ID работы: 12921643

Квартал

Джен
NC-17
В процессе
124
автор
Размер:
планируется Макси, написано 343 страницы, 47 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
124 Нравится 55 Отзывы 22 В сборник Скачать

Глава XXXVI. Половина пути и еще один шаг

Настройки текста
Примечания:
Позвякивают цепи. Взрыкивают серые волчьи тени, маячащие впереди. Скрипят сани, скользя по влажной земле. Стелется рассветный туман над холодной Степью. Воздух сгущается в непроглядное удушливое марево, от свалявшихся шкур тянет железом, смертью и гнилью. Лихие голоса перекликаются где-то по сторонам, дикие и злые, как вой ветра-буревестника. Небо кажется ужасно далёким, словно его на мясницких крючьях подцепили и подняли в неведомую высь. Крепкие путы, хитрые чары, зоркие глаза. В мутном туманном киселе сквозь борта саней мерещатся страшные образины, будто кто-то кроме Степных Бояр ходит по полыни, да всё шепчет-приговаривает: Зубы острые, ножи булатные Ночи долгие, слова запретные Кандалы да плахи, колоды да дыбы. Меха соболиные, мясо человечье Руки ледяные, сапоги багряные Топоры да пилы, тесаки да крючья! Чудятся рогатые и большеголовые, с бубнами и дудками, жгущие тёмные едкие огни на высоких шестах. Глаза вспыхивают в сырой сутолочи: красные — как кровь на клинке; белые — как кости в травах и бочажинах; чёрные — как холодные винтовочные дула. Моргнешь раз, другой — то сгинут, то опять являются. Скалят зубы звериные, кричат и блеют, мычат и улюлюкают, словно безумные, упившись дурманной болотной воды. Козлиные и медвежьи морды пастями лязгают — не поймёшь, то ли видят их Бояре, то ли нет. Только смеются всё, да шапками перекидываются. Позвякивают цепи. Взрыкивают серые волчьи тени, маячащие впереди. Скрипят сани, скользя по влажной земле. Что-то ужасно упирается в бок, словно вот вот достанет до костей. Пьеро корчится, но всё никак не может понять — что же это такое. Голова гудит, словно от удара или хитрого дурмана. Смутно колышутся в ней воспоминания — остывший под утро шатер, запах ладана и кровавого мяса, нарумяненная личина с острыми зубами и цепкие руки, бойня в Кочевье и зловонные шкуры. Всё отобрали, всё вызнали… Так, значит, не всё? С трудом сгоняет мысли в кучу, как непослушный рой сора и ветоши под хищным ветром. Много ерунды и пустой сутолочи в голове — но среди мусорного хлама блестит гладкой латунью подаренный Франтом револьвер. Вот ведь дурачье — отобрали и половинку бронзовой кошачьей головы на цепочке, и нож, и боярскую подвеску — а револьвер в потайном курточном кармане проворонили. Видно не так уж плоха игрушка — только много ли от неё будет проку со связанными руками да против всего боярского сборища? Ему ведь и одного единственного людоеда убить не под силу оказалось… Пьеро судорожно сплевывает кисло-соленым жгучим настоем, оставшимся во рту — видно в нем и затаен тот дурман, от которого мысли в кашу размолоты. Вспоминается, как сквозь сон поили его хищные холеные руки из деревянной расписной чарки. Поили отравой. Оттого-то и ломит кости, и видится в тумане всякое… Неужто и с остальными так? С трудом поворачивает голову на затёкшей шее — рядом на санях сопит Безымянный. Вот так компания, ничего не скажешь! Был бы тут Франт — тогда уж верно можно было бы что-то придумать и сделать так же весело, гордо и красиво, как он умеет. Распутать верёвки на руках и ногах, вскочить и — бах! бах! бах! — перестрелять Бояр, как это всегда бывает в ловчих историях. Только вот ничего такого не будет. Возможно, вообще не будет больше ничего и никогда. Пьеро вдруг понимает это с жуткой отчетливостью, от