планируется Макси, написано 194 страницы, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
535 Нравится 242 Отзывы 175 В сборник Скачать

9. О цепях и ноже

Настройки текста
Примечания:
Глаза Цинсюаня огромные и испуганные, и, глядя в них, Хэ Сюань чувствует себя паршиво, словно охотник, на кой-то черт пялящийся на олененка, прежде чем безжалостно пустить стрелу. Холодная вода остудила их обоих, и слезы больше не срываются с ресниц Ши, но глаза его, тем не менее, остаются неестественно яркими от застывшей в них, подобно стеклу, служащему этому дому стенами, влагой. Ее сдерживают, как, кажется, и дыхание, но одно неверное движение — и Цинсюань сорвется вновь. Видят все святые предки, Хэ Сюань вовсе не уверен, что в таком случае сможет сдержать свой собственный гнев отчаяния. Жаль только, что даже тогда он скорее приложится кулаком к каменной стене со всего размаха, нежели сорвется хоть на одну отрезвляющую пощечину для самого Ши Цинсюаня. Его губы кривятся от отвращения. Две единственные мысли в голове бьются не на жизнь, а на смерть. Первая презрительно шипит о том, как же невыносимо сильно он устал от всего, от братьев Ши, от происходящего в последние дни, от эмоций и реакций, которые из него выбивает Цинсюань каждую гребаную секунду своего существования. Эта мысль въедается в мозг, проникает по венам в грудь и клубится под ребрами необоснованной, едва контролируемой злостью, скребет глотку подступающим яростным рыком. Если что-то вызывает столько проблем — от него следует избавиться, если видно, что они с Цинсюанем из этого тупика страха, недоверия, со-зависимости и боли выйдут только посмертно, то есть ли смысл мучить их обоих, и почему бы просто не протянуть руку и не сжать тонкую шею до хруста? Цинсюань ведь сам отчего-то продолжает упрямо отказываться от возможности быть в безопасности, отвергает шанс спасения своей душонки столь упрямо, а его состояние меж тем говорит о том, что вряд ли ему уже чем-то поможешь, его рассудок бесповоротно сломан, а душа растоптана, оставляя лишь крупицы гордости и ворох безумия. Когда зверя нельзя спасти, гуманнее добить. Цинсюань, только что отказавшийся спасти себя, сейчас сидит перед Хэ Сюанем, всем своим видом показывая, что упадет замертво, если попытается сдерживать боль, страх и отчаяние еще хоть пять минут. Зачем он делает это с собой? Зачем с собой тоже самое творит Хэ Сюань? Злость в груди заставляет кулаки сжаться, распарывая когтями кожу ладоней. Кадык на шее Цинсюаня дергается, когда глаза подмечают это действие, словно тот уже почувствовал эти когти глубоко в своей шее. Хэ Сюань уподобляется ему и сам невольно представляет, как горячая алая кровь стекает по ладони, обволакивает предплечье и срывается крупными каплями с локтя. Его зубы скрипят, а рот кривится. Руку начинает жечь и хочется содрать с нее кожу. Вторая мысль бьет по голове хлестко, не менее яростно, но, в противовес горячей злости, она ледяная, как рука умершего от потери крови, лежащего в снегу трупа. Она жестко сжимает горло Хэ Сюаня, перекрывая тем самым кислород если не ему самому, то пламени гнева, что бушует в нем. Эта фантомная рука душит и тянет вниз, заставляя плечи сгорбиться, а веки — устало прикрыться от изнеможения. Мысль столь простая, но вместе с тем столь безумная, больная и обидная. Он не сможет себя заставить навредить Цинсюаню еще больше. Даже если потерявший рассудок и надежду Цинсюань когда-либо сам попросит его убить, Хэ Сюань не сможет сделать ему такое одолжение. Если тот наберется смелости покончить с собой самостоятельно, Хэ Сюань не сможет заставить себя ему это позволить. От осознания этой бредовой, в корне несправедливой, до бешенства доводящей реальности хочется что-то разбить, а еще — хрипло смеяться, пока внутренности не закровоточат от вымученного болезненного смеха. Кто знает, быть может, недуг Цинсюаня заразен, быть может, Хэ Сюань переживает такой же приступ, ведь как объяснить иначе, почему убийственное намерение, отчаяние и вселенская усталость в нем смешались с неспособностью навредить, истерией и совершенно детской обидой. После смерти он никогда больше не был хорошим человеком, он это знает, но при жизни он ни разу не обидел и мухи, не украл ни крошки и не предал никого из близких, так чем же он заслужил столетия подобного метания для своей истерзанной в кровавую кашу души? — Хватит молчать, я задал вопрос, — хрипит он одновременно устало и злобно, когда Цинсюань лишь продолжает на него пялиться огромными испуганными глазами, замерев заслышавшим приближение хищника зайцем. От повторного требования ответить его плечи лишь сильнее напрягаются, словно он надеялся быть неподвижным настолько, чтобы остаться незамеченным и забытым. — Да не съем я тебя, — Хэ Сюань вздыхает устало, делая усилие, чтобы его голос звучал безобиднее. Им нужно хотя бы попытаться поговорить. Одна последняя попытка. — Я просто хочу обсудить то, что прои… — Не надо, я понимаю, — сдавленным голосом, но поспешно, словно боится даже поднимать тему, перебивает его Цинсюань. — Понимаешь что? — поджимает губы Хэ Сюань. В нем начинает клокотать раздражение, потому как он готов поспорить на свой прах: ни черта это недоразумение не понимает, и когда говорит, что понял что-то, это лишь значит, что на одну головную боль для Хэ Сюаня стало больше. — Я… Я… — Цинсюань запинается, мнет в руках одеяло и смотрит в пол, но все же выдавливает из себя тихое: — Я осознаю, что произошедшее… кхм… на софе было недопониманием с моей стороны, вам нет нужды это объяснять, я уже понял это. — Правда? — Хэ Сюань вскидывает бровь недоверчиво. — Да, я… — под пронизывающим требовательным взглядом Хэ Сюаня Ши сжимается лишь сильнее. Его щеки и уши краснеют, словно ему стыдно уже просто поднимать эту тему. — Господин Хэ уже давал мне понять, что его не интересует подобное… по крайней мере, не в отношении меня, и… у меня нет причин думать иначе, это… Моя реакция была лишь результатом помутившегося рассудка, и я прошу прощения за вызванные тем самым неудобства, этого больше не повторится. Сейчас, сидя с напряженной спиной, что Цинсюань изо всех сил удерживает ровной, но с опущенной головой, произнося выверенно вежливые вещи сдавленным голосом, он неожиданно похож на брата. Заострившиеся за последнюю неделю скулы, сцепленные вместе белые пальцы, зажатые плечи, исключительно учтивый, едва только не деловой тон, такой неуместный сейчас, но, очевидно, позволяющий говорить хоть что-то без сжимающего горло страха. Таким младшего Ши Хэ Сюань видел редко. Таким он ему никогда не нравился, хотя взгляда от него такого оторвать было нельзя. Напряжение, сковывающее все существо, холодная, почти могильная серьезность. Если Хэ Сюань и наблюдал эту картину, то только в двух случаях. Когда Цинсюаня отчитывал Ши Уду, или же когда сам Хэ Сюань был у младшего Ши за спиной и тот не знал, что он рядом. Ведь стоило Цинсюаню осознать, что «Мин-сюн» рядом, что он с неприятной ситуацией не один на один, как его плечи сразу же распрямлялись, потому что «Мин-сюн, ну разве можно бояться, когда ты рядом?». Что ж, очевидно, можно. Слова младшего Ши Хэ Сюаня не удовлетворяют, в них не слышно понимания, что Хэ Сюань не из тех, кто поступил бы столь мерзко, скорее ошибочная мысль о том, что Хэ Сюаню просто напросто неприятен лишь сам Цинсюань. Это раздражает, даже почти злит, но Хэ Сюань решает не заострять на этом внимание. Он уже провалился в попытке объясниться, делать это дважды смысла нет никакого, как и сил, ведь очевидно, что Ши Цинсюань все равно не