Я приду, когда будет дождь

NC-17
В процессе
480
10
автор
delsie caldera бета
Tidsverge гамма
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 182 страницы, 67 119 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
480 Нравится 258 Отзывы 120 В сборник

10. Крик, «изгои» и смайлик

Настройки
Примечания:

Ты подаришь целый космос — я включу его в комнате За окном зима и твой голос на проводе И снова без тебя я умру в этом городе

Три дня дождя

«Космос»

Уэнсдей

Внутри «Невермора» ощущать себя можно совершенно по-разному. Старый готический замок, оснащённый внутри по последнему слову техники. Жидкая плазма экранов с расписаниями, навороченные колонки, из которых льются напутственные бодрые речи директрисы каждое утро. Бьют под дых до судорог в теле, если замешкаться и случайно забыть о том, что «Невермор» — уютная чёрная клетка с несгибаемыми прутьями, внутри которой заперты разнопёрые птенцы. Птички, неугодные обществу, дети, которым нигде больше не нашлось места. Здесь всё сияет искусственной чистотой. Все с тобой вежливы, улыбаются и предлагают свою помощь. Здесь всё гниёт изнутри под ярким картонным фасадом, отдаёт сладковато-кислым запахом разложения, залитым формалином. Чтобы «Невермор» не распался на части, чтобы продолжал принимать всё новых пташек. А те — щерятся проёмами глаз, остро, отчаянно, захлёбываясь в невыразимой ненависти. В безысходности. Смотрят в окна — большие, арочные, натыкаясь невольно на высокий каменный забор, что почти срастается со свинцовым ноябрьским небом. Уэнсдей подмечает эту особенность учеников — ловить взглядом в окнах небо, замирать так, а потом опускать глаза вниз, к бесконечно тянущемуся забору с хрупко-тонкими (издалека) стальными петельками с игольчатыми шипами. Иногда она слышит в туалетах, в запертых кабинках громкие, сорванные крики. Как маленькие кулачки яростно колотят по деревянным стенкам дверей. Как крик тонко застывает, рассыпаясь на тихий плач, на хлюпающие рыдания. Здесь, оказывается, сходят с ума. То ли от страха оказаться за бортом — в случае, если пересекут черту, если общее количество баллов на браслете не доберёт хотя бы сотни. То ли от осознания, что весь мир от тебя отвернулся. Родственники, бывшие друзья, близкие, знакомые. В тебе произошёл сбой. Заклинило систему. Перегорели внутри лампочки, взорвались в кривых линиях нервных передач обжигающе горячими искрами. Уэнсдей под аккомпанемент воя в женском туалете, под полумрак, расползающийся из окон пасмурной погодой и мелко бьющим в стёкла дождём, медленно подходит к раковине. Зеркала вторят её заторможенным движениям. Ловят напряжённую линию плеч, бледные острые грани скул и уставший, тяжёлый взгляд, проваливающийся в чёрные провалы синяков, застывающих под нижними веками чернильными кляксами. Уэнсдей плещет на лицо ледяные капли воды, за дверью кабинки стихает плач. За запертой дверью кабинки больше не раздаётся никаких звуков. Ученики «Невермора» очень чуткие до чужого присутствия, у них практически звериные инстинкты и прекрасная реакция. Аддамс, как ни странно, идеально вписывается в этот разношёрстный гобелен сломленных, отчаянных подростков. Шум воды, бьющий о белоснежную раковину, помогает немного успокоить нервы. В голове проносится колкое и неприятное, прорезает царапину на кости черепа ржавым гвоздём: — Почему я здесь, мама? — Мы обеспокоены твоим состоянием, тучка. Мы боимся, что твой дар совсем отберёт у тебя чувство… Уэнсдей обрывает звонок. Три минуты — это всё, что дано для тех, кто замурован в серую форму, как в бетон. Каждая минута