которой хочется кричать и бежать далеко и долго по кочковатой степной сырости. На него накатывается осознание — холодное и липкое, как мокрая рубашка на утопленнике, как петля на шее, набрякшая от крови под зимним темным небом: ничего весёлого, гордого и красивого не только не будет… но и не было, верно, никогда. Разве много такого случалось с Франтом на глазах у Пьеро? Одно дело — выбить дверь в брюзжащем Муниципалитете. Совсем другое — выйти одному под хищный взгляд ружейных стволов, под прыткий полёт стрелы. Как же это удавалось ему — делать такое, и улыбаться после, умудряясь извиняться или раздавать похвалу? И почему же, черт побери, нет его теперь рядом? Пьеро скрипит зубами. В голове становится немного яснее. Поверх Безымянного он глядит вперёд — между волчьих спин в туман, где темнеют следующие сани, где звенят цепи и слышатся поступь коней и колючий смех. Может статься, что Ловчие живы и совсем рядом — так же лежат на гнилых шкурах, связанные по рукам и ногам. А что если нет — и вместо них впереди едет кто-то из Бояр или даже сам Малюта? На чудо надеяться нельзя. Во всяком случае, пока. Остаётся лишь попытаться устроить его самому. Только вот как? Разве что… Колобродство? Пусть и не научен он ходить по кромке, как Франт — а вдруг всё же сможет? Пьеро старательно пытается вызвать знакомый запах мазута, услышать далёкий шелест песка. Морщит лоб и жмурит глаза, так что в темноте начинают скакать радужные бесформенные бесы, а скулы сводит судорога… Но всё тщетно. Стоит только проклюнуться в голове нужному чувству, как тут же вокруг сгущается болотное сутолочное варево и душит, топит, засасасывает всякую чёткую мысль. От холода и бесплодных попыток нос Пьеро краснеет, как у пьяницы. Уставший и даже вспотевший, он переворачивается в небо и снова смотрит в небо — далёкое, подвешенное на цепях и крюках. Недостижимое. Пробует достать пальцами до узлов на верёвках или разорвать их — тоже без толку. Опять раздражённо сплевывает, забывшись — плевок прилипает к губам. Противно. Откуда-то сбоку раздаётся тихий шепотливый свист. Пьеро поворачивает голову и встречается взглядом с Безымянным. Светлые глаза его со сжавшимися в точку зрачками смотрят прямо в лицо квартиранту, не мигая и не двигаясь. Он произносит одними губами, — Будь начеку. Не говори лишнего и не трать себя попусту. Пьеро до чесотки хочется уточнить, что же такое он имеет ввиду, но сделать этого он не успевает: над головой раздаются пронзительное ржание и возглас наездника. Копыта с чавканьем врезаются в сырую землю совсем рядом, отделенные лишь бортами саней. Двое Бояр пристраиваются по сторонам от квартирантов. Кони с ощутимым раздражением переходят на шаг, подстраиваясь под скорость волчьей упряжки. Одного из наездников Пьеро узнает сразу. Мертвенные румяна на бледном лице, чёрные кудри, шевелящиеся на ветру. Хищный взгляд, прорезающий воздух — и запах ладана, бьющий в ноздри. Вот он — хитрец, напоивший его отравой! Боярин наклоняется к голове своей лошади и приговаривает бархатисто, — Тише, тише! Его спутник голодно посматривает на квартирантов, поглаживая окладистую бороду. — Молодое мясо, сочное, — хрипло сообщает он, — Жалко таким с Малютой делиться — верно, Летник? Нарумяненный уклончиво качает головой, — Чего не пожалеешь для благодетеля нашего… — и благочестиво поднимает глаза к небу. Пальцы его, увенчанные тонкими острыми когтями, игриво перебирают поводья, словно чётки. — Что оставит воевода псам своим — то и будем грызть, — добавляет он, — Нет другого пути. Второй всадник хмыкает и вдруг начинает пристально