поверит или не поймет, а лишние разговоры отныне для них нежелательны, иначе один из них не выдержит и прольет кровь. От напряжения в воздухе тяжело дышать, не то что пытаться объяснить хоть что-то. Того, как это понял Цинсюань, достаточно, главное, чтобы не дергался, стоит Хэ Сюаню оказаться ближе, чем на два шага, а остальное не столь важно. Хэ Сюань тяжело вздыхает и прикрывает глаза. — Хорошо, допустим, — бормочет он, потирая переносицу. — Хорошо, что ты это знаешь, — даже несмотря на душащую усталость и недовольство Хэ Сюань чувствует отголоски облегчения. Он не рассчитывает на хоть какое-то перемирие, нет, больше нет. Но одним из сотни узлов стало меньше, и оттого на миг возникает иллюзия, словно бы что-то не столь безнадежно. Кто знает, может быть, им удастся поговорить? Даже если в конце они так и не поймут друг друга, то хотя бы просто услышать, что происходит в этой обезумевшей горячей голове, уже будет подобно маленькому благословению. — Я не сержусь на тебя за то, что ты испугался, — произносит Хэ Сюань осторожно, решая сделать хоть какой-то вклад в этот разговор и попытаться немного расслабить все еще напуганного Цинсюаня, раз уж тот так старается держаться спокойно и даже говорить о произошедшем. Цинсюань бросает на него недоверчивый взгляд из-под ресниц, сжимая одеяло в своих пальцах крепче. — Мне самому не следовало тебя трогать в таком состоянии, — признает он, чем заставляет Цинсюаня удивленно захлопать ресницами. — Извини. На несколько мгновений Ши Цинсюань замирает и напрягается лишь еще сильнее, смотрит на Хэ Сюаня, широко раскрыв глаза, словно силясь понять, в чем же подвох, но после его губы трогает улыбка. Широкая и лучезарная. А еще жуткая в своей болезненности и натянутости. — Ох, ну что вы, господин Хэ, вы ведь, наоборот, пытались привести меня в себя, я благодарен вам за доброту, — пожимает он плечом в подобии расслабленного жеста. Его спина действительно немного расслабляется, а голос не дрожит, словно бы он решил для себя, что здесь и сейчас ему ничего не угрожает. Но пальцы Ши вцепляются в ткань на коленях с особым остервенением, а мягкая улыбка отдает ужасом из глубины лазурных глаз, словно бы Хэ Сюань только что объявил дату его казни, и Цинсюань пытался радоваться тому, что она не сегодня. Благодарен за доброту, но обращается на «вы» и к «господину Хэ», как в тот день, когда чуть не получил возможность посмотреть, как его брату отрывают голову. Осознание того, что он для Цинсюаня сейчас такой же монстр, как и тогда, но тот отчего-то заставляет себя ему улыбаться и делать вид, будто все хорошо, вызывают в Хэ Сюане желание выцарапать себе глаза. «Да что с тобой не так?!» — хочется ему заорать, яростно тряся Ши Цинсюаня за плечи, хочется заставить его жалобно рыдать от страха и в этих рыданиях выкрикнуть наконец все то, что успело наплодиться и загноиться в его голове. Но Хэ Сюань сдерживается, лишь кусает собственный язык до крови и произносит: — И все же, я хотел поговорить не об этом, — обрубает он твердо, своим жестким тоном не оставляя никаких надежд на избежание главной темы. — Я спросил, как именно я свожу тебя с ума, — повторяет он медленно и безжалостно, с каждым словом видя, как все больше бледнеет лицо Цинсюаня перед ним, как на последнем слове дыхание бывшего небожителя замирает окончательно, а все тело деревенеет, словно бы Хэ Сюань только что рассмеялся ему в лицо и сказал, что пошутил, и казнь состоится прямо сейчас. — Пожалуйста, господин Хэ, я… — голос Ши Цинсюаня сиплый и надломленный. — Я правда… правда сожалею о своих словах и своем поведении, и прошу простить меня за… — Ты не понял, — обрубает его на полуслове Хэ Сюань. Головная боль усиливается. — Я не злюсь. Я хочу, чтобы ты сказал мне, как я свожу тебя с ума. — Пожалуйста… — только и выдавливает из себя Цинсюань после долгой паузы. Его голова низко опущена. — Пожалуйста, я… все, что только что произошло, очень… вымотало меня, я… я не думаю, что смогу выдержать еще… еще… — он запинается и заламывает пальцы, в судорожной попытке что-то вымолить. Пусть его лицо и опущено, но даже так Хэ Сюань видит, как болезненно хмурятся его брови. — Пожалуйста, я молю о милосердии не мучить меня этим вопросом, — почти что всхлипывает Ши тихим, сдавленным голосом. Хэ Сюань слышит в нем отчаяние, но его собственное вырывается вперед, и он, вопреки мольбе оставить вопрос без ответа, надавливает. — Да почему тебя вообще так пугает этот вопрос? — едва не повышает голос он, чувствуя, как пространство между ними раскаляется. — Я всего лишь хочу знать, что происходит в твоей чертовой голове, что на сей раз ты себе придумал, — на миг он срывается и переходит на отчаянный полукрик, но видя, что плечи Цинсюаня сжимаются еще сильнее, делает глубокий вдох и на выдохе произносит уже тише. — С тех пор, как привел тебя сюда, я не тронул тебя и пальцем, если не считать момент открытия Тунлу. Не сделал тебе ничего плохого. Так какого черта вдруг оказывается, что я свожу тебя с ума? — Да в том-то и дело, что ты не сделал мне ничего плохого! — точно как часом ранее, долго нежелавший ничего говорить, сжавшийся в комочек, едва не плачущий Цинсюань вдруг вскидывает голову и срывается на яростный крик. Страх в его влажных глазах за мгновение сменяется гневом, его руки падают на колени, роняют одеяло на пол и вновь сжимаются в кулаки остервелело. Хэ Сюань невольно отшатывается, широко распахивая глаза от такой резкой смены настроения, от неподдельной злости во всем существе Цинсюаня. Это похоже на то, что случилось ранее, только в этот раз после одного яростного крика Ши не проваливается ни в панику, ни в истерику, его ногти яростно царапают внутренние стороны ладоней, а губы кривятся от злости, пока глаза блестят молниями. Кажется на мгновение, что они поменялись местами, и теперь Цинсюань готов вцепиться ногтями собеседнику в горло. В каком-то роде это почти жутко, но вместе с тем занятно: Хэ Сюань не ждал, не рассчитывал на такую эмоцию, но, получив ее, чувствует непонятное, больное ликование. Да. Да. Сейчас ему прокричат все, что скопилось в чужой голове, сейчас они наконец-то вскроют эту загноившуюся дочерна рану, сейчас им обоим станет легче. Даже если один из них — или оба — этого не переживут, это предвкушается блаженным облегчением. — Ты показал мне свое настоящее лицо, рассказал о своей судьбе и моей вине во всех несчастьях, окунул меня с головой в свою боль и ненависть ко мне, дал понять, что больше всего на свете жаждешь, чтобы мы с братом страдали невыносимыми муками, напугал меня так, что я думал, у меня разорвется сердце от ужаса, и привел сюда, чтобы… — Цинсюань тараторит быстро и громко, на одном дыхании — и под конец почти задыхается, вынужденный прерваться, чтобы захватить в легкие воздух. — Чтобы что? Ты был готов разорвать моего брата на части у меня на глазах, ты держал меня за горло и заставлял захлебнуться ненавистью и презрением в твоем взгляде, словах, голосе, во всем, ты… Ты дал понять, как я глуп и слеп, как жалок и противен тебе, но отказался меня убить. Ты рассказал о своей боли, которая утихнет лишь если свершится месть, равная по силе этой боли, чтобы потом пойти на поводу у моей мольбы и оставить моего брата в живых. Хэ Сюань слушает все это молча, не смея перебивать, но так же и не зная, что на это сказать, даже если бы пришлось. Это правда, как она есть, ни слова лжи со стороны Цинсюаня, но тем не менее, когда Хэ Сюань все это слышит, он чувствует, как в груди что-то неприятно ворочается. Хочется открыть рот и