Квартал

Горячая работа
NC-17
В процессе
136
2
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 537 страниц, 209 772 слова, 59 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
136 Нравится 55 Отзывы 24 В сборник

Глава LII. Меморабилия

Настройки
Канюку нравится жизнь. Будучи слишком исполнен ядовитой едкой ненавистью к себе в мельчайших телесных и душевных проявлениях, он, однако, страстно и неустанно ищет её вовне. Взгляд его глаз, прорывающих серый саван лица, отчаянно цепляется за собратьев квартирантов и ловит мгновения, движения и фразы, как странный живой фотоаппарат, пленку которого не посмотрит никто и никогда. Затвор щелкает — веки смыкаются. Руки Графа, тонкие и бледные, но ужасно красивые, его острая улыбка и быстрая певучая тирада о чем-то высоком и забытом. Щелчок. Седые космы Спокойника, грубоватые пальцы, впившиеся в рукоять поеденной ржавчиной шпаги, пожелтевшие от сигарет, тревог и плохой пищи зубы. Снова щелчок. Мальчишка Пьеро, проносящийся по лестнице со своими побрякушками. Луч сумеречного света проходит через цветной витраж окон и кудряшки на патлатой голове нанизываются на него, как бусины на нитку. Веки смыкаются. Сонное тело идёт бродить по пьяным улицам. Канюк продолжает делать свои потайные кадры когда пьёт и напивается, когда ввязывается в драки и когда остаётся один в темноте дворов и тупиков. Ему нравится заглядывать в окна, где люди спят или бодрствуют, занимаются своей обычной не выставленной добровольно напоказ жизнью. В этом простом и обыденном проявлении себя они кажутся ему невероятно красивыми и удачно сотворенными, гораздо прекраснее его самого. Иногда он случайно ловит в стекле свое отражение, и отшатывается с отвращением и страхом. Порой, когда улицы пустеют, а в домах затихает гомон голосов и звон посуды, Канюк взбирается по стенам и заходит в открытые створки окон в гости. Несмотря на все обязательства Пьющего Кровь, сделать это не трудно, если знать верные слова. К тому же, он не делает ничего дурного, только смотрит тихо и внимательно на быт и уклад чужой жизни в её временно замершем спокойствии. Перебирает приборы на столах, пересчитывает крупинки соли, просыпанные кем-то, тушит непогашенные по-забывчивости свечи. В эти моменты, становясь незаметной для себя и других тенью, приближенной к желанной бестелесной свободе, он на краткие мгновения становится наконец-то счастлив. Так бывает обычно. Но теперь он ещё более утоплен в тревогу и смятение, и даже в эти обычные и приятные измотанному духу радости не может скрыться. Неприкаянной тенью с севшим голосом и запавшими глазами он бродит по Кварталу и ищет, и просит у тех, кого чтит людьми сведущими в подобных делах: — Нет ли у вас снадобья от едкого золота? Ему в ответ только качают головой и цыкают металлическими зубами. А он все просит и просит, и стучится в двери квартальных колдунов почем зря, тревожа их покой. Пажитник, встреченный им возле Кабака, долго шарит по карманам, но так ничего и не находит. Старый Мавр на улице Торговцев Колдовством даёт ему пару адресов — Гнилоклычицы из Фонарного и Улуна, колдуна с Зелёной площади. Гнилоклычица живёт в подвальной квартирке в конце переулка. Внутрь ведёт только лифт, с трудом опускающийся вниз, в сырую темноту из медленно плесневеющего подъезда. Канюк долго стучится в её обитую дерматином дверь, потом, когда дверь открывается, долго выспрашивает про нужные лекарства, но Гнилоклычица только качает головой. Зубов у неё уже нет, ни гнилых, ни здоровых, а вместо них — сделанные из аллюминия протезы, на манер падальских. Волос на голове тоже почти не осталось, и она пытается скрыть это под цветной косынкой с бусинами на концах. В квартире её, тесной и пыльной, обмазанной влажными языками тусклых плафонов на стенах — лабиринт из стеллажей, полочек и шкафчиков, на которых в банках ютятся сушеные и заформалиненые неясные трупики, порошки, сальные мази и чуть бурлящие жидкости цвета разложения. Она пытается продать Канюку какую-то дрянь, потом — купить у него немного табака Зрячего, но тот ей не по карману, и обменять его всё равно не на что. Канюк плюет ей на порог, уходя, и ругается, подтягиваясь по лифтовой шахте на тонких жилистых руках. После его слюны на пороге остаётся выбеленное пятно, и Гнилоклычица долго охает и ахает, боясь, что оно попортит защитные чары, которыми просмолено её ведьмовское жилище. На Зелёной площади Канюк находит высокий доходный дом, принадлежащий наверняка Йотуну. Избегая сторожащего порог вахтера, скользит во двор и взбирается по стене до самого верха. Входит в открытое окно в общем коридоре и по запаху трав находит нужную квартиру. Улун уже откуда-то знает о его приходе и с порога разводит руками в тяжёлых браслетах — ничего, мол, нет. Квартира его вся в дыму от какого-то неудачно сваренного зелья. Лампы в бумажных абажурах качаются под потолком, как маленькие призраки разноцветных солнц. Улун предлагает Канюку кофе. Тот соглашается, проходит в заваленную книгами кухоньку, где между допотопным кассовым аппаратом и массивной обложенной изразцами раковиной втиснута газовая плитка. На ней Паприка — жена Улуна, маленькая тонкотелая женщина с седеющими волосами в пучке, заколотом двузубой латунной вилкой, готовит кофе в исполинской турке. Канюк долго пьёт свою порцию из большой узорной чашки со сколотой ручкой. Улун тоже пьет, чешет подбородок и перебирает заплетенную в косичку бороду. Взгляд узких карих глаз его внимательно бегает по бледной голой голове Канюка. Паприка жеманно мешает в своей чашке ложечкой и время от времени подливает гостю и мужу сливок, так что под конец в чашках остаётся только светлая молочная смесь с вкраплениями гущи. Никакого совета Улун дать не может, предлагает разве только зайти к Мороке — у неё уж точно будет всё, что может понадобиться нежити. Канюк только устало покашливает. На дорогу ему скармливают песочное печенье, сухое, как настоящий песок. Он выбирается на крышу через окно, протирает лицо снегом и бежит дальше по листовому железу. На очередном перекрёстке некоторое время раздумывает над словами Улуна. Гадает на удачу на осколках кирпича, отвалившихся от печной трубы. Получается какая-то несуразица. Чертыхаясь, спускается на мостовую, через пару переулков ловит трамвай Дурного Пакка и на нем доезжает до Улицы Торговцев Колдовством, делая почти полный круг по Кварталу. Чересчур запыхавшийся, особенно для полупокойника, долго шаркает облепленными снегом сапогами на крыльце, прежде чем войти. Потом, уже положив пальцы на ручку и готовясь войти, понимает, что дверь не двигается, ни внутрь, ни наружу. Канюк вопросительно стучится. Дверь приоткрывается, в щели показывается бледное пятно тонкочертного лица Мороки. — Не положено ведь тебе через чужой порог запросто ходить, разве сам не знаешь? — шелестит Морока, — Чего надо? — Мазь от едкого золота. Улун говорил, у тебя такое водится. — Улун говорил, значит… — тянет Морока, — Напутал видно. Я такого не держу, уж прости. — Не держишь или не продаёшь? Я не поскуплюсь, ты же знаешь! — заводится Канюк. — Не держу. А рыжий пусть отлежится — он самый сильный из вашего племени, на нем всё и так заживёт, зря только волнуешься, — доносится из лавки ответный шорох, — Да и поделом ему… — Как это — поделом?! — шипит Канюк. Толкает дверь, но она захлопывается с резким щелчком и больше не поддается. Квартирант зло озирается по сторонам, да так и уходит ни с чем. Видно уж больно сильные чары лежат на лавке — не стоит и время тратить попусту. Бежит дальше как потрепанный пёс, голодно облизываясь на холодном ветру. Промозгло и тошно. Снова забегает в густые переулочные дебри. Около пятна голой, без снега, мостовой, где лежат без особого порядка цветочные венки — по большей части чёрные и красные — проходит медленно. Была бы шляпа — снял бы, да только давно уже отвык он их носить. С трудом, бормоча под нос колдовскую тарабарщину, с третьего раза находит нужный дом. Поднимается, цепляясь за подоконники, по