вглядываться в Безымянного. Пьеро невольно следует его примеру — и замечает на шее собрата по несчастью графский амулет. Как же Бояре проглядели его? — Не пялься попусту, Дыба, только сглаз заработаешь, чего доброго, — предлагает Летник, оправляя на плечах шубу, надетую внакидку. — Как же мне не пялиться, когда ты мальчишку так паршиво обыскал? — не соглашается Дыба, — Такая вещь на дороге не валяется. Пропустить ее сложно, знаешь ли… — И снять тоже, — уточняет нарумяненный, — Попробуй, коли охота. Дыба фыркает, щелкает зубами — и вдруг выхватывает саблю из ножен. Пьеро невольно вжимается в шкуры на дне саней, а Безымянный как ни в чем не бывало устраивается поудобнее. Боярин опускает саблю в его направлении, стараясь подцепить ожерелье с клыком — и квартирант даже подставляет ему шею для удобства. Пьеро морщится — неужто до такого бесстыдства могут дойти подобострастие и безразличие? Клинок уже подцепляет шнурок амулета — но Дыба вдруг вскрикивает и вздрагивает, едва не роняя саблю. Лицо его искажает гримаса боли, и он даже отъезжает для верности немного в сторону. Безымянный сонно улыбается. — То-то же, — удовлетворённо кивает Летник, — Это могучее колдовство. Его так просто не снять — пока не убьёшь самого колдуна или того, кто носит его безделушку. Не шуми зря — всё равно они никуда не денутся. Безымянный уже открыто, но довольно тихо посмеивается. Дыба зловеще скрипит зубами, рука его болезненно сжимает рукоять сабли. — Сниму эту пакость вместе с его головой, — глухо сообщает он. — И Малюта пообедает нынче твоим жареным сердцем, — ободряет его нарумяненный, — Больно уж ему понравится, что ты ценную добычу пустил на мясо ради бахвальства! — Не бывало такого, чтобы меня мальчишка вокруг пальца обводил, — рычит Боярин, — Не даёшь этого — так хоть второго зарублю! Уж его то без разбору — мёртвым или живым… В мгновение ока глаза Летника вспыхивают огнём — теперь уже он выхватывает саблю, угрожающе направляя ее на собеседника. — Только посмей, — шипит он, — Моя добыча, моё мясо, моя кровь! Не по твоей масти замахиваться на то, что старшим отложено. — Ты-то — старший? — зло кривится Боярин, — Прихвостень малютин поганый… — По месту и роду — старший. Стало быть молчи и впредь не маши саблей почём зря, — негромко подытоживает Летник, — руки твои загребущие я быстро подкорочу, коли придётся! Он опускает взгляд на Пьеро, поигрывая саблей в руке, и добавляет со смешливым оскалом, — А ты не бойся, добрый молодец. Не позволю тебя на чужой стол подать! Квартирант машинально кивает. Обещания Летника ничего приятного не сулят. В сущности — какая разница, кто его съест, если для Бояр все они — добытая на охоте дичь? Нелюди бы, пожалуй, и Безымянного съели — да видно хотят получить йотунову награду. А уж Хозяину Кухни для его тёмных замыслов жертва наверняка нужна живой и целой. Хотя бы относительно. То ли дело остальные… Впрочем, из всего можно извлечь пользу, если постараться. Едва ли Летник видит в добыче угрозу — значит, это может сыграть против него. Главное как следует изобразить покорность и выждать правильный момент… Незаметно сжав руки за спиной в кулаки, Пьеро поднимает глаза вверх и, глядя на нарумяненного Боярина, натянуто улыбается. Тот благосклонно кивает и, вскинув поводья, заставляет лошадь перейти на бег, быстро скрываясь в тумане. Дыба некоторое время ещё топчется рядом с санями, облизывая зубы — но рисковать не решается. Так и уезжает ни с чем. Пленники снова остаются одни. Безымянный прикусывает губу и шёпотом спрашивает, — Знаешь, что будешь делать? — Знаю, — подтверждает