возразить, несмотря на то, что он знает: возражать нечему, именно это и произошло, это то, что он сделал. Так почему же на каждом упоминании ненависти в речи Цинсюаня его кулаки сжимаются на мгновение, а шея напрягается, словно в порыве покачать головой? — Ты привел меня сюда, говоря, что это будет достаточной местью, но что может быть сравнимо с тем, что ты собирался сделать до этого? Что может быть достаточно страшным наказанием? — продолжает тем временем Ши Цинсюань. — Я перебирал варианты один за другим, но стоило мне придумать один, как ты его опровергал, стоило мне поверить в то, что ты недостаточно жесток для чего-то, и наказание будет меньше, ты опровергал и его. Я ждал, когда ты начнешь мучить меня, но ты становился лишь дружелюбнее. Боялся дня, когда я оступлюсь, и ты разозлишься, вернешься к тому, что было тогда, во дворце Черных Вод, но ты… Цинсюань запинается, переводя дыхание, и взгляд его на мгновение становится потерянным и печальным. Но лишь на мгновение. Его лицо, обращенное на Хэ Сюаня, все еще перекошено от гнева. — Ты продолжил давать мне больше поблажек, проявлять больше доброты. И если до какого-то момента я пытался найти этому оправдание, пытался не паниковать, пытался внушить себе, что это нормально и не противоречит твоей ненависти и мести, но чем дальше, тем сложнее это было делать. И сегодня утром… Ши Цинсюань хватает воздух рвано, словно вновь мимолетно переживает ту панику, что испытал недавно. Хэ Сюань обреченно прикрывает глаза, уже и сам понимая, что произошло сегодня утром. Предки, мог ли он когда-либо заподозрить, что каждое проявление доброты было лезвием, оставляющим в самообладании Цинсюаня брешь, а в душевном здоровье — глубокую рану. — Я сразу понял, что происходит, — выдыхает в конце концов Цинсюань, звуча обессиленно. — Я лишь не мог поверить, что был так глуп, что не понял твоих намерений раньше. — Мое намерение сводить тебя с ума? — подает голос Хэ Сюань, когда Цинсюань замолкает, обнимая себя руками и отводя взгляд в сторону, давая понять, что больше ничего говорить не собирается. — Мгм, и я… прошу прощения, я не планировал выливать это на тебя, просто мой рассудок уже не выдерживал, — ярость все еще прячется где-то в глубине его тона, но Цинсюань ее зачем-то подавляет, вновь натягивая на себя свою вежливо покорную маску. — Уверяю, просто от того, что я знаю, что происходит, ничего не поменяется, я все так же эмоционально слаб, так что, пожалуйста, не надо… не надо ничего менять, я не хочу отменять нашу договоренность. На этом этапе Хэ Сюань, начавший было понимать хоть что-то, вновь не понимает ровным счетом ничего. Цинсюань боится разозлить его? Это понятно, но ведь дверь на свободу прямо у него за спиной. Боится нарушить или потерять договоренность с Хэ Сюанем из-за страха за братца? Но ведь тот сейчас в безопасности, Хэ Сюань не сможет до него добраться. Зачем Цинсюань в таком душевном состоянии продолжает сидеть тут и просить не отменять сделку, если мог просто уйти? Зачем делает это с собой, будучи измученным до предела, содрогающимся всем своим существом от одних только мыслей о том, чтобы остаться с Хэ Сюанем? И что самое главное… — Я понял, как я свожу тебя с ума, — выдыхает Хэ Сюань, и делает невольно вдох ненужного ему воздуха, как делал в юности перед прыжком в холодную реку. — Но почему ты так уверен, что у меня есть намерение это сделать? — Потому что, — Цинсюань поднимает на него взгляд и вдруг ухмыляется. Не широко, больше глазами, чем губами, но тем не менее пугающе. Эта усмешка болезненная и злая, какую Хэ Сюань у него никогда не видел, какой, был уверен, младший Ши не способен иметь в принципе. Усмешка ироничная и обреченная, как если бы человек с кандалами на руках и веревкой на шее улыбался своему палачу. — Я уже это видел, — выплевывает он злобно. — Я жил так годами. Я чуть не умер в безумстве и агонии, а сегодня жалею, что этого не произошло тогда, — голос Цинсюаня холодный и хлесткий, бьет по Хэ Сюаню, кажется, совсем лениво, но он вздрагивает от фантомного жжения кнута на лице, груди и руках. — Кому, как не мне знать все методы твари, которую ты поглотил. Ты, впрочем, как человек, которому я доверял столетиями, имеешь перед Пустословом преимущество, твои пытки куда больнее, — злая усмешка плавится в печально поджатые губы. — Как думаешь, могу я за это попросить маленький перерыв на завтра? Ну пожалуйста. Пустослов всегда давал мне передышку после особо удачных пыток, ха-ха-хах. Видеть Цинсюаня таким… дико. Его смех жуткий. Слышать эти слова по необъяснимым причинам неприятно, словно пробитое сотни лет назад сердце вновь ожило, а рана в нем не затянулась. Хотя, казалось бы, в тот момент, когда это сердце делало свой последний удар, боль виновника его смерти принесла бы ему наслаждение. Сейчас же Хэ Сюань лишь поджимает губы, чувствуя некое подобие больного единения с Цинсюанем, чье безумие в глазах сейчас до боли напоминает его собственное шесть сотен лет назад. Единение, не приносящее ни капли удовольствия или облегчения. — Думаешь, я подражаю Пустослову? — ухмыляется Хэ Сюань больше обессиленно, чем насмешливо. — А разве нет? — со стороны Цинсюаня это не вопрос, лишь попытка ответить хоть что-то колкое, хотя запал уже иссяк и от его злости осталось лишь изнеможение. — Не знаю, расскажи мне, как это было тогда, а я скажу тебе, чем это отличается от того, что я делаю с тобой сейчас, — на деле Хэ Сюань может сказать уже сейчас: он не делает с этим глупым мальчишкой ровным счетом ничего, и даже не планировал. Но он понимает так же, что скажи он это сейчас, Цинсюань все равно не поверит, так почему бы не попробовать сначала узнать, что именно тот пережил в юности, раз теперь хорошее отношение у него ассоциируется с пытками. На его просьбу Ши качает головой насмешливо, словно показывая, что на такую нелепую уловку не поведется, но Хэ Сюань настаивает: — Веришь или нет, но тот факт, что я поглотил Пустослова, не дал мне ровным счетом никаких знаний о том, что ты испытывал в то время. Я плохо представляю, о чем ты говоришь. Так что, пожалуйста, расскажи подробнее. — Подробнее? — усмехается Цинсюань. В его глазах не видно ни капли веры в слова Хэ Сюаня, но и злость давно утихла, сменилась изнеможением и тоской, и насмешка его теперь скорее ироничная. — Что ж, как пожелаешь. Он пожимает плечами безразлично и вновь укутывается в одеяло, поджимая колени к груди и обнимая их руками, словно окунаясь в те ночи, когда после кошмара делился страхами с Мин И. — Гэ рассказывал, что, когда я был младенцем, я постоянно плакал, — начинает он отстраненным голосом, глядя куда-то в пол. — Что бы ни делали мои родители, им редко удавалось успокоить меня надолго. Не знаю, что мог делать Пустослов, чтобы так пугать ребенка, но, по словам гэ, он помнит, как мама взяла меня на руки и улыбнулась мне, а я посмотрел на нее и разразился таким громким плачем, будто ничего страшнее в мире не видел, — Ши Цинсюань хмыкает. — Когда гэ рассказывал это, я чувствовал вину, но вместе с тем и зависть, что он помнит наших родителей так ярко, ведь сам я их почти не знал. Хэ Сюань невольно хмурится, неуверенный, как этот рассказ относится к его вопросу, но выбирает никак не перебивать Цинсюаня и дать ему выговориться, даже если он ушел сильно далеко от темы. Тот, тем временем, продолжает, уйдя куда-то в себя и не заботясь реакцией собеседника. — Пустослов был хитер, и, когда у моих родителей было время на меня, они тратили его на то, чтобы меня успокоить, ведь я всегда плакал, стоило им