ID работы: 12898035

Del amor oscuro

Слэш
NC-17
Завершён
427
автор
ТерКхасс гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
105 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
427 Нравится 130 Отзывы 103 В сборник Скачать

5. Об откровениях

Настройки текста

И пусть на сад мой, отданный разбою, не глянет ни одна душа чужая. Мне только бы дождаться урожая, взращённого терпением и болью.

      Ближайшие несколько минут и прошли в тишине — а потом Генрих сам, словно почувствовав, что отпущенное время подходит к концу, вздохнул и сказал:       — Уступаю. Спрашивай сначала ты.       Он так и не повернулся: лежал, устроившись на боку и лениво поглаживал продолжавшего обнимать его Белова по предплечью. А сейчас перестал, но не убрал руку, просто остановился. Весь он был какой-то неподвижный — уже можно было бы догадаться о причинах, но Белов предпочёл не гадать.       — Генрих, — позвал он. — А кто был первым? Когда?       И ведь надо же было из всех разумных, правильных формулировок этого вопроса выбрать самую неудачную, невнятную — просто тупую! Всё потому, что Белов так и не решил для себя, чью проблему — Иоганна или Саши — он принимает ближе к сердцу. Хотя это его, конечно, не оправдывало.       Иоганн изводился мыслью, что всё могло произойти с Генрихом ещё во время войны, а он ничего не увидел и не заметил, поглощённый другими делами. Даже малая вероятность того, что он допустил подобную небрежность, был так безобразно невнимателен, вызывала холодную ярость. Требовалось выяснить наверняка и, в самом скверном случае, признать, разобрать собственный промах, чтобы не допускать подобного впредь. Ведь такую информацию о важном человеке нельзя было считать бесполезным пустяком!       Иоганна больше занимал вопрос «когда?»       Сашу же грызла и мучила самая заурядная ревность, и несмотря на то, что он презирал в себе это чувство, побороть едкую обиду не получалось. «Все это пошлый эгоизм, — говорил он сам себе, — ханжество, глупость, мещанство!» У него не было никакого права ограничивать Генриха и тем более — рассчитывать, что Генрих стал бы ограничивать сам себя. В конце концов, ещё в Риге про раскованного, избалованного и красивого Генриха Шварцкопфа поговаривали… всякое.       И всё же Саше стало бы легче, если бы Генрих на вопрос «кто?» ответил легкомысленно, дал понять, что для него тот первый раз совсем не имеет значения.       Но Генрих ответил не легкомысленно, а неожиданно серьёзно, снисходительно, ласково.       — Ты, дурак, — сказал он. — Только что. Я соврал насчёт опыта.       Примерно так Белов на самом деле и думал, но подтверждение собственной прозорливости его не обрадовало. Выходит, он всё отлично и правильно понял, но промолчал, всё равно позволил Генриху солгать, чтобы самому ничего не решать и не брать на себя ответственность. А сейчас ещё и обрадовался чему-то, как последний болван, и одновременно с тем — возмутился, ведь его, оказывается, обманули! Давно Белов настолько не запутывался в себе. И чтобы прекратить это, внести окончательную ясность, спросил:       — Но зачем, Генрих?       Генрих вздохнул, зябко повёл плечом, сжал руку Белова, промолчал. Только после паузы произнёс:       — Я слышал, это больно. А я хотел, чтобы тебе со мной было только хорошо.       Вдруг резко разболелись глаза, словно в них песка сыпанули, захолонуло сердце. Первый порыв — притянуть к себе Генриха, обнять крепче, как-то искупить свою бездушную прагматичность — Белов едва успел остановить. И то — только потому что отвесил себе мысленно оплеуху, носом ткнул в очевидный факт — двигаться Генриху было больно до сих пор. Чувство вины Белов растравил специально, оно и нужно ему было режущим, острым, способным помочь прийти в себя.       Потому что сваливать на Генриха ещё и своё смятение — то есть, смятение человека, который в очередной раз воспользовался чувствами Генриха ради собственного удобства — было уже совсем запредельной подлостью. Этого бы даже Иоганн не смог, даже у него были пусть и извращённые, но всё же представления о чести.       «Представления о чести офицера фашистских спецслужб, — холодно уточнил Саша. — Те самые, которые ему ничуть не мешают делать, но очень мешают признавать». Он аккуратно, чтобы не потревожить, прижался щекой к затылку Генриха, положил руку ему на грудь и ощутил, как колотится под ладонью сердце. Несмотря на сдержанный тон, спокойным Генрих вовсе не был.       «Ты ещё поплачься перед ним, — неприязненно, с брезгливостью подумал Иоганн, — Или вообще извинись за своё грубое поведение. И пусть он — он! — тебя сейчас утешает».       Иногда на Белова находило болезненное, патологическое состояние: он становился будто сторонним наблюдателем за одним из своих альтер-эго, изредка — даже за обоими. Это случалось редко, в моменты наивысшего нервного напряжения; Белов читал, что такое можно объяснить работой психологического механизма самозащиты, и обычно не вмешивался. Но сейчас он оборвал безумный диалог Саши и Иоганна в своей голове и приказал себе успокоиться.       Нужно было во что бы то ни стало поддержать Генриха, а значит, и выбранный им искренний тон разговора. Найти, удержать идеальное равновесие, не скатываясь ни в безразличие, ни в сентиментальность, как бы самому ни было стыдно или горько. И Белову удалось.       — Было очень больно? — спросил он напряжённо, но без отчаяния, с участием — но без жалости.       — Нет. Да. Не очень, — запротиворечил сам себе Генрих. Снова сжал руку Белова, будто искал поддержки, сердито воскликнул: — Не в этом дело! Понимаешь… Важно только то, что это был ты. Ни с кем другим я бы… Мне бы в голову не пришло. Я бы умер от стыда и отвращения. То есть сначала, конечно, застрелил бы того гипотетического другого, а потом бы уже умер с чистой совестью, — неуклюже пошутил он, а продолжил совсем иначе. Обессиленно, торжествующе, с облегчением: — Но это был ты.       Белов не стал себя на этот раз одёргивать. Сделал, как хотелось: поцеловал Генриха в плечо, провёл носом по шее. Продолжая обнимать его одной рукой, другую завёл себе за голову, откинулся на спину — словно хотел подчеркнуть, что, оставаясь рядом, не будет удерживать.       — Я бы тоже хотел, чтобы тебе со мной было хорошо, Генрих. И если ты дашь мне возможность…       — Мне и было хорошо, — перебил его Генрих. — Ты же видел.       — Больно, но всё равно хорошо? — нахмурился Белов; нет, он знал, что такое бывает, но Генриху эти пристрастия казались совершенно не присущими, неподходящими.       — Сначала больно. Потом хорошо, — раздельно, как будто маленькому ребёнку, объяснил Генрих и фыркнул. — Ты анатомию себе представляешь вообще?       — Видимо, недостаточно, — озадаченно признал Белов.       Генрих вздохнул — с незабываемой, ничуть не изменившейся интонацией «ну почему ты такой безнадёжный провинциал?!» — и сполз пониже, упёрся затылком Белову в ключицу, перетянул его руку себе на плечо.       — Да, сначала было больно. Но потом как-то всё поменялось, я не понял, когда. Во-первых, ты стал задевать, наверное, простату, и это оказалось… Не знаю, как описать. Не совсем так, как когда женщина массирует. Непривычно, непонятно. До оцепенения хорошо. Ну… представь себе, что ты всё время как на грани кульминации, но без напряжения. И с каждым разом удовольствия всё больше, хотя кажется, что лучше быть уже не сможет. А во-вторых, я будто прочувствовал, прислушался к этому ощущению… когда ты был во мне. И знаешь, мне было почти необходимо снова и снова испытывать то чувство заполненности, полного физического единения с тобой. А учитывая, что ты двигался, это желание то исполнялось, то разгоралось с новой силой. В общем, всё вместе ощущалось невероятно хорошо и перекрывало всякую боль начисто.       