ID работы: 12898035

Del amor oscuro

Слэш
NC-17
Завершён
426
автор
ТерКхасс гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
105 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
426 Нравится 130 Отзывы 102 В сборник Скачать

8. О жизни и смерти

Настройки текста

Ветра и камни вечны. Мостовая бесчувственна к восходам и заходам. И не пьянит луна морозным мёдом глубин души, где темень гробовая.

      Генрих жил в уютном квартале неподалёку от ратуши, где, как выяснил Белов, в сорок пятом была советская комендатура. Панков — ещё недавно почти пригород Берлина — удалось взять быстро, без серьёзной артиллерийской подготовки, поэтому здесь сохранилось множество довоенных зданий, нетронутыми остались скверы и аллеи. Правда, именно старинной архитектуры вокруг было мало: превратившаяся в модный район окраина — бывшая деревня булочников — застраивалась с конца прошлого века и вплоть до тридцатых годов.       Высокий и узкий — в одну лестницу — четырёхэтажный дом, выкрашенный в бежевый цвет, чем-то неуловимо напоминал ведомственные жилые дома в Москве. В похожем выдали квартиру самому Белову, и сходство его мимолётно позабавило. Он заказал копию ключей — а пока их делали, добросовестно изучил окрестности. Прогулялся по тихой улочке, засаженной липами, обошёл близлежащие дворы, спустился к протекавшей неподалёку речке Панке.       На противоположном берегу начиналась закрытая территория вокруг Маяковскиринг с утопающими в зелени виллами высшего руководства ГДР. Охраняли её на совесть, но выглядело всё деликатно — никаких глухих заборов, никаких, само собой, автоматчиков с собаками. И всё же близость правительственных резиденций чувствовалась. С одной стороны, это было хорошо — район был спокойным. С другой стороны, Белов бы предпочёл что-нибудь менее приметное.       Через полчаса он был знаком с консьержкой, дворником, соседкой Генриха по лестничной клетке — и всем им предсказуемо понравился. А самому Белову очень понравилось то, что за домом не вели постоянного наблюдения. Он сумел в этом доподлинно убедиться, легко разжившись ключом от чёрной лестницы, который подошёл также к замкам подвала и чердака. Даже оборудование для прослушивания телефонных линий здесь стояло допотопное: чтобы им воспользоваться, требовалось лично оказаться рядом с кабелем связи. В Москве такой антиквариат можно было встретить сейчас разве что в музее.       В просторной и светлой четырёхкомнатной квартире микрофонов или записывающих устройств тоже не нашлось. Белов досконально проверил всё — больше по привычке — и поймал себя на неожиданном ощущении: ему было как будто неловко обшаривать жилище Генриха. Выругав себя за некстати проснувшуюся щепетильность, он попробовал отвлечься, составить портрет живущего в квартире человека, основываясь только на том, что видел, но не преуспел.       Во-первых, всё здесь было нейтрально, аккуратно и почти обезличено — минимум заметных вещей, ничего вычурного и характерного; Генрих словно жил в дорогом гостиничном номере. Едва ли он целенаправленно создавал такой образ в расчёте на внимательных гостей, скорее, просто не был привязан к своему жилью.       Во-вторых, Белова преследовали весьма сомнительные фантазии, сбивали с толку и мешали сосредоточиться. В гардеробной, вместо того чтобы отметить хотя бы наличие этого помещения — примечательное само по себе — и сделать вменяемые выводы, он тронул ряд вешалок с до хруста отглаженными сорочками и мечтательно представил, как славно было бы смять такую, раздевая Генриха. Распахнуть жёсткий воротник; не расстёгивая пуговицы до конца, запустить руку под одежду, почувствовать тепло чужой кожи, а тыльной стороной ладони — шероховатое прикосновение накрахмаленной ткани…       В спальне Белова и вовсе повело — от наконец-то услышанного знакомого запаха, от замеченного на покрывале вьющегося светлого волоса. Саша подхватил его в отчаянной попытке хоть на что-нибудь переключиться, намотал на палец. Вспомнил, что примета вообще-то относится к ниткам и развеселился — ему, видно, достался волос из чёлки, а потому до нужной буквы идеально подошёл. Усмехнулся, предвкушая злобную язвительность Иоганна — и ошибся. Иоганн был неожиданно тих: он казался себе мелким рыночным карманником, вдруг выхватившим музейного калибра драгоценность, и от этого испытывал чувство, максимально приближённое к доступному ему ужасу.       Белов понял, что окончательно впадает в какое-то ненормальное состояние. Например, хочет то ли расправить, то ли погладить примятую подушку, а ещё лучше — прижаться к ней щекой. Или — неторопливо поднимает руку, проводит ладонью по собственной шее, силясь представить, как такое прикосновения прочувствовал бы Генрих. Усилием воли Белов встряхнулся, заставил себя пойти, например, в кабинет — просто чтобы не пришлось идти в ледяной душ.       Эта мысль — про кабинет — оказалась здравой, потому что там Белов сумел кое-как собраться, избавился от странного наваждения и наконец нашёл хоть что-то, зримо свидетельствующее об интересах владельца квартиры. На столе топорщились многочисленными закладками несколько книг по электромеханике и импульсной технике, рядом с ними притулился небрежно раскрытый блокнот, исписанный размашистым и резким Генриховым почерком.       