фасаду до нужного балкона и вежливо, как птица лапкой, стучится в стекло. За стеклом отодвигается занавеска, показывается сонное обрамленное белыми волосами лицо Песочника. Открывается балконная дверь. Канюк вкрадчиво просит сонных сладких капель. Песочник мнется, но капли даёт. Говорит только, чтобы Графа не пичкали ими без меры — но это и так дело ясное. Канюк расплачивается с ним мелким серебром, прячет пакет с пузырьком в карман — и спешит домой. Был бы хвост — завилял бы, да только нет у него ни хвоста, ни нужной мази, одни только капли, да латанная-перелатанная тонкокожая душа. И то хлеб. *** Фея пьёт. Пьёт зло и хищно, вливая в себя обжигающий горьковатый алкоголь. Кабак шумит вокруг, ест душу оловянными ложками, вырывает клочки мяса из утробы. Кривошей за стойкой суетится, наполняя стаканы, мелкая девчушка, вся конопатая — дочка что-ли? — копошится подле него, вроде как помогает, но, вернее всего, только мешает, перепуганная гвалтом, свистом и пьяными песнями. Сзади подходит кто-то, хлопает по плечу. Фея слышит шаги и чует движение заблаговременно, но двигаться ему слишком лень. Дёргает носом. Пахнет духами, приторно сладкими, и табаком, крепким и пряным — Сигарилла. Оборачивается. Водит мутным взглядом сквозь черные стекла по чужой стати. Лицо у Сигариллы бледное, прячется в седых кудрях, кожа холеная, припудреная, на щеке мушка. На плечах — тёплое шерстяное пальто с подкладкой из клетчатого пледа. Поперёк крепового серого платья — широкий ремень, на нём кобура и боуи в ножнах, тисненых цветочным узором. Она старше почти всех Ловчих, кого знает Фея, но даже в этой старости выглядит элегантнее и живее многих. Как ей только это удаётся… — Ты как, беззубый? — улыбается Сигарилла. Фея качает головой, — Пойдёт. Не бери в голову. — Я и не беру, — улыбка превращается в ухмылку, — Только больно уж ты смурной. — А я вс-сегда такой — или не привыкла? — изумляется Фея, опрокидывая в тёмный рот рюмку горечи. — Не всегда, — качает головой Сигарилла, достаёт из кармана серебряный портсигар, прикуривает от свечи, — С чего ты так напился? Неужто из-за девчушки Пыльника? Фея хмурится. Оценивает предложенную версию. В сущности, есть ли ему по-настоящему дело до смерти Горжетки? Есть конечно, но не настолько, чтобы гнить заживо. Подумав и взвесив все «за», «против», «возможно», «пожалуй», покопавшись на полках своего грешного разума, он отрицательно качает головой. Отставляет рюмку подальше и лихой резвой рукой ловит со стойки початую бутылку вязкого пряного пойла. Кривошей укоризненно косится на него, но сказать ничего не решается или не успевает. — Пора мне уползать отс-сюда, — многозначительно заявляет Фея и направляется к выходу. — Пора, так пора. Они выходят на холод вместе, как старые приятели, коими почти и являются. Остроносые сапоги Сигариллы режут снег, как пахотную землю, ботинки Феи хрустят зубами на льду и проступающих камнях мостовой. Идут по вязким сумеркам. Время от времени Фея даёт Сигарилле бутылку, та пьёт вполглотка и отдаёт обратно. Снег лениво сыплется с серого неба, как просыпанная из складского мешка соль, и оседает на белых завитках её волос. Они не разговаривают, только время от времени переглядываются боковым охотничьим зрением. Фея запахивает пальто поплотнее, опьянение постепенно даёт о себе знать, и с каждым поворотом он всё сильнее начинает припадать на больную ногу и всё нежнее обнимает костыль, с которым теперь ходит вместо окончательно попорченной клюки. — Ты хоть до Квартиры то доберёшься? — спрашивает его Сигарилла, тревожно щурясь от бьющего в глаза фонарного света на очередном перекрёстке, — Или приютить тебя? — Не с-стоит, — качает головой Фея и неожиданно ловким движением отправляет пустую бутылку в чёрный зев подвального окна, — Но с-спасибо за предложение. Лес-стно. — Как душе твоей угодно, беззубый. Они проходят до следующего перекрёстка и здесь, не прощаясь, расходятся. Сигарилла отправляется домой — Фее известно, что у неё в Квартале есть весьма уютная тёплая мансарда с выходом на крышу в старом доме недалеко от Сизого, которым владеет не то мать, не то другая её родственница. Если бы путь его и вправду лежал в Квартиру, они бы и дальше шли вместе ещё по крайней мере несколько улиц, но сейчас у Феи другие планы. Некоторое время он курит, дожидаясь, пока Сигарилла скроется за углом. Потом тихо отправляется через дворы к Улице Торговцев Колдовством. Без спутницы он идёт куда быстрее и куда меньше опирается на костыль, только время от времени косится на окна — не подсматривают ли? От больного и убогого не ждут толковой угрозы, пока он не приставляет нож к горлу и не начинает вырывать зубы молотком. Пусть же побольше будет тех, кому невдомек, что не так уж он болен и убог, тем более, что молоток и прочие забавные предметы у него завсегла наготове. Пока тлеет вторая сигарета, он успевает добраться до первых колдовских лавок, но дальше по торговому ряду не идёт — сворачивает во дворы. Здесь и раньше, и теперь обретается пристанище для тех, кому на самых видных и доходных местах закрепиться не удалось. Фея снова напускает на себя пьяное хромоножие, не выпуская из губ едва дымящийся сигаретный фильтр. Бродит между прилавков с товаром, будто бы высматривает то и это, пальцами в беспалой перчатке гладит блестящие без огня елочные игрушки, плохонькие амулеты, стертые и до тонкой металлической нитки истончившиеся колдовские кольца с треснувшими камнями. Продавцы брезгливо морщатся, но отогнать его не решаются, будто бы цепенея от презрительного омерзения, как кисейные барышни при виде мохнатого лоснящегося жука-паука. В одной из лавочек он даже покупает стеклянный шар, в котором сам собой горит жёлтым огнём фонарь и клубятся алые, апельсиновые и золотые листья. На подставке — стертая надпись: «Счастливой Бражной!» Продавец спешит выпроводить его и шар отдаёт за сущую мелочь. Фее только того и надо. На Ловле он не был уже давно, и деньги начинают кончаться. Однако это сейчас не так важно. Похрустывая потемками под подошвами он насекомо ползет дальше и дальше через сужающийся проход между прилавками, как старое чудовище, спешащее укрыться в своей потайной норе. Когда чутье начинает подводить его, он достаёт из-под полы электрический фонарь, вроде тех, какими пользуются полицейские — с длинной тяжёлой металлической рукоятью и едва заметными зубцами по краю линзы, стекло которой уже неисправимо пожелтело. Толстый густой свет его режет ломтями дворовую темноту, выхватывая из неё жёлтым внимательным щупом отдельные куски: заклееные малярным скотчем и заделанные фанерой окна; обнажившиеся из-под штукатурки кирпичи; бронзовые фигурки от сглаза, прилепленные к стенам и подоконникам. Фея проходит в самую глубь дальнего двора, и останавливается около крыльца лавки с накрепко заколоченной витриной. Здесь никто не ходит уже давно, все чёрные двери подъездов заперты и завалены мусором. Дурные места вычисляются квартальными поразительно быстро и столь же быстро вокруг них формируются тёмные зоны отчуждения, надежно отгораживающие суеверный колдовской люд от сколько-нибудь возможной угрозы. На пороге лавки кем-то заботливо рассыпаны размокшие рис, пшено и, кажется, соль — дорожка явно не первой свежести. На пороге бывшей лавки Искандера она обновляется чуть ли не постоянно, но не здесь. Фею это отчасти радует. Он открывает дверь, переступает высокий порог и через два шага уже упирается в прилавок. Лавка совсем маленькая — на большее у них денег не хватило. У него не хватило. У Шумовки денег не было вовсе, но он с детства привык заботиться о сестре. Других родственников у них всё равно не было и не предвиделось. Фея садится на пол, приставив костыль к прилавку достаёт из кармана шарик и ставит его на половицы, в густую пыль. Выключает фонарь. Теперь весь свет в лавке исходит только из-за тонкого стекла, искрящегося разноцветной листвой. Почти ничего не разглядеть, но Фея и так знает, что и где здесь можно найти. Знает наперечет