ID работы: 1292065

Дорога в Чосон

Джен
NC-17
Завершён
44
автор
Размер:
419 страниц, 30 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
44 Нравится 29 Отзывы 20 В сборник Скачать

Киноварное поле. Семя четвертое

Настройки текста
      Один день и одну ночь путешественники уже провели в совоне, второй день неспешно двигался к своей середине. Пятеро японцев, оживая, отогреваясь, вновь вспоминая, что такое быть людьми, мужчинами и женщинами, а не просто парой волочащихся по грязи ног, заново учились думать. Тяжело и страшно было понимать и осознавать свою чуждость этому миру, тяжело сидеть на подушках, когда так привычно было усаживаться на собственные пятки, подгибая под себя ноги, тяжело есть скользкими, тонкими серебряными палочками, тяжело хлебать густые супы и каши, грызть жгучие как порох маринованные в толченом имбире и чесноке овощи.       До дрожи, до судорог тяжело было осознавать, что пути назад больше нет.       Там, в лесу, когда шли вслепую, наощупь, не отличали корейские деревья от японских, и высокие слова о том, что родная земля имеет свой вкус, не значили ровным счетом ничего. Скитальцы узнавали по голосам птиц, так часто поющих в родных садах, не отличали здешних лягушек от тех, что квакают в прудах в Хёго. Лишь мошкара обрушивалась со злобой и яростью вражеского войска, но от глухой чащобы ничего другого ждать не приходилось.       Здесь же, когда чужие глаза сторожким, злым недоверием провожали каждый шаг, сложно было не ощущать себя диким зверьем, пойманным, посаженным на цепь и выставленным в зверинце. Худо-бедно все знали китайский, Таро знал и корейский достаточно хорошо, чтобы понять любого, но все равно резали слух вопиюще чужие слова. Вопреки проведенным на корабле дням в белых ханбоках, резали глаз чужие одежды, неправильно широкие, с неправильными поясами и донельзя неправильными завязками у подмышки.       Кванмин, кореец, за один-единственный день будто ожил — или, скорее, проснулся от долгого сна, вроде медвежьей или барсучьей спячки. Сперва мальчишка отчаянно не хотел отрываться от уже ставших близкими ему людей, отказывался идти в комнату, которую отрядили специально для него, рядом с покоями учителей в совоне, а потом совершенно неуловимо, по крохотным шажкам, сблизился с другими мальчишками школы. Бывший японский пленный, мстивший за своих родителей, отомстивший и чудом, с невероятными приключениями вернувшийся на родину, быстро стал для юных янбанов настоящим героем — и пусть, что остался подневольным. У Кванмина хватило ума не признаться, что сына своего хозяина он не убил — напротив, он в красках расписывал, как хлестала из разрубленного тела кровь и вываливались кишки. О своем учителе, правда, так складно привирать мальчишка уже не мог, но этого от него и не требовали. Корейские юноши прекрасно знали, скольких воинов в свое время японцы взяли в плен, и никому не составляло труда представить, как один раб учит другого.       А вот японцы, напротив, все пребывали в странном полусне. Не желая ощущать свою чуждость еще острее, они не спешили и оживать, думать, даже прерванные еще на корабле упражнения с оружием, которые так легко было возобновить, теперь не прельщали никого. Пятеро человек получали пищу, воду, могли брать любые книги и перемещаться в пределах совона как им заблагорассудится — но только и делали, что спали и бездумно просиживали в комнате.       Один только Амида принимал все происходящее со спокойной уверенностью, но ему и не было нужды покидать комнату. Молодой послушник жалел, что так и не удалось увидеть монастырь, мимо которого, по словам местных, они столь неудачно прошли. Книги в совоне оказались сплошь неинтересные — Чжу Си и его ученики рассуждали не сколько о судьбе, духе и небожителях, сколько о политике, а политику Амида попросту не принимал. Здешняя поэзия не шла с японской ни в какое сравнение, то собрание стихов, какое юноша успел прочесть, казалось не более чем базарными выкриками. Амиде было скучно. И под эту скуку вместе со всеми, совершенно невольно, он думал о том, как же прекрасна была родная страна, и как глуп и труслив он сам, что поддался совершенно мимолетному чувству и согласился на бессмысленное, как оказалось, путешествие. Оно послужило хорошим уроком, юноша не мог не признаться себе самому, что сам совершил ошибку и лишь пожинает ее плоды.       