Увидев в углу страницы торопливо набросанный чертёж с указанными параметрами индуктивности и сопротивления проводов обмотки, Белов улыбнулся. Было приятно выяснить, что Генрих всё ещё может изобразить эквивалентную схему трансформатора, а сам Белов в состоянии её прочитать. Как будто это подтверждало, что у них есть что-то общее и вне почти болезненной, выросшей из страшных военных лет и так до сих пор и не зарубцевавшейся необходимости друг в друге.       От прогрессирующих в довольно бестолковом направлении размышлений Белова оторвала появившаяся кухарка Генриха. Фрау Герта оказалась немолодой и добродушной, и присутствие гостя её больше обрадовало, чем обеспокоило. «Хорошо, что кто-то с ним побудет, — сказала она. — Вы ведь знаете, герр Шварцкопф ни с кем особенно не общается, — почти вздохнула, будто заботливая тётушка, но вовремя исправилась. — Он очень занятой человек».       Это Белова несколько обескуражило — ему-то казалось, что никакая занятость не помешает обаятельному и легко увлекающемуся Генриху найти себе компанию. Да и сама формулировка прозвучала странно: «побудет» — как будто речь шла о больном человеке. С другой стороны, отсутствие у Генриха толпы близких друзей, существование которых пришлось бы учесть и в отношения с которыми нелишне было бы вписаться, Иоганна более чем устраивало. Саша себя, конечно, осудил за эгоцентризм — но и он не мог не признать, что так было во многом проще и удобнее.       Удивляло только, что Генрих и впрямь проявил себя как человек очень занятой. Белов не ожидал, что он действительно поедет сегодня на работу. Если честно, он рассчитывал, что весь трудовой энтузиазм Генрих растратит на возню с бумагами, а после останется с ним. И в глубине души Белову было даже обидно, что он так переоценил своё понимание изменившегося характера Генриха, из-за сугубо личной заинтересованности не сумел правильно предугадать его поведение.       А всё же сердце твердило, что это всё наносное. Что его пылкий, искренний, чуткий Генрих изменился вовсе не так сильно — просто теперь нужно постараться, чтобы добраться до него настоящего. К тому же, понял Саша, он сам не попросил Генриха остаться, а значит, нечего и обижаться. Скверно сказалась рабочая привычка — не раскрывать свой подлинный интерес, предлагая другому человеку сделать что-то, а исподволь вынуждать его; оказываясь как бы в стороне, добиваться нужного результата непрямым воздействием.       Рабочих привычек, способных помешать нормальному общению с кем-то, от кого не нужно было бы ничего прятать, у Белова, похоже, вообще накопилось изрядно. Например, он ведь ничего не рассказал Генриху о ещё одной причине, погнавшей его именно в Германию. Может, Генриху было бы и неприятно узнать, что Беловым двигало не только желание увидеться с ним, но и стремление ухватить последнюю зыбкую возможность вернуть бумаги Барышева, — а всё-таки было бы честнее сказать.       «Все равно, — ожесточённо подумал Белов, — шансов разыскать документы — практически никаких!» А что воры, первыми вскрывшие сейф Сергея Николаевича, пользовались немецким методом взлома кодовых замков — ещё ничего не означало. Это вообще необязательно были именно немцы, тем более, именно из ГДР; выяснить что-нибудь наверняка Белов не успел. Просто так совпало, что единственный человек на Земле, к которому он бы поехал, жил в Германии — и туда же, предположительно, могли уводить следы похитителей.       «И совпало, главное, как удачно! Прямо по науке: подготовить плацдарм, расширить его, и только потом приступить к активным действиям, в данном случае — поискам», — с нарастающим непонятным раздражением мысленно насмешничал Саша. И вдруг узнал это чувство, понял, что перепутал жгучую злость — со жгучим же стыдом, испытывать который так часто, как в последние дни, в принципе отвык. «Так и совесть потерять недолго», — сделал он неутешительный для самого себя вывод и твёрдо решил, что всё расскажет Генриху, как только тот появится.       А пока Белов помог фрау Герте — не слушая возражений, почистил овощи и наладил внезапно заклинивший переключатель скорости на кухонном комбайне. Он держался просто и вежливо, а окончательно завоевал симпатии фрау, согласившись перекусить до ужина, — и ещё тем, что исключительно хорошо отзывался о Генрихе; это было совершенно нетрудно. Правда, чтобы убедить её, будто он прекрасно сам сумеет вытащить из духовки жаркое и накрыть на стол, Белову всё-таки пришлось приложить немного усилий.       Наконец выпроводив заботливую фрау Герту, Иоганн почувствовал облегчение. С одной стороны, её словоохотливость позволила ему восполнить некоторые пробелы в собственных познаниях о привычках и вкусах Генриха. С другой стороны, он прекрасно отдавал себе отчёт, что с тем же энтузиазмом эта милая женщина станет рассказывать о нём, если у кого-то найдётся охота слушать. А изображать что бы то ни было Белову сейчас — здесь — не хотелось.       Выяснилось, что Генрих практически не пьёт — хотя бар в гостиной был полон — и чаще всего ест или на кухне, или в кабинете. Из чувства протеста против такой распущенности Белов накрыл стол в столовой — расстелил белую льняную скатерть и даже вытащил из буфета явно праздничную посуду. Хотя ещё полчаса назад сам уверял фрау Герту, что никакого торжественного ужина по случаю встречи у них не запланировано.       