все открытки с мелкими бытовыми заговорами на стене — они расходились лучше всего. Знает все мелкие фигурки под стеклом в шкафчике слева от двери — мелкие и средние боги, среди них затесалась и пара падальских, чтобы было что продать даже цыганам. Знает, какие кнопки не работают на кассе и какие купюры и монеты лежали в ней в день, когда лавка закрылась. Знает, что справа от прилавка есть дверь в подсобку, рядом с ней — чугунный крюк, на котором и сейчас висят пыльные цветастые бусы, а под этим крюком на стене, плинтусе и половицах — тёмное кровавое пятно, такое старое, что похоже больше на грязь или плохую краску. Фея зажмуривается. Вспоминает лицо Шумовки — курносое, с раскосыми глазами. Какого они были цвета, эти глаза? Он уже совсем не уверен. А волосы? Русые, вьющиеся мелким бесом и очень густые. Что он точно помнит, так это выражение её лица последний раз, когда смотрел в него — такое растерянное, с подступающими слезами, губы чуть приоткрыты, а по виску, щеке, шее течёт кровь. Красная-красная, тускнеющая на воздухе и становящаяся похожей на соус к какому-то блюду. Вокруг толпятся кухонщики — Яга, Штырь, которого ещё не назвали Штырем, и сам Йотун. Они все ещё здоровы и целы — до убийства Искандера, последующей резни в Кухне и Передела остаётся уже совсем немного. На том Переделе будет решено, что никто из Хозяев не вправе требовать платы с Торговцев Колдовством; будет решено, что никто не вправе причинять им вред; будет решено что, они должны продавать любой приличный товар за установленную цену, избегая симпатий к домочадцам разных Домов. Но это будет потом. А тогда есть только три кухонщика, умирающая Шумовка и Фея, стоящий на пороге с… Черт, что же тогда у него было в руках? Кажется, молоток. Он смотрит в глаза, стекленеющие у стены в россыпи порваных бус и раздавленных лампочек дешёвой гирлянды. Смотрит на кровь, вытекающую из виска, и ещё оставшуюся на крюке, торчащем из стены. Он так никогда и не узнает наверняка, сама ли Шумовка оступилась от испуга, или кто-то толкнул её. Платить она никому не хотела — да и нечем было, это уж точно. Лавка почти не успела принести дохода, и они всё равно жили только на то, что Фея приносил с Ловли, а тогда это было совсем немного. Он как раз тогда вернулся с особенно долгой охоты где-то на юге. В левой руке у него были финики в бумажном пакете. Они все рассыпались по полу, когда он пошёл на кухонщиков, слишком сильно сжал пальцы и порвал бурую бумагу. Он ударил Штыря в голову и в грудь, проломил ему череп и ребра с тёплым хрустом. Потом почти дотянулся до Яги. А потом Йотун выхватил нож и разрезал его пальто, колючий свитер, кожу и мышцы в районе живота от одной выпирающей бедренной кости до другой. Хороший разрез. Точный. Фея тогда как-то сразу осел на пол и выронил молоток, а они вышли вон и скрылись в сумерках. Сейчас он бы не дал им уйти даже с распоротым брюхом, но это сейчас. А тогда у него хватило сил только закричать, чтобы хоть кто-то пришёл в лавку, пахнующую кровью и сделал что-то, что положено сделать. Он не знал, стоит ли ему ползти наружу и звать на помощь, или подобраться ближе к сестре. Так и не смог решиться ни на что. Так и остался беспомощным смятым насекомым на пороге. Ему так и не сказали, кто пришёл на крик и доставил Фею к врачу, а Шумовку к гробовщику. Совсем скоро начались события куда более значительные для большинства квартальных, и история маленькой лавки и мёртвой лавочницы потерялась в куда большем количестве крови и грязи. Доктора звали Шпингалет, и он не взял с Феи денег, хотя работу сделал хорошо. Передел прошёл без всякого его участия, поскольку тогда рана была ещё слишком свежей и мышцам потребовался еще целый год, чтобы как следует восстановиться. Когда спустя почти две зимы Фея впервые снова вышел на Ловлю, он уже точно знал, что однажды убьёт Йотуна. Не потому, что был уверен, что именно он был убийцей Шумовки. А потому что он, как Хозяин Дома, обязанный хранить Порядок, допустил эту смерть и опустился до того, чтобы выколачивать деньги из тех, кто и так едва сводил концы с концами. Фея ещё какое-то время сидит у прилавка, погруженный в пьяную смесь этих воспоминаний и мыслей. Потом встаёт и выходит в снежную темноту. Когда он возвращается в Квартиру, то первым делом, ни с кем не здороваясь, идёт в ванную и долго моется под горячей, почти кипящей водой. Он сделает свое дело. Сестре уже совершенно всё равно на то, кто из её обидчиков, когда и как умрёт. А значит у него есть время, чтобы всё как следует обдумать и сделать всё так, как он привык — обстоятельно и качественно, с некоторой долей удовольствия, которая, пусть и в глубине души, присуща каждому мстителю, каким бы мотивом тот ни прикрывался. *** Козе снится сон. Она понимает, что спит, и от этого чувствует себя как-то странно, будто бы живой и неживой одновременно. Ей кажется, что она растаяла в жару и стала единым целым с простынью, подушкой и кроватью, со стенами и крысиными норами, с плетеными проводами и отопительными батареями, с кранами в ванных комнатах и конфорками плиты. Ей снится Кухня, ошпаренная горячечным бредом, пронизанная любопытством к непознанному и непознаваемому до конца тайному миру, лежащему на грани сна, яви и чужой памяти. Выглядит она иначе, чем теперь — стены ещё совсем ровные, с, может и не новыми, но куда менее потрепанными обоями. За цветными узорами на бумаге не видно ни голого кирпичного мяса, ни потускневших венозных труб. Паркет и половицы в комнатах ещё блестят тускло и тепло, как и положено в почтенном Доме. В комнатах нет крыс, а на подоконниках — лишней пыли. Лампы на этажах почти все сплошь в абажурах — не то что теперь. Коза плывёт сквозь эти призрачные места, рассматривая свой Дом таким, каким он был, верно, много зим назад, когда её ещё и в Квартале не было. Заглядывает в комнаты, ловит прищуренным глазом отблеск ламп в никелированных спинках кроватей. Пахнет йотуновой мясной похлебкой — похоже, рецепт её не слишком изменился с тех времен. Пора ужинать. Коза, отталкиваясь от стен и угловатой мебели, плывёт на верхние этажи. Ей до мурашек интересно, как тогда выглядели старшие кухонщики и сам Йотун. Она скользит по лестницам и коридорам, а потом как-то вдруг оказывается в беспросветном узком коконе водопроводной трубы. Тело её, съёжившееся до размеров таракана, проносится по медным тусклым изгибам, подхваченное напором холодной тёмной воды. Вместе с ней она пулей вылетает из крана на последнем этаже Кухни, и едва не попадает в объемистый металлический чайник, который кто-то готовится ставить на огонь. Коза присматривается и понимает — Яга. Лицо у него уже и тогда резкое, но на коже куда меньше морщин и мелких шрамов. Волосы длиннее едва ли не вдвое, рыжина в них ярче, чем теперь. Нос все такой же острый и крючковатый, с распухшим крылом, в которое, похоже, совсем недавно вставили новую блестящую золотом серьгу. Из столовой раздаётся возглас Йотуна, — Спустись-ка в погреб, разбойник, да принеси вина! — Слушаюсь и повинуюсь! — паясничает Яга, входя в зал, где, похоже, собрались уже почти все домочадцы. Здесь Коза задерживается, чтобы как следует рассмотреть тогдашних жильцов. Во главе стола, конечно, Йотун. В волосах у него ещё нет намечающейся теперь седины, да и глаза… Совсем не такие жуткие, холодные и хищные как теперь. Одет он пожалуй куда свободнее, чем сейчас — вместо сюртука с высоким горлом, на нем простая чёрная рубашка со свободными рукавами и аккуратными манжетами, а на левой руке… Неужели колдовское кольцо? Рядом с ним — какой-то человек в одежде армейского кроя с внимательным и умным лицом, отчётливо начинающий лысеть. На тонком носу его поблескивает пенсне, а рядом с тарелкой лежит блокнот в кожаной обложке, куда он время от времени пишет химическим карандашом, шёпотом уточняя что-то у Йотуна. Рядом с ними по разные стороны от стола сидят Грабля и Штырь. Руки у них здоровые, даже со всеми пальцами. У Штыря, одетого в ситцевую лиловую рубаху с