Карма. Все, что происходит с ним, все мытарства — это наказание за необдуманно принятое решение. Это предостережение от последующих глупостей. И мечта добраться до Китая паломником и посетить Четыре горы никогда не воплотится, просто потому, что не суждено. Не заслужено.       Амида заранее смирился со всем, что только может выпасть на его долю. И если ему суждено никогда больше не увидеть Ниххон, не вдохнуть воздух родного города, не смахнуть пыль со свитков с дорогими его сердцу сутрами, а надлежит прозябать здесь до скончания века — что ж, значит, такова его карма. С истинно буддистским смирением послушник готов был принять все, чем только удостоит его судьба. Так разве не наградой за это смирение были слова о монастыре, находящемся совсем рядом, в том самом лесу, откуда только начинали свой путь? Из Кимдже, как успел разузнать юноша, прекрасная дорога вела к поселку, а от поселка к затерянному среди леса монастырю проложили аж несколько троп. Все, что нужно, это лишь попросить у Его Высочества разрешения покинуть свиту. Конечно, он мог и отказать, послушник был обязан наследнику жизнью, целиком находился в его власти и за одну только оказанную честь быть рядом стоило верно служить до самой смерти. Но Его Высочество был мудр и милосерден, Амида не сомневался в этом, и смог бы понять такую простую и безыскусную просьбу.       Амида вспоминал своих родителей. Он был совсем ребенком, когда они исчезли. В один день отец просто увел всех своих детей из дома, кого куда. Амида попал в храм на склоне горы Рокко, и никогда с тех пор больше не видел братьев. Его тогда звали Кэнсин, и отец говорил что-то про великого Уэсуги Кэнсина, про то, как его предок служил ему, и про великое будущее, уготованное младшему сыну, нареченному этим славным именем. В храме Кэнсину дали новое имя — он оказался третьим мальчиком, принесенным к холодным ступеням за одну только осень. Так его стали звать Сабуро.       Ни за кем из детей родители так и не вернулись.       Воспоминания о доме почти стерлись. Лишь тело порой ловило старые, уже безвозвратно изменившиеся чувства: как бесшумно ходить, как балансировать на шаткой опоре, как различать, откуда доносится звук. Амида уже не мог восстановить в памяти картины прошлого, стерлись даже лица родителей. Осталась лишь жалкая горстка смутных, перетекающих друг в друга образов. Как сильные смуглые руки поднимают его и ставят на бревно меж двух каменных тумб, и как страшно стоять на этом бревне, ходить от одной тумбы к другой, как оно проворачивается под босыми ногами. Как колет живот сухая трава, когда надо лежать, не шевелясь, накрывшись корзиной, как идет от земли холод. За четыре дня пути Амида вспомнил этот холод, густой и тяжелый, вылезающий и опутывающий щупальцами осьминога, сковывающий все члены и будто готовый утащить в царство мертвых. Этот холод, прорастая из серой лесной земли, из сырой, укрытой росой травы, принес ему старое имя. Кэнсин.       Впервые Амида задумался, что, должно быть, где-то на этой земле осталось лежать непогребенным тело его отца.       Искать его представлялось гиблым делом. Довольно и того, что выпал случай осознать это. Слабое утешение перед будущими мытарствами, но Амида научился довольствоваться и самым малым. Он заслужил ступить на берег той страны, где пал его отец — и заслужил долгую, изматывающую дорогу, заслужил питаться полусырым мясом певчих птиц и гадов, смердеть от пота и прихлопывать настырных кровососов, целыми облаками роящихся в лесу. И если теперь он заслужил попасть в корейский монастырь, так тому и быть, а если не заслужил — то так тому и быть. Одного вопроса достаточно, чтобы рассудить.       После трапезы, которую им вновь принесли в комнату, не созывая к столу, Амида направился на поиски Его Высочества. Тот нашелся в самой дальней части совона, где уже поднимался холм и ограда отсекала самое подножье склона. Окруженный столпившимися, пораженно приоткрывшими рот учениками, наследник занимался стрельбой из лука, раз за разом гася зажженную шагах в сорока лампадку.       — Учитель! — припомнив слышанное здесь же обращение, послушник шагнул к мужчине, чуть склонил голову. — Я бы хотел с вами поговорить.       Его Высочество вздрогнул, заозирался почти испуганно и поспешил спрятать за спину лук, а после, когда расступилась толпа, рассмеялся в голос.        — Какой же я тебе учитель? — по-корейски спросил он, покачав головой, а после перешел на японский. — Иди к себе, я приду вечером.       Амида, не поняв, кого наследник пытался найти глазами, коротко кивнул поспешил обратно в комнату. Ждать до вечера… что ж, он подождет.

