«Вдали передо мной Встал образ девы бледной и прелестной. Она ступает медленной стопой, Как будто цепью скованная тесной. Признаться, в ней, когда гляжу, Я сходство с милой Гретхен нахожу.»
«Фауст» Гете
Последние листья медленно падали на усеянную жёлтым сухим ковром землю. Середина октября выдалась мрачной, серой и мёртвенно безмолвной: птицы хранили траурное молчание, не было больше цикад, сверчков и лягушек, разве что время от времени под натиском жестокого ветра раскачивалось и скрипело какое-нибудь старое, давно уже отжившее свой век, дерево и понемногу сохло, умирало, тлело. Жизнь замерла в неспокойной дреме и никак не хотела очнуться. Он проснулся, в руке так и остался сжатым темный бутылек. Леви долго смотрел на жидкость внутри, наклоняя то в одну сторону, то в другую, едва различая скромную волну за пеленой ухудшающегося зрения. Нахмурившись еще больше, убрал в карман. Спина отозвалась болью, когда он распрямился: спать в неудобном положение с его нынешней переломанностью опрометчиво, но по другому он не мог. Микаса все еще не открыла глаз, хмурясь и подрагивая в странном напряжении поверхностного сна. Воздух прогрелся, больше не колол инеем легкие. Анка хорошо потрудилась. Леви проехал в пустую и душную комнату. Пусто. На стене бурые брызги вина, на полу — крови. Они впитались, их не смыть. Впитались в пол и сухие стебли. Только выбросить, а пол закрасить, забелить, забыть, чтобы не видеть. Не видеть. В швы между досками забились сухие кусочки листьев полыни, пижмы, тысячелистника и мелкая крошка осколков. На деревянном крючке для одежды за ремень висело ружье. Тихо гудела печь — должно быть Анка только ушла. Может, разбудил его стук закрывшейся двери. В воздухе витал едва различимый аромат свежего и еще горячего супа. На столе лежала записка. Леви взял ее здоровой рукой. «Мне пора. Прощаться не буду, у меня нет на это ни сил, ни желания. Ухожу, будто бегу. Возможно так и есть, я сама себя не понимаю. Прости. Оставила тебе наган йегеристов и пули. У них было все три на три револьвера. Значит никто их не снабжал. Это радует, но сколько еще таких фанатиков бродит по Парадизу? П.С. К вам будет заглядывать дородная тетушка, у нее есть большая корова и сведения о том, что вы дед и внучка. Мне было сложно не смеяться, но разубеждать не стала. Она поможет с готовкой. Я договорилась, мы с Герберт привезли телегу дров и ей. Если Микасе не станет лучше, то один ты не справишься.» Леви взял наган в руку, ощутил упрямство спускового крючка. Весь поцарапанный, но именной, правда имени не разобрать — затирали долго, наждаком. Он зарядил полный барабан, оставшиеся пули опустил в карман, револьвер же спрятал в инвалидное кресло. Тук-тук. Леви обернулся на дверь. Уже? Но на пороге появилась не женщина, а угрюмый мальчишка с недоверчивым и жестоким лицом. — Наваха? — удивился Леви. — Кусок его, — бросил тот, стоя в дверях. — Проходи, выхолаживаешь. — Поговорить с тобой нужно. На крыльце, — сказал мальчишка и захлопнул дверь. Леви хмыкнул, надел теплый пиджак, набросил на ноги плед и выехал на веранду. Наваха сидел на ступеньке, смотрел вдаль, облокотившись о колени и щелкая раскладным ножом с офицерской чиканкой на стальном лезвии. — Хочешь есть? — сказал Леви, нарушая затянувшееся молчание. — Хочу. — Тогда... — Но не буду, — оборвал Наваха. — Мы едим только все вместе. Леви склонил голову, рассматривая лохматого, сурового мальчишку. — Я слушаю. Наваха тёр и ломал пальцы в механическом движении тщательного мытья рук. — Ты подземный? — Да. — Я тоже. — Знаю, — ответил Леви. Наваха криво усмехнулся. — Кровь не оттирается, — хрипло отозвался он, продолжая тереть чистые руки. — Никогда не ототрется. Наваха разомкнул пальцы, нервно