ID работы: 12898035

Del amor oscuro

Слэш
NC-17
Завершён
426
автор
ТерКхасс гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
105 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
426 Нравится 130 Отзывы 101 В сборник Скачать

6. О планах

Настройки текста

Таков венец любви в жилище смуты, где снишься наяву бессонной ранью и сочтены последние минуты…

      Когда Генрих проснулся — один! — конечно, один — первым его чувством стала жалость. Генриху было пронзительно жаль, что уже через мгновение он потеряет даже слабое послевкусие покоя и счастья, которыми так легко и беззаботно дышалось в невозвратно уходящем сне. Вторым чувством было бессилие. Генрих никак не мог защититься, ничего не мог противопоставить собственному разуму, который раз за разом заставлял его поверить в несбыточное и невозможное. Третьим чувством была боль — самым банальным образом заныло сердце, словно отзываясь на его эмоции.       А потом Генрих расслышал какой-то странный шорох и открыл глаза, повернул голову.       Александр, подстелив под себя плед и облачившись в свои трусы и майку, отжимался от пола, и серый свет, кое-как проникавший в комнату, делал его похожим на подвижный манекен из выставочного павильона.       Облегчение было таким огромным, что Генрих откинулся на подушку, зажмурился и несколько секунд просто уговаривал себя подышать ровно. Чтобы потом повернуться на бок, пришлось напрячься — движение отозвалось тупой болью. Вчерашний порыв дался Генриху непросто: всё было не вполне так радужно, как он это описывал Александру. Но и плохо, пожалуй, тоже не было. А при мысли о том, что он вчера — что его вчера — становилось неловко и странно, а ещё почему-то щекотно-смешно, как после большого глотка шампанского.       Вообще Генриху этот порочный путь по наклонной представлялся примерно так: сегодня ты подставляешься другому мужчине, ложишься под него, как непристойная женщина — потому что порядочная такого, конечно же, не позволит! — и потом из тебя, замаранного и опороченного, в полном соответствии с твоим новым положением в этом мире, вытекает чужая сперма. А через пару дней ты обнаруживаешь себя отсасывающим в подворотне какого-нибудь злачного кабаре за дорожку разбавленного мелом кокаина. Финал истории всегда и непременно поучительно жесток; в самом лучшем случае от тебя остаётся эдакий человеческий обломок печального образа, нелепый и жалкий, с похабно размалёванным потасканным лицом и букетом соответствующих венерических заболеваний.       Но размышляя о вчерашнем, Генрих не видел ни намёка на эти веймарские ужасы. Не было никакого грязного совокупления, никакой — чьей угодно — опороченности, вообще ничего извращённого. Причём до такой степени, что именно физиологическую сторону случившегося можно было бы счесть даже пресной. Несмотря на всю неожиданность и мнившуюся раньше невозможность, в ретроспективе их соитие ощущалось совершенно необходимым, единственно уместным воссоединением с тем, кто безнадёжно врос в сердце и душу.       В этот момент Генриху так захотелось не предаваться этим размышлениям молча, такой острой стала необходимость убедиться, что всё это занимает не его одного, что он облизнул губы, сглотнул вязкую слюну и позвал:       — Иоганн?       Пока Александр оборачивался, поднимался и шёл к кровати, Генрих подумал, что он и внешне сохраняет свою неуловимую двойственность. Ненамного выше среднего роста, стройный и поджарый, со стороны — особенно в очередном мешковатом наряде — Александр мог показаться худым вплоть до хрупкости; это стало бы крайне ошибочным впечатлением. На деле его худоба скрывала силу и выносливость; жилистое тело с сухо прорисованными мускулами было будто функциональный механизм — созданный не для любования, а всё же завораживающий своей эффективностью. Александра трудно было бы назвать изящным — но его сдержанная, лаконичная, самодостаточная внешность и не нуждалась в каких-то усложнениях.       