***

      Господин Юн пил чай в беседке на северной оконечности совона и любовался отцветающим садом, когда на дорожке объявился один из воспитанников. Племянник главы местного клана Ким, для своих шестнадцати лет юноша необычайно прозорливый, приметчивый и абсолютно безукоризненно воспитанный, он не мог позволить себе подобную вопиющую невежливость. Чтобы нарушить отдых наставника, обязаны найтись действительно веские причины.       Высказав ученику все свое негодование, господин Юн вперил в его переносье неподвижный вопросительный взгляд, ожидая объяснений.        — Слугу, которого вы приводили нам в пример невоспитанности, японский монах назвал учителем, — юноша покорно опустил голову, понизил голос до полушепота. — Тот сперва испугался, затем рассмеялся, затем рассердился на монаха и указал ему на ошибку. Монах поклонился ему и пошел прочь. Я беспокоюсь, что этот слуга может быть японским шпионом.       Юн Чжин восстановил в памяти момент знакомства с тем пропащим оборванцем, все его кривлянья на заборе и последующий ужин, и крепко задумался. За подобным совершенно неуместным поведением и вправду легко спрятать пытливый, изворотливый ум, и более того много ума надо, чтобы для всех оставаться лишь громогласным бесполезным дураком. Опасения юного Кима имели под собой достаточно твердую почву. Раскрыть японского шпиона сейчас, спустя столько лет после войны, мнилось неплохой прибавкой к добытой во время захвата столицы славе. Только нужно провернуть все с умом. Если шпион достаточно умен и ловок, что даже обвел вокруг пальца старого Пака, подбираться к нему следует с особой осторожностью. К тому же, и другие ученые совона уже знают о таинственных гостях, и никто не может помешать им провести свои изыскания. Потребуется следить за каждым словом, каждым взглядом, ничем себя не выдавая… и, разумеется, никто не должен ничего знать до тех пор, пока вина не станет неопровержимой.        — Твое рвение очень похвально, — Юн после недолгого раздумья с мягкой, укоряющей улыбкой посмотрел на взволнованного юношу, — но бросаться подобными обвинениями без веских доказательств совершенно неразумно. Знаешь ли ты, что ва имеют обыкновение обращаться «учитель» ко всякому, кто старше их? Не тревожься понапрасну, я поговорю и со слугой, и с его хозяином. И при малейших подозрениях судьи им займутся.       Ким послушно склонил голову и скрылся, а книжник глубоко задумался. Чай разом потерял свой вкус.       Что будет лучше сейчас? Пойти к господину Паку, человеку мудрому, многоопытному и, несомненно, хорошо знающему японцев, и поделиться с ним своими подозрениями, открыть ему глаза на столь явную опасность? Или и правда стоит сперва потрудиться самому добыть доказательства, чтобы не возводить напраслину? Или, может быть, старый посол в сговоре с японцами и имеет свои, отнюдь не благие цели? Почти наяву встали перед мужчиной жуткие, до тошноты схватывающие горло картины пятнадцатилетней давности. Тогда, помнится, тоже была весна. Черная, страшная весна, и грозовые тучи были черны в синеву, как свинец, то ли от переполняющей их воды, то ли от впитавшегося в воду порохового дыма. Из столицы бежали все, кто мог, оставляя там разве что рабов — и еще когда последние обозы выкатывались из городских ворот, над городом уже вились зловещие столбы дыма. Объятые звериным ужасом, простолюдины и слуги не придумали ничего разумнее, чем поджечь дворец, чтобы в этом дворце, в огне сгинуло их рабское положение. Дождь так и не хлынул, и отяжелевшие, готовые обрушиться на землю тучи преследовали уходящие обозы всю дорогу.       Разве кто-то мог по доброй воле остаться в этом городе?       Решительным движением поднявшись, Юн Чжин шагнул прочь из беседки. Теперь он был твердо намерен вывести слугу на чистую воду.       Этот недотепа нашелся сам, по заливистому смеху в несколько глоток и обиженной брани, разносящимся от ворот во все стороны. На площадке перед главным входом столпились юноши — и хохотали взахлеб, хватаясь за животы и утирая слезы. А в центре круга стоял тот же ненавистный слуга, стоял с видом неприступным и гордым, над головой подняв крепко зажатый в руке бамбуковый футляр для свитка. Вокруг мужчины вился мальчишка-янбан, ругался на чем свет стоит — Юн, слыша такие слова из невинных уст, сам готов был покраснеть до кончиков ушей — и прыгал вверх в бесплодных попытках ухватить тот самый футляр. Со стороны в этом не было ничего веселого, все та же беспросветная глупость. И мысли о японском шпионе на миг заслонило брезгливое, злое презрение к этому совершенно невыносимому человеку.        — Прекратить сейчас же! — вскричал Юн, бегом кинулся к слуге. Тот вжал голову в плечи, опустил было свиток, и книжнику не составило труда выхватить его из руки мужчины. Мальчишки тут же рассыпались в стороны. — Что это было?        — А зачем он в меня вчера башмак кинул? — слуга шмыгнул носом.       Гнев заклокотал в крови книжника. Башмак, значит?!        — Ах, башмак! — Юн гневно вскинул брови, а после размахнулся и тем же бамбуковым футляром огрел слугу по плечам. — Вот тебе башмак!       Мужчина закрылся было рукой, запричитал что-то жалобное, но учителя это не остановило. Вся злость на слугу, все недоумение, даже страх, совершенно неправильный, колкий и позванивающий где-то глубоко, переплавились в ничем не сдерживаемую ярость, удары один за другим посыпались на покорно склоненную спину.        — Вот тебе башмак, вот тебе! И не смей больше приближаться ни к кому из молодых янбанов! — Юн схватил слугу за волосы, дернул вверх и ударил футяром по лицу. Мужчина дернул головой, так что лишь боковой торец задел губу и рассек ее, но и этого книжнику было достаточно.        — Я иду к твоему господину, пусть прикажет высечь тебя при всех, — сквозь зубы бросил Юн, отворачиваясь, брезгливо обтер футляр и вернул его подбежавшему мальчишке. — Надеюсь, хоть это тебя вразумит.       Развернувшись на пятках и гордо вскинув голову, Юн Чжин зашагал прочь от ворот. Над чем там сдавленно смеется этот недотепа, ему было уже все равно.       Господин Пак нашелся возлежащим в своей комнате — бедный старик до сих пор не оправился от тяжелой дороги и отдыхал всякий раз, как представлялась такая возможность, любому досугу предпочитая лежание на подушках. Даже натруженные ноги почтенный господин, вопреки приличиям, оставил босыми. Войдя, Юн сперва, как и подобает, почтительно кивнул и дождался приглашения к разговору, а после опустился на пол рядом со стариком.        — Ваш слуга совершенно несносен, — он опустил глаза. — Угомоните его, господин Пак, иначе я сам прикажу его высечь.        — Что вы, — мягко усмехнулся старик, но из его глаз, Юн готов был поклясться, на долю мгновения ударило звериным ужасом, от которого впору было шевелиться волосам на затылке. Мигом совладав с собой, Пак продолжил тем же расслабленно-любезным тоном. — Пусть веселится, он никогда не сделает ничего дурного. Вы не найдете человека добрее и честнее ни в одном уголке страны, он всегда печется только о благополучии, моем и окружающих меня людей.        — Но о каком благополучии может идти речь, когда он так вас позорит? — удивился Юн. — Только что он отбирал футляр с каноническим текстом у одного из моих воспитанников.        — Значит, было за что, — Пак с укором глянул на книжника, но теперь его взгляд был жестким и злым, почти приказывающим. Юн ощутил, как холодеет спина. Неужели выходит, что все его подозрения о целых двух японских шпионах оказались верны?        — Он никогда не причинит никому зла намеренно, и за его шутками порой скрывается глубокая мудрость, — меж тем продолжал Пак тем же тоном, и его глаза буравили лоб книжника все сильней. Будто вбивали туда слова приказа. — Он хотел не более чем научить молодого янбана чему-то, важному для него, и всего лишь преподавал урок.        — Но он жаловался, что в него первого кидались башмаками! Как его после этого было не поколотить? — Юн под складками широких рукавов сжал руки в кулаки.       Лицо старика побелело вмиг, рот открылся и глаза выкатились из обрит, будто горло туго перехватили веревкой.        — Что с вами, господин? — Юн, позабыв о всех своих подозрениях, не на шутку перепугался и метнулся к старику — и в это время с грохотом распахнулись двери.       Тот же проклятущий слуга влетел в комнату, в один широкий шаг преодолел расстояние, отделявшее его от книжника и схватил того за воротник, безжалостным рывком вздернул на ноги, так что даже кат слетел с его головы. Паку, казалось, совсем поплохело, с остекленевшими глазами он кинулся в ноги своему же подневольному, но тот брезгливо отпихнул его и выволок Юна прочь из комнаты. Книжник не верил своим глазам — простолюдин, и без того высокий, стал, казалось, еще выше, гордо развернулись плечи, а руки налились нечеловеческой силой. О демонах впору было думать, а отнюдь не о японских шпионах. И этот демон протащил несчастного книжника за собой, в пяток летящих шагов преодолев весь дом, затолкал на кухню и схватил за горло. Глаза его горели холодным пламенем, метали молнии.        — Что ж, я вовремя зашел. — Юн зажмурился, и когда голос, гудящий как удары большого барабана в самом дворце, постыдной дрожью отдающийся в коленях, полился, казалось, откуда-то с неба, в ужасе закрыл лицо руками. А демон продолжал, его страшный голос напитался самодовольством, мягко перекатывалось из слова в слово тигриное мурлыканье. — Не случилось еще ничего непоправимого. Пак назвал тебе мое имя? Сказал, кто я?       Юн не ответил, не нашел в себе сил. И тогда этот чудовищный человек встряхнул его, как трясут плодовое дерево, и с силой вжал в стену. Юн больно ударился затылком, непроизвольно щелкнул зубами, прикусывая кончик языка. Во рту стало солоно.        — Когда я говорил, что умею считать до четырех, я не упомянул один, два и три. Не заставляй меня повторять вопрос, — мужчина понизил голос до убийственного, ледяного шепота, и вместе с тем разжал пальцы, позволяя вдохнуть. Книжник отнял руки от лица, часто заморгал, возвращая зрению остроту, с трудом перевел дыхание. Страх, сковывающий все члены, не давал трезво мыслить, и Юн ощутил себя зайцем, от загоняющих его псов бросающимся в силок.        — Знаю! — выхрипнул он, втайне надеясь, что это заставит мужчину если не отпустить его, так убить сразу, без мук. — Пак сказал мне!        — И не боишься? — слуга, в котором от слуги более ничего не было, в действительности разжал руку, взгляд его блеснул победно. Облизнув все еще кровоточащую нижнюю губу, мужчина вдруг сложил руки за спину и чуть наклонил голову — с прилежным вниманием, как экзаменатор, допытывающий точного ответа на особо каверзный вопрос. И в этой позе, в этом легком наклоне было нечто невероятно знакомое, и Юн почти ухватился за это сходство, если бы не блеснувшая в чужом рту на белых зубах яркая алая кровь.        — Кого мне теперь бояться? — он сердитым движением одернул воротник, поднял яростный взгляд на мужчину. Мысли о шпионах вновь начали набирать силу, и книжник со всей ясностью осознал, в какую беду может попасть. Только вот отступать было уже поздно, и теперь, отчаявшись, Юн храбрился из последних сил. — Что ты мне сделаешь? Убьешь на месте?       Тот, кто мог быть японским шпионом, хрипло расхохотался, затряс головой — и вдруг выбросил вперед руки, уперся ладонями в стену по обеим сторонам от плеч книжника.        — Ты говоришь с наследным принцем Чосон и считаешь, что единственное, что он может с тобой сделать, это лишить жизни? — задушевно протянул он, наклоняясь к самому лицу Юна. — Мне даже не смешно. Мне горько понимать, что в моей стране живут такие безрадостные и бездарные люди.       Юн похолодел. После брошенной угрозы все разом встало на свои места — и откровенная развязность мужчины, и все его глупые, совершенно неуместные шуточки, и та нелепая, шутовская трапеза. Наследник умело и мудро показывал себя с худшей стороны, заподозрить природу небожителя в невоспитанном оборванце было попросту невозможно.       Наследный принц остался в Хансоне, когда ван бежал на север, вспомнил Юн. Тогда еще совсем мальчишка, каких едва допускают до государственного экзамена, он назначал и переназначал командующих, сам путешествовал от гарнизона к гарнизону, даже заходил в деревни и увещевал крестьян подняться на войну с захватчиками. И его действительно ранили пулей.       Все сошлось одно к одному. Все, кроме самого главного.        — А кто тогда во дворце? — слабым голосом пробормотал книжник.       Наследник расхохотался, громко и хрипло, как клокочет хищная птица — но глаза его налились вековым льдом. И вдруг с такой силой впились в переносье Юна, что тот почти удивился, не ощутив на лбу теплой липкости крови.        — А вот это не твоего ума дело, — почти ласково, растягивая слова, протянул Его Высочество, и тут же схватил Юна за собранные в узел волосы, оторвал от стены и, развернув кисть, потянул вниз. Книжник зашипел от боли, заваливаясь на спину, и был уже готов упасть на пол, но та же безжалостная рука дернула вновь, останавливая падение. Затылок пронзила тупая боль, Юн застыл, удерживаемый только чужой рукой, подвешенный в воздухе на собственных волосах, изогнувшись назад натянутым луком, беспомощно упираясь пятками в пол. Сверху, нависая скалой, на него насмешливо глянул наследник.        — Ты не смеешь никому сказать обо мне. Я ведь не должен объяснять, почему? — обыденным, убийственно ровным тоном продолжил он, потянул сильнее. Юн стиснул зубы и напрягся всем телом, силясь хоть как-то удержаться. Пучок не из чего вязать будет, так некстати мелькнуло в его голове.        — Слушаюсь, Ваше Высочество, — прошипел книжник, зажмурившись. — Никто не будет знать.        — Если ты навсегда забудешь слугу старого Пака, твои родители и твои дети останутся живы и никогда, никто не узнает о твоем позоре. Но если хоть одна живая душа, или дерево, или камень, или подушка в твоей собственной спальне услышит от тебя хоть слово, или увидит хоть один иероглиф, в письме или стихах… — наследник взял паузу, но Юну показалось, что он не слышит слов лишь из-за барабаном бухающей в ушах крови. — Смерть покажется тебе недостижимым благом, и ты рад будешь выслужить или вымолить даже самую жестокую казнь.        — Да, Ваше Высочество.        — И ты не смеешь ни словом, ни взглядом, ни мыслью выдать меня ни перед кем, понял? — наследник вновь развернул руку, и Юн скривился от оплеснувшей затылок волны боли. Он почти слышал, как выдираются из головы волосы, морщился и смаргивал невольно выступившие слезы, и за этими слезами совершенно расплывалось насмешливое, пугающе благодушное лицо. Но то, как растягиваются в улыбке еще кровоточащие губы, вылепляя новые слова, книжник увидел до невозможного четко. — А как только я доберусь до Хансона, я вызову тебя отсюда и дам должность. Любую, какую только пожелаешь. Ты меня понял?        — Да, Ваше Высочество, — еле шевеля губами, ответил книжник — и до дрожи отчетливо понял, что в Хансоне ему не жить. Собственные слова застревали в горле песком, голос сел, и едва удалось выдавить из себя хоть что-то. — Я сделаю все, чтобы угодить вам.       Наследник брезгливо стряхнул со своей руки голову книжника, и Юн мешком свалился на пол. Чеканя шаг, Его Высочество покинул комнату, а Юн остался беспомощно, с перехваченным в горле дыханием, лежать у холодного очага. Не было даже сил подняться, тупая саднящая боль заполнила всю голову, в ушах до сих пор шумела кровь. Все, что произошло здесь, на кухне, в месте, годном лишь для женщин и слуг, казалось пьяным бредом или кошмарным сном, ни один, даже самый злокозненный и изощренный разум не выдумал бы подобного. И вместе с тем Юн с пугающей ясностью понимал, что прошедшая беседа вышла куда вернее и честнее, чем вчерашний вечерний пир. Если ученый прогневает слугу старого Пака еще хоть чем-то, ни ему, ни его семье не сносить головы.