У Саши горели уши, шея, щёки, даже лоб и кисти рук — и не просто горели, а казалось, уже оплавились, хотя он понимал, что на самом деле даже не покраснел. Только привычка к самодисциплине и натренированная сила воли помогли ему дослушать, не потерявшись в собственном жгучем смущении, в выворачивающей его наизнанку откровенности Генриха. Иоганн же прикрыл глаза и мысленно составлял конспект. Кое-где он оставлял в нём пустые блоки на будущее — чтобы потом добавить то, что требовалось уточнить, изучить, дополнить. В конце концов, Генрих предоставил ему достаточно материала для самообразования, а оставаться косным невеждой было не в его правилах. Ведь знание — это всегда оружие.       Но как раз потому что Иоганн отвлёкся распланировать эти «записи» — запомнить их, как Саша запоминал любимые книги, а раньше — учебники, как сам Иоганн запоминал пусть хоть раз виденные документы, карты, схемы, — он не отследил, когда тишина стала… заметной. Не отследил, никак не исправил это, но ещё и позволил Саше исправиться самому.       — Ты так рассказываешь, Генрих… — сказал он, как будто Генрих ему пересказывал какой-то увлекательный фильм или делился впечатлениями от поездки. — Я хочу сам попробовать в следующий раз.       Генрих усмехнулся, пару раз успокаивающе хлопнул Белова по ладони.       — С ума сошёл? — и прошептал невнятно что-то вроде «какой ещё следующий раз, Саша».       «Какой ещё Саша! — зло подумал Иоганн. — Не Сашу же ты звал, и не Сашу просил двигаться…» Его вдруг до дрожи пробрало этими благотворными для его самолюбия воспоминаниями, он даже улыбнулся мечтательно, почти по-человечески. Белов усмехнулся этой метаморфозе — даже у Иоганна Генрих вызывал шквал эмоций спектром от ярости до восторга — и деловито поинтересовался:       — Я был совсем плох, поэтому следующего раза не будет?       — Не поэтому, — уклончиво ответил Генрих; хоть и не отодвинулся, но отстранился. — Я же уже всё объяснил — что мне понравилось. Учитывая, что я вообще собирался терпеть, даже не рассчитывал на какое-то удовольствие…       — Почему тогда нет?       — Потому что я не верю тебе, — просто сказал Генрих. — Ты не тот человек, который стал бы развратничать без всякой цели, тем более, со мной. Значит, тебе опять что-то нужно от меня, просто ты пока не говоришь, что.       — Я говорю, — возразил Саша и легко, ясно улыбнулся. — Я только что сказал, например, что мне от тебя точно нужен следующий раз. Чтобы попробовать… наоборот. Ты же сам раньше хотел этого, Генрих, разве нет?       Генрих извернулся, приподнялся на локте, прижал кончики пальцев к губам Белова и покачал головой:       — Не надо.       И Белов понял, что действительно не надо. Возражать Генрих прекратил, и пока это было лучшее, чего от него получилось на данном этапе добиться. «Ему нужно время», — предположил Саша. А Иоганн подумал, что он, объективно, совсем не такой раскрепощённый красавец, как Генрих, и мало что может предложить. Его потрёпанная физиономия, седые виски и общий непримечательный облик, беспроигрышно выгодный для работы, едва ли могли пробудить в ком-то пылкую страсть. А тот факт, что раньше, по молодости, Генрих хотел его — тоже молодого — сейчас мог уже ничего не значить.       — Ты курить хочешь? — вдруг спросил Генрих в темноте       — Нет, — курить и впрямь не хотелось.       — А я хочу. Зверски. Но в горле пересохло, а пить нечего.       — Что же ты не подготовился? — беззлобно поддел его Белов. — Давай я принесу из ванной. Там есть стакан или кружка?       Генрих помолчал, почему-то нахмурился, но пить ему, видно, и правда хотелось, поэтому после паузы он кивнул и отодвинулся, позволяя встать.       Белов был рад, что можно прервать дурацкий спор. Он быстро поднялся, сходил в ванную. Там действительно обнаружился на раковине пластмассовый стакан от мятного полоскания для зубов; Белов сполоснул его и наполнил холодной водой. Бросив взгляд на душевую лейку, укреплённую в стене, он подумал, что неплохо было бы ополоснуться самому, но решил особенно не задерживаться. Намочил край висящего на бортике ванны полотенца, обтёрся им и этим удовольствовался. Душ можно будет прекрасно принять с утра.       