Генрих улыбнулся, рассматривая его — такой он был гибкий, ладный, правильный — но, уловив последнее определение, вдруг опешил, сбился с мысли. До ознобного холода прошил испуг, что Александру напоминание обо всём может оказаться неприятно, или что он теперь будет избегать Генриха, или что для него это было и вполовину не так значимо, или… В общем, Генрих успел какими-то обрывочными образами передумать много разной ерунды, но все его мучительные сомнения сгинули, когда Александр улыбнулся и наклонился над ним, легко целуя — поочерёдно — бровь, висок, скулу.       — Доброе утро.       Ещё не отойдя от резкой смены собственных переживаний, Генрих окунулся в тёплый, знакомый аромат его кожи и волос, вдохнул горьковатый запах чистого пота, мятный отзвук дыхания — и сам для себя внезапно потянул Александра ближе, в постель. Так же внезапно тот упёрся рукой в подушки за плечом Генриха, отодвинулся… Не успел Генрих испугаться, как он рывком откинул одеяло в сторону, окатил обнажённого Генриха взглядом одновременно внимательным, восхищённым и жадным.       От одного этого кровь бросилась в лицо, сердце застучало сильно и быстро. А когда Александр погладил его — неторопливо, изучающе, от ключицы до живота; прижал ладонью сосок, чуть царапнул рёбра — Генрих почувствовал, как сквозь щекотное опасливое возбуждение накатывает эрекция. Словно задавшись целью окончательно его смутить, Александр красноречиво опустил взгляд. Потом посмотрел в глаза — и снова на встающий член, а когда Генриху стало почти неловко, прикоснулся легко и уверенно; приятно надавливая, провёл пальцами от головки до мошонки.       Генрих закусил губу, но и так не удержал короткого стона. Прикосновение его как будто расплавило: он откинулся затылком на подушку, не в силах держать голову, приоткрыл рот, но не смог выдавить из себя ни слова. Всё, что он сумел сделать — это кое-как сфокусировать взгляд на серых глазах напротив и бессвязно подумать: «Господи… Пожалуйста, ещё…»       Александр лёг рядом, на бок, просунул руку Генриху под лопатки и повернул его лицом к себе. Погладил по ключице и плечу, медленно провёл горячей ладонью по спине вдоль позвоночника. Когда его пальцы ласково коснулись копчика, скользнули между ягодиц, Генрих будто вынырнул из истомного забытья и почти вздрогнул: к столь скорому повторению он был совершенно не готов. Но Александр убрал руку, стянул с себя бельё, придвинулся ближе и, снова поцеловав Генриха в висок, ладонью накрыл, прижал друг к другу оба их члена. И пока Генрих пытался справиться с моментально сорвавшимся дыханием, неожиданно прошептал:       — Только я не знаю, как лучше, Генрих. Покажи мне.       Во всём происходящем, в его движениях, словах, интонации, взгляде было столько бесхитростной откровенности, что эта искренность резанула по сердцу Генриха, как будто рассекла присохшую корку, закаменевшую за прошедшие шесть лет. Было и страшно, и хорошо — но больше всё-таки страшно. Впрочем, Генрих быстро решил, что о своих проблемах с доверием он может поразмыслить в любой другой, более подходящий момент.       Он опустил руку между их телами, накрыл жёсткие пальцы Александра, сжал, где и как нужно; повёл вверх, а потом вниз, так же, как когда изредка касался сам себя. Почему-то всё это показалось невероятно интимным, и Генрих застонал снова — то ли от растерянности и смятения, то ли от удовольствия, когда Александр подхватил нужный ритм. Всё восприятие словно сконцентрировалось только на одних этих ощущениях: как они постепенно приноравливаются двигаться вместе, как соприкасаются, жарко и скользко, как смешивается на пальцах их смазка, а потом, вдруг очень быстро — сперма.       Они ещё какое-то время лежали вплотную, лицом друг к другу, и их одинаково тяжёлое дыхание перетекало с губ на губы. А потом Александр что-то прошептал — тихо, прерывисто, Генриху даже показалось, что по-русски. Через мгновение он разобрал слова: конечно, это был немецкий, просто кому вообще пришло бы в голову в подобной ситуации цитировать «Песнь любви» Рильке?       