***
Мне нравилось, какое впечатление он производит на парней и девушек. Его внешняя трогательная доверчивость, с которой он прикусывал кончик шариковой ручки, склоняясь над тестовым заданием или слушая мою лекцию. Природная застенчивость, что заставляла нервно сглатывать собственное смущение. Густая, яркая краска стыда на его лице, когда он пристально смотрел мне в глаза. Садитесь, Романовский, отличный ответ, обычно говорил ему я бесцветным тоном, и он садился, в то время как я судорожно хватался за телефон и открывал нашу с ним переписку. Боже мой, что я хотел ему написать? Хочу, умираю, сгораю от нетерпения остаться с тобой наедине. Через аудиторию я ощущал на себе его взгляд, взгляд пылко влюбленного юноши, читающего мои мысли. В его пальцах уже зажат собственный телефон, он ждал, что я отправлю сообщение ему прямо в эту минуту, когда между нами непроницаемая стена, нет, между нами больше, мы на разных концах света. Но он ждал этих слов: хочу, умираю, сгораю от нетерпения остаться с тобой наедине… Так и не решившись, я откладывал телефон, клал его экраном вниз, рушив его мечты. Мне нравилось, как он двигался в толпе студентов, легко и свободно. Тихоня, влившаяся в коллектив, милый юноша с ладной фигурой, на которую заглядываются девушки, оборачиваются вслед, дарят ласково-игривые взгляды. Мне нравилось, когда я говорил ему, что все, что между нами, неправильно, но он не уступал, противился моим словам, вспыхивал революционным пламенем. Несостоявшийся шантажист, неумелый вымогатель, моя головная боль, мой страх, моя больная страсть. Эта связь между нами… Между нами ничего не было. Ничего плотского, телесного, и в то же время удивительная интимная глубина, утягивающая меня в самые низы. Он мальчишка, говорил я себе, бестолковый влюбленный мальчишка, отпусти его. И отпускал, чтобы потом, сбежав на пять минут с собственного занятия, искать по пустым коридорам университета заветную аудиторию. — Извините, — сорванным от нетерпения голосом говорил я, — мне нужен Романовский. — Конечно, Марк Владимирович, — сердечно откликался коллега, что вел семинар у группы. Взволнованный он выходил ко мне навстречу, темные глаза вопросительно блестели. — Хотел увидеть тебя, — говорил я, прижимая его к стене. И он снова совершал ошибку, тянулся ко мне за поцелуем, чего я не мог допустить. Накрывал его рот ладонью, сжимал, будто лишал драгоценного воздуха, соединяя наши лбы, сухие и горячие. — Всё, иди на занятие, — через пару секунд хрипло говорил я. — Марк, — выдыхал он так горячо, отчего я боялся сорваться прямо здесь и здесь. — Пожалуйста, иди. Когда дверь за ним закрывалась, я прижимал ладонь, которой касался до его губ, к своим губам и стоял так неподвижно, вдыхая в себя всю больную страсть этого не случившегося поцелуя. Настоящее помешательство. Весенними вечерами я поджидал его после поздних занятий на парковке, сидя в машине. Он выходил из университета, спускался с крыльца и небрежным шагом направлялся на свою остановку, только до нее он не добирался, скрываясь в темноте спального района, где нырял в тепло моей «ауди». Как подростки, мы улыбались друг другу, не решаясь взрослыми жестами выразить радость мимолетной встречи. Я заводил двигатель, и «ауди» несла нас по городским волнам. Куда? Какая разница. Моя ладонь на его бедре, его ладонь поверх моей. Он первым отвечал на традиционный телефонный звонок: да, мам, я с другом. Я же вторым: да, Марин, еще на работе, буду позже. Его пальцы в моих волосах на затылке. Украденное счастье. О чем мы говорили? Для этих минут это не имело значения. Мы читали разные книги, слушали разную музыку, смотрели разные фильмы. Боже, между нами разная жизнь, но рядом с ним я живой, рядом с ним мое сердце непобедимо бьется в груди. Мы делали остановки. На пустых парковках, в пустых дворах. Облитый фонарным светом, бледно-желтым, тусклым, он откидывался на спинку кресла, повернув ко мне лицо. Кончиками пальцев я исследовал его черты: лоб, брови, закрытые глаза с подрагивающими ресницами, скулы, подбородок, линии губ. Мои пальцы спускались вниз по шее, застывали на уровне впадины между ключиц. Он до сих пор ждал, что я зайду дальше, найду в себе смелость. Поцелуй меня, просил он, когда я будто замирал в нерешительности. Ты словно леденеешь, говорил он. Что я мог ответить ему на это? Тогда он сплетал мои пальцы со своими, подносил мою ладонь к губам и целовал ее. Это неправильно, снова шептал я. Не говори так, просил