обхватив ладонями колени. Тишина. Слишком громкая, чтобы разговаривать. — Когда-нибудь станет легче? — спросил мальчишка. Леви молча перевел взгляд вдаль, туда, где собирались пасмурные тучи. Помедлил и ответил: — Нет. Наваха кивнул и втянул тяжелый сырой воздух. Птицы встрепенулись, враз поднялись черной кроной над сухими, мертвыми деревьями. Начиналась гроза. — Как ты убил в первый раз? — спросил Наваха, наблюдая за стаей воронов, крылатой сворой — предвестницей беды. — В уличной потасовке. — Тебе понравилось? — Нет. — Чем убил? — Розочкой. — А я шнурком. Тогда крови не было, — усмехнулся он, нервно облизнув губы. — Тебе понравилось? — спросил Леви и, не услышав ответа, добавил, — Зачем? Грабеж? Защита? Наваха покачал головой. — Хотел, чтобы тот от матери отстал. Он прищурился, будто всматриваясь в прошлое. — Мне тогда лет девять было или меньше, не помню уже. Только вонь эту помню и глаза его тоже помню. А он нализался и едва дышать мог, кряхтел, будто уже дуба дать собрался. Я как об этом подумал, так такое облегчение ощутил, не передать! А потом понял, что эта свинья сама не сдохнет. Проснется ведь, мать поколотит, отымеет как последнюю шлюху и опять налакается. Поэтому я из материнского корсета шнурок выудил и придушил. Сложно оно мне далось тогда, слабым я был, не ел почти, и два пальца еще не зажили, как тот мне их дверью прищемил, — Наваха расправил пятерню, показывая неестественно кривые пальцы. — Но порешил. — Отец? — Неа, не отец, просто хахаль. Наваха сглотнул. Голос ровный, пустой, отрешенный. Еще больше вглядывался в даль. — Пошел я мамку будить, она тоже прибухнула с вечера. Говорю: я тебя спас и счастливый ей шнурок показываю. Она меня оттолкнула тогда, поняла, что не чисто дело, метнулась к сычу своему, а потом меня избила, когда поняла, что он не проснется больше. Все кричала, что ненавидит. Так отмудохала, что я еле уполз, когда она устала. Припала к этой свинье вонючей, и начала плакать, причитать, ластиться. А у меня все вопрос был: почему же она так ко мне никогда ласкова не была? Я ведь все для нее делал. Наваха рассказывал глухо без тени эмоций, обыденно и бесцветно. Когда закончил, то больше не щурился, больше не смотрел в даль, опустив взгляд на мокрую после рыхлой ночной мороси землю. Леви молчал. Мальчишка тоже. Потом спросил первым. — Ты много людей убил? — Много, — помедлив, Леви добавил, — даже больше, чем думал. — И не привык? — Никогда не привыкну. Наваха прикусил щеку, поджал губы, перекатывая рот от щеки до щеки, прокручивал мысли. — Я Вьюрка тогда к деду оттарабанил, сегодня заглядывал, тот спал, а Дед сказал, что сюда придет. Стало быть духов изгонять будет. — Духов? — Ну, призраков или прочьих анчуток. Там ж два мокряка скопытилось, — пожал плечами Наваха. — Я в этих делах не дока, у Деда спрашивай. — Дед не хочет на мои вопросы отвечать, — усмехнулся Леви. — Не нравлюсь я ему. Наваха повеселел. — Вот это да! Даж я ему нравлюсь, вот это ты дядь даешь, уважуха, — хохотнул он и ударил по досчатой ступеньке открытой ладонью. После некоторой тишины, Наваха обернулся. — Эй, знаешь что, приходи к нам на мельницу, за своего сойдешь, — и добавил, поясняя, — то есть, приезжай, ага. Дело к тебе будет. Вояк мы уважаем. Таких, как ты. Если надумаешь. Леви едва заметно кивнул. — У вас еще кто из подземелья осел? — Немного. Только я, да Пружина. Он на кукуху совсем съехавший, но честь по чести и берега знает, за это и держу, стержень есть и чуйке позавидуешь. Я у себя абы кого держать не мастак. — Хватка у тебя крепкая, — улыбнулся Леви, лишь немного приподняв уголки губ. Наваха довольно гыкнул. — Еще привык спрашивать у них про небо. Интересно же узнать, что оно значит для них, для