Пьеро. — Не подведи, раз так, — просит квартирант, — Колизей зовёт меня. Но оставить вас здесь я не могу. Мне вас… Жаль, — с трудом заканчивает он. — Жалостливый какой — посмотрите-ка, — хмыкает Пьеро. — Не издевайся, — Безымянный настроен очень серьёзно, — Я постараюсь помочь, чем смогу. Чтобы… мы смогли выбраться, — снова с усилием говорит он, и в глазах его проскальзывает что-то ужасно пустое и холодное. Пьеро бросает от этого в дрожь — но он всё же берет себя в руки и лишь плотнее сжимает замерзшие пальцы, словно готовится к скорой драке. В воздухе разливается густой запах крови, смолы и дыма. В тумане вспыхивают какие-то рыжие огни, вспарывающие утренние сумерки широкими лучами. Волки, впряженные в сани, воодушевленно воют, поднимая лобастые головы. Степь снова наполняется гиканьем и свистом — Пьеро догадывается, что они уже совсем близко к обиталищу Бояр. — Въезжаем на подворье Малюты, — вторит его мыслям Безымянный, — Скоро будет нам с тобой веселья по самую макушку. — Будет, будет, — зловеще соглашается Пьеро, чувствуя ребристый холод револьвера за спиной. Из тумана вырастают очертания высокого частокола, сплошь составленного из крепких острых брёвен — где только нашлись такие в Степи? Перед частоколом — заболоченный тёмный ров, из которого доносится зловещее бульканье. Между кочек в травянистую воду воткнуты жерди с насаженными на них головами. От большинства из них остались только черепа — из их глазниц и идёт страшный рыжий свет, режущий Степь. Есть и совсем свежие головы — все они принадлежат кочевникам, скуластым и черноволосым. Пьеро с облегчением выдыхает, не обнаружив среди них лица Франта или Кожаного. Подворье встречает их воем и лаем, звоном, шумом и лязгом. Топчутся кони в грязи. Носятся туда-сюда волки и поджарые собаки, от них почти не отличимые. Старый хромой шут, неловко приплясывая и натыкаясь на лошадей, бродит вокруг, то выныривая из тумана, то снова скрываясь в нем. Бревенчатые стены и острые крыши обступают со всех сторон, как стены колодца. Среди них Пьер снова начинают было мерещиться образины с рогами и звериными мордами — но наваждение быстро проходит. Теперь не до них. Сани подъезжают к высокому крыльцу, поворачиваются боком и останавливаются. Волки жадно дышат, вывалив языки. На крыльце, взгромоздившись на резной угловатый трон, сидит высокий дородный бородач — без лишних слов понятно, что он и есть сам Малюта. В руке его рогатина с раздвоенным заточенным навершием, похожая на исполинскую вилку. Толстыми пальцами он поглаживает рыжеватую густую бороду, усмехаясь желтыми кривыми клыками. Постукивает по доскам острым железным основанием рогатины: Милости прошу в мой терем, гости дорогие! *** Вогель открывает глаза. Кругом безмолвствует темнота — густая, бескрайняя и одновременно обволакивающая как саван. В голове медленно просыпается память, полная болезненного хруста, ран, ожогов и угловатых камней мостовой. Кадр за кадром, мутноватая плёнка разворачивается перед глазами, превращаясь в прокрученный задом наперёд фильм. Темнота служит отличным экраном. Стоя в стороне, как отстраненный наблюдатель, она видит тело Ловчей-девушки — измятое, искореженное, словно старая нелюбимая игрушка в руках жестоких детей. Через мгновение это же тело беснуется в агонии боя, словно исполняя странный макабрический танец. На плёнке вспыхивает маленький кружок — словно сигаретный ожог — кадры сменяются на холодную бесприютную Степь, где она кашляет и кутается в плащ, прячется от вьюги и видит кошмарные сны. Снова ожог и склейка — Ловчая уже в Квартале, погруженная в