на счету. Здесь не считают разве что вдохи и выдохи, всё остальное строго упрятано в маленький круглый циферблат и мигающий на нём чёрным ряд цифр. Здесь искусственная видимость счастья заменяет многим кислород. Холодная вода просачивается в кожу ледяными острыми иглами, помогает вновь начать воспринимать мир вокруг более чётко, не через пелену лёгкого тумана. Не через морок, окутывающий, зовущий прилечь и отдохнуть. Что имеет в виду Мортиша, когда повторяет в её голове снова и снова, застревающей скрипучей пластинкой: «…твой дар совсем отберёт у тебя чувство…»? Чувство чего? Чувство реальности? Уже потеряно: Уэнсдей с детства проваливается в ужасные видения мёртвых. Уэнсдей видит призраков с растёкшимися лицами с трупно-синей кожей. Уэнсдей иногда путает их с живыми. А бывает, что и наоборот. А теперь ещё и мотыльки. Даже сейчас они бьются по ту сторону заляпанного зеркала, мечтают до неё добраться. Чувство в принципе? Ну, там, под рёбрами которое? Такое тёплое, лёгкое и невесомое. Или минорно-тёмное, горькое и болючее. Чувство есть, но лучше бы её кто-то отключил от него напрочь. Перерезал все проводки питания, ведущие к сердцу. Расцвёл в груди вечными заморозками. А быть может, чувство самоконтроля? Аддамс с этим прекрасно справляется. Не кричит, не рвёт на себе волосы, не скребёт ногтями по стене, мечтая выбраться из этого места. Всё просто прекрасно. У мотыльков круглые янтарные глаза. Застывший мёд. Два маленьких ядерных солнышка. Они сверлят этими глазами-лампами в ней сквозные дыры через стекло. Прорывают плоть этим неведомым потусторонним жаром местами до обнажившихся костей. Уэнсдей проглатывает тошнотворный комок, подбирающийся к горлу, пальцы пронизывает холод до трупного посинения. Закрывает резко кран, шумно выдыхая. Дверь кабинки мягко открывается. Из неё на ватных, ослабевших ногах нетвёрдой походкой выходит невысокая девушка с чёрным каре. Сверлит её с полминуты пустым взглядом, затем улыбается ватно, моет руки и, нервно покрутив пальцами синий ремешок браслета, молча пропадает в коридоре второго этажа восточного крыла. Будто и не было криков. Не было слёз. Не было отчаяния. Здесь все так делают. Мимикрия работает безотказно, включается, как средство самозащиты. Голос Тайлера врубается весёлыми фальшивыми интонациями на подкорке. Восторженные фанфары, всплеск радости с запахом сырой могильной земли: «All god's children to be sent To our perfect place in the sun And in the dirt» Ремешок браслета натирает запястье, вдавливается в кожу до красноты. Здесь невозможно связаться с внешним миром, не отдав за это половину своих заработанных баллов на пару с последним чувством самообладания. Здесь нельзя выходить из себя, вылезать из фальшивой кожи дружелюбия, проливаться на пол под лучами камеры глухой истерикой. Иначе отправят на терапию, выпишут таблетку, будут вдвойне оберегать твоё «благополучие». Но можно ломать других, как картонных человечков. Опрокидывать голову в унитаз, ставить подножки, запирать в кладовке. Оставлять на телах гематомы. Они заберут баллы, много баллов, сделают выговор, но не изолируют. Не отчислят. Здесь важен каждый, важна статистика «исправления». В системе «Невермора» полно дыр. «Невермор» за бесконечно высоким забором разлагается изнутри. Полон трупов живых детей с затравленными до смерти душами. «We are damned and we are dead» Уэнсдей смотрит в отражение в последний раз перед тем, как отправиться на урок английского языка и литературы. Мотыльков нет. Но на неё на краткое мгновение в ответ взирают два чёрных провала вместо глаз.