приблизиться. Очевидно, Пустослов заставлял меня бояться их и переставал, когда они уходили. Эту передышку он использовал, чтобы говорить со мной, учить меня. Из своего раннего детства я помню его больше, чем маму. Он играл со мной, когда никто не видел, а когда взрослые видели, они паниковали. Гэ говорит, мама рано поседела. Так он зарабатывал подобие моего доверия, и использовал его, чтобы учить меня тому, как устроен окружающий мир. — Зачем? — не выдерживает и перебивает Хэ Сюань. Все это кажется ему в корне нелогичным: разве нет у сильного демона дел поважнее, чем возиться с маленьким ребенком? Цинсюань, тем не менее, улыбается ему снисходительно, словно бы он не понимает чего-то до боли простого. — Потому что он учил меня тому, что нужно ему, и как только я научился понимать, что происходит вокруг меня, на моих родителей начали сыпаться неудачи одна за одной, ведь теперь Пустослов мог вкладывать сценарии в мою голову, — поясняет он с хлесткой небрежностью в голосе, ненавязчиво стыдя за то, что Хэ Сюань не понял сам. — Как только я понял, какую роль играют мои родители в моей жизни, я перестал их видеть, ведь они отчаянно пытались спасти положение семьи, — Цинсюань пожимает плечом, а затем добавляет тише и холоднее. — Как только я начал понимать, что такое смерть, они умерли. Хэ Сюань невольно отводит взгляд. Он об этой части жизни Ши был осведомлен прекрасно, однако в своих мыслях всегда подсознательно обходил этот факт стороной. Словно бы краем сознания догадывался, что это горе, то немногое, что у него с Ши было общим, всколыхнет в нем ненужное, неуместное совсем сочувствие. В отличие от Хэ Сюаня, Цинсюань своих родителей даже не знал толком, но тем не менее, так же как и Хэ, жил с мыслями, что виновен в их смерти. Отказываясь думать об этом, Хэ Сюань невольно упускал и вещи, которые, быть может, мучили Цинсюаня достаточно и без его мести. — Когда же они умерли, мы с гэ остались одни, — продолжает тем временем Ши Цинсюань. — Мне пять лет, ему тринадцать. У нас были деньги, оставшиеся после большого когда-то состояния семьи, но они были нужны на жилье и на те дни, когда брату не удавалось заработать, так что тратить их было необходимо как можно меньше, а зарабатывать как можно больше. Я был слишком маленький, брат брался за любую работу, где платили. Но потому как кроме него у меня никого не было, стоило ему оставить меня хоть на пять минут, как я начинал плакать от страха. О том, что Ши Уду в подростковые годы пришлось взвалить на себя роль единственного опекуна для ребенка, преследуемого демоном, и от того вечно боящегося и болезного, Хэ Сюань тоже предпочитал не думать. Знание того, что в свое время подонку пришлось несладко, ни капли не обеляло факт готовности жертвовать невинными жизнями для собственной выгоды, и ненависти Хэ Сюаня не умаляло. Однако и невольно представлять себя на месте старшего Ши, сочувствовать юнцу, оставшемуся без всего, лишь с вечно плачущим ребенком на руках, Хэ Сюаню было ни к чему. Он понимает, как тяжело пришлось Ши Уду-подростку. Хэ Сюань даже ему сочувствует. Но Ши Уду-подросток, потерявший родителей и тянущий на себе и работу, чтобы заработать деньги, и заботу о ребенке, не имеет ничего общего с той трусливой, лицемерной тварью, что сбросит все свои проблемы на людей, ничем того не заслуживших, и еще придет посмотреть, как они умирают, не спасет и не добьет, лишь будет бесстрастно смотреть, как жизнь медленно и мучительно вытекает из тела козла отпущения, чтобы убедиться, что тот точно сдох и унес с собой в могилу все грехи, за которые беззаботная жизнь бога может закончиться. Что толку чувствовать сострадание к тому Ши Уду, что нес ношу на своих плечах, если тот парень умер в тот момент, когда умылся кровью и даже не поморщился? — Первые три года я сидел дома под присмотром женщин, живщих по соседству, и не вылезал из девичьих платьев, потому эти три года были относительно спокойными, ведь Пустослов на время потерял меня, — продолжает тем временем Ши Цинсюань, к этому времени выглядя так, словно погрузился в подобие транса, поглощенный воспоминаниями: его голос ровный и меланхоличный, а взгляд, обращенный в стол, печально-пустой. — А когда он нашел меня… на женщин, что присматривали за мной, начали сыпаться несчастья, а я впадал в истерику от чувства вины и пытался убежать из дома, чтобы никому не вредить своим проклятием. Когда одна из них умерла от болезни, мы с гэ переехали. Он смог попасть в ученики в храм, и мы поселились в домике у подножия горы, на которой тот храм располагался. В пяти ли от города. На самом деле, Хэ Сюань уже знал историю Цинсюаня, тот делился ей с Мин И беспокойными ночами, после очередного кошмара. Но никогда тот не говорил об этом подробно, даже когда Хэ Сюань спрашивал, он лишь прерывался на паре сухих фактов, а после отмахивался. Это была единственная тема, на которую по обыкновению болтливый Повелитель Ветра не желал говорить долго, не желал вспоминать о своих эмоциях, и все, что рассказывал, звучало как чтение чьей-то чужой рукописи. «Ну, главное, что теперь все хорошо, не правда ли?» — звучало от него в такие моменты чаще всего. Иногда он даже нервно смеялся, словно силился за своим искусственным смехом спрятаться от чего-то, что все еще поджидало его где-то там, глубоко во тьме собственного разума. Словно бы по какой-то глупой причине боялся, что если позволит воспоминаниям завладеть разумом, то утонет в них. Теперь же он говорил неожиданно много, и Хэ Сюаню казалось: позволь ему продолжить, и он поведает все без остатка, словно бы что-то внутри сломалось, и он больше не боится, что главный страх всей его жизни вернется, стоит вспомнить его слишком ярко. Быть может, Хэ Сюань этот страх преодолел? — Там было одиноко, но, по крайней мере, затишливо: лишь редкий подлесок, в котором даже диких зверей не водилось, и бескрайнее поле, а за ним горы. Голос Ши Цинсюаня вдруг становится тише, интимнее, словно он начал говорить о чем-то глубоко душевном, и Хэ Сюань едва заметно подается вперед, желая уловить все, что ему расскажут. Чувствуя, что это важно, если он все еще лелеет хотя бы призрачную надежду понять Цинсюаня. Чтобы они поняли друг друга хоть на мгновение их совместной изнуряющей вечности, полной лжи и непонимания. — И ни единая душа не проходила мимо, так что брат мог оставить меня в доме одного на день, а я мог не бояться, что кто-то пострадает из-за меня. Пустослов любил меня пугать словами о том, что как не стало родителей, так очень скоро не станет и гэ. Брат старался проводить со мной столько времени, сколько мог физически, успокаивать, но… в конце концов ему все равно приходилось уходить, чтобы самосовершенствоваться. У него был потенциал для вознесения, и он знал, что лишь вознесшись, сможет защитить меня от такого демона, как Пустослов. Я это понимал, поэтому… В любом случае, я оставался один на весь день. Поскольку брат не мог быть рядом всегда, а сам я был ребенком, то, чтобы со мной по возможности ничего не случилось, я всегда был дома. Даже на рынок гэ ходил сам, и редко брал меня с собой, ведь стоило мне оказаться в городе, как я терялся в толпе, падал на пустом месте и ломал кости, а то и вовсе передо мной старик падал наземь с больным сердцем, а маленький я был уверен, что и это непременно из-за меня. Хэ Сюань медленно, чтобы не напомнить о себе лишний раз и не прервать чужую исповедь, прикрывает глаза и качает головой. Он знал, что Цинсюань боится одиночества, хоть и понял это в полной мере лишь только вчера, и теперь понимает, куда