Долго ждать Генриха не пришлось: он позвонил в дверь меньше чем через двадцать минут. Что-то в нём Белову не понравилось уже с порога, но он решил не вести никаких расспросов в прихожей. Пока Генрих умывался, разложил по тарелкам еду и прикинул, как лучше начать разговор, как проще потом вывести на собственную неполную откровенность.       Вот только всё это не пригодилось.       — Я не хочу, — мотнул головой Генрих, появившись в столовой и рассматривая накрытый стол.       Выглядел он плохо — казался изнурённым и замученным, губы у него были бледными, на висках отблёскивала испарина — поэтому Белов пока не стал с ним спорить, подумал, что потом убедит что-нибудь съесть. Поднялся, чтобы унести тарелки и заодно выкроить себе время понять, откуда берётся становящаяся с каждой секундой всё отчётливее тревога…       — Не надо, — остановил его Генрих. — Я потом уберу. Сядь. Нам надо поговорить.       Было нечто в его лице и голосе такое, что Белов даже послушался. Генрих придвинул стул и сел рядом.       — Ты же понимаешь, что всё это, — он обвёл рукой комнату, — утопия. Ты всё равно не сможешь так жить.       Белов нахмурился. Опять этот обречённый вид, опять этот безучастный тон…       — Генрих, пожалуйста. Ведь договорились уже.       — Мы ни о чём не договаривались, Александр. Но, — неожиданно оживился он, — мы попробуем. — Наверное, Генрих ждал каких-то расспросов, а, не дождавшись их, сказал неопределённо: — Я думаю, у меня получится устроить так, чтобы мы смогли уехать…       — Куда уехать?       — Куда-нибудь, — Генрих передёрнул плечами. — Подальше отсюда. Подальше от ГДР, подальше от Советского союза.       Белов повернулся к нему, спросил спокойно:       — И зачем тебе устраивать такое?       — Затем, что ты «никак не привыкнешь к миру», — припомнил Генрих его собственные слова. — Затем, что если человек с твоим организаторским талантом, с твоим умением общаться и нравиться не может найти себя в жизни, жалуется, что ему приходится перекладывать бумажки, — то это не исправить никаким… — Он сглотнул, но всё же договорил: — Никаким личным счастьем. Проблема в самой такой жизни, а не в том, с кем она проходит. Тебе нужно дело. Иначе ты одуреешь, сопьёшься, застрелишь кого-нибудь, кого нельзя. А меня в итоге возненавидишь. Ты же сам говорил, что хочешь работать. Ты ведь имел в виду работу не на заводе?       — А на завод было бы неплохо, — успокаивающе улыбнулся Белов. — Продолжил бы семейную династию. Хотя, конечно, многому придётся учиться. Но работу по специальности мне сейчас вряд ли предложат.       — Зато её могут предложить мне. Если сделать всё правильно, — улыбку Генрих проигнорировал, как если бы вовсе не увидел.       — Я тебя, клянусь, не понимаю! — Иоганн всё понял ещё на второй фразе, но выяснив, что это ещё и не идиотски-романтическое, а деловое предложение, он утратил всякую надежду унять подступающее бешенство. — Каким образом твоя работа по специальности связана с моей?       — А если допустить, что это одна и та же работа? — спросил Генрих, пристально глядя ему в глаза.       — Тогда, боюсь, у тебя для неё недостаточно квалификации.       — Вот именно! — обрадовался Генрих. — Поэтому мы должны ехать вдвоём! У тебя-то нет проблем с квалификацией.       — У меня есть проблема с тем, чтобы воспринимать твои шутки, — сухо сказал Белов.       — Я вовсе не шучу! — отрезал Генрих, отодвинулся от него вместе со стулом. Но как-то сразу поник и пояснил без особой настойчивости: — Ты ведь сам догадался, что у меня есть связи в нашем МГБ. Там могли бы отправить меня… Как ты выражаешься, «в командировку».       — Скажи, пожалуйста, ты пьян? — всё-таки захотелось вскочить и начать расхаживать туда-сюда по комнате. Конечно, Иоганн остался сидеть и продолжил говорить невозмутимо: — Может быть, ты заболел? Мне кажется, ты не слишком хорошо представляешь себе, что от тебя могло бы потребоваться вашему МГБ. В таких обстоятельствах.       — А мне кажется, у тебя снова проблемы с памятью, — неожиданно холодно произнёс Генрих. — Я как раз прекрасно представляю, что от меня потребуется в «таких обстоятельствах». Я представляю это по опыту.       Белов негромко вздохнул.       — Ты извини меня, но есть ощутимая разница между тем, чтобы сфотографировать документы, к которым имеешь доступ в доме дяди, и тем, чтобы поехать агентом-нелегалом в чужую страну. Не говоря уже о том, что это просто сломает тебе жизнь.       — Ты всё ещё не понял, да? — Генрих некрасиво сгорбился, посмотрел загнанно: зло и жалобно одновременно. Он будто хотел ещё что-то сказать — но опустил голову и не сказал ничего.       — Это ты не понял, — так и не дождался продолжения его реплики Белов. — Разведка — это тяжёлый, опасный, изматывающий, зачастую — напрасный труд, который требует от человека величайшей, на грани самоотречения, нравственной дисциплины, — вдохновенно высказав всё это, Саша умолк, ожидая реакции; Иоганну стало смешно.       Генрих неожиданно успокоился и кивнул:       — Всегда знал, что ты о себе чрезвычайно высокого мнения.       — Моё мнение о себе не имеет никакого значения. Ты просто не понимаешь, о чём говоришь. Не знаешь, какая это… — Белов хотел сказать «работа», но почему-то сказал: — Каторга.       — Не нагнетай, пожалуйста. Ты же смог. Значит — терпимо.       Иоганн усмехнулся. Саша попытался объяснить.       — Я это делал для родины…       — Ну так попробуй допустить, что я люблю тебя ничуть не меньше, чем ты — свою чёртову родину! — взорвался Генрих.       Белов отвернулся, посмотрел в окно. За стеклом через моросящий дождь уютно расплывались золотыми пятнами огни фонарей и свет из дома напротив.       — Я врагу такого не пожелаю. Не то что тебе.       — Значит, нет?       — Нет.       Генрих молча поднялся и вышел из комнаты. Белов не стал его останавливать. Хотя теперь он задумался, что возможно, излишне упирал на свой собственный, далеко не универсальный опыт. Всё же Генрих не предлагал отправиться в… Белов мысленно спросил себя, какая страна в современном мире могла бы оказаться аналогом нацистской Германии, и с облегчением понял, что даже истерзанная франкистами Испания не подойдёт. Выходит, такой страны в мире нет. А это, в числе прочего, значило, что все усилия Александра Белова, все его жертвы, все потери — всё было не зря.       Тем не менее, иллюзий Генриха насчёт собственной профессии Белов не разделял. Он, как никто, знал, что разведывательная деятельность — не дискуссия в клубе интеллектуалов, не шахматный турнир на дорогом курорте, не карнавальная авантюра. И снова втягивать Генриха в эту деятельность, только теперь безо всякой необходимости, из прихоти, исключительно ради самого себя Белов, конечно, не собирался. Допустить, чтобы Генрих — чудесный, умный, тонкий, восприимчивый Генрих — окунался во всё то, чем на самом деле являлась нелегальная разведка, было просто выше его сил.       Генрих вернулся, принёс с собой пухлый портфель. Аккуратно поставил его на стол, прямо на скатерть. Развернул к Белову.       — Ну нет, так нет, — странным голосом сказал он. Сел рядом, вытянул и положил ноги на соседний стул.       Белов покосился на портфель.       — Что это такое?       — Сюрприз, — криво, как-то истерически ухмыльнулся Генрих. Резко зажал себе рот ладонью. Через пару секунд убрал руку от губ, спросил совершенно спокойно: — Что же ты не посмотришь?       Смотреть Белову не хотелось. Но он раскрыл портфель, наугад вытащил какую-то папку с бумагой — оказалось, это письма. Пробежал глазами верхнее, потом одно из середины… Выхватил другую папку — оригиналы приказов со всеми подписями и печатями. В следующей — фотоплёнки. Белов моргнул, ошарашенно обернулся к Генриху:       — Откуда?       На столе стоял архив Барышева. Или, как минимум, очень весомая его часть.       — Нашёл, — отмахнулся Генрих. — Надеюсь, ты не подумаешь, что это подделка?       Белов уже обдумал и это. А также то, скольких он успеет положить, если в комнату сейчас ворвутся, какое расстояние отсюда до окна и как удобнее группироваться, чтобы, учитывая вынос эркера и неизбежные порезы от стёкол, упасть на замеченный в палисаднике куст или хотя бы на землю, а не на мощёную кирпичом дорожку.       — Где ты это взял? — отчуждённо повторил он.       — В приёмной Вальтера Ульбрихта, первого секретаря нашей непогрешимой социалистической партии. И несмотря на то, что в дверь всё ещё никто не ломится, времени у нас, думаю, не слишком много.       Почему-то Иоганн задумался, как можно было бы уничтожить бумаги: сжечь в каком-нибудь тазу или сковороде, порциями, в ванной. Всё-таки целый портфель. «Не мели ерунды, — одёрнул себя Саша. — Какое ещё «сжечь», что за бред!»       Он понимал, что нужно как можно быстрее убираться из Берлина. Даже начал фоново обдумывать маршрут. Предстояло составить план действий на тот или иной непредвиденный случай, понять, к кому, когда и как обратиться по прибытии в Москву, проработать способы связи с ними. Но Белов продолжал сидеть, рассматривать осунувшееся, бледное лицо Генриха и представлять себе отсветы огня на кафеле в ванной.       — А если бы я согласился ехать с тобой на Запад, ты бы просто не отдал мне эти бумаги?       Генрих посмотрел то ли с удивлением, то ли с сочувствием:       — Отдал бы, конечно. Я же знаю, что для тебя значит твой Sergei Nikolajewitsch. Просто хотел разобраться.       — И как? — неожиданно вскипел Белов. — Разобрался?       — Не особенно, — Генриха его злость будто нисколько не задела. — Я только думал, мы сможем договориться. Решим, как жить дальше. Тогда твой очевидный отъезд стал бы просто эпизодом нашей жизни. Понимаешь?       — Но раз уж оказалось, что меня не привлекает идея разрушить твою жизнь, то теперь мой отъезд — это не просто эпизод, я правильно тебя понял?       Генрих болезненно скривился. Сказал и печально, и насмешливо:       — Мне нравится, как ты весь вечер избегаешь слова «мы» во всех его проявлениях. Похвальное постоянство.       — Не понимаю, при чём здесь это. Какая разница, уехал бы я, соврав, будто разберусь с делами в Москве и после потащусь с тобой за границу, — или уеду, не рассказывая этих сказок? — Белов сам видел, что срывается. Просто эмоций — скрытой боли, надежды, упрёков, отчаяния — в которых Генрих его буквально топил, было слишком много. А времени, чтобы хоть немного продышаться, напротив, не было совсем.       — То есть возможность не врать и вернуться ты даже не рассматриваешь?       Слышать издевательские ноты в низком, хрипловатом, таком родном голосе Генриха Саше оказалось предсказуемо больно; он не сдержался, нахмурился. Генрих нервно дёрнул плечом, дотянулся до лежащей на столе зажигалки, закурил. Заговорил неожиданно рассудительно:       — Перестань, пожалуйста, злиться и посмотри на ситуацию трезво: меня ты теперь в любом случае покидаешь. Суди сам. Ты можешь преуспеть, спасти Барышева и даже уехать в свою командировку, как и собирался. Можешь не преуспеть — и либо погибнуть, либо уехать в другую, вынужденную командировку в тюрьму. Где-нибудь среди многообразия подвидов этих вариантов, быть может, и притаилось «жить с Генрихом долго и счастливо», но я такого не разглядел. А потому попробовал его придумать, учитывая наши своеобразные потребности. Если бы ты согласился, появился бы шанс. Появился бы вариант, где ты преуспел в помощи Барышеву, но уезжаем мы вместе. Ты отказался. И теперь твой отъезд в Москву при любом исходе, неизбежно ведёт к твоему исчезновению из моей жизни. Мне стоит освежить твою память и ещё раз объяснить, почему я не готов воспринимать это, как «просто эпизод»?       Эта речь была произнесена без надрыва и звучала вполне разумно. Но едва Иоганн подумал, что, возможно, с Генрихом получится говорить логически, как тот, игнорируя пепельницу, стряхнул пепел на пол и сказал:       — Я только не понимаю, зачем ты заставлял меня поверить, что у нас может быть будущее. Когда ты просто разбил бы мне сердце. В третий раз. — Он поднял на Белова безмятежные, ничего не выражающие глаза: — Счастье, что я не поверил.       «А что делать тем, кто поверил? — мрачно подумал Белов. — Я же не знал, что найдутся эти проклятые бумаги. Шансы были минимальны! Я действительно мог остаться. У нас действительно могло быть будущее». И чтобы не сказать всей этой бессмыслицы вслух, он спросил первое, что пришло ему в голову:       — Почему «третий раз», Генрих? А первый? Когда я якобы умер?       — Это уже тенденция, что тебя так волнует всякий мой первый раз? — засмеялся Генрих; взгляд его остался пуст и холоден. Но всё же пояснил: — Первый — это твой момент истины. Когда я звонил Ангелике Бюхер, чтобы извиниться за тебя перед фон Зальцем, а ты наставил на меня пистолет. Вернее, когда я понял, что ты, если придётся, выстрелишь. А если чему и огорчишься потом над моим трупом, то только собственной недальновидности. Тому, что сделал неправильную ставку.       — Но ты же тогда даже обрадовался!       — Это ты обрадовался. Причём именно тому, что оказался прав. Что твоя ставка сыграла. А я, если ты забыл, хотел со всем покончить. И мне было по большому счёту безразлично, в каком виде отправляться на кладбище — с разбитым сердцем или с целым. Я его, насколько помню, тогда не особенно ощущал.       Белов решительно отложил вытащенные из портфеля папки.       — Я никуда их не повезу. И вообще никуда не поеду. Найду способ передать как-нибудь, — он сам понимал, что несёт околесицу и что такого способа нет.       — Значит, придётся признать: ты не тот человек, которого я знаю, — жёстко произнёс Генрих. — Или перестанешь им быть, как только бросишь своего генерала.       — А тебя бросить разрешаешь?       Белову казалось, что он сейчас закричит, но собственный голос звучал до отвращения невозмутимо. Если вдуматься, то заданный вопрос был просто нелеп: в конце концов, человек, которого Генрих знал, его уже бросал, в этом для него не было ничего нового или странного. Генриху оставалось лишь указать Белову на это, но он почему-то сказал другое:       — Поправь, если я путаю, но вроде бы меня никто не арестовывал.       — С учётом обстоятельств я бы сказал, что твой арест — вопрос времени.       — Значит, тебе нужно успеть уехать до того, как окажется, что ещё и меня надо вытаскивать из камеры.       — Ну зачем ты так?       Доспех привычного хладнокровия сейчас как будто обернулся для Белова айсбергом, в толщу которого он был заключён безо всякой возможности выбраться. Ему невыносимо хотелось отреагировать нормально — импульсивно, по-человечески. Но собственные бесстрастные реплики напоминали жалкие попытки замерзающего вскарабкаться на лёд из разошедшейся полыньи.       Наверное, несколько лет назад он бы ещё смог в схожей ситуации преодолеть себя, проявить искренние возмущение или обиду. Да и этот разговор с Генрихом, больше похожий на поединок, предоставлял достаточно возможностей сорваться и вспылить. Но Белов чувствовал себя сейчас настолько уязвимым, безоружным перед неоспоримым правом Генриха считать его лицемерным подонком, что автоматически прикрывался Иоганном. А Иоганн уже давно отмерял любые эмоции, исходя только из их востребованности у зрителя.       Упражняющийся в сарказме Генрих ни в какой демонстрации подлинных переживаний Белова явно не нуждался. А ведь он всегда так чутко понимал Иоганна, без слов улавливал малейшие оттенки в его настроении… «Ему сейчас тяжелее, чем мне, — легко объяснил это Саша. — И его сарказм — такой же защитный рефлекс». Он внимательно посмотрел на Генриха и сказал:       — Это ведь хуже, чем подлость — свалить на тебя всю ответственность, а самому сбежать. Ты считаешь, я действительно такой?       