он. Не я тебе нужен, уговаривал я. Марк, замолчи, пожалуйста. Он слишком нетерпелив, настойчив, в шутку угрожал мне имеющейся у него фоткой из клуба, компрометирующее фото, его пальцы оплетали меня, словно липкие сети паутины, притягивали к себе, чересчур близко, его лицо рядом с моим, темные его глаза чернели, расплывались вязким пятном, когда он дотрагивался до моего рта сначала осторожно, а после целовал по-настоящему. Обычно я нервно дергался, пытаясь освободиться из опасного объятия, но слабость душила, разливалась по венам, подобно впрыснутому яду. Что он делал со мной? В голове путаница из мыслей, бежать или остаться с ним, остаться с ним или бежать… После я высаживал его недалеко от его дома. Глядя ему вслед, обещал самому себе, что этот вечер последний. Больше никаких встреч. Прежде чем он напоследок оборачивался, я заводил мотор и срывался с места. В эти мгновения я как никогда боролся с искушением оказаться в ночном клубе, напиться в говно и вновь запереться с кем-нибудь в кабинке. Там все естественно, все согласно законам природы. Там я самый обыкновенный похотливый козел, самец, что предается разврату. Полигамная мужская натура, мужской голод, который способна утолить новая добыча, новое юное гибкое тело. Там мне легче оправдать себя, легче простить себя, легче ненавидеть себя, но только не рядом с ним… Вся эта невысказанная нежность между нами, заключенная в одном-единственном поцелуе, неправильна, противоестественна, все эти чувства, что разрывали меня изнутри, когда он лишь смотрит на меня, я боюсь своих чувств, боюсь того, на что становлюсь способным, когда они берут надо мной контроль, я боюсь стать подвластным ему, боюсь принадлежать ему, боюсь, что отныне не вернусь обратно… Вечер на исходе мая, ласковый и пряный, надышавшийся теплом. Я никогда не любил весну, особенно май, за его бесстыдную влюбчивость. Даже сейчас, когда мне тридцать, я ненавижу май, ненавижу всех влюбленных, что как безумные радуются этому месяцу. Иногда я гляжу на них через окна офиса, через тонированные стекла автомобиля, через окна собственного дома и понимаю: зависть, чистая неприкрытая зависть. Я завидовал им, этим влюбленным парам. Я презирал их за что-то главное, что пронеслось мимо меня, я презирал их за то, чего не смог ощутить сам, я презирал их за то, что весна всегда приносила с собой чувство одиночества. Я ненавидел себя за то, что этот прекрасный майский вечер он коротал вместе со мной на парковке какого-то дряхлого магазинчика, где мы скрывались от знакомых лиц, чтобы осторожными шагами вверять себя друг другу. Привычка: уезжать в чужие районы, прятаться в чужих дворах, искать укрытие. Опасные преступники, объявленные в розыск. Эта ложная плотская недоступность, разделявшая нас, не обостряла чувств, нет, мы не были любовниками, никогда. Все происходящее пробуждало во мне ощущение края, все взывало к тому, чтобы я перешел черту этого мая. Он отвлекся на телефонный звонок. Еще одна традиция. Две дуги хмуро сошлись на переносице, и я уже боролся с искушением разгладить их. — Что случилось? — Ничего, — но я знал, что он лгал, замалчивал что-то важное. — Ты можешь сказать мне. — Не знаю… вряд ли… — Почему? — Потому что я предугадываю ответ. — Я откажусь? — Да. — А ты проверь. — Дело в том, что родители на следующие выходные уезжают к друзьям. — И? — Три дня, Марк, у нас может быть целых три дня. — Ты часто водишь людей к себе домой в отсутствие родителей? — Нет, никогда. К себе домой я никого не привожу. И, если хочешь знать, для меня ты не «какие-то люди». — Приятно слышать. По капоту и лобовому стеклу расползлись лучи заката, и я опустил солнцезащитный козырек. — Я хочу тебя, Марк. Я хочу большего! Мне надоело все время скрываться. Неужели ты не понимаешь? — Нет. — Почему? — Потому что. Он горько усмехнулся. — Если тебе надоело, то ты можешь все прекратить, — я, холодным тоном. — Как? — Ты сам знаешь. — Нет, исключено. Я не откажусь от тебя. — Тогда я отказываюсь от тебя. — Да? — Да. Обидевшись, он вышел из машины, громко хлопнув дверью. — Вернись! — позвал его я. В ответ тишина, только удаляющиеся в неизвестном направлении его уверенные шаги. — Вернись обратно! Пожалуйста! Я прошу тебя! Нехотя я завел двигатель, и машина покатилась вперед, следом за ним.***