ведет нить повествования. Он не знал, был ли у старшего Ши какой-нибудь другой выход, кроме как оставлять ребенка одного дома — он видел много бедных семей и понимал, что часто выбора нет вообще, а что уж говорить, когда любой контакт с внешним миром для ребенка оборачивается истерикой. Но как долго может ребенок выдержать в одиночестве, наедине с демонической тварью? — Мне действительно так было безопаснее, — добавляет Цинсюань, словно предвидя мысли Хэ Сюаня. — В доме с задвинутым засовом наедине с самим собой, даже когда Преподобный что-то мне говорил, я мог лишь бояться, опасностей внутри дома особо не было. Он, конечно, быстро просек, что пугать меня нужно не опасностями моей жизни, а смертью брата и тем, что я навсегда останусь в абсолютном одиночестве. «Это был мой самый большой страх» — остается Цинсюанем не произнесенным, но слышится слишком уж явно. Вспомнить только, как тот, будучи уже смертным без духовных сил, рвался к брату в самое сердце Небесной Кары, боясь, что со вторым по могуществу после Владыки богом что-то случится. Или как все эти сотни лет на Небесах вился за Ши Уду хвостиком, не позволяя себе обидеться даже мимолетно, как бы хлестко ни отчитывал его брат. Или как готов был на любые пытки и унижения, которые, как он думал, для него подготовил Хэ Сюань, лишь бы только выторговать у того жизнь Ши Уду. Хэ Сюань всегда знал, что не было, нет и не будет для Цинсюаня человека ближе и важнее, чем проклятый подонок. Знал и скрипел зубами, осознавая, что все то внимание, все те ласковые слова, объятия, взгляды, вся эта нелепая, но искренняя нежность и такая беззаботная глупая привязанность Цинсюаня по отношению к нему… по отношению к Мин И… все эти «Ты же мой самый лучший друг, Мин-сюн!», «Я доверяю тебе, Мин-сюн!», «Я всегда буду рядом, Мин-сюн!», «Я просто хочу позаботиться о тебе, Мин-сюн!», «Мин-сюн, не уходи, ты мне нужен»… Все то, чему Хэ Сюань с каждым десятилетием все чаще и чаще начинал так уязвимо невольно верить… все это не будет иметь никакого значения, стоит поставить Цинсюаня перед выбором. Как бы искренне тот ни пел о своей безграничной любви к сердечному другу, Хэ Сюань мог сказать наверняка: его предпочтут кому угодно в трех мирах. Кроме Ши Уду. Ему не нужно было прятать от Цинсюаня свою грубость, ведь всегда был Ши Уду, не упускавший ни единого шанса придраться, осадить и отчитать Цинсюаня, а тот все равно безгранично любил его и был готов на все, чтобы тот им гордился. Цинсюань привык. Цинсюаню было плевать, какой его брат, значение имело лишь то, что тот жив. Ненависть Хэ Сюаня к младшему Ши постепенно угасала по мере того, как он понимал, что тот действительно никогда не знал о том, чьей кровью залит его путь на Небеса. Угасала в нежных прикосновениях и ласковых словах. Но в них же с каждым днем все сильнее распалялась ярость от понимания, что все эти проявления бестолковой любви пусты, как вены и сердце демона. От знания, что, даже когда Ши Цинсюань узнает всю правду о том, что сделал его поганый братец, все эти сладкие словечки и теплые касания — все обратится в пыль под ногами Ши Уду, ведь сколько бы крови ни было у того на руках, даже если это кровь так жарко любимого «Мин-сюна», он все равно останется для Цинсюаня в приоритете. Всегда. А Хэ Сюань… что ж, он верил, что Цинсюань будет искренне сожалеть о его судьбе. Даже чувствовать вину. Но во всем всегда приходится делать выбор, и для них с Ши Цинсюанем это был выбор между самыми близкими людьми и их совместной глупой привязанностью друг к другу. Той, что была выстроена почти целиком и полностью одним Цинсюанем, той, которой Хэ Сюань никогда не желал, которую пытался запихнуть так глубоко на дно пустого сердца, чтоб в бездонной мертвой тьме навеки потерялась. И тем не менее, когда пришел черед делать выбор, когда Цинсюань узнал правду, а Хэ Сюаню пришла пора решить, втянуть ли его в свою месть, именно Хэ Сюаню, со всей иронией этого факта, оказалось тяжелее сделать выбор. Цинсюань свой сделал легко, даже не задумываясь, продолжил всеми своими жалкими силами защищать Кровавого Самодура, ценой своей божественности, безопасности, гордости, жизни. А Хэ Сюань же, давным давно предвидевший, что именно так и будет, лишь этого и ждавший, чтобы возродить свою ненависть к младшему Ши с былой силой и яростью, чей выбор был между любимыми людьми, достойными всего мира, и жалким, глупым фальшивым богом, готовым прощать своему драгоценному братику любое кровопролитие, и для которого Хэ Сюань никогда не будет значим больше этого грязного лицемера… Его выбор был до нелепого очевиден и до красной пелены перед глазами от ненависти к самому себе, до боли в груди сложен. Хэ Сюань попытался выбрать и понял, что режет собственную мертвую душу как по живому. Этот выбор он до конца не мог сделать до сих пор. И это будило в нем ярость столь сильную и невыносимую, что хотелось когти на чужой шее сомкнуть, смотреть, как жизнь утекает сквозь пальцы, а лазурные глаза блекнут, и тем самым себя в бесконечных муках похоронить, наказывая самого себя за глупость, из-за которой все пошло прахом. Глаза эти, до слепоты всяк в них смотрящего яркие, впрочем, в этот самый момент не тускнеют, а лишь блестеть вновь от слез начинают. Сияющие в солнечном свете кристально чистые капельки, так похожие на самого Цинсюаня. Они повисают на кончиках черных ресниц, как сам Цинсюань завис над пропастью безумия и агоничной боли, и все никак не сорвется туда окончательно, словно есть еще где-то там в глубине его души надежда. На что? Знать бы Хэ Сюаню. Может, тогда бы он наконец понял, на что все еще так нелепо надеется сам, чего ради бьется о сверкающую, прозрачную стену чужих слез. Зачем слушает, почему заставляет говорить, что ответит, когда рассказ будет окончен? Они с Цинсюанем всегда были такими до невозможного разными, и в одной лишь только детской наивной глупости и больной, выворачивающей наизнанку живьем, привязанности оказались схожи. Привязанности, не дающей ни одному из них отрубить загнившую конечность. Но что, если рыба гниет с головы? Что если пытаться отрезать себя друг от друга было поздно еще в самом начале, что, если они оба больны зависимостью, как от опиума, и теперь уничтожить друг друга лишь погубив и себя самих заодно могут? — Страшно было, когда гэ был вынужден задержаться и не прийти ночью домой. Пустослов в такие ночи даже не являлся, позволял мне глохнуть от абсолютной звенящей тишины дома, одиночества, страха, что это никогда не закончится, что брат никогда не придет, и единственное, что заглушит эту мерзкую холодную тишину, это стены, что обрушатся на меня и раздавят, — Цинсюань продолжает свой рассказ, и Хэ Сюань чувствует, как яростно сжатые до ран на ладонях кулаки непроизвольно расслабляются, словно чужие слова перерубили сухожилия. — Я громко пел, я гремел посудой, я рыдал и выл погромче, я… Чувствовал, как схожу с ума. Хэ Сюань прикрывает глаза, чувствуя, как в груди мерзко холодеет мертвое сердце, горевшее до этого огнем злости. Нет, Цинсюань не имеет права, Цинсюань не посмеет задавить ее рассказом о том, как страдал всю свою смертную жизнь. — Мне даже начинали мерещиться голоса. Иногда смех, иногда крики. Может, это тоже был Преподобный, а может — мой собственный разум, я так никогда и не понял, — взгляд Цинсюаня пустой, словно бы то, о чем он рассказывает, было обыденностью, которой он жил слишком долго, чтобы что-либо чувствовать, но его губы при этом дрожат. — Я лежал на кровати, слушал их и сам кричал от понимания, что они не