Ксавье давно не выходил на пробежку. Давно не слушал инди-музыку из «микса дня», полноценно отдаваясь мыслями об Аддамс.
Не просто думать о ней, а думать, как с ней быть, чего он хочет от нее, что нужно делать для этого.
Ксавье запутался, как наушники, забытые в кармане, и скупо кряхтит, делая вид, что пытается выпутаться из тисков. Он думал, терапия поможет, облегчит ношу и расставит знаки препинания, где необходимо, но она лишь залила его эпоксидной смолой, наблюдая как Торп застывает навечно с недоумением в глазах из-за предательства, такого губительно-непростительного. Его рвет на части желание держать контроль над всем, что происходит в его жизни, проносящейся неумолимо быстро, со скоростью света. Но он не может держать контроль даже над своими чувствами, что проснулись в неведении где-то глубоко внутри, посреди дыхательных путей, и принялись корябать нежные розовые стенки ржавыми металлическими когтями.
С появлением Уэнсдей его самочувствие, самоощущение и — элементарно — настроение менялись на протяжении дня чаще, чем кто-то по всему миру совершал суицид. Вот радость растекается цветочным медом в груди, стоит ей промелькнуть вдалеке, а затем следует раздражение — щекочущее нёбо, вспарывающее десну — с появлением Тайлера в её компании. Затем грусть, густая, тяжелая, будто незастывший цемент под одеждой, потому что она вновь промолчала, отвернулась, обвинила. И снова положительный прилив эмоций: Уэнс разбавила его звенящее одиночество своим присутствием, мрачным, грузным, но необходимым. И так снова и снова, на протяжении каждого дня вплоть до отъезда домой.
Там уже вынуждено Торп был один, подрубив колонки на максимальную громкость, в которой одна и та же песня прокручивалась циклично, без остановок и мешающих реклам — не зря подписка была оформлена, — заполняя все клочки бумаги ею, пока Арктика игралась с карандашами в плетенной подставке. Пушистая, мягкая, разговорчивая и с голубыми глазами — запеканочка — кошка так иррационально походила на
неё, колкую, словно против короткой шерсти гладят, заледенело-жесткую, молчаливую, кареглазую с темным карандашом на слизистой. Становилось легче, не так противно и пусто. Потому что тоска по
ней отдавала эхом, билась на осколки о стенки черепной коробки и перерождалась хрустальным бокалом, чтобы полететь в стену опять…
Возвращение в школу подарило спокойствие, гармонию, заваренную на ромашках с примесью мяты. Так, чисто для запаха. Подарило Уэнсдей, написавшую за все лето только: «Как заблокировать номер?» И чуть позже: «Не надо, я уже разобралась». А потом оповещение о том, что пользователь ограничил круг лиц, которые могут ему написать, зависло на экране. Беззлобное «сучка», сказанное с улыбкой, и Ксавье направился к ней,
только поприветствовать.
Только понять, что скучал до треска в костях.
Только увидеть её ничего не выражающее лицо и влюбиться ещё больше, до Голиафов, вспарывающих живот.
Сейчас, спустя некоторое время, чувствуя себя треснувшим и склеенным малярным скотчем, Торп всё ещё упрямо пытается разобраться в своем мусоре из зарисовок
её лица, полупустых упаковок пилюль для сна и жестянок социального энергетика — общения с другими людьми, — чтобы, блять, больше не страдать. Это их отличие, очень значимое и весомое, — для кого страдания, свои и чужие, божественная благодать, для другого они десятый круг Ада. Не для еретиков, не для лжецов и предателей, а для таких как Ксавье, больных своими чувствами, необузданными, не дрессированными извне. Для тех, кто не понимает природу своей любви. Чистой, искренней, немного глупой и как будто совсем чуть-чуть безумной. Юноша хочет добраться до истины, хочет знать ценность любви. Хочет нуждаться в
ней, потому что любит. А не любить, потому что нуждается.