Генрих уже собрался это как-нибудь язвительно прокомментировать, когда Александр немного отодвинулся, поднял руку, с задумчивым любопытством посмотрел на свои пальцы — красивые, ловкие, длинные пальцы, вымазанные сейчас в сперме — и потащил их в рот. Волна дикого, первобытного вожделения накрыла Генриха с головой, он рванул Александра к себе за плечи, впился в него судорожным жадным поцелуем — а потом почему-то оказался под ним, вжатый спиной в перину…       — Ох, Генрих… — с заметным усилием Александр отстранился, оправил бельё и сел рядом. — Мне кажется, будь у меня возможность, я бы тебя неделю из постели не выпускал.       Генрих нервно рассмеялся:       — Никак не ожидал от тебя такого бесстыдства.       — Это от недостатка опыта и знаний, — вернул ему усмешку Иоганн. — Не знаю, что должно быть стыдно, а что нет.       Генрих приподнялся, удобнее устроился в подушках, натянул одеяло чуть не до подбородка, как будто планировал укрыться им в случае чего, для надёжности вцепился в него покрепче и всё-таки спросил:       — Это у тебя после Германии? В том смысле… — он не придумал, как внятно объяснить и, вздохнув, решил ограничиться простым описанием. — Ты иногда ведёшь себя, будто два разных человека.       — Ты имеешь в виду, нет ли у меня раздвоения личности? — спокойно уточнил Александр. — Сложно сказать. Я полгода, наверное, читал всё подряд о диссоциативных расстройствах, но не слишком разобрался. Патологических проявлений почти не бывает, я всё помню, нормально себя осознаю, галлюцинаций не испытываю. Распада собственного эго тоже не чувствую. Но идти к психиатрам — сам понимаешь, это сразу отставка, и хорошо если без диагноза «шизофрения». — Помолчал и спросил: — Мешает?       Генрих оставил одеяло в покое и покачал головой. Как ни странно, действительно — не мешало.       — Даже не удивляет, если честно. Я же привык, что тебя всегда будто двое, для внешнего мира и… — Генрих не решился напоминать о других, тоже знакомых с Александром по его делам в Германии: кто знает, где они сейчас, живы ли, в каких отношениях оказались после войны. Он никак не продолжил свою скомканную фразу и сказал: — Теперь проще себе объяснить, как ты мог так притворяться, как вообще всё это выдержал и не свихнулся.       Александр коротко усмехнулся, и Генрих тоже улыбнулся ему. И впрямь забавно прозвучало.       — Ведь я, знаешь, иногда думал… Уже после войны, когда ты уехал. Как было бы хорошо, если бы ты вдруг оказался никаким не русским разведчиком, а только Иоганном Вайсом из Риги. И… смог бы остаться, — Генрих опустил глаза, но почти сразу снова посмотрел на Александра. — А потом понял, что без Саши Белова это был бы совсем другой человек. Так что я давно уже мысленно и отделял одного от другого, и знал, что оба — одно целое. Сейчас будто увидел то же на самом деле и решил уточнить. Чтобы понять, сколько от этого впечатления я сам себе выдумал.       — Ты как раз единственный, кто точно должен был заметить, — кивнул Александр. — Разница не настолько огромная, как между мужчиной и женщиной или ребёнком и взрослым, а потому не так бросается в глаза. Если меня не знать.       — А бывает и такое? Что одновременно и… — Генрих нахмурился, пытаясь представить, как это.       — Помнишь, мы с тобой в Риге как-то видели старый немой фильм про девушку, которую старик-профессор вырастил из корня мандрагоры? Она ещё приносила удачу и в конце фильма бросила его в казино? У автора книги, по которой сняли тот фильм, есть рассказ о человеке, в котором одновременно уживались, вернее, не уживались барон и баронесса. Кончилось это печально — то ли он застрелил её, то ли она его. — Александр развёл руками и насмешливо хмыкнул: — В общем, все умерли. Но мне такое не грозит.       Генриху стало одновременно и несколько неуютно, и до неприличия хорошо. Неуютно, потому что он живо вообразил себе степень отчаяния, в которое можно прийти, будучи заключённым в одном теле с кем-то, кого смертельно ненавидишь. А хорошо — потому что отчётливо вспомнил ту мартовскую рижскую ночь, когда они на вечеринке у одной девицы — её отец владел долей акций кинотеатра «Форум» — смотрели этот достаточно дурацкий фильм.       