реальны, что в доме на самом деле тихо, и все звуки, которыми он может быть заполнен, будут произведены мной самим. Конечно, когда возвращался гэ, меня снова отпускало. Я выговаривался ему, цеплялся за него, в детстве еще плакал, а он успокаивал. Я старался делать вид, что все хорошо, чтобы не беспокоить его, но был слишком слаб и просто срывался на истерику посреди разговора. Стыдно. Он всегда уставал до полусмерти, но говорил со мной столько, сколько мне было нужно, чтобы звуков его голоса хватило на весь завтрашний день. Ко мне возвращалась вера, что все будет хорошо, что все это просто временно, и если я буду достаточно сильным, чтобы хотя бы просто напросто вытерпеть какое-то жалкое одиночество, то все скоро закончится. А на следующий день все повторялось сначала, и к вечеру я мог думать лишь о том, что если бы умер, и мне, и брату было бы легче. На несколько мгновений повисает тишина, в которой Цинсюань вздыхает и прикрывает глаза, собираясь с мыслями, чтобы закончить рассказ, а Хэ Сюань напрягается всем телом, чувствуя внезапное желание сжать в руке что-то твердое, раздавливая в труху. Он сдерживается. У него нет причин это делать. За последний час он успел подумать о смерти Ши Цинсюаня в разных вариациях с десяток раз, в большинстве из которых та представлялась ему от рук самого Хэ Сюаня. Конечно, каждый из сценариев был обречен остаться исключительно в его голове, в больных истерических картинках, что подбрасывает его перегруженный мозг, и не более. Хэ Сюань не должен… не должен чувствовать, как от слов Цинсюаня мертвое сердце неприятно сжимается, тянет вниз и пригвождает к полу. Не должен был впиваться собственными вновь удлинившимися когтями себе же в ладони, не должен был чувствовать этот до отвратительного нелепый порыв прижать Цинсюаня к себе, заставить уткнуться лицом к себе в грудь, попросить, чтоб заткнулся и больше этого не говорил. Это действие, впрочем, не только было бы непростительно глупым и неправильным, но, скорее всего, еще и сломало бы их обоих окончательно. Это больше не для них, это осталось для Повелителя Ветра и Мин И, коими они больше не имеют шанса побыть даже на краткое мгновение, и Хэ Сюань сам лично выбрал от этого отказаться. Он поступил правильно и точно знает, что если бы не сделал этого, то лишь влачил бы свое существование под чужим лицом, пожираемый чувством вины перед близкими и яростью на братьев Ши. Теперь же все иначе. Теперь его ярость обращена на него же самого, чувство вины разрослось, а терзается он ими, гордо подняв свое мертвенно белое лицо с демоническими золотыми глазами. Он жалок. О, как же Хэ Сюань жалок и глуп. Изнеможденный попытками уместить в себе ненависть, привязанность, обиду, сочувствие, ярость, толкающую избавиться от источника противоречивых чувств, и желание позаботиться… он устал достаточно, чтобы замертво во второй раз упасть, а отчаяние его сильнее, чем в день смерти, пожалуй. Он больше не сможет удерживать все эти противоречия в своем мертвом, непригодном для того теле. А потому единственным выходом, последним вариантом остается лишь выбрать что-то одно и стоять на своем, что бы ни случилось, пусть хоть Небесная столица с неба в его Черные Воды рухнет. И вспомнив о том, что никогда не будет важен Цинсюаню достаточно — если и вовсе хоть на капельку будет — чтобы тот был на его стороне, он уже выбор сделал. Но стоило Цинсюаню с пустыми лицом, но дрожащими на ресницах слезами поведать о том, до какого безумия доходили его страх и одиночество, как много боли тот пережил и продолжил бы терпеть все больше и хуже, не будь Ши Уду достаточно безразличным до чьих угодно жизней, кроме своего брата, как решение это с мерзким треском осыпалось. Это то, что заставило Цинсюаня любить Ши Уду так слепо и безоговорочно? Это все, что требуется? Быть для него единственным близким человеком во всем мире? Защищать? Жертвовать всем ради того, чтобы тот остался в живых? Быть хладнокровной тварью, но делать исключение ради него? С губ Хэ Сюаня срывается тихий горький смешок, издевка над самим собой. Уже долгое время Ши Уду не был единственным, кто попадает, пусть и невольно, под эти характеристики, но для того, чтобы быть выбранным, этого могло хватить лишь одному. И с чего вообще Хэ Сюань имел право задумываться хоть на долю секунды, что это вдруг может оказаться он? Да и зачем оно ему было изначально? Осознание этих вещей все еще вынуждает раздирать когтями слишком быстро затянувшиеся от бушующей внутри духовной энергии раны на руках. Но вместе с тем в груди клубится понимание, что пришел к этому Цинсюань за годы агонии, когда брат был единственным живым человеком рядом, единственной надеждой, всем, что только у него было, тем, потеряв кого, Цинсюань бы больше не смог подняться и умер на месте. Хэ Сюань не может… он делает жадный вдох, словно воздух имеет для него толк. Ком в груди распирает легкие, создавая иллюзию, словно он задыхается. Он чувствует, что если продолжит винить Цинсюаня в том, что сильнее смерти боится потерять брата — чужая боль раздавит его. Но если не винить, если позволить сочувствию и сожалению сгорбить ему плечи, что тогда им двоим останется? Разве могут они оба продолжать жить спокойно, будучи не просто связанными толстыми цепями, но запутавшимися в них в миллион петель и узлов, так что ни двинуться, ни вдох сделать, ни упасть от бессилия и изнеможения, ничего? Но тогда получается, что их связь необходимо разорвать, а как уже давным-давно ясно стало: то никогда не будет возможно, пока они оба живы. Сможет ли Цинсюань захотеть его убить? Еще вчера это дикостью казалось, слишком тот добр и милосерден, но после его слов, после неподдельного первобытного ужаса, отчаяния и ненависти, что мелькали на его лице при взгляде на Хэ Сюаня сегодня… Хэ Сюань больше не берется отрицать. Более того, где-то на краю выжженного в пепел эмоциями — своими и чужими — сознания, он этого даже ждет. Жаждет смерти, как жаждал когда-то мести. Но это лишь иллюзия, на деле он вряд ли сможет стоять и покорно позволять уничтожить себя. Но сможет ли он заставить себя причинить боль Цинсюаню в ответ? Хочется думать, что да, ведь в противном случае он еще более жалок, чем можно было когда-либо представить, на дне глубже, чем когда-либо был в своем наихудшем состоянии. Закончив существование так, оставив братьев Ши доживать свой век спокойно, вспоминая его, как страшный сон, он уж точно никогда не сможет упокоиться и вернется в этот мир вновь. И вновь, и вновь, и вновь, никогда не найдет покоя, никогда не сможет забыться блаженной пустотой надолго. Цинсюань по-настоящему исключительный. Ведь кто еще мог забрать у Хэ Сюаня и судьбу, и жизнь, и месть, и покой, и забытье окончательной смерти? — В какой-то момент я начал радоваться появлениям Пустослова, — вновь подает голос Цинсюань, когда кажется, что проходит целая сотня лет, а на деле не прошло и минуты. Его голос заметно перестал быть напряженно-пустым, вновь стал натянуто безразличным, словно эмоции, которые он пытался подавить, прошли, и остаток рассказа уже не был столь болезненным. Хэ Сюаня он выдергивает из его мыслей резко, словно за волосы из непроглядно-черной воды, и он смотрит на него почти с удивлением. — Знаю-знаю, звучит странно, я правда его ненавидел, но… Он говорил, понимаешь? — так причудливо не соответствуя всему их разговору и тону все это время, Цинсюань задает этот конкретный вопрос почти что скромно, словно виноватый за свою слабость и ищущий в чужих глазах понимание и подержку по привычке. — Он говорил