бесконечный омут бессонницы, пилюль, недуга и дешёвого пива. Безнадёжно испорченная и слабая — это становится лишь заметнее в реверсивном мерцании пленки. Кажется, у неё нет ничего, кроме неоплатного долга, да бронзовой кошачьей головы на цепочке. Плёнка прокручивается дальше — беззвучная, безразличная, вездесущая. Вогель видит, как у неё укорачиваются волосы, как смягчаются и снова обостряются черты её лица. Год за годом, кадр за кадром — первое дело, первый промах, первая кровь на руках. Откуда-то берётся запах кофе и пороха — он появляется всего на мгновение, но остаётся в ноздрях ещё надолго. Постепенно она даже перестаёт узнавать себя — до того это тощее облезлое существо на экране мало походит на человека. Ей почти страшно смотреть на него — скачущее по песчаной площадке в попытке перехватить палку в руках наставника; жадно впивающееся в каждый протянутый кусок еды; засыпающее, свернувшись в клубок, и подскакивающее от каждого шороха; впитывающее в себя новую непривычную ответственность. Сигаретный ожог мелькает не в углу экрана, а в самом его центре — и вдруг оборачивается вспышкой пламени. Одной из десятков, сотен вспышек. Они взбухают в пасмурном небе и среди бескрайнего пепелища, вокруг них вырастают обломки стен и крыш, дверей и окон. Среди этих обломков — четверо мужчин и курносый обритый подросток. Они расходятся, потом сходятся вместе — и теряются в лабиринте мёртвых домов. Снова вспыхивает огонь — город встаёт из руин, стена за стеной. Угрюмый, холодный, напоенный дождями и слякотью, голодом и безразличным безмолвием. Его районы скользят по экрану — люди в них них спешат в дома и магазины спиной вперёд, фонари и окна неестественно тускло мерцают, словно церковные свечи. Площадь за площадью, улица за улицей, переулок за переулком — сколько Вогель ни старается, она больше не видит себя. И всё же она знает каждый поворот, каждую трещину на штукатурке, каждую подворотню. Всё внутри неё сжимается, когда вдалеке на экране становится виден знакомый дом. Её… дом. Она не называла его так очень давно — в сущности, там никогда и не было ничего что по-настоящему принадлежало бы ей. Дом приближается, становится видна дверь подъезда — бордовая, облупившаяся, едва заметно пахнущая краской. Кадр замирает на экране — так близко, словно эта дверь действительно есть впереди, среди темноты, готовая открыться в любой момент — только дерни за ручку. Вогель шагает вперёд, зажмурившись — и дёргает. В последний момент ей становится ужасно страшно, до дрожи и озноба, но уже поздно: дверь распахивается и всасывает её в полутёмный холодный подъезд. На полу и ступеньках уходящей вверх лестницы чернеют слежавшиеся кучки мух — они хрустят под каблуками сапог, когда она начинает подниматься. Признаться, она сама не до конца понимает, зачем — но продолжает идти, шаг за шагом, словно чей-то упорный голос твердит ей, — Надо! К концу второго пролёта всё вокруг начинает казаться чуть больше, а тело начинает колоть хищный холод. С ужасом Вогель замечает, что на ней не осталось ни сапог, ни шляпы, ни катласса — только потрепанное платье, стоптанные туфли, да сабля не больше мизинца. Ступени под ногами слишком уж скользкие. Мухи ссыпаются с верхних пролетов и падают за воротник, застревают в волосах. Хрустят, норовят угодить в горло, заполнить рот и задушить кровью глотку… Вогель вдруг пронзает острая судорога, словно грудь и шею её распарывают изнутри мясницким крюком — и она разражается кашлем. Её ломает и рвёт, кровь ошметками багрит перила и плитку лестничной площадки… Но голос всё не унимается, — Вперёд! Выше! — командует