закатанными рукавами, на левой руке, теперь почти по локоть замененной заточенным металлическим прутом, виднеется татуировка до самого плеча, изображающая остроклювых тонкокрылых птиц, чьи контуры ещё не заполнены до конца цветом. Грабля о чем-то шутит вполголоса то с ним, то с другим кухонщиком — незнакомым Козе лысым бородачом — и сам же смеётся над этими шутками раньше собеседников, то и дело присасыааясь к дымящейся трубке. Лицо его, небритое и изрытое оспинами, в эти моменты наполняется какой-то наивной, почти детской радостью от произнёсенной остроты. В дальнем конце стола расположились еще двое незнакомцев. Один — в потёртом чёрном френче, с тонкими усиками, одноглазый — с почти пиратской повязкой, но какой-то прилизанно строгой. Другой — полный, широколицый, с острой, будто бы неподходящей его лицу бородкой без усов и маленькими, но острыми и ужасно ехидными глазами. Интересно, что с ними стало? Больше за столом никого нет — ни Штриха, ни Канифоли, ни Бурбона. Может, опоздали к ужину? Или ещё не стали кухонщиками? Коза уже решает было понаблюдать за Ягой и его путешествием в винный погреб, как вдруг откуда-то снизу раздаётся жуткий лязг и грохот. В тот же миг Коза чувствует жгучую пронизывающую боль, точно в самую середину груди ей вогнали раскалённый кусок металла и проворачивают, наматывая на него лёгкие, стягивая кожу и ломая рёбра. Эта боль отдаётся во всём, что окружает её: свет в лампах вспыхивает на мгновение ярче и тут же меркнет; из водопроводного крана с шипением вырывается струя ржавой воды и рокочет, ударяясь в металлическую раковину; по потолочной штукатурке пробегает тонкая, но заметная трещина. Йотун встаёт со своего места, отходит к угловому шкафу, где за темным стеклом что-то тускло поблескивает. Боль становится сильнее. Коза зажмуривается — и видит, слышит, осязает, как по коридорам Кухни, распирая кирпичные стены и разрывая обои, несётся волна яростного жара, как взрываются снопами искр лампы, как сгорают абажуры и остаются черные калёные следы на полу. А потом она видит его — рыжеволосое чудовище с сияющими ослепительным огнём глазами и клыкастой пастью, отверстой в безумном крике. Оно несётся по коридорам, сапоги его гулко стучат по полу, богато расшитая шуба за плечами развевается, как крылья. Бородатый кухонщик, прежде шутивший с Граблей, поднимается из-за стола, в руке его переблескивает кастет. Он выходит из столовой в коридор. В этот момент Йотун что-то говорит ему, видимо, предостерегая… Но поздно. Бородач скрывается за порогом — и через мгновение мимо дверного проёма проносится его тело. Искореженное, обожженное, мало похожее на человеческий труп — скорее на мясную тушу, побывавшую в коптильне. Йотун застегивает на себе тяжёлую серую бригантину, передаёт сидящим за столом топоры и тесаки, извлеченные из шкафа, и сам идёт к двери, вытянув вперёд руку с колдовским кольцом, камень в котором сверкает, как крошечная звезда, украденная каким-то хитрецом с неба. Он выходит в коридор. Жар обдает и его своей смертоносной волной, но не причиняет особого вреда, только ерошит волосы. Йотун говорит громко, чеканя каждое слово, будто рубит кости на бойне, — Я — Хозяин этого Дома. У тебя нет здесь власти, нежить. Ступай за порог и сгинь, как поганый пёс! Коза смотрит из-за его спины в жуткие горящие глаза Графа. Тот стоит, замерев посреди коридора, будто остановленный невидимой стеклянной дверью. Видно, как острые носы его сапог слегка загибаются назад, будто и правда уперевшись в прозрачную преграду. Граф скалится, рот его растянут до ушей и полон острых изогнутых зубов. Этой драконьей пастью он с некоторым трудом отвечает, — Здесь везде — моя власть. Ты убил моего человека, Йотун. И ты сам сгинешь, как пёс. Он порывается пойти вперёд, но тут же отшатывается. Йотун сжимает пальцы вытянутой руки в кулак и резко распрямляет их. Граф начинает пятиться по коридору, дрожа и выгибаясь всем телом, Коза почти отчётливо слышит, как хрустят его кости. Несколько ламп взрываются под потолком, обдавая его голову ворохом осколков. Кухонщики выбираются в коридор, понемногу смелея и вставая за спиной Хозяина. — Мертвецу — могила. Кровопийце — точеный кол, — сухо бросает Йотун в пространство, Графа мнет и толкает по коридору вдвое сильнее. Обойные гвозди впиваются в его тело, половицы вздымаются под его ногами, осколки кирпичной кладки вырываются из стен, метя ему в глаза. Граф воет каким-то утробным звериным голосом, и от воя этого даже у Козы, присутствующей здесь лишь номинально, стынет кровь в жилах. Она успевает заметить уже проступающую на тонких губах Йотуна победоносную улыбку, но в этот момент случается что-то неожиданное. У Козы начинает рябить в глазах, будто прямо в зрачки ей подключили барахлящие телевизионные экраны. Граф вдруг распрямляется в дальнем конце коридора и начинает быстро идти вперёд. Кольцо на пальце Йотуна стремительно становится тоньше и светится всё ярче, а затем вдруг взрывается с оглушительным хлопком. Граф переходит на бег и полуговорит-полурычит что-то страшное. Слов Коза не понимает, но чувствует, что это — самое настоящее колдовство. Коридор снова начинает плавиться от жара. Кто-то отпихивает Йотуна с дороги Графа в столовую — кажется тот самый лысеющий человек в пенсне. Спустя мгновение он уже корчится на полу, весь объятый кипучим пламенем, выедающим целые куски кожи на его трясущемся теле. Правая рука Графа неестественно удлинняется и в ней невесть откуда берётся шашка с украшенной драгоценными каменьями рукоятью. Первым под удар попадает Грабля — он замахивается было топориком, но поздно: молниеносный взмах клинка отсекает ему руку по локоть, и он приваливается к стене, вопя от боли. Остальные держатся увереннее, отступают в столовую. Толстяк с бородкой, не успевший вооружиться как следует, в спешке разбивает об голову Графа стул, а тот всё продолжает наступать, орудуя шашкой. На голове и теле толстяка появляются сразу несколько широких красных полос, он хватается за рассеченное наискось лицо и медленно заваливается на стол. В тот же момент Граф ошалело отшатывается, запрокинув голову, опираясь спиной о дверной косяк: Штырь палит в него сразу из двух стволов обреза, припрятанного до этого где-то в ящике стола. Одноглазый человек во френче всаживает в грудь Пьющему Кровь длинный филейный нож, метя, как видно, в сердце, но промахивается. Рука Графа с шашкой делает стремительный замах, выгибаясь назад и вбок, блестящий клинок распарывает несчастному кухонщику живот от рёбер до паха, а тот все продолжает цепляться за рукоять ножа, повисая на враге мёртвым грузом. Штырь лихорадочно перезаряжает обрез, отходя за спину Йотуна. Тот медленно движется вдоль стола, выставив вперёд тесак и, похоже, не решаясь нанести первый удар. В воздухе разливается запах крови и внутренностей, как во дворе мясницкой лавки. По погруженным в полумрак комнатам и коридорам плывут стоны умирающих и раненых кухонщиков. Коза в оцепенении наблюдает за дракой, стремительно становящейся похоронами всего её нынешнего Дома. Как же они, черт возьми, вообще дожили до нынешней зимы после… такого? — Понимаешь теперь, что такое — потерять любимого домочадца? — скрежещет зубами Граф, глядя на Йотуна. Лицо его наполовину изодрано дробью и теперь медленно покрывается новой кожей, бледной и нежной, как у ребёнка. Сквозь раненую щеку становятся только лучше видны кривые длинные клыки, торчащие по всей длине дёсен. Йотун молчит, не сводя глаз с противника. Оба они чего-то выжидают — и Коза наконец понимает, чего именно, когда Хозяин Кухни пригибается к полу и бросается вперёд, а Штырь поверх его спины снова стреляет дуплетом, и хватает со стола заранее заготовленный тесак. Граф не успевает увернуться от обеих атак. Снова ослепший, он будто бы ломается и падает под резкими короткими ударами Йотуна. Тот бьёт наверняка, привычный к работе с мясом в своём немалом хозяйстве. Тесак входит глубоко в тело Графа раз, другой… На помощь ему приходит