***

      Старый прислужник в совоне, гордый, ворчливый до нелюдимости, неприступный как столь далекие от здешних мест северные горные крепости, не любил попусту болтать. И когда слуга господина Пака, успевший порядком надоесть уже всей школе, в очередной раз начал выспрашивать себе горячую воду, помыться, старик лишь брезгливо отмахнулся от него и позволил управиться самому, без помощи, но и без надзора.       Этого Его Высочеству было достаточно, чтобы как следует вымыться перед очередной долгой дорогой, размочить набитые сапогами шкипера мозоли и срезать их, да и просто немного отдохнуть, развеяться и успокоить собственные мысли. В совоне, твердо решил мужчина, нельзя больше оставаться. Постоялый двор стребует с них деньги… что ж, можно будет заложить что-то из одежды, или на месте обменять на комнату, пусть самую жалкую и грязную, хоть с подневольными, хоть со свиньями. Здесь, в тепле, холе и сытости, оставаться слишком опасно. Пака будет не слишком трудно вытянуть отсюда, после слов о побоях старик сам побежит из совона первым. Чего стоил один его взгляд на разбитую губу — хотя, право слово, тот удар Его Высочество отнюдь не назвал бы ни сильным, ни болезненным. Остальные… тот монах, Амида, может стать большой проблемой, если тогда днем пытался заговорить о деле. О чем же еще, как не о деле, и важном деле, захочет говорить японец, которому прежде была безразлична даже собственная смерть?       В комнату к японцам наследник пробирался вором. Крадучись, вжимая голову в плечи и непрестанно оглядываясь, как бы кто не заметил. Чистое лицо, вымытые волосы, собранные в аккуратный пучок, и подстриженную бородку простому слуге могли не простить.        — Мы сегодня же покидаем совон, — едва распахнув двери, бросил Его Высочество, окинул равнодушным взглядом пятерых сбившихся в кучу людей. — Здесь становится слишком опасно. Амида, выйди ко мне.       Монах поднялся с места, пока остальные понимающе опустили головы, склонился перед наследником в поклоне, снизу вверх заискивающе заглядывая в рот. Глядеть в глаза господину здесь никто уже не смел.        — Хочешь остаться? Тебя соблазнили здешние книги? — хмыкнул Его Высочество. Если просьба заключалась лишь в этом, обстоятельства принимали нехороший оборот. Неплохо знающий китайский, начитанный, образованный, по своей молодости Амида был еще наивен и глуп — и попросту опасен. Оставить его здесь равносильно вручению тому книжнику, Юну, свитка с признанием собственного самозванства. Слишком далеко отсюда до Хансона, слишком велик риск, что любая весть может обогнать старика, пешком плетущегося в город. Если во дворце место, которое должен будет занять наследник, уже занято кем-то, при любой поддержке враг закончит игру первым же ходом. Приказ о казни самозванца готовится не в пример быстрее любого другого.       Амида лишь беззвучно шевелил губами, подбирая слова, и Его Высочество уже готов был приказать ему говорить, как юноша отважился начать сам.        — Книги, которые дают тут, мне не интересны, — тихо произнес он, отводя взгляд. — Я хочу уйти в монастырь, учитель. В тот, о котором нам рассказывали.       Наследник не без труда сдержал облегченный вздох. Путь в монастырь при любом раскладе останется путем назад, он даст один, а то и два дня форы. В самом монастыре опасностей никаких, следует остерегаться лишь того, что может настигнуть по дороге. Нельзя разделиться с самого начала… но крестьянин, привечая странника, потребует куда меньше, чем держатель постоялого двора.        — Как только господин Пак попрощается со всеми, с кем потребуется, мы выйдем из города, — решительно сказал Его Высочество, не столько монаху, сколько остальным японцам. — Ночевать будем у тех, кто только пустит в дом. А ты можешь, не останавливаясь на ночлег, отправиться в путь.       Амида молча, медленно опустился к ногам господина, почти коснувшись лбом глинобитного пола. Наследник, вполне удовлетворившись этим ответом, развернулся и, не закрывая за собой комнаты, отправился искать Пака.       