он. И она продолжает подниматься, оступаясь и хватаясь за стены, оставляя за собой кровавый след. Туфли теряются где-то по дороге. Ещё немного. Ещё чуть-чуть. С каждым шагом — все горше, страшнее, мучительнее. Она совсем рядом — комната с повесившейся лампой, комната, где всё испорчено. Комната, где она заперта на всю жизнь — неправильная, больная, искореженная. Под платьем скользят липкие горячие руки — сеют отраву, заразу, порок где-то глубоко под кожей, внутри. Хочется вырвать это из себя, выкорчевать до последнего — и Вогель скручивается в новом приступе кашля, и бесплодно пачкает кровью стены и одежду сквозь пальцы, прикрывающие измученный рот. Всё без толку. Последний пролёт она уже проползает, цепляясь за перекладины перил, облепленная мухами, покрытая слюной и кровавой слизью. В ней не остаётся уже сил для страха и боли — только сплошная сокращающаяся пустота. Грязный пол площадки. Глухая ночная темень за окнами. Тюремная дверь квартиры. Всё как тогда. Иди и войди! — приказывает ей голос на границе сознания. И она открывает дверь со спокойной обреченностью мертвеца, безразличного к своей судьбе. Остатками памяти она уже чувствует дыхание смерти, настигшее ещё в Падальске, в кровавом огненном бою. Если боялась всю жизнь — чего же бояться, когда она уже кончилась? Вогель ступает за порог с широко открытыми глазами, сжимая в ладони игрушечную саблю. Она ждёт жёлтого света лампы, холодного паркета, облезлых стен, мух. Ждёт криков о долге, старых газет — и даже чёртовых липких рук. Но ничего этого не случается. Поначалу ноги её будто бы проваливаются в бездну — однако она вовремя успевает ощутить под собой твёрдую поверхность и удержаться от падения. Под босыми ступнями её — мягкий старый ковёр, в котором шаги тонут без шума. Кругом царит полумрак, населенный тихим мерцанием свечей. Их огромное множество — они покрывают столы и стулья, стены и полки, подоконники заколоченных окон и пол. Все они разного размера, цвета и формы — красные и желтоватые, бурые и чёрные, белые и лиловые. В их свете всё становится похожим на странный сон. Вогель оборачивается — за спиной её оказывается платяной шкаф из мореного дуба с открытой настежь дверцей. Ловчая даже щиплет себя за ухо — может она и правда всего лишь спит? Однако, ухо отзывается вполне обыкновенной тупой болью, а комната совсем не спешит исчезать: напротив, в дальнем конце её будто бы возникают камин и два кресла, приставленных к нему. — Подойди, Вогель. Присядь, — предлагает кто-то из-за спинки левого кресла. Его слова мягко скользят в сумеречном пространстве комнаты, как дым над водой. Ловчая медлит, переминаясь с ноги на ногу. Ей уже приходилось слышать этот голос на лестнице — смутно знакомый, невероятно спокойный и убедительный. Она смущённо подходит ближе, в отблесках огня замечая, как перепачкано, помято и порвано её платье. Шаги кажутся непривычно лёгкими. Тело почти совсем не болит, словно забыло о недавних злоключениях. Вогель садится в кресло. Ужасно старое, наверняка сделанное в какие-то незапамятные времена — и в то же время надёжное и удобное настолько, что вставать из него не хочется вовсе. Она закрывает глаза, почти растворившись в бархатистой обивке, поначалу даже забывая, что в комнате есть кто-то ещё. Он напоминает о себе вежливым кашлем — и Ловчая запоздало фокусирует взгляд на нём. Незнакомец уже не молод, лицо его обветрено, как это бывает у людей, проведших большую часть жизни в дороге; одежда его явно видала лучшие времена, а в тёмных волосах и жёстких усах проступает седина. Но во всем его