В последний четверг мая между судебными процессами у меня появилось немного свободного времени, часа два, которые я желал провести с дочерью. Мне не хотелось звонить Марине и просить заранее собрать Лизку; надеялся, что найду дочь играющей во дворе. Я часто поступал подобным образом, когда имел в своем распоряжении «окно свободного времени»: выкрадывал Лизку, и мы куда-нибудь уезжали только вдвоем, катались по городу, ели всякие вкусности, гуляли в парках, ходили в кино на детские мультфильмы. Марина бесилась от этого. — Как погуляли? — спрашивала она нас (разумеется, меня) голосом, в котором звенели нотки зарождающегося психоза. — Хорошо, — отвечал я, а Лизка вообще обычно игнорировала вопрос, треща как пулемет, рассказывая обо всем, что видела на прогулке. — Ну и хорошо!!! — психованно. — А ты как? Отдохнула от нас? — Отдохнула!!! — чересчур психованно. — Ты же сама говорила, что устаешь все время быть с дочерью, что тебе необходимо иногда побыть в тишине. — И что??? Это повод забирать дочь тогда, когда у меня на нее были планы? — Боже, нас не было всего-то два часа. — Эти два часа я планировала заниматься с ней!!! — Сделаете это завтра, ты же каждый день дома. — Да ты что?! Умный какой! — Марин, бога ради, не выдумывай! Ничего ты не планировала, а если и планировала, то только весь день болтать по телефону со своей матерью, обсуждая меня. У Марины глаза наливались яростью, а нижняя губа слегка подрагивала. Она уже была готова ответить мне на мой акт неповиновения, как внезапно Лизка подскочила к ней с книжкой в руках: — Мам, послушай, какой мы с папой выучили стишок! И не дождавшись материного позволения, она затараторила детский стишок про медвежонка, пока мы с Мариной играли в гляделки для взрослых. — И когда же вы с папой успели выучить стишок? — с явным презрением. — Сегодня. Сначала мы купили книжку, а потом, когда гуляли в парке, он читал мне по строчке, а я повторяла. Правда же, я молодец? Обычно такой день заканчивался ссорой, Марина со слезами на глазах кричала, что я выставляю ее в детском сознании плохой матерью. Разве я не вижу, что ты пытаешься отдалить меня от дочери? — кричала она. Думаешь, я не вижу, что ты специально мне показываешь, мол, посмотри, какой я отец замечательный, со мной она стишки учит, не ревет, не капризничает! Это же только я веду себя как истеричка, кричу, наказываю ее, в угол ставлю! Только, знаешь, Марк, в чем разница? Со мной она каждый божий день, каждую минуту, а тебя нет с нами, ты вечно на своей любимой работе! — Хорошо. Давай поступим так, отныне я сижу дома, а ты ходишь на работу. Только учти, Марина, я буду требовать от тебя тот же финансовый уровень, что предоставляю тебе. Одежда дорогая, еда, побрякушки ювелирные, салоны красоты… — Свинья! — она влепила мне пощечину. — Ничтожество! Да все, что мы имеем, ты заработал благодаря мне. Я твой сраный тыл прикрывала. Любой другой бы у меня в коленях ползал, благодарил, что ему такая жена досталась, золото, а не шлюха, у которой уже до свадьбы мужики были. И я, между прочим, твоего ребенка воспитываю, твоего, а не чужого! Знала бы, что ты меня в это носом тыкать станешь, никогда бы не пошла у тебя на поводу и не родила бы в таком молодом возрасте! — Я не просил тебя о ребенке! Это ты хотела рожать чуть ли не на следующий день после свадьбы! — Ты сраное ничтожество! — вторая пощечина. — Как ты вообще смеешь такое произносить! Ссоры заканчивались тем, что Марина оставалась спать в нашей супружеской комнате, а я отправлялся в гостиную на диван. Давай, катись на свой диван, там тебе и место, потому что твое присутствие в семейной постели бесполезно! И между ног у тебя безделушка, от которой ни тепло ни холодно! — шипела она напоследок. В эти минуты я ловил себя на мысли, что все это я уже где-то видел, слышал, участвовал в подобном. Как истукан я стоял в темной гостиной, боясь вздохнуть, понимая, что вновь переживаю один и тот же день: вот он я, мальчик, затем подросток, сидящий на своей неразобранной постели в пожизненной позе беспомощности, а за стенкой в пух и прах срутся родители, «Ничтожество!» — кричала мать, «Дура, тупая дура!» — кричал отец… Лизка! В ее комнате тихо и темно, лунная дорожка строго посередине, и я осторожно ступал на бледно-указанный путь. — Спишь? — Нет, — слабым голоском. Я не знал, о чем говорить с ребенком, который изо дня в день слышит, как родители выясняют отношения, разве что после не сношаются, как чертовы кролики. Со мной об этом никто никогда не говорил. Родился бы у меня сын, я бы ему, наверное, должен был сказать «будь сильным мальчиком, ты же будущий мужчина, защитник», но