Дело было не в кино и не в вечеринке, но потом они шли через холодный тихий город, говорили о какой-то ерунде, и Генрих пытался обогнать Иоганна, что-то ему объяснить, соскальзывал с асфальтированного тротуара на булыжники мостовой и постоянно спотыкался. А Иоганн ловил его и бормотал, что господин Рудольф ещё спросит, зачем он увязался с Генрихом, но позволил тому так безобразно напиться. Хотя Генрих и пьян-то практически не был, даже по меркам тех невинных времён. Просто ему было смешно от этого ворчания и от того, как Иоганн наивно верил, что он обязательно упадёт, если его не держать.       И сейчас стало хорошо ещё и потому, что Иоганн тот вечер тоже помнил.       — Обними меня, — сказал Генрих и потянул Александра к себе за руку. — Просто обними.       Александр послушно придвинулся ближе, сел рядом, опираясь спиной на подушки, не то что обнял, скорее сам прижался к его плечу, обхватил поверх одеяла, как будто укутал от холода; оказалось — очень уютно.       — Надо в кино сходить, — проговорил он. — Сто лет не был. Да и любопытно, что у вас теперь снимают. Не знаешь?       — Не слежу. Последний раз был в кинотеатре летом сорок седьмого. На фильме о концлагерях. Меня, конечно, не признали даже «второстепенным преступником», нисколько не ограничили в правах и даже дали медаль. Но я же немец, поэтому всё равно должен был обязательно смотреть такие фильмы. Документальные. Примерно раз в неделю. С тех пор у меня, знаешь, выработалась необъяснимая неприязнь к кинотеатрам.       Александр ничего не ответил, только пересел выше, притянул Генриха к себе, губами коснулся волос. Он так и молчал; Генрих пригрелся и почти задремал, когда услышал негромкое:       — Прости, что я тебя бросил.       Ему такого, кажется, никто никогда не говорил, и Генрих вообще с трудом допустил бы, что скажут. Да и кто мог бы? Мать, которая умерла очень рано и которой Генрих почти не помнил? Или полностью ушедший в технические изыскания отец, готовый обеспечить Генриху что угодно, кроме собственного внимания? А потерявшимся юнцам, «белокурым бестиям, подсознательно преданным фюреру», спивающимся неврастеникам, второстепенным персонажам шпионского романа и, уж тем более, должностным лицам на ответственной работе — такого не говорят.       — Я тебя тоже бросал, — сказал он и поднял голову, ему хотелось видеть лицо Александра.       Тот кивнул:       — Мы, похоже, оба не подарок. — Прикрыл глаза и спросил неожиданно: — Как думаешь, Генрих, теперь получится что-нибудь?       — Что — получится? Не говори «что-нибудь».       И Александр не сказал «что-нибудь». Он сказал:       — У нас с тобой.       — Нашёл, кого спросить! — нарочито легкомысленно отмахнулся Генрих, уткнулся ему в шею, мучительно не зная, что отвечать. — Я боюсь на сегодняшний вечер что-то загадывать, а ты… И побрился бы, — некстати попросил он. — Колется же.       — Это ещё что. Будь у меня больше времени, я бы отрастил для конспирации усы.       Фантазия Генриха немедленно нарисовала на этом аккуратном сухощавом лице пышные, лихо закрученные кверху усы в кайзеровском стиле, и Генрих едва не подавился собственным хохотом. Отсмеявшись, он выпутался из одеяла, поцеловал Александра куда-то в челюсть.       — Если бы ты отрастил себе усы, я бы выскочил из той не твоей машины ещё на Александерплац и чёрта с два ты бы меня догнал! Ты бы видел этот ужас… — пожаловался Генрих так, как будто Александр и впрямь явился с такими усами.       От собственных слов Генриху снова стало смешно, и он смеялся до слёз, пока смех не начал превращаться во что-то другое. Впрочем, талантом плакать Генрих так и не обзавёлся; просто закрыл глаза и замер, пережидая, пока пройдёт этот внезапный приступ неуравновешенности.       — Отчего же у тебя не было «больше времени»? — зачем-то спросил он, ещё не вполне придя в себя, и Александр едва заметно напрягся — если бы Генрих не прижимался к нему практически вплотную, то даже не понял бы этого.