Когда он вернулся, Генрих уже в некотором роде обустроил окружающую среду. Вернее, он привёл в порядок кровать и в беспорядок — комнату. Спихнул на пол какие-то скомканные салфетки и перепачканное стёганое одеяло, оказавшееся на поверку покрывалом и до сего момента скрывавшее под собой настоящее одеяло — белоснежное и пышное. «Одеяльная рекурсия», — невесело хмыкнул Белов; думать о чём-то серьёзном не хотелось.       Но лечь на сухое оказалось приятно. И случайно коснуться плечом горячей руки Генриха, пока он жадно пил воду, — тоже. Только он сразу отодвинулся, потянулся за пепельницей, взял откуда-то с тумбочки портсигар. Щёлкнул кремень зажигалки — Белов отвёл глаза от огня, а Генрих прикурил и откинулся на подушку. Уголёк сигареты красными отсветами обрисовал его непроницаемое лицо; Генрих был сейчас похож на человека, которому зачитывают смертный приговор, — и на статую древнего божества, бесстрастно взирающего, как ему приносят человеческие жертвы.       «Ему очень плохо», — вдруг понял Саша.       — Ну что ж, — сказал Генрих. — На твои вопросы я, кажется, ответил. Моя очередь. Пусть ты и не признаешься, я всё-таки спрошу. Что тебе нужно от меня? Мои связи? Я тебя познакомлю с кем скажешь. Золото Вилли? Тебе — отдам. Меня ты уже получил, с этим не может быть никаких неясностей. Ещё что-нибудь? — поинтересовался он безразлично и доброжелательно, как официант в ресторане.       Голос его звучал идеально ровно, будто запись с пластинки. С запаздывающим удивлением Белов заметил, что приходится отслеживать свои реакции — чтобы не сжать кулаки и не стиснуть зубы.       — Знаешь, Генрих, за эти слова мне хочется тебя ударить.       — Так ударь.       Иоганн понял его сразу и правильно, но Саша нахмурился и всё-таки спросил зачем. Генрих затушил недокуренную сигарету и неопределённо выдохнул в темноте.       — Я устал жить без тебя. Не мог, а пришлось, — он говорил буднично, как если бы задался целью пересказать прогноз погоды. — Поэтому я старался все чувства отодвинуть как можно дальше. Чтобы было не так… — сделал паузу, будто подбирал правильное слово, но, не найдя его, ограничился максимально нейтральным. — Плохо. После многолетней привычки к этому у меня все эмоции притупились. Иными словами, меня не пугает сильный раздражитель. Так что, если тебе хочется…       — А тебе? — перебил его Белов.       Генрих задумался, ответил только после паузы — так же спокойно:       — Мне хочется, чтобы ты сделал со мной всё, что сам захочешь. Потому что это ты, это твои желания, твои поступки — чем больше их будет связано со мной, тем больше тебя будет в моей жизни… Я соскучился, Иоганн.       «Только зачем же, соскучившись, лепить из человека негодяя?» — хмуро подумал Саша, а Иоганн ловко отвёл разговор от ненужной ему сейчас темы нездоровых отношений между людьми, небрежно уточнив:       — Но ты же понимаешь, что момент для такого раздражителя уже в любом случае упущен?       — Он может наступить снова, — Генрих повернулся и легкомысленно улыбнулся ему; влажно сверкнули светлые зубы. — И тогда ты будешь во всеоружии. Уверен, ты поймёшь, когда это будет уместно. Я тебе доверяю.       — Но не веришь?       — Конечно, не верю. Это разные вещи.       Белов на него не злился, пытался понять. Казалось, Генрих говорит с ним так не для того, чтобы побольнее уколоть. Его порывистая искренность, которая Белову всегда так нравилась, никуда не делась, но от доверчивой готовности подчиняться достаточно сильной чужой воле не осталось и следа. В этих условиях искренность Генриха превращалась в острый нож; он и пользовался ею теперь, как ножом.       Белов не позволил себе вздохнуть, только облизнул сухие губы и попробовал отнестись к ситуации, как к логической задачке.       — А если я захочу сделать что-то, что тебе будет всё-таки неприятно?       Генрих покачал головой, сполз ниже по подушкам и простодушно, доверчиво ткнулся лбом Белову в плечо. Чужое тёплое дыхание донеслось до кожи, показалось ласковым прикосновением. Наскоро сооружённая логическая задачка вспыхнула и сгорела синим пламенем.       — Этого можешь не опасаться, — сказал Генрих. — Просто когда выйдешь за папиросами, чтобы исчезнуть навсегда, лучше предупреди меня заранее. Я не стану тебя останавливать, обещаю, но и мучиться лишние несколько дней не хочу.       Белов скривился, нахмурился так, что стало почти больно. Протянул руку к гладко выбритому подбородку Генриха, силой заставил поднять голову.       — Ты это не всерьёз, — убеждённо сказал он.       Генрих молча улыбнулся. Он научился улыбаться мягко и неуловимо; наверное, именно о такой улыбке красиво рассуждали в статьях про Джоконду искусствоведы.       — Будет очень глупо, если я выйду за папиросами и исчезну не по своей воле, а ты помучаешься несколько дней и сделаешь что-нибудь… с собой, — произнёс Белов сердито.       Ему не нравилась эта улыбка.       — Старик, ну не считай меня совсем уж идиотом, — насмешливо ответил Генрих. — По чьей воле ты исчез, я смогу разузнать довольно быстро.       — Ты работаешь на ваше МГБ. На Штази, — скорее догадался, чем спросил Белов.       — А ты против? — Генрих снова улыбнулся — так же — и, вывернувшись из его хватки, опять положил голову Белову на плечо.       Было непонятно, что он имеет в виду. Не отрицает и хочет знать, нет ли у Белова возражений против его работы на германскую спецслужбу? Уходит от ответа и пытается выяснить, не работает ли Белов против этой спецслужбы? Генрих, конечно, специально выразился двусмысленно, отсутствие чёткого ответа было вполне чётким ответом, и Белов не стал ничего уточнять.       Вместо этого он сказал:       — Я против шантажа.       Генрих хохотнул:       — Да, тебя на такое не купишь!       Помолчал, приподнялся на локте и долго смотрел Белову в лицо. А потом вдруг неуверенно, тревожно выдохнул:       — Можно тебя поцеловать, Саша?       Белов вздрогнул и сам потянул Генриха к себе. Что-то необъяснимое с ним делало звучание собственного имени, когда его произносил Генрих — произносил вот так. Как будто окатывало ледяной колодезной водой в знойный полдень или обжигало смелым глотком аахенского огненного пунша на морозе.       Привычно понаблюдать какое-то явление, обдумать его и установить ясные закономерности сейчас не получалось. Не потому, конечно, что от поцелуев Белов теперь терял способность соображать. А потому что ему не хотелось препарировать это непонятное, колкое и хрупкое чувство, и в данном случае он мог позволить себе такую роскошь. В виде исключения.       Он уже привык. Для Генриха всегда приходилось выгрызать исключения из всех правил. Даже когда Белов совсем не имел права чего-то не знать и не понимать, не контролировать, он всё равно оставлял Генриху столько свободы, сколько было в его силах. Да, он оправдывал это тем, что вербовка будет только тогда надёжной, когда её объект добровольно выберет правильную сторону и захочет остаться на ней. А значит, нужно было не душить Генриха, дать ему время и волю решать самому. Но то была сухая логика Иоганна, обращённая Сашей себе на пользу, ведь это он отчаянно не хотел выкручивать Генриху руки, даже если мог.       А поцелуй получился на этот раз не то что нежным, но каким-то размеренным. Долгим, вязким, медленным, словно они зачем-то решили заново друг друга изучить. Или пытались соприкосновением губ наладить диалог без слов. И Генрих оторвался от него, только когда ему стало, похоже, не хватать воздуха.       «Он, наверное, так и не начал всерьёз заниматься спортом, — подумал Белов, — хотя фигура у него хорошая, как у пловца или гимнаста». Правда, у Генриха всегда была хорошая фигура, даже когда он начинал каждое своё утро с коньяка, и ему уж точно было не то что не до спорта, а даже не до простейшей зарядки.       — Я как Джульетта, — с непонятным выражением сказал Генрих.       Он практически лежал на Белове, будто бы «растекся» по нему всем телом; прятал лицо у него на груди, отчего слова звучали неразборчиво. Потом, видимо решив, что удерживать на себе его вес может быть тяжело, Генрих перекатился на бок, повыше. Устроился рядом, обнял, вплотную притиснул к себе. Белов откинул край одеяла, ладонью накрыл и огладил напряжённо сжатые пальцы Генриха на собственном плече. Ему нравилось, как они успокаиваются под прикосновением.       — Почему Джульетта?       — Тоже боюсь утра.       За окнами тихо шуршал дождь, и было всё ещё темно. Но тусклый свет пасмурного утра и не пробился бы сквозь плотные шторы.       — Мне эта комната кажется подводной лодкой на огромной глубине. На такой глубине, где утро не имеет значения.       Генрих коротко фыркнул:       — Никогда бы не подумал, что скажу это, но… Ты романтик, Александр.       Белов хотел думать, что Генриху стало легче и он поэтому перестал невозмутимо говорить жестокие провокационные вещи. Увы, сухое, полное иронии «Александр» заставляло в этом усомниться. Но Белов должен был не растравлять себя такими наблюдениями, а наоборот, последовательно, настойчиво отворачивать Генриха от его разрушительной мнительности, порождённой длительным отчаянием. Поэтому он сделал вид, что не услышал ничего настораживающего, и продолжил как ни в чём не бывало:       — Конечно, романтик. Пусть и не в том смысле, который ты сейчас вложил в это слово. Разве циник пошёл бы в разведку, вдохновившись фантазиями о борьбе испанских республиканцев?       Генрих сдавленно рассмеялся, и Сашу неприятно кольнуло предчувствие насмешки, но он ошибся в своих подозрениях.       — Циник точно не смог бы вдохновить меня на самоотверженную борьбу во имя правого дела. Странно, что я об этом раньше не задумывался. А ведь ты всегда казался мне образцом рациональности.       — Я хорошо умею совмещать одно с другим, так что мои рациональность и романтичность не мешают друг другу, — усмехнулся Белов.       Они оба замолчали. В сонной тишине едва доносился с улицы дробный шелест — видимо, дождь зарядил надолго — и слышалось их одинаково спокойное дыхание. Белову казалось, он всем телом чувствует ровный стук сердца и мерный ритм пульса — неважно, своего или Генриха, как будто между ними не было разницы.       Хотелось уточнить про «золото Вилли». А ещё спросить, зачем Генрих с ним, если не верит ему. Но ответ на первый вопрос сейчас не волновал Сашу, а второй — никогда не задал бы вслух Иоганн. Поэтому Белов молчал, бездумно, осторожно гладил Генриха по плечу и спине. Это расслабляюще действовало и на него самого.       Он ждал, что Генрих заснёт, но Генрих всё не засыпал, хотя лежал молча, с закрытыми глазами. Его можно было бы даже принять за спящего; только люди во сне иначе дышат, и это легко распознать.       «Он боится проснуться без меня, — понял Белов. — Боится, что я уйду».       — Генрих, — позвал он. — Давай спать, пожалуйста. Я никуда не денусь, обещаю.       Генрих вскинулся, сощурился и, пристально глядя в глаза Белову, вдруг потребовал прокурорским тоном:       — Слово коммуниста?       — Слово коммуниста.       Белову почему-то стало смешно от этого наивного пионерского диалога. Из Генриха настоящего коммуниста очевидно не получилось, да и к самому Белову теперь возникали вопросы. Ведь здесь он оказался, руководствуясь сугубо индивидуалистическими мотивами, никак не заботой об общественном благе.       Но всё-таки Генриха успокоил его уверенный ответ. Он поворочался, устраиваясь удобнее, быстро, смазанно поцеловал Белова в плечо и отключился почти мгновенно.       Чтобы неожиданно проснуться и разбудить его точно в тот момент, когда едва-едва получилось заснуть — в кольце жарких тяжёлых рук сделать это оказалось трудно.       — Ты меня неправильно понял, Иоганн.       Белова обескураживала даже не сама смена обращений к нему со стороны Генриха, а лёгкость, с которой тот угадывал, какое выбрать.       — Я не имел в виду, что ты будешь виноват в моей смерти. Это, конечно, чушь собачья! В конце концов, я способен сам нести ответственность за свои поступки, — ожесточённо шептал Генрих. — Я хотел сказать, что ты мне гораздо дороже жизни. Это не шантаж. Честное слово, я не пытаюсь удержать тебя. Просто если ты — теперь — уйдёшь, значит, уже точно не вернёшься, а остальное для меня и раньше не имело особого смысла.       — А если я женюсь? — бесстрастно спросил Иоганн, и Саша обнял Генриха крепче, как будто пытался защитить его от собственной бестактности.       — Зависит от тебя, — охотно пустился в объяснения Генрих, которого вопрос вроде бы совсем не обидел. — Если ты не всего себя посвятишь своей жене и останешься со мной, то я смогу это пережить.       — Ты же не имеешь в виду… — вырвалось у Саши; Иоганн подумал, что как раз так делиться Генрих бы ни с кем не согласился, и можно этого не опасаться.       — Как тебе приходит в голову предлагать мне подобные мерзости? — возмутился Генрих и даже немного отодвинулся.       Хотя Белов оборвал глупый вопрос на полуслове и никаких мерзостей не предлагал. А учитывая их расположение в пространстве относительно друг друга, весь этот морализаторский пафос вообще выглядел невероятно смешно.       — Тебе не кажется, что для упрёков в безнравственности ты… Ну хотя бы недостаточно одет? — спросил он, повернувшись на бок и окидывая Генриха подчёркнуто внимательным взглядом.       Долю секунды Генрих непроницаемо молчал, потом искренне, заливисто расхохотался, а потом резко оборвал свой смех и сказал серьёзно и просто:       — Мне кажется, я люблю тебя. И мне даже не кажется. Прости, что разбудил.       Белов прикрыл глаза, потянулся, коснулся губами виска Генриха, его мягких светлых волос. Вдохнул знакомый запах, припорошенный остатками дорогого одеколона. Длинно выдохнул.       — Не знаю, как ты, а я больше не могу, Генрих. Завтра готов обсуждать с тобой что угодно.       — Даже план побега в Аргентину?       Белов красноречиво промолчал.       — Ну ладно, не нравится Аргентина, пускай будет Швейцария. Или, по-твоему, и Швейцария — мерзкое место?       — Швейцария прекрасное место, но мне начинает казаться, что ты пьян. Или под действием какого-то наркотического средства.       — Между прочим, у этого наркотического средства два названия, и нет ни одного, — с вызовом заявил Генрих, но не шевельнулся, только чуть повернул голову, подставляясь под прикосновение. — Вызывает, кстати, мгновенное привыкание.       — Ты спать сегодня будешь?! — рассердился Белов. — У тебя что завтра, выходной?       Генрих в ответ как-то странно, придушенно всхлипнул.       — Как я могу спать, если ты меня постоянно смешишь?       — Я молчу, — буркнул Белов.       Он твёрдо решил, что до утра Генрих не вытянет из него ни слова, но оказалось, что и допросы, и пытки бессонницей отменяются. Генрих перестал цепляться за его плечи, но перекинул ногу через его бедро; как-то ловко повернулся, чтобы не передавливать обнимающему его Белову локоть, придвинулся ближе и снова быстро, легко заснул.       «Так спят только люди с чистой совестью, — подумал Белов, глядя в его разгладившееся лицо, с которого полумрак стёр и усталость, и несколько прошедших лет, и всякий намёк на ожесточённость. — Или отпетые подонки».       От банальности собственной мысли Саша неприязненно поморщился; Иоганн же признал, что не видит большого смысла лепить на Генриха какие угодно ярлыки. Ведь тот всегда был и до сих пор оставался исключением из правил.       Вообще Белов неплохо разбирался в людях. Нельзя сказать, будто это давалось ему совсем уж легко, но он был наблюдательным и — по долгу службы — умел располагать к себе, а это требовало известного понимания человеческой натуры. Кое-что Саша воспринимал, конечно, интуитивно, и всё же в основном Иоганн руководствовался в своих суждениях именно логикой.       Внимательно и вдумчиво он изучал всю доступную о человеке информацию — внешний вид, манеру держать себя, привычки, мимику, жесты, тембр голоса, стиль разговора, характерные речевые обороты, скорость реакции, отклик на раздражители, поведение в покое и под давлением — множество мелочей, из которых составлял своеобразное мысленное досье. Дополнял такое досье фактами биографии, сведениями о пристрастиях, страхах, поводах для гордости и причинах стыда. Всё это сравнивал, классифицировал, распределял по категориям — в результате добивался вполне сносного представления об особенностях чужой личности.       