Штырь, и вдвоём они, кажется, одерживают верх над чудовищем. Граф лежит на полу в луже дымящейся крови, дрожа, как наэлектризованный. В рыжих кудрях словно странные драгоценные камни алеют дробины и осколки костей, грудь рассчечена вдоль и поперёк. Коза чувствует как по спине её пробегает озноб. Неужели — всё? Сейчас они уж точно сделают то, что нужно… А что, собственно, нужно сделать, чтобы убить такого, как Граф? И тут же спохватывается — но ведь он жив до сих пор! Значит и эта драка не может кончиться для него заслуженной — о, совершенно заслуженной! — смертью. Она завороженно наблюдает, как Штырь с силой вгоняет свой тесак теперь уже точнёхонько туда, где у Графа должно быть сердце… Тот вскрикивает пронзительно и тонко, как кричат дети, когда их особенно сильно и неожиданно обижают. Пасть его искривляется в плаксивой гримасе. Слепое кровавое лицо поворачивается Штырю, изрубленные руки когтями вцепляются в него и тянут, тянут на себя… Теперь уже Штырь вопит от ужаса. Жуткий рот Графа делает что-то ужасное с его кожей и мясом на его руке, Коза отворачивается в оцепенелом ужасе. Ей кажется, что ещё немного — и кровь попадёт и на неё. Она некоторое время не слышит и не видит, что происходит дальше. Только крики, рычание и лязг металла о металл. Когда она оборачивается, ни Графа, ни Йотуна уже нет в комнате. Штырь корчится на полу, прижимая к себе изуродованную левую руку и скулит, закусывая край скатерти. Коза робко отправляется к месту, где ещё продолжается бой. С тихим отчаянием она видит, как Граф зажимает Йотуна, обороняющегося уже даже не тесаком, а кочергой, в угол. Как вгоняет клинок ему ногу, где тот ломается. Хозяин Кухни не издаёт ни звука, но и продолжать бой не может. Он неловко оступается, припадает на здоровое колено, замахивается кочергой, ломая отчаянным ударом тонкие графовы пальцы… Но тщетно. Эта часть Дома, как видно, ещё строится или перестраивается, и на рабочем столе в груде инструментов виднеются молоток и ящик с кровельными гвоздями. — Выше всех себя возомнил, пучеглазый? — жутко скалясь, спрашивает Граф, — Знаешь, как в наших краях поступают с гордецами, которые не держат свою спесь в узде? — он берёт здоровой рукой со стола два гвоздя и молоток, и снова оборачивается к Йотуну, — Их распинают! Распинают, да повыше, чтобы они могли как следует насладиться своим высоким положением! Коза снова зажмуривается, отвернувшись. На глаза ей наворачиваются слезы. Она боится Йотуна. В ней, наверное, почти нет любви к нему. Но она знает, что он — Хозяин её Дома, что он, как ни крути заботится и о ней, и о Лепре, и о прочих. Заботился и о Мальборо. И такой муки он уж точно не заслужил. В ней зреет жестокая утробная ненависть к Графу. К его зубам, глазам, волосам. К его рукам, которые сейчас держат молоток и гвозди. Пусть Йотун, если потребуется, захватит весь Квартал, пусть сделает что угодно, но никто не посмеет больше изранить Кухню так жестоко и бесцеремонно. Если нужно, Коза, кажется, готова умереть ради этого. Только много ли пользы это принесёт? Она слышит первые удары молотка, но так и не решается повернуться. Йотун молчит, пока Граф делает свое дело. А Коза так и стоит, глядя в темные комнаты и вдыхая омерзительный запах крови. Эта роль бессильного наблюдателя кажется ей не меньшей пыткой, чем произошедшее с её домочадцами. Зачем ей снится этот кошмар? Зачем Дом показывает ей это? Чтобы она почувствовала и приняла его боль, поделенную на всех живущих в нем? Видел ли этот ужас Мальборо? Наверное, видел… В этот момент она замечает крадущуюся по темноте фигуру. Яга! Она видит на нем перевязь с чем-то, похожим на золотые тускло блестящие ружейные гильзы — только очень уж крупные. Он идёт на цыпочках, в одной руке у него — широкий длинный нож с позолоченной кромкой. В другой — одна из гильз, накрепко зажатая в кулаке. Коза мельком оборачивается, следуя за ним взглядом. В комнате ей размытым пятном видится Йотун, и правда распятый на стене, с остекленевшими глазами, замершими на одной точке, находящейся точно там, где стоит сейчас Коза. Ей отчего-то становится от этого особенно жутко. Граф в этот момент спрашивает как-то устало, — А где же остальная твоя шайка? Где твой главный головорез, пучеглазый? Где твой Яга? Уж его то мне и нужно! — Нужно ли? — будто бы удивляется Яга, подкравшийся уже достаточно близко. Граф оборачивается на голос. Яга выбрасывает вперед руку с гильзой, и голову Графа окружает золотистая дымка. Он роняет молоток, хватается за голову и воет, воет, так заунывно и отчаянно, что закладывает уши. Яга набрасывается на него со своим позолоченным ножом и режет, колет кромсает, пока Граф не находит в себе силы отшвырнуть его в сторону. На него страшно смотреть — и Коза делает это сквозь пальцы. Граф, окончательно ослепший, и теперь уже точно израненный, делает несколько неуверенных шагов, пятясь подальше от Яги и Йотуна. Оступается неловко на полах спадающей с плеч шубы… и, сопровождаемый звоном в дребезги разбивающегося стекла, падает вниз с высоты всех этажей Кухни, высадив спиной оконную раму. Как в ускоренной съёмке Коза видит, как в комнату вбегают бледные Канифоль и Бурбон. Как они вместе с Ягой осторожно снимают Йотуна со стены. Как Штрих, повязав голову белым платком, осматривает его и остальных уцелевших кухонщиков и берётся врачевать их страшные раны. И всё это время за Козой неотступно следует взгляд Йотуна, цепкий и холодный как рука мертвеца. Она просыпается с ощущением этого взгляда. Вся она в холодном поту, тело бьёт мелкая дрожь. Кто-то заботливо сменяет компресс у неё на голове и приговаривает, — Тише, тише! По голосу она узнает Ягу. Ещё не отошедшая от сна, Коза хрипло спрашивает, — Вы как? Все… Живы? — Все, все, — успокаивает её Яга, — А ты разве знаешь, что случилось? — Нет… Просто сон приснился. А что… случилось? — тревожится Коза. — Да ничего особенного. Отдыхай лучше, потом сама всё узнаешь. Расскажем, — улыбается Яга, поправляя повязку на лице, — А что же за сон такой? — О Кухне. О Йотуне, о вас, всех… И о Графе… — вполголоса скороговоркой отвечает Коза. Яга хмурится. Потом единственная видимая бровь его ползет вверх. Он, как видно, с некоторым трудом находит в себе силы улыбнуться, — Мне он тоже снится иногда. Но очень редко. И тебе вряд ли ещё приснится без особого повода — оно и к лучшему, пожалуй. Верно ведь? — Яга… — тихо спрашивает вдруг Коза, — Почему ты тогда не убил Графа? Ты ведь мог, ведь мог же, да? — Не мог, — качает головой Яга, — К сожалению, не мог. Не в моей это власти. — А почему? — спрашивает она. — Иногда приходится делать то, чего не хочешь. А иногда — наоборот, — туманно отвечает Яга, — Вырастешь побольше — побольше поймёшь. Хватит с тебя пока и этой ноши. — А можно хоть немного конкретнее? — киснет Яга. — Есть те, кто намного могущественнее нас. И они не любят, когда мы вмешиваемся в тот порядок вещей, который кажется им правильным. — Как Хозяин Трущоб? — Как Хозяин Трущоб. Он замолкает. Коза тоже молчит. Так они и сидят: она — в изголовье кровати, он — у её ног, на краю одеяла, закутавшись в тёплый халат с оранжевым узором из еловых лап. Кухня тихо ворочается вокруг них. Кухня помнит всё, что ей положено помнить. И они помнят тоже. *** Мягкие туфли по снегу шуршат. След, след, ещё след. Сероватый налёт на снегу, истончающаяся с каждым шагом колдовская пуповина, связывающая Хозяина и Дом неразрывно, неодолимо. Пыльник опирается на трость — старую-старую, с загнутой отполированной ручкой и гладкими выпуклостями сучков. Долгое время он вовсе не нуждался в ней, но пора эта, похоже, прошла. Неужели так рано пришла старость? А ведь он не гневил ни Усатого, ни иных богов. Не брал силы слишком много, не марался договором с бесами и прочей пакостью, крови не лил и зла не делал, кроме как чтобы защитить деток — да и зло ли это? Видно, всякому выходит срок, рано или поздно, сколько ни прячься за невидимыми дверями, сколько не хоронись в карманном мирке тысячезубого чудотворца — от себя и своей судьбы не убежишь. Не убежала же Горжетка… Жалко девочку, очень жалко. Может и не самый большой талант, но хорошие средние способности. Из таких и выходит та, в сущности, лучшая часть выпускников Сизого, которые работают себе тихо и мирно на выбранной ими стезе. Иногда, бывает, и создают сами небольшие колдовские школы. Он знает пару таких, одну — уединенную, затерянную в Степи. Другую — в Закатном Городе. Пыльник находит нужную дверь, лениво вытягивает руку из складок тёплой накидки, постукивает массивным дверным молотком. Дверь открывается. Он заходит. И вздыхает свободнее, чем на улице, хотя всем прочим посетителям этого места приходится мириться с вечным удушьем. — Здравствуй, Морока! — говорит он шепчущей пыли тёмных углов, потускневшей полироли полок, паутине, подрагивающей от едва различимого сквозняка, и витым узорам ветхих рулонов обоев. — Здравствуй, папа, — шепчут сумерки. Морока оказывается у него за спиной по своему обыкновению, снимает с усталых плеч тяжесть накидки и понемногу ворует усталость источенного кропотливой работой ума, смятое беспокойство бессонных сизодомных ночей, безысходную боль и тревогу за подопечное поколение. Ворует и прячет в тонкой воздушной ткани рукавов, от греха подальше. Пыльник садится в кресло-качалку, покачивается со скрипом на покрытых серым безбрежным ковром половицах. Морока шелестит между шкафов и комодов, ставит чайник на плитку, улыбается бумажными тонкими губами. — Какой чай будешь? — спрашивает, не оборачиваясь. — Чёрный. Травы на твой выбор. Из объемистого кармана сюртука Пыльник достаёт пряники. Бумажный пакет шуршит, и звук этот примешивается к общему шёпоту, становится его частью. — Ты же знаешь, я не чувствую вкуса еды, — качает головой Морока. — Пусть будут для меня. И для гостей. — Их слишком мало, и им не до пряников. — Очень зря, между прочим. А по поводу твоих ощущений… — задумчиво тянет Пыльник, — Можно попробовать кое-что. Я как раз недавно читал одну заметку, знаешь, в «Вестнике», за какой-то там год. Там о книге… — Не стоит, — мягко отказывается Морока, — Меня вполне устраивает это тело. Меньше аспектов — меньше потребностей, чище восприятие. Мне куда приятнее работать с предметами и текстами, чем тратить себя на вкус еды и питья. — Точно ли? — Точно. Она наливает чай в две чашки с серебряными каёмками. Садится в соседнее кресло, пьёт. Пыльник знает, что это — искусный морок, и что в чашке её, возможно, вообще нет никакого чая или есть что-то другое, к чему её тело более привычно. Морока умеет быть вежливой и разделять интересы, предпочтения и занятия тех, к кому испытывает симпатию или уважение. Во всяком случае, так должно быть. Она уже не такая, какой он создал её. Даже фальшивые дети иногда растут. — Соболезную твоей утрате, — мягко говорит Морока. Пальцы её перебирают кольца ожерелья из черноплодной рябины, полностью скрывающие шею. Искусная деталь, чтобы подчеркнуть траур. — Спасибо тебе. Соболезнований я уже наслушался. Хватило. — Я слышала о том, что было на похоронах. Все братцы, сестрицы — целы, здоровы? — Сама ведь знаешь, раз слышала, — Пыльник устало улыбается, — Все целы. И на том спасибо. — Это было очень больно для тебя? — Да. Очень. И смерть, и похороны. — Ты говорил с Хозяином? — Не говорил. Нет в этом проку. Он не людской бог, ему нет дела до просьб. Вот если я умру в муках — другое дело. — Но ведь он же доверил тебе Дом! — удивляется Морока, — Он любит тебя. Должен любить! — Он никого не любит, кроме, разве только Графа. Да и Дом он доверил не одному только мне — значит без… него и слушать не будет. — Ты пробовал? — Да, — Пыльник залпом допивает чай. По бледному лицу его проскальзывает раздражение. Морока кладёт тонкие невесомые пальцы ему на запястье, — Тогда помирись с Песочником, папа. Настали трудные времена, в такую пору не держатся по одиночке. — Он сам выбрал быть один. Это не моя вина. — А ты выбери быть вместе. Для этого не нужно быть магистром тайного ордена, не нужно заучивать от корки до корки Корактор. Он ведь и сам не так зол на тебя, иначе не пришёл бы на похороны… — Похороны — это похороны, — резко отвечает Пыльник. — Для кого-то это ещё и повод устроить побоище, — давит на больное Морока, — Грядет страшное время перемен. Сделай это не для себя, для своего Дома. Ты Хозяин — так береги его! — Тебе легко говорить! — Такой ты меня сделал. Пыльник умолкает. Морока гладит его по рукам и почти светящимся в полумраке волосам. — В последнее время у меня покупают много странных вещей. Я не вправе называть имена и товары, но ты и сам верно, понимаешь, о чем я. — Сизый не тронут, — уверенно отвечает Пыльник, — Йотун — не зверь. Морока заламывает руки, голос её, обычно тихий, наливается силой и жизнью, — Да в одном ли Йотуне дело! Он не агнец в цветущих лугах, но ведь есть и другие беды, кроме вашей старой вражды. Есть и новые силы, грозящие тебе и твоим деткам — или тебе мало одной Горжетки? — Что ты знаешь? — Не слишком уж много. Я ведь просто пыльная бумажная кукла, — сухо улыбается Морока, — Это ты — великий колдун. Так будь им, будь отцом, которого я знаю, который не давал в обиду своих подопечных! — Я и так это делаю! — возмущается Пыльник. — Поговори с Песочником. Два колдуна — лучше одного. Бедная девочка в своей смерти хотя бы может быть счастлива — во всяком случае, она её искала. Но остальные… Есть ведь участь и похуже, чем просто умереть. Подумай об этом, папа. — Подумаю, — еле слышно отвечает Пыльник. — И поговори. Заклинаю тебя. — Заклинания на меня не действуют, ты знаешь. — Так сделай так, чтобы это — подействовало. Мягкие туфли шуршат по снегу. След, след, ещё след. Куда ведёт их цепочка? Неведомо даже оставившему их. *** — А я говорю — заживёт, — упорствует Яков, шаркая по лестнице, — Всегда заживало. — Так ведь едкое золото… — сызнова начинает Канюк. — Золото и золото. И золото, и серебро — всё заживало. Ты ещё от кольев раны не видел, — хмыкает Яков, — Раны то черт с ним, а вот занозы потом поди достань! Они проходят по коридору третьего этажа, Хозяин Квартиры на ходу подцепляет карманным ножом кусок мяса из сковородки на плите. Так с ним и входит в комнату Графа. Бегло осматривается. Канюк выглядывает из-за его плеча. Яков делает неопределённое движение бровями и губами, словно лошадь, без дела маящаяся в стойле. Потом пододвигается в сторону, давая дорогу Канюку. Тот протискивается в комнату, спотыкаясь о пару сапог, оставшуюся на ковре со времени сборов на похороны, а может и с самой Бражной, как знать? В комнате горит только одна лампа, да и то так, чтобы свет падал в сторону от кровати с тяжёлым балдахином. Канюку эти нюансы, в общем-то, безразличны: видит он прекрасно и без лампы, и без иных источников света, пусть и немного иначе. Он проходит по вытканным причудливым узорам быстро и тихо, сдвигает в сторону балдахин, садится на край кровати, почти не тревожа покрывала. Граф лежит, как мертвец в роскошном кургане. Тело его недвижно, в нем не чувствуется ни дыхания, ни биения крови, ни вообще сколько-нибудя явного жизненного порыва. Руки спрятаны под покрывалом. Голова вся перебинтована, так что среди марлевых полос свободными остаются только глаза и рот. Глаза эти, с воспаленными покрасневшими белками, прежде казавшиеся бежизненными, вдруг дёргаются и останавливают свой взгляд на Канюке. Граф не может говорить —только хрипит сожженным ртом и горлом. — Я принёс лекарства. Ты сможешь поспать, — мягко говорит Канюк. Граф выпрастывает из-под покрывала руки, залепленные пластырями с внутренней стороны, дотянувшись, берет с тумбочки блокнот. Пишет в нем резким каллиграфическим почерком: «Спасибо!». Отворачивается. Яков тихо подходит, берёт Канюка со спины за плечо, — Пошли. Ему сейчас не до нас с тобой. — С чего бы? — Я живу с ним не один десяток зим. Мучаться он предпочитает в одиночестве. — Может ему хотя бы капель оставить? — Ещё чего, — фыркает Яков, — Обкапается и в спячку впадёт. Не хочет принимать