Старик-посол, к его чести, оправился от совсем недавнего происшествия. Его лицо было здорово загорелым, как и положено тому, кто много раз бывал на солнце, но не красным и не землистым, глаза двигались живо и ровно. В который раз Его Высочество подивился железному здоровью и выносливости этого человека — но теперь им предстояло пройти еще одну проверку.       Когда Пак направился к самому уважаемому человеку совона, поблагодарить за гостеприимство и посетовать, что пора уходить, слуга был с ним и вновь прятал лицо под шляпой. Разве что под настоящей, тростниковой — один из воспитанников школы за пару уроков стрельбы из лука раскошелился и купил хорошую. И за этой шляпой так хорошо и ловко удавалось прятать собственный презрительный взгляд и ухмылку, что Его Высочество уже сейчас готов был взять с собой того мальчишку и помочь ему на экзамене, чтобы после дать действительно стоящую должность.       Господин Ли Ёнхо по прозвищу Дзысу, осанистый пожилой конфуцианец, заведующий сейчас совоном, милостиво выслушал и благодарности, и уверения в совершеннейшем почтении и пожелания школе всяческих благ, и извинения за то, что гости вынуждены его покинуть и продолжить свой путь. На его благообразном лице с сухими мелкими чертами не мелькнуло ни негодования, ни грусти, лишь приличествующее беседе вежливое сожаление.        — Мы велим сейчас же подготовить носильщиков и паланкин, господин Гуйчжи, — участливо сказал он. Его Высочество успел заметить, как на долю мгновения на лице Пака проступила растерянность, но старик, к его чести, справился с собой.        — О, что вы, господин Дзысу, — возразил он без излишней торопливости, даже удержал себя от взглядов в сторону слуги. — Если мы тронемся в путь сейчас, то к вечеру, еще до заката, прибудем в Чонджу, где нас примут в городской управе и дадут лучший дом. Паланкин отнимет слишком много времени, мы не успеем засветло.        — Но не лучше ли тогда вам будет переночевать здесь? Ни к чему утруждать себя лишней спешкой, — голос конфуцианца был ровен и участлив, но Его Высочество заметил промелькнувшую меж его бровей морщинку. И уже не было времени думать, чем она вызвана.        — О, мы сами соорудим носилки, без этих тяжелых коробов, — подобострастно протянул он, угодливо склоняясь перед янбанами, кинул быстрый взгляд на Пака. — Я хожу быстро, а вторым возьмем любого.        — В Чонджу я избавлюсь от тебя, — страдальчески вздохнул посол. — Отдам в публичный дом, к кисэн, чтобы пел свои похабные песенки и завлекал клиентов.       — Эй, как же так? Чем я так плох? — Его Высочество, внутренне покатываясь от хохота, перевел недоумевающий взгляд с одного старика на другого. — Я все могу, все знаю, даже грамоте обучен!        — Точно, у кисэн ему самое место, — рассмеялся Дзысу. — Простите мне мое веселье, господин Гуйчжи, но теперь я понимаю вашу спешку. Потерпите еще день, и завтра к ужину уже будете свободны от общества этого героя.       Дальнейшую беседу наследник пропускал сквозь пальцы, не находя в ней ни единого угрожающего слова, тона или взгляда. Просто двое опытных, вертлявых что морской угорь, ученых мужей соревновались в вежливости и искусстве ублажать друг друга языком. Его Высочество даже залюбовался этой картинкой — но, наконец, Дзысу устал бороться со столичным дипломатом и сдался.        — Как будете в наших краях, господин Гуйчжи, знайте, мы в любой день ждем вас здесь, — поклонился он. — Для всего Кимдже было несказанной честью приютить вас в ваших странствиях. И помните, все мы будем ждать книгу о ваших приключениях.       Пак, посмеявшись в ответ, направился к своим покоям, и наследник, прилежно изображая слугу, засеменил вслед за ним. Мужчина старательно сокращал свои шаги, сутулился и тихо, с искренней мукой вздыхал, не отводя взгляда от затылка старика — и тот уже у самых дверей своей спальни не выдержал.        — Я знаю, что вы сейчас скажете, Ваше Высочество, — мягко произнес он, — но, право слово, оно того не стоит.        — Вы были несравнимо лучшим слугой, учитель, — наследник широко улыбнулся в ответ, склонился в поясном поклоне и той же шаркающей сторожкой походкой засеменил к себе, наслаждаясь застывшим за спиной горестным, укоряющим вздохом.