Иногда, конечно, ошибался. Как ошибся насчёт Андрея Масалыги — курсанта «Фазы» — и до сих пор не мог ту прискорбную ошибку забыть. Зато каждый свой провал, вне зависимости от отношения к нему, Белов всегда разбирал очень тщательно, чтобы минимизировать риск повторения.       Накопленным арсеналом исследователя и каталогом уже изученных душ Белов пользовался в первую очередь для работы. В обычной жизни не так много зависело от правильной оценки чужих личностных качеств, чтобы тратить на это столько сил, — хотя привычка всё равно выработалась. Вот только обычной жизни вне работы у Белова, можно сказать, и не было.       Зато люди, анализировать которых удавалось только ценой серьёзного усилия, были. И чем ближе, чем роднее делался человек, тем сложнее становилось Белову рассматривать его как бездушную совокупность характерных черт, знание которых поможет выстроить полезные отношения или добиться выполнения нужных действий.       К таким людям в полной мере относился, например, Барышев. Но думать о нём сейчас Белову было совестно. И, вероятно, к таким людям следовало отнести теперь и Генриха. Раньше понять его, предугадать его поступки не составляло труда — но сейчас то ли Генрих изменился, то ли Белов размяк.       В этот момент Генрих вздрогнул во сне, сбился с ровного дыхания, бессознательно мазнул ладонью по груди Белова, прижал его ближе к себе. Странно было лежать в объятиях этих сильных, совсем не женских рук, но ещё более странным было то, как спокойно Белов себя при этом чувствовал. Он почти забыл блаженное состояние, когда рядом с другим человеком можно настолько расслабиться, — и ни с кем другим не сумел бы вспомнить его. Такое было возможно только с Генрихом, с которым они уже точно перешли все мыслимые границы близости.       Белов и раньше понимал, что Генрих привязан к нему, но опасался полагаться на это. Ведь и самая искренняя симпатия может истрепаться, не выдержать испытания временем или обидами — а их расставание явно принесло Генриху много боли. И всё же, даже совершенно издёрганный своей недоверчивостью, Генрих не винил Белова, не выместил на нём свою злость и не отказал ему… Ни в чём не отказал.       Вслух Генрих мог говорить всё, что угодно, но сейчас он спал и не говорил ничего. Зато бессознательно обнимал Белова — бережно, ласково, отчаянно крепко. Обычно люди, если и засыпают, обнявшись, то во сне стремятся разделиться, разместиться каждый на своей стороне кровати; Генрих льнул всем телом и этим будто выдавал сам себя.       До сих пор Белов и не предполагал, как нуждается в человеке, который был бы ему дорог и одновременно действительно знал бы его, принимал бы таким, как есть. Он не задумывался об этом, запрещал себе поддаваться усталости, но на протяжении очередных шести лет снова изображать кого-то, кем он не вполне являлся, оказалось трудно. Постепенно Белову всё начинало видеться поддельным — и он сам, и слишком многое из того, что его окружало.       Конечно, его московская жизнь не шла ни в какое сравнение с тем, что было в Германии, и Белов негодовал на себя за попытку соотнести одно с другим — но всё равно маялся своей неприкаянностью. Он тяготился этой непонятной тоской, считал, что не имеет для неё никаких оснований, отказывал себе в праве быть хоть чем-то недовольным; сердился, даже злился, а всё же не мог избавиться от глупого чувства.       Всё известное ему безвозвратно ушло — пропала Москва его юности, пропала Рига Иоганна, тем более — и к счастью! — пропали изуродованная войной Варшава и нацистский Берлин. Но теперь, вопреки здравому смыслу, Белов всюду ощущал себя чуждым и чужим. А вот сейчас, рядом с Генрихом, вдруг понял, что не испытывает и отголоска мучительного одиночества — безо всякой борьбы с собой, без малейшего напряжения силы воли.       Ему просто было пусть незаслуженно, но удивительно хорошо; с тем Белов и заснул.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.