сейчас — примет потом, — он ставит на стол массивный колокольчик с деревянной ручкой. Потом встаёт с кровати, отходит в угол комнаты, где в окружении бронзовых статуэток и сухоцветов в восточных вазах, стоит изящноногая этажерка с проигрывателем. Спрашивает меланхолично, — «Разум Алладина» или «От станции к станции»? Граф не издаёт ни звука. — Так и думал, — Яков удовлетворённо ставит под иглу первую пластинку. Потом берет за руку Канюка и выходит в коридор под ритмичный гитарный рёв и хрустальное бренчание фортепиано. Когда они доходят до лестницы, пластинка уже приступает к припеву. Хор, пульсирующий с размеренной истеричностью заливается: Посмотри на этого человека! О, дорогая, посмотри на него — Он же полный дурак! Они спускаются в столовую. Великий Зрячий, в пледе, накинутом на голые плечи, сидя по-турецки на столешнице, раскачивается в такт музыки, которая остальным уже не слышна. Кожа его, сплошь усыпанная черными зрачками, причудливо колеблется на тощем теле, под ней сокращаются загадочно и стройно мышцы, тянутся сухожилия. Зрачки бесчисленных глаз почти отчётливо совершают время от времени небольшие движения. На приход домочадцев он не обращает почти никакого внимания, только кивает слегка. Яков молча проходит через всю столовую достаёт из печи ещё тёплую кастрюлю супа, накладывает себе тарелку и вопросительно смотрит на остальных. Канюк только разводит руками и устало садится за стол на разумном расстоянии от Зрячего. Тот, подумав, сползает со столешницы, достаёт из-под пледа миску и ложку. Яков наливает и ему. Вдумчиво едят. Через некоторое время Яков спрашивает, — А где… Этот? Седой. Великий Зрячий поправляет очки, словно зашитым векам за тёмными стёклами от этого лучше видно. Принюхивается. Потом разводит руками, — А чёрт его разберёт. Он теперь человек деловой, не то что мы с тобой. Ходит по всяким потайным местам… Интересно только, зачем, и кто его туда провёл… — задумчиво добавляет он. Внимательные пальцы его устремляют слегка подозрительный взгляд на Канюка. Яков хмыкает, — Да он и сам не дурак, в любую щель пролезет, если уж правда захочет! В этот момент раздаётся стук в дверь. Яков вопросительно приподнимает бровь, — У нас разве должны быть гости? Он медленно встаёт. Зачем-то поправляет расстегнутый воротник рубашки и жилетные пуговицы. Выходит в коридор и идёт к двери тихо-тихо, так, чтобы шагов его не было слышно снаружи. Берет со стены свое излюбленное ружье и, приставив его к двери в том месте, где у неизвестного гостя должен быть живот, спрашивает, — Кто там? Из-за двери раздаётся усталый, но вполне дружелюбный голос, — Открывай, старина. За мной может быть погоня. Яков отставляет ружье и щёлкает засовами так резко, что наблюдающий за ним из коридора Канюк вздрагивает всем телом. В приоткрывшуюся дверь Квартиры проскальзывает Франт. Канюк удивлённо охает. Яков вешает ружье на крюки, запирает дверь. Спрашивает вполголоса, — Что за погоня? — Эти, серые. Что-то развелось их у вас, — отвечает Франт, — И ещё меня может почуять Охотник. Он ведь вернулся уже, как я слышал? — Вернулся. — Значит, я к вам пока ненадолго, — кивает Франт. Они обнимаются. От Франта пахнет бензином, сигаретами, йодом, порохом, потом и дымом костра. Он уже какое-то время не брит. Светлый кожаный плащ его заляпан грязью, свитер, доходящий до подбородка, прожжен в нескольких местах, а лоб заклеен тонкими полосками пластыря. На высоких сапогах — тёмные пятна, которые, похоже, уже не отчистить без сколько-нибудь приличного колдовства. Сапоги эти он с некоторым трудом снимает, переобуваясь в любезно предоставленные тапочки, и так проходит в столовую. Зрячий заваривает кофе, Франт следит за его движениями с каким-то странным интересом. Потом, опережая вопросы, интересуется сам, — Что у вас тут происходит? Яков вздыхает, садится за стол и начинает, то и дело советуясь с Канюком, пересказывать все последние новости с момента отъезда Ловчих с Пьеро и Безымянным. Рассказывает про странную сделку с Баркой и нарочито неудачное покушение на Йотуна, про драки кухонщиков и криводомцев, про обыск Муниципалитета и внезапное пробуждение Спокойника, про нападение на Канюка, смерть Горжетки и драку на её похоронах. К концу рассказа Франт успевает допить кофе и закурить, да и сам Яков начинает тянуться за трубкой. В столовой повисает неловкое молчание. Франт будто гипнотизирует взглядом одну из кафельных плиток на дальней стене. Сигарета тлеет в его руке и уже начинает обжигать пальцы, но он не замечает. Наконец, спрашивает, — Так значит, девочка погибла от рук Тех-что-в-форме? — Так сказал Йотун. — Больше он ничего не говорил? — Только общие слова. Про угрозу, единство и прочее, — пожимает плечами Яков. — Правильно говорит, — кивает Франт, — Этого у него не отнимешь. Единства у вас и правда не достаёт, а оно вам ой как нужно! Яков раздраженно затягивается, — Никогда в этом дурдоме не было единства. И не будет уже, вероятнее всего. — Ну, можно попробовать его добиться. — Ты сам участвовал в войне за единство, много от него пользы? — Если его добиваются знающие люди, то вполне достаточно. — В таком случае, я уже ничего не знаю. — Знаешь — ещё и на нас на всех хватит этого знания, — улыбается Франт, — Но если этого не сделаешь ты, это сделает кто-то другой. Например, Йотун. Или, может быть, Миккель. Или Спокойник. Яков тоже улыбается, но кисло, — Ещё чего. Миккелю бы всё играть как на сцене — ему и своего Дома хватит. А Спокойник… — Не забывай, — клонит свое Франт, — Он революционер. Пусть и паршивый, но революционер. А у них иногда получается захватить власть — пусть они частенько и не имеют понятия, что с ней делать. Ты и сам видел — у него на уме что-то есть. Что-то хитрое и что-то новое для Квартала. — Ни за ним, ни за кем из нас никто не пойдёт, особенно после того, что было у Сизого, — кривится Яков, — Это оскорбление, да такое, что вовек не забудется. Последнего союзника, и того потеряли. — Значит надо извиниться. Попросить прощения, раскаяться, умаслить, оплакать покойницу, — сухо констатирует Франт, — Вам теперь не до ссор. — Все, что ты перечислил, я уже и так сделал, — негромко подаёт голос Зрячий, — Хотя не уверен, что это изменит положение вещей. Уж больно Граф и Спокойник… постарались. — За это я тебя и люблю, — меланхолично тянет Франт, достаёт из пачки ещё одну сигарету, зажимает в зубах, но так и не закуривает, — Если не хотите объединять других вокруг себя — будьте готовы хотя бы объединиться под чужим руководством. Не упускайте шанс, если он появится. — А что будешь делать ты? — осторожно спрашивает Канюк, — И как там мальчики? — Надеюсь, с ними всё в порядке, —хмурится Франт, — Наши пути разошлись, но это ненадолго, а пока за ними присмотрит надёжный человек. Он поднимается из-за стола, снимает плащ и накидывает его на руку, — Я зайду к Графу напоследок? Времени у меня сейчас маловато, но дел впереди — ещё целая гора. — Каких же, например? — спрашивает Яков, прищурившись. — Пока не могу сказать. Боюсь сглаза, — вполне серьёзно отвечает Франт и, задумчиво пожёвывая фильтр сигареты, отправляется наверх. Тапочки его шелестят по ступеням, потом мягко поскрипывают на паркете третьего этажа. Когда он входит в комнату Графа, пластинка уже успевает отыграть первую сторону, и проигрыватель молчит в углу, издавая только мягкий шорох. Франт садится на край кровати, нисколько не стесняясь своей грязной от дорог и драк одежды. Граф поворачивает к нему воспаленные бессонные глаза, не выказывая никакого удивления. Пишет в блокноте: «Чего тебе?» — Пришёл рассказать одну небольшую сказку перед сном и попросить об одной услуге, — мягко отвечает Франт, — Поэтому — слушай. Он говорит негромко и вкрадчиво, как будто и вправду рассказывает сказку ребёнку, который боится засыпать один и требует, чтобы с ним непременно был кто-то, кто успокоит его тревоги. «Однажды в одном государстве случилась ужасная война. Никто уже толком и не помнит из-за чего она началась, и зачем