облике более всего приковывают к себе внимание глаза — они кажутся необычайно живыми, внимательными, однако цвет их, цвет железа, немного пугает. — Кто вы? — неуверенно спрашивает Вогель. Усатый улыбается, по лицу его разбегается рябь морщин. — Я — Хозяин Трущоб, — представляется он, складывая руки на животе. Ловчая вздрагивает. Всякий, кто хоть немного прожил в Квартале, знает рассказы о Трущобах, Доме Сырого Мяса, и о его Хозяине. Сколько бы поверий не было с ними связано, всегда остаётся неизменным одно — место это на редкость опасное, а Хозяина Трущоб уж точно не назовёшь добродушным благотворителем. Нужно бы бежать отсюда поскорее… Вот только куда? В шкаф — за дверь, в полный мух подъезд? В темноту за границами нелепого и страшного фильма о её жизни? Куда же, черт побери, ей бежать, если нет больше ничего, кроме этого кресла, этой комнаты, свечей и соседа по левую руку? — Не беспокойся понапрасну, — предлагает Хозяин, — Ты уйдёшь, как только захочешь, поверь. Но, согласись, будет глупо поспешить — всё-таки, ты очень долго сюда добиралась, верно? Вогель кивает, — Верно. Хотя, признаться, я вовсе не знаю, куда именно шла. — Сюда ведёт много путей. Куда больше, чем ты можешь представить — и всякий страждущий может войти сюда. — Так уж и всякий? — Если достаточно страждет — войдёт, — невозмутимо отвечает Хозяин, — А ты с лихвой настрадалась. Ловчая вздыхает, вытягиваясь в кресле. Постепенно ей и правда становится очень спокойно — словно она впервые за долгое время оказалась дома. Словно собеседник — её отец. Не тот испорченный и безликий, живущий в липкой холодной комнате, а настоящий. Такой, какого у неё, кажется, никогда не было. Хозяин Трущоб терпеливо выжидает паузу, готовый к новым вопросам. — Зачем я здесь? — наконец, задумывается Вогель, — Всё ведь не может быть так просто: пострадать, умереть и усесться в кресло? Усатый снова улыбается, смотрит на неё внимательно-пристально. — Поправлю тебя, — предлагает он, — Ты не совсем мертва. Пока ты здесь, ни один загробный бог не в силах вершить твою судьбу. — Но… Не могу же я вечно тут сидеть? — как-то зыбко уточняет Ловчая. Признаться, с каждым мгновением эта перспектива кажется ей всё менее сомнительной. — Мой Дом велик и здесь всякому найдётся место, — прищуривается Хозяин, — Но ты сейчас лишь на середине своего пути. Важно сделать правильный шаг вперёд — и едва ли ты захочешь остановиться на распутье навсегда. Вогель кусает губы. Распутье? А ждёт ли её хоть что-то хорошее за ним? Стоит ли эта тревожная осыпающаяся дорога того покоя, в котором она пребывает теперь? Что-то предательски колется на границе её сознания, не давая полностью отдаться этому чувству. Только вот что же… — Я ведь… Смогу вернуться сюда? — спрашивает она вдруг, — Когда-нибудь? Хозяин кивает. — Конечно, сможешь. Все мои чада — желанные гости на моем пороге, — заверяет он, — И все они вновь явятся сюда, когда придёт их срок. — Чада? — Вогель смотрит на него исподлобья. Свечи вокруг будто бы начинают гореть ярче. Особенно ближняя, рябинно-рыжая, пахнущая чем-то благовонным. — Да, — снова кивает усатый. Глаза его перестают мигать и словно бы впитывают блеск свечей, — Все пришедшие сюда не уходят с пустыми руками, — он замолкает ненадолго, словно собираясь с мыслями, и продолжает, — Те, кто испил до дна чашу страданий, получают мой дар. — Что же это за дар? — Жизнь вечная, великие тайны и великая сила, — наклонившись, тихо произносит Хозяин, — До конца времен — если он, конечно, наступит. — И ничего взамен? — Только чаша, дитя, — голос его как-то неуловимо