Ксавье, по правде говоря, в принципе не до конца понимает искусство любви. Изображает её монотипией розовых, коралловых и желтых оттенков с вкраплениями белого и чёрного, расстелившимися на холсте сигаретной дымкой. И эта арт-терапия не отвечает ни на один вопрос, наоборот задает, но один единственный, ключевой.
«Это она на фоне заката?»
Любовь — приближающийся сумрак. Любовь — Уэнсдей Аддамс в лучах закатного, не обжигающего её матово-молочную кожу, солнца.
Ксавье заканчивает тренировку недалеко от общежития. Стоит под одиноким деревом с выцарапанными буквами и сердцами, вглядываясь в окна —
окно — и замечая
её силуэт, облокотившийся на бетонное ограждение балкона. Впервые с округлой спиной, слегка ссутуленной, впервые без виолончели. Впервые она смотрит обеспокоенно, мечтательно задумчиво, все так же впервые не пытаясь это скрыть.
Уэнсдей не умеет мечтать. Уэнсдей не умеет беспокоиться. Однако сейчас бы Ксавье умер, чтобы это мгновение никогда не кончалось.
«У меня нет явных суицидальных наклонностей, но было бы достаточно, чтобы ты переживала, когда я храню молчание».
Сменившийся трек мурлычет мысли Торпа за последнюю неделю, целуя ненавязчивым мотивом влажную кожу на шее и ведя к спине дорожкой из мурашек и едва чувствующихся касаний.
«Ты могла бы прошептать эти отрицания, или сказать прямо в лицо, но я бы не отказался и от это».
Ксавье приближается к внутреннему двору, ловит
её взгляд, не отпускает — вцепился бы сразу клыками, будь такая возможность — и сглатывает. Чтобы
она заметила как тенью дернулся кадык, услышала пчелиный гул внутри него, осознала, что он далеко не враг для её барьера. Он тот, кто не сможет отвергнуть её, даже если будет пытаться. Он никогда не сможет себя убедить, что Уэнс намеренно причинит ему боль, даже если от её рук будет кровоточить все тело.
Аддамс бдит, перевешиваясь через ограждение, будто хочет рассмотреть ближе, воочию, соприкасаясь глазными яблоками, чтобы ничего не ускользнуло: ни расширенные зрачки, ни приоткрытые губы с нервно подрагивающим подбородком, ни игра света на заостренных скулах.
Аддамс боится, потому что её ладони в последние дни невероятно теплые, а безжизненное сердце неприятно стучит в клетке. Боится, потому что ей не снятся кошмары.
Ей снятся не те кошмары. Боится, потому что смесь снотворных и сильнодействующих антидепрессантов могут вызвать серотониновый синдром. Боится, потому что,
блять,
он исчез на половину недели, прятался, а потом молча вернулся, устроившись за партой по левую сторону. Боится, что
он снова исчезнет, бесследно и безвозвратно.
Она не умеет бояться, но сейчас страх жрет её изнутри, впиваясь в надпочечники пастью, заливая в неё кортизол.
Уэнсдей становится уязвимой. Её тошнит от этого чувства.
Он выворачивает, ломает, закручивает кровеносные сосуды — вплоть до капилляров — в узлы.
Он делает её слабой, но ради него она встанет перед зенитной пушкой. Шрам под ключицей заколол, соглашаясь: «Да, встала бы».
Оба, охлаждающиеся зарождающимся ветром, цепляются за взгляды, проницательные, глубокие, вскрывающие секреты из глубины души, что выглядит как болезнь. Как гнойники, темно-красные вздутые лимфоузлы.
Оба не отводят глаза, чувствуя
сейчас, что внутренний мир перестраивается: становится таким, каким был в самом начале. Непринужденным, легким, как дуновение. Как первый снег в конце ноября. Как грибной дождь в июне. Как подростковая влюбленность.
…Ксавье Торп?
— Какого черта ты делаешь со мной, …
…Уэнсдей Аддамс?