у меня дочь. Девочка. Сама слабость. Кто же еще мог родиться у такого мужчины, как я? В офисе коллеги шутят, что у слабых мужиков рождаются дочери, геи и лесбиянки. Мужская неполноценность и недостаток мужской силы проявляются в потомстве в виде дочерей и геев, а дочь-лесбиянка появляется в семьях подкаблучников, где жена подавляет мужа, где жена даже в собственном чреве способна оказывать значительное влияние на формирование априори слабого существа женского пола. Мужеподобные бабы, баба с яйцами — продукт не мужественного мужа и не женственной жены. Ненавижу эти скотские шутки. Лизка высунула руку из-под одеяла, коснулась моей щеки, и я едва удержал слезы, подступившие к горлу. — Вы из-за меня ругаетесь, да? Я пытался как мог объяснить ей, что дело абсолютно не в ней, что так бывает, родители ругаются, но мы по-прежнему ее любим и будем любить всегда. — Папа, ты плачешь? Да, оказывается, я плакал… В этот последний майский четверг я нашел Лизку во дворе дома, на детской площадке. Минуту-другую на любование ею. — Лиз? И вот она уже мчалась ко мне через сочную майскую зелень и благоухающие кусты сирени. Сирень повсюду, будто преследует меня, будто ждет, когда я верну ей долги. Но сегодня я не думал о цветах, я думал о Лизке, об этом существе, что всегда мне радо, будь то утро, полдень или вечер. Ее любовь вневременная, внесезонная. Когда она повисла у меня на шее, крепко обхватив руками и ногами, как вертлявая обезьянка хватается за ветви гибких деревьев, я невольно подумал о нем, о своем студенте. Он такой же мальчишка, как Лизка девчонка. Тоже старается опутать меня кольцами своей неправильной пламенной влюбленности. При дочери я боюсь думать о мужчинах так, как привык о них думать, боюсь, что она узнает мысли, расслышит эту мою вторую воображаемую и темную жизнь, боюсь, что замарается об меня, узнает, какой же отвратительный на самом деле у нее отец, какую только мерзость передал ей по крови. Усевшись в машину, я сначала написал Марине сообщение, что Лизка со мной. Сухой и бездушный текст сообщения — истинное спасение, лишь бы очередной раз не слышать ее голос. Через минуту, когда мы уже двинулись в наш путь, Марина перезвонила, и я уже мог предугадать весь ее монолог, полный раздражения и ядовитости, но мне было плевать. Скажу, что не слышал звонка. К черту Марину. Я хотел показать Лизке настоящий советский автомат газированной воды в одном торговом центре, о котором услышал от своих студентов во время перемены. Группкой, они толпились у кафедры, где с высокомерным видом восседал я, изображая неподдельную занятость. В центре группки — он. Мы не общались всю неделю, ни сообщения, ни звонка, ни одного перекрестного взгляда. У меня тоже есть гордость, сказал он мне в последнюю встречу. Да ты что? — возразил я, намекая на имеющийся у него компромат на меня. Да, господи, вот, смотри, удаляю эту фотку прямо при тебе, доволен? Садись в машину, давай поговорим спокойно. О чем, Марк, мне с тобой говорить? А, ну раз не о чем, значит, не о чем. И с визгом колес я газанул с места… Как-то все по-дурацки вышло у нас с ним. На последнем занятии я задал ему вопрос, а вы, Романовский, что думаете по данному вопросу, согласны со своим коллегой или у вас есть собственное мнение? Разумеется, я злорадствовал. Хотел уколоть его, задеть больнее, мне нужен был он, невыносимо было выдерживать тот бесконечный мысленный поток, в котором существовал только он. Я согласен, вот так просто ответил он, даже не подняв головы. Прямо-таки со всем? — не унимался я. Да. Никаких возражений или дополнений? Никаких, — по-прежнему избегая зрительного контакта со мной, отчего я вскипел от досады (Да подними же ты свою чертову голову! Неужели ты не видишь, что я страдаю без тебя!). И обращаясь к группе: вот если бы студент Романовский и его сотоварищ по мнению заглядывали бы не только в учебную литературу, но еще и в судебную практику, то непременно бы нашли с чем необходимо не согласиться, или вам, Романовский, слишком трудно это сделать? Если да, то вам не место на этом факультете… И дальше я так разошелся в гневном красноречии, что не узнавал самого себя, вылитая истеричка. И все же я надеялся, что он как-нибудь проявит собственную злость, обрушит немилость, но ничего не случилось, ни отпора, ни мести, лишь одно сплошное равнодушие к моей персоне. Идиот, какой же ты идиот, говорил я сам себе, когда студенты покинули аудиторию. Одноразовый стаканчик наполнился