меняется, словно в нем появляется что-то, принадлежащее немыслимой древности, — Свою чашу ты будешь пить вечно, пока в тебе будет теплиться жизнь. Ты не будешь страдать от ран и болезней, сможешь сделать многое — то, что навеки останется в умах смертных. Главное разумно вершить свой путь — но уж это ты сможешь. Вогель слегка недоверчиво смотрит в его глаза — бездонные, как у Охотника, но вовсе не такие холодные и страшные. Она видит в этих глазах вечность — свою вечность, которую может прожить. Несомненно, это будет прекрасно: Она будет здорова. У неё наконец-то будет отец. Она сможет… Сможет — что? Зачем? Крохотная игла тревожащая её сознание всё это время, вдруг раскаляется и, вспыхнув, распускается ослепительной вспышкой — словно падающая звезда. В нос бьёт запах кофе и пороха, невесть откуда взявшийся. На шее холодным цветком прорастает бронзовая кошачья голова. Она вспоминает — тёплые руки, внимательные слова, спокойные сны, которые уже были прежде и которых может больше не случиться никогда, если она не выполнит своего долга. Не мушиного, душащего горло и лёгкие. Не фальшиво-газетного, портретного крикливого долга, который навязали ей другие. А настоящего — того, который она сама приняла вместе с амулетом и обещанием, данным на развалинах мёртвых домов. К чему ей теперь новый отец, если она уже выбрала его прежде, пусть сама и не поняла этого? Вогель поднимает глаза на Хозяина. Он улыбается — невозмутимой, понимающей улыбкой, зубы в которой, правда, чуть острее людских. — Ты правильно решила, — говорит он после некоторого молчания. Ловчая судорожно кивает. — Мне нужно… Обратно, — тихо просит она. Усатый склоняет голову, морщит лоб. — Одного страдальца я прежде не смог одарить по достоинству, — в голосе его, вновь очеловеченном, проступает на мгновение что-то напоминающее… скорбь? — Поэтому тебе я помогу — так, чтобы ты смогла сама помочь, как обещала, — он откидывается на спинку кресла, — Ты вернёшься в Степь. У тебя будут ночь и день, чтобы успеть туда, куда ты спешишь. Вогель бледнеет, чувствуя, как платье её медленно превращается в накидку, а игрушечная сабля обретает тяжесть катласса. По комнате проносится холодный ветер, заставляющий трепетать пламя свечей. Он хватает её за горло, пробуждая где-то в глубине тела до боли знакомый кашель. — Не вздумай, — неожиданно твёрдо приказывает Хозяин, — Хватит с тебя. Неужто тебе не хватило того, что ты уже умерла, дитя? Вогель непонимающе смотрит на него. Зарождающийся кашель вспухает где-то в груди и поднимается вверх по шее. — В тебе давно уже нет ни грязи, ни порчи, — Хозяин приподнимается с кресла, ворошит угли в камине щипцами, — Да, пожалуй, и не было никогда — кроме той, что ты сама взрастила, пусть и не без чужой помощи, конечно, — он подцепляет уголек в самой гуще и осторожно достаёт, — Довольно тебе мучаться. Для меня ты дитя, но на деле — давно уже выросла. Дом твой сожжен, и весь сор из него вымели вон — так и ты иди вперёд с поднятой головой. Как-то машинально Вогель протягивает вперёд ладонь — уголь падает в неё, не обжигая. Она хочет сказать что-то ещё, наверное, ужасно важное — но не успевает. Кругом нет больше ни камина, ни свечей, ни Хозяина Трущоб. Только Степь. Холодная, пронизанная носными ветрами и презрительной луной. Вогель стоит на незнакомом холме посреди пустоши. Под ногами хлюпают травянистые кочки. Ладонь её пуста, хотя и согрета неведомым теплом. В ноздри просачивается запах кофе и пороха… Надо спешить. Ловчая делает уверенный шаг вперёд, покидая распутье.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.