Генрих от ответа ушёл так же мастерски, как умел это делать сам Иоганн:       — Забавно, что угрызения совести перестают терзать тебя, когда что-нибудь безнравственное требуется совершить в интересах твоей родины. Но если речь заходит о твоих собственных интересах, то у тебя и правда начинается какое-то… буйство самоотречения. — Он не дал себе возразить, продолжил уверенно и строго: — Не беспокойся. Твои опасения, что меня кто-то арестует — беспочвенны. Я не стал бы просто так совать голову в петлю.       Собственное жгучее желание поверить в эти слова показалось Белову глубоко отвратительным.       — Получается, что я опять тебя использую. А я не хочу этого. Никогда не хотел.       — Какая чушь, — беспощадно и совершенно ослепительно улыбнулся Генрих. — Чушь! Ты всегда с пугающей эффективностью употреблял для достижения своих целей абсолютно всё, что попадалось тебе под руку. Не надо этих сопливых сказок, будто со мной всё было по-другому. Со мной было всё то же самое.       Белов не мог возразить на это. Неважно, чего он в итоге хотел или не хотел. Важны только факты, а не намерения, и Генрих говорил именно о фактах. Иоганну действительно было всё равно, что и кого использовать. В ход шли манипуляции, угрозы, компромат, щенки овчарок, слепые девицы, хвойные таблетки для ванн, лучшие друзья, умение быть полезным, собственные слабости, официальные полномочия, вовремя поданный стакан кофе или выстрел в спину — что угодно, если это было полезно и выгодно по соотношению затрат к результату.       А Саша Иоганна никогда не останавливал. Даже когда собственной рукой толкал легковерного рижского мальчика в гибельные объятия нацистского молоха, едва не стёршего его в труху и пыль. Причём это было ещё далеко не худшее из того, что он делал. Потому что у Саши была цель, и к ней нельзя было дойти благородным и чистеньким, сделав вид, будто вся окружающая грязь его не задевает и не касается. Цель, как ей и полагается, оправдывала любые средства.       Белов раздражённо дёрнул щекой:       — Могу сказать только — мне жаль, что ты так думаешь.       — Чёрта с два тебе жаль, — спокойно ответил Генрих. — Просто ты сводишь всё к формальностям, когда не знаешь, как реагировать, а ситуация не располагает к тому, чтобы кого-нибудь застрелить. Но я скажу за тебя. «Генрих, зачем же ты хочешь быть со мной, если не веришь мне» — похоже звучит? Так вот. Я хочу быть с тобой — и всегда тебе всё прощал — потому что ты самого себя используешь ровно так же: безоглядно и без сожалений. Как механическая мясорубка. Ты просто не умеешь по-другому.       — И ты решил меня милосердно пожалеть? — сощурился Иоганн.       — Нет. Я только знаю, что без тебя мне намного хуже, чем с тобой. И если бы ты снова загнал сам себя в ад — а именно там ты оказываешься, стоит дать тебе волю, — то я без раздумий разделил бы его с тобой.       — Очень романтичное самопожертвование. Скажи, это льстит твоему самолюбию? Или тебе действительно нравится чувствовать себя жертвой?       — Твоей? Да. Жертвой, соучастником, соратником, подстилкой… Да кем угодно. Главное, чтобы с тобой.       Белов поморщился:       — Генрих, что ты несёшь?       — Так и знал, что ты прицепишься к «подстилке». Но ты сам напросился. Своим хамским выпадом про самолюбие.       — Ещё полчаса назад я бы поверил, что ты действительно обижен и не понимаешь, почему я так сказал, — медленно проговорил Белов. — Но ты, похоже, всё-таки понимаешь.       Генрих фыркнул и театрально взмахнул рукой, в которой держал сигарету. Дым повис в воздухе нервическим мутным изгибом.       — Хорошая попытка. Но то, что ты признаёшь мою наблюдательность, мне не льстит. И не пробуждает желания поговорить о самом себе или том, что именно я понимаю.       — Пусть так. И пусть я скверный человек, пусть даже — такой подлец, каким ты меня считаешь. Это не объясняет, зачем ты так настойчиво стараешься остаться со мной, да ещё и в весьма неприятных для тебя обстоятельствах.       — Традиционно это называется «в горе и в радости», — неожиданно мягко усмехнулся Генрих. — Но в твоей голове существует только «в горе и в горе». Что лишний раз доказывает, что тебя нельзя надолго оставлять одного. Всем же потом будет хуже.       — Но раз в личных делах мною движет лишь, как ты выразился, «буйство самоотречения», как же я смогу принять твою готовность исковеркать свою жизнь, чтобы сделать мне удобнее?       — Прекрасно сможешь. Просто соверши над собой усилие: на время заткни свою мнительность. Ведь это она диктует тебе формулировку «исковеркать». И она же заставляет считать ценным только то, что ты сам выгрыз у судьбы через боль и лишения. Хотя ценным может быть и то, что тебе просто дарят.       — Ты только что сказал, что я — мясорубка. А потом — что ты не против переломать в ней собственные пальцы. Спасибо, но я не хочу таких «подарков». Считай меня кем угодно, но я не могу позволить тебе…       — Как же ты мне надоел, — перебил его Генрих. Взял за руку — ласковое прикосновение казалось диким на контрасте с произносимыми словами. — Ты ничего не можешь мне позволить или не позволить. Знаешь, я уже давно взрослый. И сам разберусь, в каких отношениях с мясорубкой должны состоять мои пальцы.       