***

Инид по утрам носится по спальне, громко топает, прыгает и кружится под музыку, льющуюся из маленьких розовых наушников, проводки прячутся в карманах её объёмной кремово-розовой толстовки. Инид тесно на чердаке, она маленькая ядерная батарейка, способная подорвать красками целый мир. Ей и Вселенной, быть может, окажется мало, чтобы объять её своим раздражающим теплом и беспричинной радостью. — Уэнсдей, Уэнсдей, давай сделаем зарядку! — Инид, черта, ты пересекла черту, — сухость во рту дарит голосу хрипловатые, царапающие стенки горла ноты; Уэнсдей прячет под подушку ритуальный кинжал с выженными на нём рунами. «Совило» на чёрной рукоятке, «Эйваз» на стальном гладком лезвии тянется тонким узором почти до кончика острия. Уэнсдей скользит взглядом мимо соседки, проверяет углы — соль ещё там, лежит как нетающий снег. — Ой, извини, — Инид трогательно растерянная, хлопает голубыми глазами, внутри — сахарная нуга, взрыв розового конфетти. — Ты думаешь, что мы ещё не дошли до той стадии дружбы, когда девочки вместе делают зарядку? — Я думаю, Инид, что ты пересекла мою половину комнаты, не удосужившись спросить разрешения, — Уэнсдей чуть укоризненно качает головой, принимаясь расчёсывать пальцами спутавшиеся за ночь волосы, пока сверлит взглядом в соседке маленькие дыры, так, больше в воспитательных целях, чем из-за злости. — И мы не друзья с тобой. Привычно добавляет, слово друг всё ещё застывает в гландах колючей сахарной крошкой, всё ещё немного от него тошнит. Аддамс почти нравится это чувство. — Но мы ведь соседки! — И? — Значит, автоматически ты моя лучшая подружка, Уэнсдей! Я всегда мечтала о подруге… — А я мечтала умереть на «Титанике», корпус которого расколол айсберг. На палубе играла бы музыка оркестра и церковный гимн: «O God, Our Help in Ages Past». О, это чарующее чувство безысходности… Но, как видишь, не всем детским мечтам суждено сбыться, Инид. Уэнсдей заплетает волосы в тугие косички, несильно стягивающие череп, чтобы эта тянущая боль помогала разуму оставаться кристально острым. Инид подставляет пластиковую расческу к мягко-розовым нежным губам и представляет, что она солистка, выступающая на большой сияющей сцене. Волосы её в творческом беспорядке, пушатся от влажности после утреннего душа. (Инид едва не забирается под поток шумящего кипятка в своем кигуруми, но Уэнсдей успевает её остановить). У Синклер напротив кровати огромный ватман, исписанный яркими маркерами. Её расписание на день, расписанное чуть ли не по минутам. На которое она чаще всего забывает посмотреть. Если бы Аддамс была действительно её подругой (в параллельной реальности или в постановочной сценке про дружбу), то непременно спрашивала бы каждый раз: «Инид, я надеюсь, ты вовремя принимаешь все те таблетки, что лежат у тебя в контейнере, пронумерованные по цветам?». Но Уэнсдей, конечно, не спрашивает. Чёрный скотч разграничивает не только визуальное пространство старого чердака, но и то, что тянется немного сбившимся сердцебиением к другому сердцу. Чёрный клейкий скотч. Отдирать его придётся с криком. Инид поёт, нахлобучив на плечи розовую шубку с искусственным мехом: «When a boy like me meets a girl like you Then I must believe wishes come true» Уэнсдей не знаком мотив. Но петь о чём-то воздушно-эфемерном вполне в духе Синклер. Уэнсдей не собирается лишать её радости момента, когда розовые очки не|подруги осколками разобьются вовнутрь её глаз. Правда, Уэнсдей потом с аккуратностью хирурга достанет их все тонкими щипчиками, едва коснётся пальцами подрагивающих от боли хрупких плеч и подует с не присущей ей осторожностью. — Инид, шапка, — всё-таки на выходе со вздохом бурчит Аддамс, наматывая на шею шерстяной чёрный шарф грубой вязки. Проходит почти месяц с её появления в «Неверморе». Мёртвые по всем её расчётам уже должны были обосновать чердак, сделав его местом своего нового пристанища. Но они — неживые — почему-то не приходят. Уэнсдей каждое утро просыпается с невероятно непривычным чувством облегчения. Постепенно это начинает входить в дурную привычку. Нельзя привыкать к хорошему. — Ой, точно, — Инид удивлённо поднимает руки и принимается щупать пальцами светлую растрёпанную макушку, не обнаруживая искомого предмета гардероба. — Спасибо, Уэнсдей, ты просто чудо! Самая лучшая соседка! — Инид, у тебя напрочь отсутствует музыкальный слух и чувство ритма. Я бы посоветовала тебе больше не открывать рот под музыкальные композиции. Это чревато последствиями для окружающих, которые вынуждены терпеть твой вой. Улыбка, цветущая на губах Инид душистой весной, сползает с губ, а в уголках её глаз скапливаются слёзы. Синклер раздосадованно натягивает весёлую полосатую шапочку с пушистым помпоном почти что до носа, подчёркнуто громко топает и вылетает из спальни под громкие возгласы: — Ужасная, ужасная соседка! Уэнсдей думает: «Теперь всё так, как и должно быть». Привычно. Правильно. А затем совсем немного задерживается на мысленном предположении: «А вдруг это Синклер отпугивает неживых? Может, она фея, изгоняющая нечисть своим сиропным голосом и фонтанирующей из всех щелей радостью?» Но эта мысль быстро выветривается из головы, стоит Уэнсдей вспомнить о том, что мёртвые — жадные до боли и человеческих эмоций. До радостных воспоминаний и мучительных пыток. Инид для них — лакомый, сладкий-сладкий кусочек, как рахат-лукум, посыпанный нежной сахарной пудрой. Они разорвут её хрупкое тело на части и не подавятся ни косточкой. Не привыкай к хорошему, Уэнсдей, не привыкай.