ужасные вещи, но у него был голос. Я мог его видеть, когда стал старше. Он… по крайней мере давал мне понять, что время не остановилось, что я не оглох и все еще могу говорить. Когда был сыт, он действительно сжаливался надо мной до того, что позволял мне говорить с ним, даже поддерживал разговор, ха-ха-хах. Правда, однообразно, но я был благодарен. Лишь на несколько кратких мгновений, пока рассказывает об этом, как о забавной истории, приключившейся с ним на выходных, Цинсюань надевает ту самую так знакомую Хэ Сюаню маску. Беззаботный Повелитель Ветра, не знающий горя и переживаний, смеющийся надо всеми мелкими неурядицами, а крупных у него и не бывает никогда. Повествующий о том, как едва не умер, за чашечкой вина и со смехом, словно то было милое и веселое приключение. Но этот образ, натянутый не то от нервов, не то по привычке, слетает без следа, стоит лишь Цинсюаню произнести следующие слова. — А потом, когда я успевал на время расслабиться, позволить себе говорить с ним, как почти что с другом, ведь иного общения у меня не было бы вовсе, он выжидал момент, когда я буду наиболее беззаботен, и вновь говорил мне что-то пугающее, — продолжает Ши. — Таким, знаешь… Беззаботным тоном, словно бы невзначай. И я, успевавший забыть на мгновение быть готовым к любым его словам, оказывался не то что не подготовлен услышать очередное проклятие, но и… ох… Цинсюань устало прикрывает лицо ладонью, потирая переносицу. — Пусть я и знал прекрасно, что это за тварь, но я не мог отвергать дни, когда он был дружелюбен и давал передышки, даже общался со мной, притворяясь другом. Потому что без этого я бы сошел с ума быстрее, — объясняет он тоном, говорящим «Ты все равно не поймёшь, каково это, но мне плевать». — Принимая же эти подачки, я сходил с ума медленно, потому как получал передышки и какое-никакое общение, но при этом каждый раз, когда Пустослов решал, что время напугать меня, и смеялся мне в лицо, я чувствовал… глупо… почти что маленькое предательство. Нет, не было ни единой секунды, когда я верил ему, конечно же, но чтобы не сойти с ума и расслабиться хоть на день, мне приходилось притворяться перед самим же собой, что верю. Ты знаешь, я хороший актер и впечатлительный, доверчивый зритель. Другим могу не доверять, а своему собственному притворству поверю, ха-хах. Словно в демонстрации Цинсюань вновь на мгновение набрасывает свою беззаботно шутливую маску, улыбается Хэ Сюаню почти легко и искренне, словно бы неизлечимо больной перед лекарем, оповестившим, что не сможет его излечить. — В общем, сам понимаешь, эти эмоциональные скачки ничего хорошего мне не сделали, — пожимает Цинсюань плечами, судя по всему, намереваясь закончить повествование и маску эту больше не снимать. — Я никогда не мог знать, скажут ли мне в следующий миг доброе слово или проклятие. Позволяют ли мне выйти в город, обещая, что не будут внушать мне ничего, пока я там, чтобы усыпить бдительность, и я могу этим воспользоваться, или же чтобы обмануть и, сказав что-то в нужный момент, столкнуть меня с обрыва. Ха-хах. Какой же я слабый, не так ли? — И ты считаешь, это именно то, что я делаю с тобой сейчас? — спрашивает Хэ Сюань, игнорируя риторический вопрос Ши. Его голос хриплый от долгого молчания и клокочущих в горле эмоций. — Веду себя с тобой по-доброму, чтобы ты во вновь свалившемся на тебя одиночестве хватался за эту доброту, как за старую добрую дружбу, а я бы потом резко прерывался на жестокость, причиняя тебе тем самым боль предательства? — догадывается Хэ Сюань. — Повторяя это вновь и вновь, мучая тебя тем, что не можешь не покупаться на это, ведь полное одиночество для тебя в разы страшнее всего на свете, и ты просто не сможешь устоять и не позволить себе принять мои доброту и так называемую дружбу, так же как не сможешь и не чувствовать боль каждый раз, когда, стоит тебе по-настоящему привыкнуть, я вновь проявлю жестокость, напоминая о реальности. Хэ Сюань озвучивает это уверенно, в ответе не нуждаясь, увидев прекрасно то, насколько схож он сам с тварью в рассказе Цинсюаня. Как Непревзойденный демон, он не только видит логику младшего Ши, но и признает эффективность таких пыток. Зная Ши Цинсюаня, можно точно сказать, что большей жестокости для него придумать нельзя. Разве что ублюдка Ши Уду у него на глазах прикончить. И в самом деле, Хэ Сюань действительно тот, кто должен наслаждаться этим. Ведь разве не этого он когда-то так страстно желал? Разве не это то, ради чего он все эти сотни лет существовал в этом мире, не способный исчезнуть? Так почему же… — Это то, к какому выводу ты пришел сегодня утром? То, как ты видишь меня? — шипит Хэ Сюань, прищурив глаза недобро. Губы его складываются в издевательской насмешке против воли. — Безжалостного и кровожадного водного гуля, жестокого Губителя Кораблей в Черных Водах, подлого грязного демона, упивающегося муками твоей маленькой бедной душонки? Так почему же от осознания того, что это то, кто он для Ши Цинсюаня, грудь раздирает когтями гнев? Не гнев даже, а… нет, гнев, ничему другому там не место. Цинсюань смотрит на него удивленно, теряя свою маску, что после потери божественности к лицу клеится просто отвратно. Он задумывается на долгие мгновения, но в итоге отвечает. — Я вижу тебя простым хорошим человеком, чья душа и тело были истерзаны слишком большим количеством боли по моей вине, — произносит он спокойно и тихо, но устало и печально, так что гнев в груди Хэ Сюаня поджимает хвост и скулит побитой псиной. Но надолго ли? Их разговор напоминает полет на духовном орудии, которое ты украл у мертвеца — поднимаешься над землей, но недостаточно, чтобы взлететь и удержаться, и тут же падаешь, но недостаточно, чтобы разбиться. Снова и снова. — Вернуть эту боль тому, кому она должна была принадлежать изначально… справедливо. Едва ли я могу винить тебя за это. — Так ратуешь за справедливость, что продолжаешь упрямо сидеть здесь, после многих шансов уйти? — вскидывает бровь Хэ Сюань, и не может сдержать короткого едкого смеха. Ну вот, опять падение. Предки, хоть бы в этот раз фатально. — Да кому ты врешь, трусливый мальчишка, прячущийся за спину то братика, то Мин И, кому ты это втираешь? Уж не тому ли, кто лучше всех, даже лучше твоего поганого брата, знает, как ты боишься боли? Какой ты до посинения гордый? — Хэ Сюань больше не может, срывается на злобную насмешку, не в состоянии ответить ничем другим. Благородная тупость Цинсюаня шокирует и злит. Больше злит. Что на уме у этого идиота?! В кого он играет?! — Сидишь и плетешь про то, что будешь покорно оставаться здесь, принимая боль, унижения и издевательства, потому что это справедливо? Да что ты несешь?! — Да, я труслив, — вдруг вздергивает подбородок Цинсюань. Ага, да, вот она. Гордость. Еще одна отличительная черта Цинсюаня: стоит оказаться в безвыходной ситуации — стоять, высоко голову задрав, сверкая великолепием собственной смелости, заставлять врагов чувствовать себя грязью. Однако сейчас его гордость с печалью смешана. — Но ты пощадил моего брата, даже несмотря на то, что имел право уничтожить нас обоих. Ты страдал по нашей вине, я жил сотни лет беззаботно ценой твоей смерти, и, тем не менее, ты выбрал внять моей мольбе и пощадил гэ. Я трус, ты верно отметил, — Цинсюань пожимает плечами, и лишь дрогнувший голос выдает в нем тот факт, что он все же боится оставаться здесь. — Но, как ты также сказал, я еще и горд. Я не могу сбежать от наказания за нашу с братом вину. — А что такое? Совесть замучает тебя, бедняжку? — Хэ Сюань плюется ядом, лишь бы не