надземных. Знаешь, они же небо видели всегда, но никогда не замечали, все удивлялись, чего это я их спрашиваю. Никто о небе не думали. Странно это, дядь. — А тебе оно как? — Небо-то? — хмыкнул он, — много слухов в Подземелье скребли, а по сути пыль одна, купол и купол. Холодно от него. — Холодно? — Да, — сказал Наваха, вглядываясь в небо, — равнодушное. Плюнуть бы, да не долетит ведь, только себя угваздаешь. Ближе к земле оно... теплее, что ли. Мальчишка развел руками. Леви задумчиво опустил взгляд. — Из одной пещеры да в другую, но побольше. Все равно пещера. И солнце это, как дырка в потолке, и звезды — решето. Это не свобода. Свобода это там, это «за», — закончил Наваха угрюмо, шепотом, сам в себе. Несколько минут слушали, как громыхает вдалеке призрачная гроза. — Эта зима будет тяжелой. Если понадобится помощь... — Леви не договорил, знал, что и так все понятно. Наваха лишь махнул рукой. — Мы выживем. И не в таких условиях приходилось, знаем что, куда и как по голодухе сгодится. Да ты и сам знаешь, как оно. — Знаю. Поэтому и предлагаю. — Вам нужнее. У меня пальцы хоть и кривые, но на месте. А девчонка твоя... Плохо с ней все, да? Я такое видел. Леви неопределенно качнул головой, Наваха сменил тему. — Ты ж с титанами воевал? Говорят, жуткие твари были. Я так и не видел, но верю. Следы то тут, то там находят, если не глупый — разберешь. И эт самое, — он поскреб затылок, — за потрёпанную хибару прощеница просим, не думал я, что здесь кто-то жить будет, кроме мародеров на передержке, поэтому и побили стекла. Леви только задумчиво взглянул на мальчишку. — У вас тоже имен нет? — Верно подметил, — ответил Наваха. — Это мы с Графом вместе мозговали, так и повелось. — Графом? Наваха дернул плечом. — Оговорился. Грифом. Главный у пернатых, — хмыкнул сердито. — И как вы разошлись? Наваха только отмахнулся, нахмурившись еще сильнее. Леви не стал расспрашивать, мальчишка и так раскрыл душу, хватит, сегодня ветрено — застудит. В дальнейшем молчании он слышал тянущуюся нитью грусть и чувствовал, как крючок на ее конце зацепил его и тянет. Эта странная дружба отзывалась внутри такой же, но давно оборванной нитью. Когда он въехал в комнату с тарелкой уже едва теплого супа, то нашел Микасу сидящей на кровати. У ног ее неуклюже вилась кошка, дергая обрубком хвоста. А сама она листала тонкую старую книжку в кожаном переплете. Книжка была ему не знакома. Похожа на самодельную для записей или учета. — Леви, — прошептала она, не поднимая на него взгляда. — Мне приснился страшный сон. Пальцы продолжали листать пожелтевшие шуршащие страницы, бумага которых загрубела и пошла волнами от многолетней сырости покинутого дома. От слез, живших здесь призраков. — Мои пальцы смердят железом, — продолжила она уже шёпотом. — Или это от того, что носом идет кровь. Разбиты губы. Кап. Кап. Кап. — Микаса, — позвал Леви. Микаса оборвала шепот бессмысленного повторения и подняла на него взгляд пустых, уставших глаз. В подглазьях залегли густые тени, губы совсем иссохли, покрывшись сетью четких полос, краснея внутренностью в сколах, а волосы сбились после неспокойного сна. — Леви, — сказала она, вглядываясь, но будто не видя его лица. — У тебя же остались лекарства? Он промолчал, только больше потемнел лицом, пасмурно хмурясь. — Дай мне их, я хочу спать. Спать, спать, спать. Твой врач говорил, что они помогают уснуть. Вот бы уснуть насовсем. Насовсем. Совсем, совсем, совсем, — эхом повторяла она собственные слова, с какой-то странно пугающей, блаженной, бессмысленной полуулыбкой. — Они кончились, — соврал Леви, чувствуя как оттягивает карман рубашки один из не начатых флаконов. — Мм... — печально промычала она, возвращаясь к разглядыванию ветхих