***

      Зря Белов поддался желанию рассмешить Генриха, сгладить неловкость, вызванную собственным глупым вопросом. Увлёкшись, он неосторожно выдал себя, будто начисто утратил навыки, которым его столько учили и наставники, и вся жизнь. Сам ведь позволил себе забыться: пусть и из лучших побуждений, а всё же ослабил самоконтроль — и теперь, никуда от этого не денешься, придётся рассказать то, что рассказывать он вовсе не собирался. Можно было, конечно, легко что-нибудь выдумать, но обманывать Генриха Белов бы не хотел, несмотря на то, что Генрих ему не верил. Возможно даже — как раз по этой причине.       Хотя и просто так, бессмысленно говорить о собственных проблемах казалось несуразным: непривычным и лишним. Но Генрих молчал, тишина становилась ощутимой. «Вот и ответ, — подумал Белов. — Что, в самом деле, может получиться, если он тебе не верит, а ты ему не доверяешь?» Всё это было так же глупо, как залезть на вышку у бассейна и потом не прыгнуть, а спуститься с неё по лестнице. Или подцепить присохшую корочку ссадины, но не отодрать, так и оставить за всё цепляться.       К шахматам Белов относился без увлечённости, пусть и играл неплохо, зато ему очень нравилось красиво сформулированное шахматное правило «взялся — ходи». К сожалению, в жизни оно было не слишком применимо. Но сейчас он не стал затягивать.       — У меня не было времени, потому что мне требовалось как можно быстрее уехать из Москвы и вообще из России, желательно даже за пределы Советского Союза, — Саша произнёс всё это на одном дыхании. Заметил, что начинает говорить нарочито холодно, бесстрастно и заставил себя вернуться к ровному тону: — Я узнал об этом три дня назад, и многое должен был успеть сделать. — «Но главного — не успел», — виновато подумал он, и сразу одёрнул себя, не позволил скатиться в бестолковое самобичевание.       Как это ни странно, Генрих не начал расспрашивать, зачем нужно было так срочно уезжать и что ещё надо было успеть. Хотя Белов почти ждал этих расспросов и внутренне собрался, подготовился к ним.       — Ужасно хочется на тебя разозлиться, — неожиданно спокойно сказал Генрих. — Но не стану. — Отодвинулся так, чтобы видеть лицо Белова, но не вывернулся из его рук и, кажется, не обиделся. — Почему ты сразу не сказал?       — Не видел смысла начинать с этого разговор. А потом как-то к слову не пришлось, — честно ответил Белов. На всякий случай добавил: — Не потому, что хотел от тебя что-то скрыть.       Генрих кивнул. Прикрыл глаза, вздохнул, снова посмотрел в лицо Белову и, высвободив руку, легко погладил его по плечу.       — Знаешь, что… Давай ты оденешься и сваришь нам кофе — вчера он получился просто замечательным. Так у меня будет время привести себя в порядок, а у тебя будет время придумать, что мне отвечать. Потому что я, конечно же, хочу знать, что случилось, откуда такая срочность, не гонятся ли за тобой твои же коллеги и нужно ли мне в связи с этим подыскать нам уютный бетонированный бункер где-нибудь в Судетских горах. Но сначала я всё-таки планирую умыться.       Только сейчас Белов понял, что всё это время пребывал в настороженном ожидании трудного разговора, опасался и новых подозрений со стороны Генриха, и очередного всплеска собственного чувства вины. Всё это тяготило его, заставляло тратить силы на борьбу с внутренним напряжением, изматывало. А Генрих как будто распознал его тревогу раньше самого Белова и пригасил её; дал понять, что хочет знать о его проблемах не только из любопытства, но и потому что считает их общими. И пусть это было сказано в шутку, пусть это были только слова — от этих слов стало легче.       Иоганн подумал, что неплохо бы научиться так же обращать правду в неотразимый способ добиваться своего — ведь мало кто способен отказать человеку в несложной просьбе, когда она выражена с такой подкупающей весёлой искренностью. А Саша обнял Генриха, прижался щекой к его щеке.       — Спасибо.       — За что?       — За то, что ты — это ты, — серьёзно сказал Белов и всё-таки поднялся с кровати. — Буду в кухне, — сообщил он и пошёл одеваться, а потом варить кофе.       Пока Генрих приводил в порядок себя, Белов успел навести порядок на кухне. Нагрел воды, вымыл вчерашние чашки, тарелку и сковороду, ополоснул кофейник, поставил кофе и пожалел о том, что не вызвался съездить на рынок. Он видел подходящую площадь в деревеньке по пути сюда — не могло такого быть, чтобы местные фермеры совсем ничем не торговали. Марок, правда, у него было немного — но Белов был уверен, что практически любые дары природы легко сменял бы даже за половину этого отличного бразильского кофе, пачка которого едва ли была у Генриха последней. На самом деле, есть ему не хотелось; такими размышлениями Белов просто отвлекал себя от искушения поддаться мнимому чувству безопасности.       