***

Уэнсдей остаётся пережить пару дней во временном классе, пристроенном, практически спаянном с крылом «изгоев». Ксавьер на этом слове как-то неприятно морщит нос, почти брезгливо — о, если бы Уэнсдей разбиралась в эмоциях, то нащупала бы под внешним — острое и болезненное, но она едва ли может правильно интерпретировать их. Инид — смущённо робкая, непривычно тихая, буквально на шестьдесят секунд — говорит, что «изгои» — это Аякс. Его милая, небрежная серая шапочка, дреды и сияющие чёрным обсидианом глаза. Запах опасности и ментоловых сигарет. Инид восторженно говорит, что его взглядом можно убивать. Взгляд Петрополуса — опасное-опасное оружие, он крошит им кости, особенно, когда бледные губы трогает лёгкая усмешка. Уэнсдей не проверяет. Аякс из «изгоев» мелькает перед ней издалека терпко-красным (настоявшееся вино, смешанное с кровью) цветом формы и серой шапочкой в окружении других учеников. Шайка из потенциальных учеников «исправительного класса» говорит об «изгоях» с трепетом, широко разинув рты. Их, видимо, уже во что-то посвятили, подготовили. Отрепетированными действиями прогнали их и без того расшатанный разум через мясорубку своих лозунгов. Уэнсдей их иногда слышит, внутренне её передёргивает до колких мурашек, впивающихся в крылья лопаток. «Изгои» всегда смеются так, будто находятся в пьяном угаре посреди поля на музыкальном фестивале, а не в коридоре с холодными каменными стенами под надзором преподавателей и никогда не спящих камер наблюдений. «Изгои» обменивают вытрясенные из «синих» баллы за жвачку и тайно спрятанную пачку сигарет. Скалятся по-хищному колко, когда проходят мимо, косо смотря в открытую дверь класса «кандидатов». — Скоро будет посвящение, — задумчиво произносит Тайлер, ловит её взгляд, мягко рисует на лице улыбку с ямочками, наматывает на руку тёмную косичку, чуть дёргая на себя. Слабая боль от его движений целует в правый висок. — Что ты делаешь? — Уэнсдей хмурится, скрещивает на груди руки — ей приятна боль, это так же приятно, как заплести косы туго-туго. Отрезвляюще. — Тебе бы лучше спрашивать «О, Тайлер, а что значит у вас посвящение?», пригодится, — Тайлер наклоняет голову и, на её ужас, вдыхает запах её волос, расплываясь в почти счастливой улыбке. А умеет ли он вообще в счастье? — Как «что делаю?», Аддамс, ты прям как маленькая. Пристаю к тебе. У нас закончился тайм-аут, помнишь? Капкан захлопывается. Прижимает стальными зубьями пойманное сердце. В груди растекается горячая боль. Уэнсдей не произносит пепельно-горькое, приятное-приятное: «Я ведь тебе не интересна». Уэнсдей нравится быть «неинтересной», когда Тайлер до раздражения, до зуда на коже, до красных-красных царапин (когда под кожей чешется — внутри, куда ногти не достают) трогает под партой её коленную чашечку раскалёнными, горячими пальцами. И жар от его касаний там выжигает на коже невидимые ожоги. Когда он обнимает за плечи, касаясь шершавыми губами кончика уха, будто невзначай, и шепчет расстроенно, почти с виноватой интонацией: «Извини за этих идиотов, их совсем не научили манерам». И они вместе провожают сгусток дьявольской энергии, сбившийся в одну группу «изгоев», гогот которых сотрясает