Белов чувствовал себя выжатым и уставшим. И — словно ему надавали по морде. Странно, он бы никогда не подумал, что Генрих способен… вот так.       — Я не поеду, — повторил он упрямо. — Не потому что отказываю тебе в умении решать проблемы. И даже не потому что не хочу тебя использовать. Потому что я без тебя рехнусь.       — Поедешь, конечно, — тускло сказал Генрих. Он вдруг стал как прогоревший, остывающий пеплом уголь, но и на последние деньги сыграл красиво: — Просто теперь у тебя нет отговорки «я не имею права рушить ему жизнь». Нет предусмотрительно заготовленного оправдания, чтобы не возвращаться.       Белов прикрыл глаза, сконцентрировался на соприкосновении рук — своей и Генриха. Стало очевидно, что долгих проводов не будет, ведь они никому не нужны. Не будет горечи прощальных поцелуев, гармонично и окончательно подводящих черту под этой фантастической главой в его биографии. Не будет и ссоры, разрыва, сожжения мостов, освобождающих обид.       Будет только это — человек, который его понял. Человек, которого он — уж как умеет — любит. И которого ему придётся оставить.       Нельзя иначе.       «Я делаю это не для Сергея Николаевича», — с нажимом напомнил Саша сам себе.       У него был долг — но не ученика перед учителем, а выжившего перед погибшими. Как говорил Барышев, «та сумма, которую ты занял и должен вернуть». То, что передали Белову, как по наследству, и Бруно, и Масалыга, и Зубов, и другие — даже совершенно незнакомые ему — люди, отдавшие свои жизни за Родину. Это был долг защищать её; долг исполнить дело, первостепенное и общее, которое значило больше отдельных личностей, было важнее их потребностей и желаний. Именно этому делу сейчас оказался необходим такой человек, как генерал-майор Барышев, а значит, Белов обязан был его вытащить. Вот и всё. Здесь не было места никаким личным переживаниям.       Поэтому Белов выбросил из головы все мысли до единой и поднялся на ноги. Аккуратно сложил в портфель вытащенные папки и бумаги. Защёлкнул металлический замочек. Прошёл в прихожую, снял с вешалки куртку. Обернулся.       Генрих стоял в трёх шагах от него, в полумраке его лицо казалось серой маской из папье-маше.       — Я закрою дверь, — механически сказал он.       Белов с недоумением отметил, как перед глазами всё расплывается, почувствовал непривычную, ломящую боль в груди. Сам не зная зачем, потянулся к Генриху. Словно хотел убедиться, что он действительно находится рядом, а не примерещился в этот растянутый до дурной бесконечности миг странного смятения всех душевных сил.       Генрих отшатнулся, бесцветно попросил:       — Не трогай меня, пожалуйста.       Белов опустил руку, прикрыл глаза, приказал себе успокоиться. Где-то внутри мучительно и слабо скреблось предательское желание обнять Генриха — притянуть к себе, вжаться лицом в шею, услышать тёплое дыхание и такой близкий стук сердца. От тоски по прикосновению ломило пальцы. Но Генрих ясно дал понять, что и этого тоже — нельзя.       А ведь Саша даже не мог ему ничего обещать. Особенно — вернуться. Какое уж тут «вернуться», если его могли пристрелить через пару минут прямо на пороге этого дома? И дальше: в каждой произвольной точке маршрута Берлин — Москва, а потом в любой момент времени в Москве — или куда ещё заведёт необходимость. Но вдруг Белов вспомнил, метнулся к Генриху, хотел, наплевав на все просьбы, тряхнуть за плечи…       Не успел. Трель дверного звонка прорезала мёртвую тишину, и время сорвалось вперёд, будто рухнуло в пропасть.

***

      Генриху казалось, все его силы ушли на то, чтобы не позволить Александру притронуться к себе хоть на мгновение.       Если бы он поддался этому почти невыносимому желанию обнять — самое страшное, желанию взаимному и одинаково мучительному для них обоих — он бы уже не отпустил своего Иоганна, не дал бы Саше уйти. Огрел бы чем-нибудь по голове, закатил бы истерику, пригрозил бы выкинуться из окна, да хоть сбил бы с ног, повис бы на нём, не давая нормально двигаться. Генрих бы сделал что угодно, любую глупость и подлость, лишь бы не остаться — снова! — без него, единственного, так отчаянно необходимого…       Но Генрих не поддался. И даже не вздрогнул, когда раздался звонок в дверь. Изумляя сам себя, спокойно заглянул в глазок, опознал в человеке за дверью Франца-Фрица, шёпотом бегло и коротко описал, кто это такой.       — Странно, что он пришёл один… — Генрих не договорил, потому что взглянул на Александра и понял.       — Чёрный ход, — выдохнул тот; даже не пришлось ничего ему объяснять про Курта. — Там замок-защёлка, легко вскрыть. Здесь не отпирай. Отвлеки его, — кивнул на дверь. — И не обращай внимания, если услышишь выстрелы.       Здраво, профессионально, чётко.       Генрих будто падал в глубокий колодец, темнота наваливалась со всех сторон. Он тонул — то ли в чёрной воде Рижского залива, то ли в глухом отчаянии очередного запоя, то ли в своей бессмысленной тоске по невозможному, всё-таки невозможному счастью.       Ни о чём не беспокоиться. Не обращать внимания на звук выстрелов. Не отпирать дверь. Отвлечь.       Потому что он попросил.       А дальше — неважно. Дальше не будет никакого «дальше».       