Он уже попался в эту ловушку, когда сел на самолёт из Бреслау, теперь вернувшем себе исконное название Вроцлав. Оттуда оказалось легче всего улететь: проверка была чистой формальностью. Да и старые связи с польскими товарищами не подвели, документы ему сделали — любо-дорого! Лететь до Дрездена предстояло почти два часа, и это были два часа покоя и вынужденного бездействия.       Уже находясь на борту, Белов смог расслабиться: отслеживать малейшие изменения окружающей обстановки в замкнутом пространстве летящего самолёта было гораздо проще. Потому он решил использовать это время, чтобы дать себе немного отдыха — и тем самым совершил большую ошибку.       Стоило только разрешить себе думать о вещах, не имеющих отношения к насущным задачам, как Белова с головой захлестнули мысли об обстоятельствах и причинах его внезапного отъезда. Он как будто кубарем скатывался по лестнице из собственных эмоций, прикладываясь об каждую ступеньку: прочувствовал и стыд, и вину, и бессилие, и злость — всё в полной мере.       После такого «отдыха» он оказался совершенно разбитым, подавленным. Вдобавок Иоганн ещё и жёстко осудил себя за недостаток самообладания — что, по мнению Саши, было пусть и справедливо, но крайне несвоевременно. В результате, вместо того, чтобы дать нервной системе восстановиться, Белов только ещё больше себя издёргал. Конечно, он сумел взять себя в руки, волевым усилием обуздал эту вспышку, подавил лишние сомнения и пустые переживания. Но снова совершить ту же ошибку, утратить сосредоточенность и вновь вернуться к маетной тревожности не хотелось.       Генрих пришёл к идеальному кофе — уже не обжигающе горячему, но и не успевшему остыть — как будто у него был заведён будильник на нужное время. К радости Белова, он надел нормальные брюки и рубашку, а не вчерашний чудовищный халат. Но и в этом нашлись свои минусы — белый цвет легкомысленно распахнутого воротника только подчёркивал тёмные следы на шее Генриха. Это, конечно, были не синяки, что бы Белову вчера ни примерещилось, но и предположить, будто так может выглядеть аллергия на лосьон после бритья, никто бы не смог.       Заметив его хмурый взгляд, Генрих одёрнул воротник. Перегнулся через стол, взял свою чашку. Устроился напротив Белова в узком кухонном проходе, едва не касаясь коленом его ноги.       — Люблю, когда ты вот так закатываешь рукава, — внезапно заявил он. — У тебя такие красивые руки. И глаза. Саша, у тебя изумительные глаза. Ты ведь, наверное, даже не думал, какой ты красивый? А ты очень красивый.       Белов посмотрел на него с недоумением. Если уж говорить о красоте, то красивым был именно эффектный, яркий Генрих — причём красивым настолько, что его постоянно, в любую произвольную секунду хотелось рисовать. Снова и снова, раз за разом — чтобы суметь запечатлеть каждый нюанс мимики, всё многообразие улыбок, взглядов, вот эту манеру едва заметно вздёргивать бровь или задумчиво поджимать губы. Если бы Белов поддался своему художественному желанию, портретами Генриха, наверное, можно было бы, как обоями, обклеить весь этот дом.       — Не спорь со мной, — отрезал Генрих, как будто Белов уже попытался опровергнуть его слова. — Ты просто не видишь себя со стороны.       — Надеюсь, со стороны меня больше никто так не видит.       Генрих пожал плечами.       — Зачем мы вообще обсуждаем этих слепых? — Он быстро допил свой кофе и протянул чашку Белову: — Налей ещё, пожалуйста. — А когда тот взялся за кофейник, спросил: — Так что случилось? Я могу как-нибудь помочь?       — Боюсь, золота Вилли в данном случае окажется недостаточно, — мстительно сощурился Иоганн, который отнюдь не забыл вчерашних вздорных обвинений.       — И к нему всё равно отсюда не подобраться, — ничуть не смутился Генрих. — Но чем дольше ты молчишь и уходишь от ответа, тем более апокалиптические картины рисует моё воображение. В конце концов, это уже просто несерьёзно.       Белов был с ним полностью согласен. Он кивнул и сказал:       — Барышева арестовали.       — За что?       — Официального обвинения пока не предъявлено.       Генрих слегка нахмурился, наклонил голову, и Белову почудилось, будто он собирается сказать что-нибудь вроде «а я и не советский суд, чтобы интересоваться официальными обвинениями». Но говорить вслух о том, что произошло — о том, что вообще происходило всё это время — было трудно: как рассказывать постороннему человеку о ссорах в собственном доме. Генрих, кажется, собирался коснуться его руки — но, заглянув в лицо Белову, в последний момент отодвинул ладонь.       — Я не буду ничего спрашивать, — сказал он. — Расскажи о том, что считаешь нужным. Просто чтобы я представлял ситуацию.       Белов глотнул кофе и спросил:       — Ты любишь Берлин?       Генрих почему-то медлил с ответом.       — Никогда об этом не думал. Наверное… Просто он достался мне, как уже розданные для игры карты. Но если говорить именно об отношении… — он задумался и покачал головой. — Нет. Я не люблю Берлин.       — А я люблю Москву, Генрих. Ты себе не представляешь, как люблю. И когда мне становилось совсем тошно, невыносимо находиться среди наци, я пару раз вспоминал её. Хоть мысленно возвращался домой. Конечно, это было попустительство, уступка собственной слабости. Зато помогло собраться, напомнило, ради чего я делаю то, что делал, — Белов прикрыл глаза, но перед его внутренним взором оказалась почему-то никакая не залитая солнечным светом Москва, а метельная мгла дороги, по которой его везли в расположении абвергруппы «Гауптман Мюллер», чтобы потом отправить на придуманное Дитрихом подставное задание.       Непрошеное видение оказалось навязчивым — даже вглядываясь в потрескавшуюся краску на стене, Белов ещё несколько мгновений как будто наблюдал поверх неё ту давно канувшую в небытие снежную круговерть. Усилием воли отвлёкся, заставил себя продолжать:       — Я после того, как вернулся, часами мог бродить по городу. Как умалишённый, улыбался домам и деревьям, кажется, готов был обнимать фонарные столбы. Если бы этот восторг постепенно сменился привычкой, да пусть даже безразличием, было бы неплохо. Но мне в какой-то момент начало вдруг казаться, будто я упускаю нечто важное. Не замечаю чего-то… настоящего. Ты скажешь — паранойя, и я то же самое себе сказал. Подумал, что всё это следствие нервного напряжения, травмы, контузии… Ну какое ещё зловещее «настоящее» могло скрываться в городе моей юности, который я и знал, и любил?       Зачем-то Белов сдвинул руку в сторону, нащупал ладонь Генриха, сжал её.       — А потом я стал замечать. Что на улицах становится всё меньше инвалидов, например. Или что у прохожих при виде людей в форме делаются необъяснимо настороженные лица. Или что женщины часто собираются группами после работы — не потому что дружны, а потому что боятся возвращаться на окраины в одиночестве. А видел бы ты, кто иногда гулял во вполне благополучных заведениях! Я чуть не пристрелил одного… — Белов проглотил бранное слово, сжал губы. — Так он пристал к девчонке во дворе летнего кафе. Днём, в самом центре города.       Он не стал рассказывать, как та почти ещё школьница, икая от слёз и пытаясь порванной юбкой прикрыть окровавленные коленки, забилась в угол за водосточной трубой и сверкала оттуда испуганными глазищами. Будто не знала, стоит ли ей теперь бояться и этого незнакомца, который зло и тщательно, почти без замаха бил её обидчика.       — Оказалось, сын какого-то… — на сей раз удержаться от ругани было сложнее. — В общем, я бы сидел на скамье подсудимых, если бы Барышев не вмешался. И не объяснил мне заодно всё то, что до этого момента благополучно от меня ускользало, — Белов невесело усмехнулся. — Ужасно так говорить, но во время войны было легче. Вот враг — он известен, во многом понятен, и преступления его очевидны. Вот чужие, вот свои. Всё ясно и просто — даже то, что раньше простым не казалось. А в мирное время, дома столкнуться с врагом ничуть не менее отвратным, понять, что те, кто должны были встать с тобой плечом к плечу, сами стали угрозой… У меня было такое чувство, будто я наглотался какой-то отравы и осознал себя уже в падении с огромной высоты.       Белов говорил спокойно и с удивлением понял, что, сохраняя ровный тембр голоса, постепенно всё больше теряет краткость изложения. Повторяет по несколько раз одну и ту же мысль и сжимает пальцы Генриха слишком сильно. Себя он одёрнул, а чужую руку хотел отпустить, но Генрих вывернул кисть и сам сжал его ладонь; Белов не позволил себе на это отвлечься.       — У Барышева всегда были сложные отношения с Берией. Насколько я понимаю, это началось задолго до войны. Как только проявилось принципиальное расхождение их мнений о неприятной правде. А я в сороковом ещё удивлялся, почему нет никакой реакции на мои сигналы, почему нет реакции на донесения других людей… Мне, считай, повезло. Потом уже узнал: Барышев меня и на оперативных совещаниях выгораживал, и с поручением конкретного задания тянул, сколько мог. Сопротивление это Берии очень не понравилось. Дальше — июнь сорок первого. Оказалось, Барышев и другие были правы, а Берия нет. Это он тоже запомнил. Но во время войны не особенно выступишь против собственной разведки. Даже после победы — он долго тянул, не сразу начал сводить старые счёты.       Кофе остыл, Белов допил холодный и отставил чашку. Он устал от этой долгой речи и чувствовал себя вымотанным.       — Тебя сейчас ищут? — спросил Генрих.       Белов покачал головой.       — Сергей Николаевич как-то договорился, чтобы меня отпустили. — Он даже забыл уточнить, что Сергей Николаевич — это Барышев, таким чудовищно сильным чувством стыда захлестнуло после собственных слов. — Не знаю, как. Он сумел передать мне сообщение, велел забрать кое-какие его бумаги, а если не выйдет — уезжать.       — Ты бы ему ничем не помог, сидя в соседней камере, — заметил Генрих.       — Я бы помог ему, если бы успел забрать бумаги, — Саше казалось, что эти слова, наконец произнесённые вслух, прозвучат как-то особенно резко и экспрессивно, столько горечи порождало осознание своей неудачи. Привычка оказалась сильнее: он высказался так же спокойно, как говорил до того. — Но когда я приехал на дачу к Барышеву, там уже всё было вверх дном. Причём у меня сложилось впечатление, что дом обыскивали как минимум дважды, — зачем-то добавил Белов и замолчал.       — Думаешь, это были какие-то компрометирующие полковника документы?       — Думаю, генерал-майор госбезопасности скорее хранил бы компрометирующие других документы. Что-то же позволяло ему столько времени сохранять паритет с собственным начальством. И даже работать в этих условиях. А ведь Берия, при всех его недостатках, умный и деятельный человек. Он бы избавился от своевольного подчинённого намного раньше. Если бы мог.       Генрих высвободил, наконец, руку, молча протянул Белову его собственный портсигар и зажигалку. Тот кивнул, закурил.       — Дело не только в личном, — признался он. — Дело в том, что ставить свои интересы выше служебной необходимости — это профессиональное несоответствие. Или предательство. Или — именно то, что делает Берия. Сейчас, когда нужно защищать страну, беречь плоды победы нашего народа — он занят мелочной личной местью. Я ведь мог работать и работать. Но вместо этого сидел в Москве очень полезным справочником по несуществующим спецслужбам рейха, эдаким ведром без ручки. Бумажки заполнял. А в последние годы уже даже Барышев признал, что ни в каком отдыхе я не нуждаюсь. Как только врачи дали добро, он стал готовить заграничную командировку… Не сложилось. Трёх месяцев не хватило.       — Считай, что ты сейчас в заграничной командировке.       — Только это ещё более бессмысленно, чем сидеть аналитиком на Лубянке!       — Вот как?       Белов глубоко затянулся — так, что дым начал жечь горло.       — Я сказал ерунду, извини.       — Ты сказал, что думал.       — Как раз наоборот, я не подумал и оттого сказал глупость.       — Напротив. Ты сказал всё верно. Ты человек долга, человек дела. Ты без них всё равно не сможешь.       — Найду я себе дело, — буркнул Белов; ему очень не понравилась прозвучавшая в голосе Генриха обречённость. — Вот хоть ремонт у тебя здесь сделаю.       — Перестань, пожалуйста.       — И не подумаю. Я прекрасно умею красить стены, могу и электричество провести, и отопление наладить.       Генрих вытащил у него из пальцев папиросу, тоже затянулся — и тоже глубоко.       — Так странно. Вроде бы всё у меня прекрасно, и даже самые мои невероятные мечты как будто сбылись. А выхода по-прежнему не вижу. Что самое страшное — теперь не вижу его для нас обоих.       — Это у тебя от табачного дыма. И немецкой склонности к меланхолии, — поморщился Иоганн и привлёк его к себе, несмотря на отсутствие встречного энтузиазма. — Давай не будем ещё и между собой всё усложнять. У меня и так жизнь, считай, за эти три дня рухнула. Остался только ты, — он обнял Генриха, положил голову ему на плечо и успокоился, только когда почувствовал его ладони на собственных лопатках.       — Не надо здесь делать никакой ремонт, — сказал Генрих. — Панков, Паркштрассе шестьдесят три, второй этаж, квартира слева. Там и ремонтируй, что захочешь. Только сегодня вечером будь, пожалуйста, дома, а то у меня пока только один комплект ключей.       Это был тот уникальный момент в жизни Саши Белова, когда он впервые проникся к Иоганну Вайсу искренней благодарностью.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.