озвучить то, что пришло на язык против воли. «Твоей вины там на самом деле нет». Цинсюань не отвечает, лишь отворачивается, очевидно, восприняв вопрос, как чистой воды издевку. — Как хорошо, что у меня ее нет, не так ли? Ты у нас белый и пушистый, возвышенный и благородный страдалец, ну очаровательная жертвенная овечка, лежит себе на алтаре и не блеет. Яд льется непроизвольно, словно своим упрямым нежеланием спасти свою шкуру из-за каких-то глупых, явно неуместных для них двоих, убеждений Цинсюань его ранил, а кровь демона за столетия успела сгнить и превратиться в отраву, разъедающую все живое, к чему прикоснется. Увы, кому еще быть в эпицентре, как не глупому Цинсюаню. — А я так, всего лишь демоническая тварь, радостно это принимающая, ведь так будет еще легче мучить тебя самым подлым и жестоким из возможных способов, ведь, в отличие от тебя, меня природа гордостью обделила, и опускаться на уровень низшей твари, питающейся людским страхом, мне как раз подходит? Я правильно понял тебя? — Я… — Цинсюань мнется, хмурится измученно, — я этого не говорил… — Сказал. — Я лишь не вижу ни единой другой причины твоего поведения, ладно? — шипит он, поджав губы и глазами на Хэ Сюаня сверкнув злобно. Хотел закрыть тему, да не вышло. Ничего, потерпит, наконец-то они на одной волне. Оба в ярости. — Ее нет и быть не может, так что не надо сейчас пытаться обвинить меня в том, что прихожу к единственному возможному объяснению, ладно?! Я искал их, пытался понять, что тобой движет, объяснял все тем, что ты просто слишком хороший человек, чтобы наказать меня в полную силу, но чем дальше, тем труднее это было, и, в конце концов, это слишком! Каким бы добрым человеком ты ни был, ты мог не сметь навредить мне, но никак не делать мне добро! Ты ненавидишь меня! Прошло шесть сотен лет, но ты все еще каждый вечер жжешь благовония людям, которые умерли из-за меня! Ты существуешь в мире по сей день из-за боли и ненависти, которые тебя держат! А теперь, когда я все знаю, отказываешься от них и делаешь мне добро? Ты хочешь, чтобы я придумал еще хотя бы одну другую причину этому, кроме той, что это способ меня пытать? Ты смеешь обвинять меня в этой логике, словно я тебя ей оскорбил? Так скажи же мне, почему ты все это делаешь? Зачем?! Зачем… почему ты… почему… почему ты добр… ко мне? — последние слова Ши Цинсюань выплевывает злобно и горько, словно говорит о чем-то мерзком. Все это время он яростно размахивая руками и смотрел Хэ Сюаню в глаза свирепо, но на середине предложения сник и вновь уронил руки на колени, глядя потерянно, словно выброшенный в метель на улицу котенок. Он действительно… действительно не понимает. Не понимает и мучается тем, что не может понять. Видеть его таким… Злость проваливается в желудок, скручивая его спазмом, а опустевшую без нее грудь сдавливает от боли. — Я мог бы объяснить, — произносит Хэ Сюань тихо после долгой паузы, во время которой Цинюань дрожал и тихо всхлипывал, обнимая себя руками, а сам демон молча смотрел в стол. В голове вновь всплывают недавние мысли… он мог бы показать Цинсюаню наглядно, что именно происходит, вот только… — Но ты испугаешься. — Хах, ты действительно думаешь, что здесь и сейчас меня все еще может что-то пугать? — усмехается Цинсюань иронично, но уже тихо и хрипло. Глаза его, обращенные на Хэ Сюаня, ныне тусклые, словно из него выжали все соки, и теперь ему все равно. — Если это поможет мне хоть немного понять, что происходит, так просто скажи или сделай это. Хэ Сюань смотрит на его несколько мгновений, а затем кивает. Если есть между ними в этом ворохе непонимания что-то общее, так это изнеможение и обреченность. Они оба по каким-то неведомым причинам не желают делать что-то, что позволило бы разрубить эти узлы. Но и выдержать еще хоть немного уже не смогут. Им нужно что-то, что доведет одного из них до безвозвратного предела, заставит ударить первым. Он достает из ножен своего высокого сапога небольшой кинжал. Хэ Сюань не носит с собой реального оружия, предпочитая обходиться духовной силой, но это — сгодится, как крайний вариант. А еще так глупо напоминает о смертной жизни. Когда-то такой нож был единственным, что у него имелось. Когда-то, ослепленный яростью, обезумевший от боли и отчаяния, чувствуя, что больше нечего терять, лишь умереть, унеся за собой как можно больше тварей, отнявших у него все, он бросился в толпу именно с ним, и убил их всех им же, попросту не замечая ни боли, ни смертельных ран. Сейчас он кладет его на стол перед Цинсюанем. — Приложи к горлу, — командует он в ответ на удивленно-вопросительный взгляд. Глаза Ши Цинсюаня мгновенно расширяются от шока, а все его тело напрягается. Хэ Сюань отмечает, как он перестает дышать, а потом — как в глазах его мелькает паника за блеском слез. Мелькает, потому как Ши Цинсюань моргает, делая вдох, и она пропадает. Он берет в руку нож на ощупь, глаз с лица Хэ Сюаня не сводя, и в них демон видит нечто до боли знакомое. До боли, потому что причиняет ту самую неуместную глупую боль в груди. В лазурных глазах непонимание с какой-то странной обреченностью, страх со смирением смешаны. За этими эмоциями невозможно ничего разглядеть, но от чего-то фантомный голос Повелителя Ветра в голове Хэ Сюаня произносит «это жестоко», и тот без понятия, почему, но именно это и кажется тем, что написано в глазах Цинсюаня. Ши делает глубокий вдох и медленно поднимает дрожащую руку вверх, занося нож в цуне от своей собственной шеи. Хэ Сюань в этот момент чувствует, как где-то глубоко внутри него что-то ломается. А осколки врезаются в душу, сердце и легкие. Он прикрывает глаза обреченно, чтобы не видеть представшей глазам картины, но не помогает — боль в груди не то что не утихает, но еще и ворочается. Он открывает глаза и смотрит на Цинсюаня вновь, теперь прямо в глаза… не может же он… Рука Цинсюаня трясется, готовая в любой момент отодвинуться в противоположную сторону, и Хэ Сюань хочет верить, что тот еще не до такой степени лишился рассудка, и жить все же хочет. Тогда почему… к боли в груди прибавляется еще и головная, когда Хэ Сюань понимает, что с тем, как глубоко на дно они вдвоем упали, ничего другого ему ждать и не следовало. Когда вспоминает, кто он в чужих глазах, и признает хотя бы самому себе, что абсолютно справедливо. — О предки, народятся же на свет слабоумные, — только и вздыхает он вслух, заставляя Цинсюаня удивленно нахмуриться, так что тот едва ли вздрагивает, когда холодная рука демона ложится на его ладонь, держащую нож, и тянет на себя. Цинсюань открывает рот от удивления, словно хочет спросить, что происходит, но слова застревают в горле, пока Хэ Сюань уверенно подводит его дрожащую руку к своей же собственной шее вплотную и отпускает. Ши пользуется этим, чтобы инстинктивно отдернуть руку с оружием от чужого горла, но в ту же секунду Хэ Сюань стремительно тянется к нему собственной рукой, и Цинсюань чувствует на своей нежной шее когти. Он вбирает грудь воздух в панике, дергается назад и непроизвольно вскидывает руку с ножом обратно, но так и замирает. Пять острейших длинных когтей касаются шеи с разных сторон самыми кончиками, чуть уловимо, но Хэ Сюань все равно чувствует бешеный пульс в чужой яремной вене даже так. Только пальцы сожми — жизнь оборвется. Цинсюань так и остается сидеть, замерев, не решаясь двинуться ни на крошечный миллиметр, как и нож в своей руке выше поднять. Даже его дыхание замирает, лишь бы только не шевельнуться. — Я же говорил, что ты испугаешься.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.