И тут всё закончилось — и темнота, и безысходность, и вообще всё вокруг. У Генриха как будто земля ушла из-под ног, потому что прикосновение обрушилось теплом нервных рук, надёжной близостью худого тела, горячим дыханием. Александр обнимал его так, что было больно вздохнуть, и шептал лихорадочно:       — Не смей ничего сделать с собой! Обещаю, клянусь тебе — буду жив, заберу тебя. Пусть сказки, чушь, пусть каторга… Пусть будет, как ты хочешь, как скажешь, Генрих! Только ты останься, только дождись меня… Сердце моё, любовь моя, жизнь моя. Поверь мне ещё раз, сумей, прошу тебя… Только не бросай меня, слышишь?       И целовал, как безумный.       А звонок надрывался, оглашая квартиру испуганным дребезгом, и между его трелями уже как будто слышался металлический скрежет из кухни. Александр вдруг отстранился, снова стал не человек — оружие: вытащил пистолет и пропал. Генриха качнуло к двери, он изображал неловкую возню с замком, делал вид, что никак не может совладать с ним. Сонно спрашивал, кто и зачем ломится к нему в такое время, и переспрашивал — конечно, не расслышав ответов. Поглядывая в глазок, нёс какую-то фантастическую ерунду: сначала шутил, потом возмущался, потом ныл, потом ещё что-то. И так, пока действительно не расслышал выстрелы — три, слипшиеся в два.       Франц-Фриц их, наверное, тоже расслышал, шагнул к лестнице — но Генриху только и надо было, чтобы он повернулся спиной. Он толкнул давно незапертую дверь — хотя Александр велел ему этого не делать, но какие тут ещё могли быть варианты?! — и жёстко приказал:       — А ну стоять. Руки поднял, чтобы я видел. Медленно, не то пристрелю.       Пристрелить Франца-Фрица ему, конечно, было не из чего, но тот об этом не знал, а на слово — почему-то поверил. Вот только через полминуты попытался повернуться…       — Не двигаться! — рявкнул Генрих так, что ему и покойный Вилли бы сейчас, наверное, подчинился.       Франц-Фриц подчинился точно. Застыл, подняв руки. И стоял, пока Генрих не счёл, что времени Александру уже должно было хватить, чтобы не просто спуститься вниз, но и пару раз обойти вокруг двора. Надо сказать, никакого волнения по поводу происходящего Генрих не чувствовал. Окунувшись в шпионский роман, он снова стал второстепенным персонажем, переживания которого автор не потрудился описать, — и потому вообще ничего не чувствовал. Лишь когда захлопнул дверь, тщательно запер все замки, — бегом рванулся в кухню. Но там всё оказалось спокойно. Генрих выглянул на чёрную лестницу — никого и ничего. Не было даже следов крови.       Его потряхивало, как от озноба; всё случившееся начинало восприниматься, будто затяжной тяжёлый сон. В полубредовом состоянии Генрих успел закрыть дверь, придвинул к ней тяжеленную колонку с какими-то кастрюлями — на всякий случай. Не помня как, добрался до кабинета, стащил со стола телефон и, сидя на полу под окном, набрал номер Маркуса Вольфа; договорился о встрече, попросил заехать или прислать машину.       Сначала Генрих подумал, что в таком разбитом состоянии никому не стоит показываться на глаза, тем более — умному и внимательному Мише. Но потом понял, что гораздо хуже сейчас будет остаться даже не одному — а без дела. Предстоящий же разговор выдирал его из противоестественного ощущения безвременья, причинял дискомфорт. Заставлял вспомнить, что Генрих, вообще-то, всё ещё существует в реальности.       Он дошёл до ванной, сунул руки — не голову: не выставлять же себя перед Маркусом форменным неврастеником! — под ледяную воду, и держал так, пока кожа не покраснела. Пока его не начало колотить уже не от каких-то эфемерных переживаний, а от банального холода. А после отправился собирать нужные документы — вернее, те из них, что хранил дома.       Думать об Александре Генрих не мог — и был умницей: даже не пытался.

***

      Те трое не понравились Белову ещё при посадке в поезд. А когда их стало по трое в обоих соседних вагонах — он дождался катившегося по соседнему пути товарняка и сорвал стоп-кран. Причём сорвал «с мясом» — так, что вернуть нормальное давление в систему тормозной магистрали удалось бы, только отцепив весь вагон — а куда его денешь из середины состава, в лесу?       Уходить всё равно пришлось плохо. Кончились патроны, кровила паршивая рана. Плечо ладно, там навылет, а бедро — некстати, не вовремя. Побегать-то ещё придется… Белов откинулся спиной на какой-то ящик, сосредоточился, чтобы не дать себе поплыть от кровопотери, уснуть под убаюкивающий стук колёс.       Те, из поезда, конечно, уже связались с Москвой. Радио — вряд ли, но телеграф-то… «По старинке, зато надежно». Вот только чтобы взять Белова теперь, требовалось уже стоящее вдоль железки оцепление, иначе не успеть. «Максимум — будут просеивать поток на крупных пересадочных станциях, но это больше так, для вида». Если они не идиоты — а они не идиоты — то поймут, что он мог уйти где и куда угодно: до города как-никак почти сто километров.       Нужно было только оторвать тяжёлое непослушное тело от такого удобного ящика, совсем немного потерпеть, добраться до выбранной явки… Саша соскальзывал в темноту, где уже почти не ныла нога, и было даже не холодно. Невнятное назойливое воспоминание кололо незавершённостью какого-то дела, но Иоганн, хоть убей, не мог понять, что же он забыл.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.