стены, а от сальных шуток хочется отмыться в душе с железной щёткой. Соскрести с себя их липкие взгляды. Нравится, когда он вдруг ломает собственную колючесть, крошит эти все режущие кожу шипы своими же руками, и мягко, с весёлостью в голосе тянет: — Уэнсдей Аддамс, вы позволите пригласить вас на танец? Последний день их отработки. Чудом им всем шестерым удаётся не сорваться. Всё же перспектива оказаться в тюремном заключении срабатывает неплохой мотивацией. Вынужденным уступком. После школы им поручают вычистить дорожки на территории академии. Уэнсдей прячет раскрасневшийся от холода нос в шерстяной шарф, ёжась от пронизывающего тело ледяного ветра. Морозно-колючего. На пороге стоит декабрь, ворчливо топчется, мечтая занять место меланхолично-дождливого, по-своему уютного ноября. Уэнсдей воинственно оборачивается с метлой, готовая обороняться. Говорить «нет», немного застывать внутри его безмятежных голубых глаз. Открытых, не затемнённых ничем искусственным. Но Тайлер уже танцует, весело что-то насвистывая себе под нос. С метлой в руках. — О, Аддамс, я и не знал, что ты такая развратная, — мурлычет довольный, как кот, обнимая метлу, трогательно с ней покачиваясь. Коварный змей искуситель с милыми кудряшками и невинным взглядом ангела. — О, малыш, я бы тоже хотел сбежать отсюда. Так всё достало, но я не могу… Уэнсдей знает, что этот спектакль Галпин разыгрывает только для неё. Во дворе рядом с ними — ни души. Их ставят в пару вот уже больше недели, заметив особенность Тайлера — ни к чему не прикасаться и всё равно оказываться «старательным» и «добросовестным», если перевести на литературный язык то, как его расхваливают другие кандидаты. В итоге учитель пошёл на крайние меры — поставил его в пару к ней, девочке, которая распугала всех своих потенциальных партнёров по совместной общественной работе на благо академии. Уэнсдей Аддамс предпочитает гордое одиночество. Или же совсем немного мальчиков с невесомыми русыми кудряшками, которые шутят про смерть, обжигают касаниями и выкрадывают кислород из лёгких. Его небу в глазах он нужнее. Там у него сейчас безоблачное лето — в его душе — и Уэнсдей отчего-то не ждёт, не желает видеть в его взгляде дожди или чёрный смерч. — И что же будет в конце? Тайлер не становится более «добросовестным» по щелчку пальцев, но за неделю Уэнсдей добивается того, что они вместе красят стены в спортзале на первом этаже в фисташково-зелёный. Тайлер «невзначай» пачкает её форму и лицо краской: она на его ладонях, а его ладони отпечатываются на изгибе тонкой талии, на острых скулах и бледных щеках. Его пальцы в краске мягко касаются её лба, вырисовывают на нём недовольный, сердитый смайлик («Уэнс, гляди, вылитая ты сейчас, миниатюрная копия»), а Уэнсдей закидывает в ответ его кисточками, как смертоносными дротиками. Тайлер, ловко уворачиваясь, заполняет холодный спортзал тёплым хрипловатым смехом. Уэнсдей больше не прячет свою редкую улыбку. — В конце чего, Аддамс? Тайлер останавливается, с задумчивой улыбкой перебирая жёсткие ворсинки метлы пальцами. Уэнсдей невольно прикасается рукой к косичке, словно чувствует, как эти пальцы трогают вовсе не метлу, а