зеленой жидкостью. — Почему зеленая? — спросила Лизка. — Это «тархун». Она хихикнула, думая, что я выругался. — Это трава такая, пряная, ароматная. А лимонад со вкусом этой травы. Вкусный лимонад, между прочим. Лизка осторожно понюхала лимонад, сделала один глоток, покатала его вкус на языке. Добро! Понравился! Удивительное чувство: смотреть на своего ребенка и понимать, что он часть тебя, твое творение. По правде говоря, я не желал появления ребенка. Все девять месяцев беременности я провел в каком-то ступоре, проводя параллели между Мариной и существом, что шевелилось в ее животе. Они неотделимы: Марина и часть Марины, удвоенная Марина. Фильм ужасов какой-то, вакханалия насилия, где главного героя приковали к батарее наручниками и по кусочку тупым лезвием отсекают плоть. Иногда я с беспокойным душевным криком просыпался среди ночи и подолгу глядел на вздутый живот жены, как он поднимается и опускается в такт ее дыхания. С непреодолимым страхом я прикладывал ладонь к животу, когда этого просила Марина, чтобы я почувствовал шевеления ребенка. Внутриутробные толчки казались мне актом агрессии разъяренного существа. Девочка, сказали на узи, у вас будет девочка. Какая же это девочка, думал я, если она готова разорвать чрево матери изнутри, когда я соприкасался с ней через плотскую стенку живота. Определенно я ей не нравился, еще бы. Твоя вина, Марк, твоя. «Твоя вина, Марк! — сказал отец, узнав пол ребенка. — Я уже по глупости надеялся, что внук родится, наследник, продолжатель рода, чтобы фамилию передать, а это девчонка. Чуть подрастет — начнет хвостом перед кобелями мести, а ты только и бойся, чтобы в подоле не принесла, семью не опозорила. — И как правило, в конце добавлял, последний гвоздь в крышку гроба: — Я же думал как, будет внук, будем в гараж ходить, мужскому делу буду его учить, раз уж сын у меня тряпкой уродился, то из внука мужика сделаю. Но, видно, не судьба мне с пацаном повозиться». Когда я в первый раз увидел Лизку, то все встало на свои места. Моя дочь, мои кровь и плоть, и только мои. Моя революционерка. Моя Лизка, не Лиза, не Елизавета, не Лизавета. Лизка, точно так же, как для Него я всегда был Мариком. Забытое имя, забытое чувство. Моя Лизка. Моя любовь. Лизка морщится от пузырьков газа, что бьют в нос, улыбается. Губы и язык зеленые, но она счастлива, и поэтому счастлив я. Разумеется, дома по возвращении нас ждал скандал, который продлился с четверга по пятницу. В пятницу Марина забрала Лизку с собой к родителям со словами, что ей осточертело мое гадское поведение, что забирать ребенка у матери из-под носа уже ни в какие рамки не лезет.***
Час поздний, но свет в окне дарил мне мнимую надежду… на разговор, на встречу, на свидание?.. Не знаю. Пятиминутное свидание в машине, которую окутывал мрак полуночного жилого двора. Когда я представляю себя с ним в «ауди», то всегда вспоминаю отца, его нездоровую жажду к металлу. С самого детства он приучал меня к железу, к автомобилям, внушал мне эту любовь к механике, к которой меня если не отталкивало, то не тянуло точно. И вот парадокс: отныне я автовладелец, а отец снова недоволен. «Что за машина такая? — кряхтел он, осматривая со всех сторон «ауди». — Лягушка какая-то плоская. И что в ней возить, а? Ни мешок с картошкой, ни ящик с рассадой! Только баб тупых катать, как наша мать, они любят блестящие побрякушки!» При чем тут бабы? — раздражался я. Ну как при чем, хмыкал в ответ он, когда хорошего твердого хера с яйцами нет, то остается только вот на таких лягушках баб катать, впечатление производить. Такие же они как думают, если отполируют до блеска свою иномарочку, то потом бабы им член языком отполируют. Так вот, Марк, одно из двух, либо баб катают, либо их трахают. Вот ты катаешь, видимо! Я часто думал о том, что большая часть моей жизни проходит в машине, все самые важные элементы: дочь и работа. Жизнь на колесах, когда под рукой все самое главное и ценное. Вечер стоял теплый, и я опустил стекло. Еще один краткий взгляд на его окно, да, я точно знал, что это его комната. Эти наши вечерние свидания после его занятий, наше петляние по городу, словно по лабиринту, без следов, без цели, без смысла, одно непрерывное животное стремление — уединиться и слиться, слиться в неразрывный комок нервных окончаний, покориться и поклониться той мощной силе, что исходит из самых глубин тела. Важный ли элемент в моей жизни — он? Я не знал. Тогда уезжай сейчас. Перестань звонить