страниц. — Знаешь, здесь жила болезнь. Возможно, я — болезнь, только я сейчас, а она жила тогда. Давным-давно. Смерть. Смерть. Смерть. Смерть. Смерть. Смерть. Смерть. Смерть, — повторила она столько раз, сколько стояло могил у дома, на каждое слово качая головой, то в одну, то в другую сторону. Леви вновь позвал, но уже слабее: тихо и безнадежно. — Останься со мной, — сказал он, взяв ее холодную руку в свою. Микаса перевела на него безучастные глаза. — Леви, я вижу мертвецов. Они везде, они окружают меня. Мне не страшно, но так холодно... — Сейчас я принесу, — сказал Леви поспешно и выкатился из комнаты, вернувшись с красным шарфом. Тогда, постирав его, Микаса будто стерла любимый шарф из памяти, он так и остался висеть на печной задвижке. Леви накинул ей на плечи шарф. Микаса удивленно оглядела и тронула его, потом закуталась и легла. — Тепло, — сказала она, прячась до глаз в ветхой пряже. Она отвернулась к стене, вжимая колени в грудь. Леви слабо улыбнулся, беспокойной и невеселой улыбкой. И прошептал в пустоту: «Прошу тебя Микаса, останься со мной». Воспоминания захлестнули бурной волной. Тогда стояла ранняя осень, Эрена ушел уже как несколько месяцев и Микаса превратилась в тень. Для нее наступал полдень. Она слегла с тяжелой лихорадкой. Леви похолодел, он помнил это чувство ярко и отчетливо: страх, следы которого морозят кожу. Они участвовали в расширении железных путей. Через брезент палатки слышался шум неспокойного моря и крики чаек. Армин и Саша сидели у ее постели круглыми сутками, но она не реагировала, спала или смотрела в пустоту. Тогда еще никто не понимал, что причиной безразличия ее была не лихорадка, пробирающая до костей, а собственное желание. Только Ханджи догадалась, или она просто знала все и всегда. Такая уж была у нее работа. Очкастая послала Леви позвать молодежь ужинать. Армин обеспокоенно посмотрел на капитана. — Я не хочу отставлять ее. Капитан, ей совсем плохо, — сказал Армин. Леви понимающе кивнул, но не принял никаких отговорок — его солдатам нужен отдых и еда. — Тогда вы останьтесь с ней, — выпалила Саша, глаза которой стали красными то ли от недосыпа, то ли от слез, то ли в общей комбинации. Леви остался. Он опустился на подушку, на которой прежде сидел Армин. Подушка лежала прямо на песке и он водил пальцем по песку у своих ног, чертя что-то. На Микасу и не взглянул. — Это из-за Йегера? — сухо спросил Леви. Он не давал оценку действиям Эрена, потому что этот парень показал себя тем, кто знает, что делает. По крайней мере, в большинстве случаев. Она не ответила, делая вид, что спит. Но капитана не проведешь этой детской симуляцией. — Микаса, ты эгоистка, — сказал он довольно грубо. — Истязая себя, ты истязаешь других. Возможно, ты получаешь от этого удовольствие, я не знаю. Возможно, тебе приятно слушать, как беспокоятся твои друзья, приятно принимать их жертвенность, строя из себя черте что. Нравится, что они не едят и не пьют, лишь бы быть рядом с тобой. Возможно, тебе нравится... — Нет! — Микаса резко села на кровати, вперив красные, полные гнева и отчаянья глаза в его лицо. Раскрасневшаяся и растрепанная. Злость, раздражение, самобичевание. Леви замолчал, просто смотря в ее лицо, пока Микаса не отвела взгляд, приложив ладонь к виску. От столь поспешного подъёма у нее потемнело в глазах. — Да, — сказал Леви. — Но ты не только Микаса. Ты солдат. Всегда помни об этом. Либо ты с нами и для тебя имеют значения чувства твоих друзей, либо ты не с нами, и уходишь страдать в другом месте, там, в темноте, где упиваться жалостью, вытягивая соки из других, не получится. Микаса смотрела на песок, напряженная и злая от отрезвляющих слов. — Ты нужна своим друзьям, Микаса. Не уходи в себя, не