её. Невесомо, нежно. Больно-больно-больно. От его мягкости под кожу забивается битое стекло. Иррационально это всё, но пути к отступлению Уэнсдей сжигает сама. — В конце этой сладкой до скрежета в зубах истории, которую ты тут решил разыграть вместо того, чтобы заканчивать уборку. Что же случится с Уэнсдей? Что же случится с нами обоими? В версии твоей истории? Тайлер солнечно тянет губы в улыбке, а затем поднимает руку, прижимая друг к другу средний и указательный пальцы. Подносит их к виску, затягивает вовнутрь своего обманчивого мира в глазах. — Пиф-паф, — Галпин имитирует голосом звук выстрела, а затем дёргает головой и изображает покойника, закатив глаза. Уэнсдей восторженно застывает, мурашки бегут у неё по коже. Какое ребячество, конечно, но всё же хватает совсем немного за сердце. — В конце любой истории смерть. Вот и в этой тоже. — Как в «Ромео и Джульетте»? Уэнсдей закусывает губу, чувствуя себя неловко. Смешно, между ними нет никаких возвышенных глупых чувств. Никто из них не пожертвует жизнью ради другого, оба эгоисты до мозга костей и себе на уме. Ведь так, да ведь? Уэнсдей на мгновение прикрывает глаза. Закатное солнце окрашивает небо в кроваво-алый оттенок, его свет проникает и под закрытые веки. Уэнсдей представляет, что Тайлер Галпин исчезает из её реальности не на неделю, а навсегда. Что его нигде больше нет. Сердце заливает густой чёрный дёготь, грудную клетку разрывает, точно от взорвавшихся внутри неё бомб. Она не будет скучать. Но мир утратит все цвета, мир перестанет приносить столько болезненной, непривычной, тихой радости. Уэнсдей распахивает глаза, неожиданно её охватывает дрожь, ознобом растекается в лёгких, застывает колючим инеем в радужках в до боли широко распахнувшихся глазах. Она точно это уже переживала. Страшное, опустошающее чувство потери. И поиска кого-то, кто никак не может найтись. Ускользает из памяти. — Как в «Ромео и Джульетте»? — Как у нас с тобой, Аддамс. Уэнсдей открывает глаза. Небо захлёбывается в багряно-розовых всполохах заката, теряя свой прежний оттенок. Солнце давно утонуло, солнце давно не греет. Кислород в лёгких окончательно заканчивается. Ей хочется упасть на траву и тихо выть — чтобы прописали терапию, сунули под язык кислотную таблетку, погладили по голове, немного, можно — потому что на плече улыбающегося Тайлера сидит белоснежный мотылёк. Потому что мотыльки живут в его кудрявых волосах, путаются в прядях прозрачно-тонкими крылышками. Мотыльки ползают по его форме, по рукам, ногам. Так, точно они с ним заодно. Или так, точно хотят у неё его забрать. Хотят отнять у неё снова нечто только-только успевшее стать дорогим. Как в проклятых кошмарах. Как в сливочно-белом особняке Торпа, как в других снах. Когда сердце отзывается на незнакомый голос мальчика. Но его там никогда не оказывается. Вместо него — белоснежно-воздушные насекомые, их крылья хлопают в ритм её срывающегося с петель сердца, летящего в пропасть. Его нигде нет, сколько бы Аддамс ни ворошила свою память. Одна горькая пустота, разъедающая изнутри. Но что, если… И Тайлер исчезнет? Что ей делать тогда? Где его искать, где?
Примечания:
480 Нравится 258 Отзывы 120 В сборник
Отзывы (23)