ему в пятый раз, не сходи с ума из-за того, что он игнорирует твои звонки, не изводи себя ревностью к его подающему сигналы окну, в которое ты как зачарованный глядишь целый вечер. Уезжай. Вычеркни. Забудь. Последний шанс. Я отправил сообщение, что нахожусь прямо под его окнами, как долбаный Ромео под балконом Джульетты. И он ответил. Одно слово — «поднимайся». Куда, блин, на балкон? В смысле на балкон? На этаж поднимайся, третий этаж, 55 кв. Может, лучше ты вниз? Нет, лучше ты наверх. Он открыл дверь, и в нос ударил запах его дома. С детства не люблю ходить по гостям, словно своим поганым присутствием ломаешь особую структуру их семейного запаха. Неловко я скинул обувь. В висках пульсировало от волнения. И, по правде говоря, от желания, желания прикоснуться к нему, броситься с порога в эти неумелые и неопытные объятия. Зачем? Пусть утешит, пусть приласкает, минутная слабость. На своей территории он абсолютно другой, ленивый хищник в приятной тени прайда в жаркий день. Футболка и шорты, босые ноги. Меня поразили его обнаженные ноги и обнаженные руки, загорелые, с золотистой порослью волос, к которым я хотел бы прижаться щекой. Боже, я ведь никогда не видел его в чем-то помимо делового стиля, строгие рубашки скрывали его загорелые руки от моих ненасытных взглядов. Единственная моя эротическая вольность на его счет: расстегнуть одну верхнюю пуговицу на рубашке и секунду-другую удерживать пальцы на тепле кожи его шеи, ощущая, как отрывисто он дышит. — Чем ты занимался? — Вообще-то, к твоему зачету готовился. Он сделал шаг ко мне навстречу, оказываясь в опасной близости, его большой палец накрыл мои губы, и я моментально откликнулся на ласку, как страждущий желает глотка свежей воды, как заблудившийся путник бросается на тропу, ведущую к людям… Отчаявшийся, я заблудился, заблудился, заблудился в его губах и руках… Он подтолкнул меня в комнату, на кровать, и от ее пружинистой игривости меня охватило странное чувство. Никогда у меня не было такой близости, чтобы кто-то предложил мне разделить с ним постель, чтобы кто-то обнажался на моих глазах. Обнажался для меня. Все еще в одежде я пылал под красотой его нагого тела, ни отвести глаз, ни вздохнуть, а лишь опуститься перед ним на колени, чтобы, уткнувшись лицом в его живот, с наслаждением заключить в объятия. Отвратительно, ты отвратительный, Марк, остановись, останови меня, но он, распластанный, уже под тяжестью моего точно такого же нагого тела, сплетение наших пальцев, сплетение губ и сплетение возбуждения, одного на двоих. — Я люблю тебя, — прошептал он. И вот оно, знакомое до кончиков волос чувство, моя тень, мои стыд и позор, что неотделимо кочуют со мной, как бродяги и проститутки за античным войском, поднялось, встало на дыбы, как дикая кошка, ощетинилось. Любовная кастрация. — Я не могу, — задыхаясь, сказал я. — Не могу, прости. — Что? Почему? — Просто не могу и все. Это как-то неправильно… Я сполз на край постели и спустил ноги. — Это все из-за того, что я сказал? — Нет, разумеется, нет… — Тогда почему? — Не знаю, я не могу объяснить. — А ты попробуй. Я молчал. — С другими парнями у тебя же получалось. — Прошу тебя, не надо… Он погладил меня по голове как маленького мальчика. — То, что я чувствую к тебе, это неправильно, — срываясь в голосе, начал я. — А что ты чувствуешь? — Ты же сам понимаешь. Наверное, то же самое, что и ты. — Значит, и мои чувства к тебе неправильны, да? — Да, — хрипло сказал я. Я думал, мои слова обидели его, я привык обижать тех, кто вверял мне свои чувства, но он всего лишь обнял меня за плечи, жест исключительной заботы. — Останься сегодня со мной. На одну ночь, пожалуйста. — Нет, не могу. — Между нами ничего не будет, обещаю тебе. И я остался, поверил ему, этому мальчишке, что был сильнее меня, взрослого мужика, вернулся в его постель, под его одеяло. Мои колени соприкоснулись с его коленями, и это меня рассмешило, вдруг тяжесть спала с плеч, господи, что со мной происходит? — Скажи мне что-нибудь, — попросил он, его лицо напротив моего, — о себе. — О себе? — Да, почему ты стал таким. — Каким таким? — Ну, почему у тебя такая нелюбовь к самому себе. Неожиданно. Я даже как-то оторопел, позабыв все слова. Отвернулся от него, перекатившись на спину. Взгляд в потолок. Как он там выразился, нелюбовь? Осторожно я начал: — Нам было по десять лет, когда мы впервые встретились… Пробуждение было резким. Я приподнялся на локтях, осматриваясь по сторонам, не