оставляй их. Останься со своими товарищами, Микаса. Ты нужна и мне. Пожалуйста, останься со мной. Она изменилась в лице, сменив злость на сдержанное смятение и осторожно подняла голову. Леви едва заметно улыбнулся ей. — Ты нужна всем. Останься с нами, Микаса. На песке он нарисовал крылья свободы. Два крыла, которые обозначали единство сил, ведь шли из разных источников. Леви накрыл заснувшую в шарфе Микасу одеялом и взял странную книжицу. Оказавшись на кухне, он зажег керосинку и принялся читать, благо написано размашисто и разборчиво. Сначала обычная учетная книга, владелец — каменщик и плотник, вел записи расхода, дохода, материалов, заказов. Это проясняло почему дом оказался довольно богатым относительно других: много комнат, хорошая печь с чугунной плитой и даже раковина с ручной колонкой, которую обычно можно было встретить только в городе. Помимо этого, колодец во дворе, и явно не тот, из которого брала воду ручная колонка. Записи по работе начали перемежаться со странными расчетами и набросками, похожими на карту, но Леви не узнавал контуров местности. А потом... «Не понимаю, ничего не понимаю. Сегодня должен был быть день нашего освобождения, но заболела моя Элиза. Сначала кашель, а потом совсем обмякла на моих руках. Я положил ее в постель. Дети обступили ее, сейчас выхаживают попеременно, но как будто тоже простудились. Моя матушка слегла от волнения. Да и я чувствую, как жжет веки, но, быть может, это потому что я слишком устал.» Леви с трудом вчитывался в плывущие перед глазами буквы. Один за другим дети и старики слегли. Первой умерла жена. «Я просто не думал, что это возможно, но... Элиза... моя Элиза... Она перестала дышать. Вчера я укрыл ее самым теплым одеялом. Ее била такая крупная дрожь, что она чуть не падала, благо я успевал поймать. Лег рядом, обнял, чтобы не упала. А когда проснулся, она уже не дышала. Не могу. Я никогда не ощущал себя настолько беспомощным. Она ведь так хотела увидеть море. Я приносил ей камни с побережья и расписывал красоту волн, но это не могло успокоить ее предчувствия о скором конце. Она улыбалась мне, но так слабо и измученно. Она обрела покой. Я выбросил камни вон из дома. Они не помогли.» Запись продолжалась, но слов было не разобрать, чернила совсем размылись. Он переворачивал страницы, вчитываться становилось все сложнее: подчерк дрожал, неровный и дребезжащий, обрывался. Даже просто проходясь по скалам и карьерам букв можно узнать историю падения в пропасть. Леви пролистывал страницы, некоторые слиплись, а на других засохла кровь. «Семь надгробий. Руки кровят, пальцы совсем онемели. Я не чувствую боли от стертой кожи, внутри кровит больше. Я слабну, но не понимаю от болезни или просто от отчаяния. Не буду дожидаться, когда неведомая сила заберет меня, предстану перед ней и плюну в костлявое лицо. Она ответит за то, что забрала всех, кого я любил.» Внизу написано мелко и почти неразборчиво. «Это проклятье. Не нужно было копать так глубоко. Но уже поздно. Теперь все равно… Я нашел крепкую веревку.» Дальше были пустые страницы и Леви хотел закрыть книгу, но остановился, пролистал в конец. На первом листе был нарисован углем в нетвердой детской ручке наивный рисунок семьи. Чтобы разглядеть его, пришлось перевернуть дневник. Керосинка погасла, оставив его в темноте. Он закрыл глаза и тяжело выдохнул. Он не хотел ничего видеть. Больше ничего. Когда открыл, то понял, что ночь настолько глухая и черная, зрение совсем подвело не способностью выловить даже очертаний. Сплошной черный. Он на ощупь нашел лампу. Услышал, как внутри переливается керосин. Поставил на стол и обернулся к печи, в ней метался огонь, питавшийся сквозняком. Осознание пришло теснотой в груди. Леви ослеп.