***

      Грязный, провонявший крестьянским пóтом и дешевой соджу деревенский не то трактир, не то кабак был наполовину пуст. С началом весны, когда только-только высаживали на поля рис, мало у кого оставались силы после тяжелого дня, а те, кто еще готов был весело отдохнуть, сами варили дома выпивку из оставшегося от сбора налогов зерна и обменивались друг с другом из-под полы. Здесь обретались лишь самые нищие, готовые пустить по ветру последние гроши, да самые верткие и хваткие, умеющие делать деньги из собачьих экскрементов и пожеланий хорошей погоды. На горстку кутающихся в тряпье нищих и двух монахов, хлебающих в углу жидкое и пустое варево из дробленого риса, никто не обращал внимания.       Очередная компания взмыленных и хохочущих, весело поводящих глазами крепких мужчин вломилась в трактир. У кого все лицо избороздили шрамы, кто щеголял вырванными ноздрями, у кого не было глаза, все в изгвазданных, но добротных одеждах, они испугали бы каждого, но здесь их приветствовали возгласами одобрения. Тот, что вошел первым, с рябинами как от оспы по всему лицу, грохнул на стойку перед старым трактирщиком небольшой, но тяжелый с виду плотный мешок.        — Гляди, чистейшая соль, уже перемолотая! Тут нигде до самого побережья такой не варят! — мужчина запустил крепкие мозолистые пальцы в горловину мешка, и вправду подцепил щепотку крупной серой соли и высыпал обратно. — Сколько ты за нее дашь, а?        — Ну, корову не дам, и коня тоже, — засмеялся трактирщик. — А вот пару-тройку свиней за такое стоит отвалить.       В трактире тут же заулюлюкали, от свиста заложило уши. Монахи, приткнувшиеся к самой стене, обменялись друг с другом напряженными взглядами, но примостившийся рядом с ними босяк лишь с усмешкой покачал головой.        — А надбавь-ка тем двоим лапши с этого мешка, — попросил рябой, озорно улыбнувшись монахам. — А мне трех свиней.        — Они не будут, — покачал головой тот оборванец, сидящий рядом со служителями, хлопнул по спине своего соседа, нескладного и долговязого, с уже вылезшей по всей бритой голове жесткой щеткой волос. — У них паломничество отсюда до самого Пхеньяна, ни слова не скажут до самого конца и будут хлебать только воду и жидкую похлебку раз в день. Идут по стопам наставника.        — А ты у них за переводчика, а? — расхохотался рябой, поймал на себе полный ужаса взгляд младшего из монахов и дружелюбно оскалился. — Да не съем я тебя! Он хоть правду говорит?        Долговязый кивнул вместо напарника, и тут же вновь уткнул взгляд в миску со своей похлебкой.        — Понимаю, — рябой рассеянным движением утер лицо, сморгнул и вновь уставился на оборванца, плечом ненавязчиво отгородившего служителей от остального кабака. — А ты сам-то кто?        — Дже, из Чонджу, — тот расплылся в улыбке, отставил свою плошку с пустым бульоном. — Хочу в Хамгён побить пушного зверя, встретил вот… повезло, что грамотный, они мне на песке палочкой написали.        — Ты охотник? — просиял одноглазый, выступая вперед. Остальные уже расселись кто куда, получили от трактирщика по миске наваристого супа и занялись трапезой, совершенно не интересуясь беседой.        — Ну, так, — пожал плечами босяк, из-под себя выудил узел с барахлом, развязал и гордо продемонстрировал тугой, изогнувшийся в ровное кольцо лук без тетивы. — Соболя бью, куниц, барсука, росомаху. В Хамгён, говорят, тигры водятся, может и тигра попробую.        — Да что тебе Хамгён, тигры и тут водятся! — осклабился кривой, его единственный глаз загорелся неподдельным восторгом. — Айда к нам, я тебе такие охотничьи тропы покажу! Тут недалеко, пара дней к северу от Чонджу, брось ты этих монахов.        — Нет, — рябой плечом оттеснил одноглазого в сторону, вновь быстрым неловким движением провел ладонью по лицу. Голос его, прежде залихватски-веселый, разом стал сух и холоден. — Пусть идет своей дорогой. Не такое сейчас время.       Одноглазый сник, опустил голову и молча поплелся к скамье, вдоль которой уже расселись остальные.       — Эй, а ну рассказывайте, что стряслось, — трактирщик, протягивающий было очередному клиенту миску похлебки, на середине остановил движение. — Выкладывай, давай, Дэсо, я тебя знаю! Чего посерел?        — А то сам не знаешь, — огрызнулся рябой. — Чего вылупился? Делай свою работу!       Трактирщик буркнул что-то себе под нос, сердитым порывистым движением смахнул под стол горсть протянутых ему медяков и все же вручил очередному страждущему миску с похлебкой, а рябой, сурово поджав губы, вновь развернулся к охотнику.        — Идешь в Хамгён, значит знаешь наречие чжурчженей, а? — понизив голос до шепота, спросил он.        — Ну, знаю, — лучник приосанился. — И что?        — Ты монахов от себя не пускай, — просящее протянул рябой, коверкая то самое чжурчженское наречие и с трудом подбирая слова. — У меня еще соль есть, горсть тебе отсыплю, только не отпускай. Я одному такому жизнью обязан, ты уж удружи… Тут по дороге на запад одного монаха уже зарезали.       Лучник сдвинул брови, вновь убрал свое оружие в узел с тряпьем и хотел было развернуться к остальным, но его вновь окликнул рябой, на этот раз почти шепотом.        — Янбан? У тебя… голос чистый.        — Был, — насмешливо бросил мужчина, одним глотком опрокинул в себя остатки бульона и успокаивающе улыбнулся все еще напряженно замершим монахам.       Больше никто из посетителей трактира за вечер его не побеспокоил.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.