узнавая, где нахожусь, и только он, спящий подле меня, расставил все по местам. С чувством облегчения я откинулся назад на подушку, ведь мне не о чем беспокоиться — между нами ничего не было. Одни разговоры, мы долго-долго говорили, пока кого-то, скорее всего меня, не сразило глубоким сном. Он лежал на спине, лицом ко мне, и меня крайне поразило это новое чувство — просыпаться с тем, с кем желал заснуть. Будто внизу живота лопнул пузырь и залил все чем-то горячим и пульсирующим. Почти невесомо кончиками пальцев я коснулся до его безмятежного лица. — Ну че, сука, проснулся? Чужой голос как гром среди ясного неба. И вот тогда я заметил его, мужчину, стоящего в дверях комнаты. Почему-то в это мгновенье я не испытал страха или ужаса, ничего, одна сверлящая пустота без возможности вздохнуть. Наверное, я попросту был шокирован, онемел или впал в ступор, а может быть, все сразу. На мужской голос зашевелился и он, приоткрыл глаза, но, увидев в первую очередь меня, улыбнулся и протянул руку, касаясь моей щеки. Утренняя нежность любовников. — Привет, — сказал он, и когда я ничего не ответил, до сих пор пребывая в оцепенении, спросил: — Ты бледный. Что-то случилось? — Конечно, случилось, раз извращенцем стал, — подал голос мужчина. — Папа??? — он подскочил в кровати, прикрываясь одеялом, тем самым стягивая его с меня и демонстрируя мою наготу. — Что… что… Ты же… вы же… — Это что за херня происходит в моем доме, а? Какого хера? И мужчина, схватив какой-то предмет с комода, метнул в меня. Я же даже не пошевелился, не постарался защитить себя, а безропотно принял удар, как будто так и надо. Казнь, публичная казнь, забивание камнями, шумная толпа, что желает кровавой расправы. Я принял ее, я заслужил ее. Только когда что-то горячее и влажное потекло по щеке и закапало мне на грудь, я немного обрел способность чувствовать. Кровь струилась по лицу, подбородку и груди. — Папа! — он кинулся к мужчине, но тот одним ударом наотмашь — мясной шлепок, плоть к плоти — вернул его обратно на кровать. У него кровь пошла носом, и он руками схватился за лицо. Лицо, я вглядывался сквозь ядовитый туман в голове, как при лихорадочном бреде, в лицо мужчины, и оно плавно начинало обретать черты. Бог мой. — Ну что, Марк Владимирович, очнулся? Отец Романовского — декан юридического факультета, и от этого знания меня затошнило. — Пошел вон из моего дома, хуесос гребаный! — рявкнул он. Наверное, я догадывался, зачем мне срочно после обеда нужно было нанести визит в кабинет декана, но в голове опустошение, ни единой мысли, бездна глухая, брось камень и не услышишь дна. По дороге в деканат я все время пальцами дотрагивался до рассеченной, но теперь уже зашитой и заклеенной брови. Слишком нервно, слишком боязливо. Мне казалось, что все происходит не со мной, потому что я понятия не имел, что он — сын декана, носящий фамилию матери, чтобы избежать поблажек в профессии. Уму непостижимо то, во что я вляпался. Перед кабинетом я помедлил минуту-другую и на выдохе дернул ручку двери. Без приветствия, без церемоний и лишних слов декан, сидящий в своем кресле, через стол швырнул мне бумагу и ручку. — Я уже подписал, — процедил он. — Я отказываюсь подписывать. — Да мне похер на твое мнение. Ты либо подписываешь это сраное заявление, либо через час весь университет и все юридическое окружение города узнают, что ты, гондон конченый, педофил! — Простите, кто я? — А ты че сам не в курсе, кто ты? — Между мной и вашим сыном ничего не было… — Ты че совсем идиот? Ты мне еще собрался пересказывать в деталях, че было у вас с моим сыном, а чего не было? Может, ты еще эротический роман настрочишь, типа педрильской Лолиты, а? — Я не педофил и не имею к этому никакого отношения… — А кто ты, дятел, тогда, если у тебя член стоит на моего ребенка? — Вашему ребенку двадцать лет. — Вот именно! Ему всего двадцать лет, и он еще не способен отдавать полный отчет своим действиям. А такие, как ты, больные на всю голову, только и норовят совратить детей. — Вы, наверное, издеваетесь? — Я тебе сейчас зубы, урод, выбью, понял? Или ты думаешь, я буду смотреть и радоваться, как ты около моего сына отираешься и дрочишь на него? И вообще, здесь дети учатся, за которых я несу ответственность, и не хватало мне, чтобы всякие извращенцы контактировали с ними. Может, ты уже кого тут облапал, а? Откуда мне знать? Или зачеты ставишь, пока тебе не отсосут? — По себе судите? — Короче, слушай сюда, ты можешь мне что угодно говорить, меня не волнует. Подписывай заявление и свободен на все четыре стороны! — Я уже вам сказал, что ничего подписывать не буду, потому что ваши обвинения лживы! — Да заткнись, нахер! Ты думаешь, я буду с тобой валандаться? С увольнением я сам разберусь и без тебя, а потом вот это заявление возьму, трубочкой скатаю и тебе в жопу засуну, надеюсь, понравится, понял меня? — Это незаконно… — Еще раз тебе повторяю, если не исчезнешь из нашей с сыном жизни, то я тебе лично, вот этими руками, задницу разорву на две части! Я клянусь тебе, ты у меня допрыгаешься!.. Я не помню, как вышел из кабинета. Помню, что в ушах и в висках рокотали шумные потоки крови. Сердце колотилось во всех частях тела. Адвокат, твою мать, ежедневно защищаю чужие права, а собственные так безбожно просрал. Все из-за меня, моя вина. На ощупь я пробирался к выходу из университета, агония, страх, жажда выжить, наверняка именно так себя чувствует загнанное охотниками несчастное животное. Солнечный свет ударил по глазам, и я ощутил физическую боль во всем лице. Невыносимо. У «ауди» маячил силуэт, который я сразу же опознал. — Марк, — заговорил он. — У вас шантаж это семейное, да? По наследству от отца к сыну передается? — Я не такой, как он, — обидчиво вскинулся он. — Если ты знал, что он у тебя такой психованный, то тогда вообще зачем ты это все затеял? — Я же тебе сто раз уже объяснял, что мне нужен ты, только ты… Я люблю тебя! — Тогда можешь поздравить меня, потому что благодаря тебе меня ждет увольнение. И это в лучшем случае. В худшем — твой отец растреплет обо мне всякую гадость. А ты понимаешь, чем это грозит? Я потеряю все, что имею… работу, статус, репутацию, семью. Все, абсолютно все, к чему я шел всю свою долбаную жизнь. Это просто невероятно! А все из-за чего? — Я поговорю с ним, попробую объясниться еще раз, ведь должен же он в конце концов понять, что я таким родился, что у нас с тобой не просто так… — Что? Что значит «у нас с тобой не просто так»? Ты серьезно считаешь, что между нами что-то есть, типа отношения, любовь и прочая херня? — А разве нет? — Разумеется, нет! — Но прошлой ночью ты был со мной… Я думал, ты был настоящим, когда рассказал мне о вас с Ним, и о нем, том парне из клуба. Я думал… — Ты слишком много думаешь, не находишь? Мало ли что я там наговорил, а ты как последний дурак веришь всему! С этой фразой я завел двигатель машины и тронулся с места, оставляя его позади, застывшего как статуя. Последний взгляд на него через зеркало заднего вида, последний раз я запоминал его черты. Больно, слишком больно. Ты только все портишь, Марк. Ты уничтожаешь все, к чему прикасаешься. Твоя вина, ты виноват! Так лучше. Он еще молод, переживет, забудет, потом смеяться над тобой будет. Из нервных пальцев вывалилась связка ключей, когда я попытался открыть металлическую дверь собственного подъезда. После произошедшего я откровенно плохо держался на ногах, что там говорить о руках. Уже был поздний вечер, и тусклый свет лампочки над подъездом отбрасывал тени под ноги, отчего мне пришлось напрячь зрение, чтобы отыскать ключи. Впереди предстоял разговор с Мариной, нужно было что-то сказать, почему я больше не буду преподавать. Дежурные оправдания, что вертелись на языке, от них тошнило. Я приложил чип к домофону, и дверь отворилась. — Марк Владимирович? — раздалось сзади. — Препод, да? — Что, простите? Я обернулся и увидел, как три фигуры перегородили собой бледный свет. Первый удар пришелся в живот, от которого я мгновенно задохнулся, согнувшись пополам. Затем удар в шею, и я упал на колени… Все остальное, казалось, происходило целую вечность. Пинки, перемежавшиеся с голосами: — Ну че, пидор конченый, допрыгался? Привет тебе от нашего общего знакомого! — Знаешь, как мы тебя, хуесоса, нашли? От тебя же говном за километр несет. Говномес вонючий! — А может, ты этот — пассив, которого толпой трахают, а? Ну-ка, отвечай, кто ты? — Че его спрашивать, как будто не видно по роже, что его в жопу пялят. Фу, блять, шлюха помойная. Обоссать его и все. — Ну-ка, поднимите ему голову! Чья-то рука крепко ухватила меня за волосы, задирая высоко голову, отчего я чем-то захлебнулся и зашелся в сильном кашле, забрызгав, как оказалось, кровью штаны того, кто как раз стоял передо мной. — Сука, штаны мне загадил! Еще удар. — Смотри сюда, пидор, смотри! — он расстегнул ширинку и вынул член, короткий и мясистый. — Хочешь его, а? Ты же любишь сосать! Давай, сука, рот открывай!