велась, но как это и принято в войнах, больших и маленьких, в ней разрушались города и гибли люди. Война шла через леса, горы и реки, выжигая всё на своём пути, пока не докатилась до уединенного края, где не было ничего, кроме старинного забытого всеми богами городка и виноградников, так разросшихся, что они покрывали собой целую гору и её окрестности. В тех местах были лучшие винодельни, вино в них делали алое — как закатное солнце и как кровь на клинке. И потому гору и город под ней называли Монтероссо — красной горой…» Зрачки Графа стремительно сужаются в точки, он хватает Франта за руку, а тот продолжает. «На вершине горы было поместье, которым владел аристократ из ужасно древнего рода. Он уже давно не появлялся на родине из-за страшного оскорбления, нанесенного ему в детстве жителями города — и всё же исправно получал от них, одумавшихся и раскаявшихся, вино и деньги каждый год, благодаря чему и жил безбедно далеко от этих мест. Однако когда он узнал о войне и о войсках подступающих к его родине, он тотчас отправился туда, чтобы защитить принадлежавшее ему поместье от всяческих посягательств — и весьма вовремя, ведь завладеть горой, важной для дальнейшего наступления, желали обе воюющие армии. Когда он прибыл в оставленный отчий дом, там уже хозяйничали солдаты одного из передовых отрядов — то были чёрные ландскнехты, страшные воины, вселявшие ужас в своих врагов, закованные в броню, от которой отскакивали пули. Но хозяин поместья не испугался их. Он с детства был наделён особой силой — и голыми руками разделался с ними, пусть и был при этом порядком изранен, ведь ландскнехты хорошо знали, как бороться с подобными ему, пусть и не встречались с существами, которые могли бы сравниться с ним в могуществе. Когда он отдыхал и залечивал раны, к поместью приблизился уже другой отряд, готовившийся отбить у врага вершину горы. Его возглавлял старый могучий Ловчий, имени которого никто не знал, но которого называли Охотник, ибо охота была его сутью. Про него говорили, что даже и не человек вовсе, и не было такого противника, что не был бы ему по зубам. Аристократ полагал, что его силы будет довольно, чтобы ни с кем не вести переговоров и решать все дела в бою, а потому сразу же напал на новых пришельцев, и едва не погиб в этой схватке. Раны ослабили его, и он пал под натиском Охотника, и был бы, верно, убит им, если бы командир второго подошедшего отряда не остановил их сражение, и не убедил бы их решить дело миром. Он был старше по званию, и Охотник по военным порядкам подчинился его воле, а аристократ, спустя время, позволил им закрепиться в поместье и принял их как гостей в своём доме. Так он был спасён он скоротечной расправы, дом его не подвергся ни разрушению, ни разграблению, а человек, спасший его, стал ему верным другом.» Граф хрипло вздыхает. Строчит в блокнот: «И к чему это?» — К тому, мой дорогой, что твоих сил не всегда довольно, чтобы защитить себя и других. А потому стоит быть осторожнее в своих словах — и особенно в делах, — тихо отвечает Франт, — В следующий раз у Яги могут оказаться золотые пули, а не один только газ. Достать их не так сложно. Да и Охотник сейчас заодно с теми, кто может желать тебе недоброго. Ты не из числа Зверей, но тоже сойдёшь для него за добычу, — он кладёт Пьющему Кровь руку на плечо, — Будь осторожен. Постарайся, пожалуйста, дожить до моего следующего визита. Хорошо? Граф снова вздыхает, скрипнув зубами. Скрипит карандашом по бумаге: «Хорошо, друг.» — Вот и замечательно, — улыбается Франт, — Мази от едкого золота у меня нет, уж прости. Но если тебе предложат снотворное, я бы не отказывался… Уходя он переворачивает пластинку на другую сторону и спускается уже под её аккомпанемент, на ходу надевая плащ. В коридоре, когда он уже надевает сапоги, его окликает Яков, — Когда тебя ждать снова? И ждать ли? — Ждать. Нас всех вместе, — туманно отвечает Франт, — Это будет достаточно скоро, и постарайтесь, чтобы к этому времени от Квартиры ещё остался хотя бы камень на камне. Он устало улыбается. Достаёт из внутреннего кармана расчёску и слегка приводит в порядок причёску и усы, словно собирается на светский вечер. Яков подходит ближе, — Ты уверен, что вам всем стоит возвращаться сейчас? — Пока не уверен. Но скоро всё прояснится, — качает головой Франт, — Все будет хорошо. Я не знаю этого наверняка, но приложу для этого все усилия. Они жмут друг другу руки. Потом Яков отпирает дверь и Франт выходит за порог. Когда он доходит до третьей ступеньки крыльца, фигура его будто бы становится нарисованной в воздухе акварелью, а потом вдруг разом исчезает, как если бы свежий рисунок стерли с холста, не дав краске высохнуть и затвердеть. На ступеньке остаётся только помятая невыкуренная сигарета. Яков вздыхает и снова запирает дверь. *** Спокойнику хорошо. Ему пьяняще-злобно-весело. Он бродит по переулкам, загребая сапогами снег, и вспоминает с приятным щекотливым восторгом свою нынешнюю, еще не до конца завершенную прогулку по Кварталу. В его ушах звучат отголоски своих и чужих слов, в глазах — стоит только закрыть веки — вспыхивают искры бенгальских огней, цветные факелы и шутихи, взрывающиеся в снегу. Он останавливается, вдыхает холодный воздух, смакуя эти образы. Он был сегодня, кажется, во всех питейных местах Квартала, собирая вокруг себя всякий раз толпу праздных пьяных зевак и истовых слушателей. Они не просто смотрели и слушали, они поглощали его слова как губки и следовали за ним из кабака в кабак, а он вёл их, сам не зная куда, но делал это так уверенно, что они не могли и на шаг отступить от его нескладной фигуры, закутанной в алое знамя. Он шёл, и Р говоРил его устами и воздевал его Руки к смутному небу, и тРевожил умы сиРых и убогих, шедших за ним пульсиРующей толпой. Он обоРачивался к ним, и они подхватывали его слова, не замечая в них колдовства. Не замечал его и он сам. Он вёл их долгим кРужным путем, подобно пРоРоку в пустыне, пока не остановился на той площади, где пРежде дРался с кухонщиками. Здесь он взобРался на скользкие выступы фонтана, поддеРживаемый десятком Рук, и встал на заледенелой гладкой чаше, глядя свеРху вниз на безымянную толпу, собРавшуюся поглазеть и послушать, но очаРованную и подхваченную его словами. Он видел в ней безРодных, видел нищих и Высокий люд, голубей СтеРха и ещё многих, кому не находилось в его памяти подходящего названия. Он говоРил с ними, декламиРовал им стихи, он агитиРовал, он пРоповедовал и пРорочествовал, втоРгаясь в их смущённые души. И это было не пРосто колдовством, это было чудом! Они безумствовали, и он безумствовал вместе с ними. СРеди толпы носился какой-то человек в кРуглых очках в кожаной оправе и в шубе из леопаРдового меха, и Раззадоривал их пуще пРежнего. Р Разжигал своими словами пламя, а Спокойник… Спокойник был счастлив. Так пРодолжалось, пока он не охРип, и тогда его спустили с фонтана на Руках, и человек в шубе, котоРого все называли БаРкой, обнимал его панибРатски, и говоРил, что он настоящий талант, и в какой-то момент даже снял свои очки — пРавда, на одно только мгновение — и заглянул ему в глаза пРонзительно и ужасно внимательно. Спокойник снова вздыхает, и идёт дальше, срезая дорогу дворами и подъездами. В Квартиру он возвращается уже протрезвевшим от вина и собственных речей, и не замечает ни общего странного настроения, ни приглушенных разговоров других домочадцев, только кивает им, улыбаясь слегка безумно, и неловко расшаркивается, прежде чем снять сапоги. Едва за ним закрывается дверь его комнаты, и он остаётся один на один с белыми стенами привычного склепа, на него нападает странная сонливость. Он ведь и правда давно уже не спал… Так давно после стольких лет беспробудной грёзы. Он едва успевает добраться до кровати и вытягивается на матрасе, зарываясь измятым лицом в подушку. Проваливается в её перьевую мякоть, вдыхает затхлый запах и засыпает, будто падает кулём в яму. Мгновение спустя, его глаза открываются вновь — вокруг уже знакомая, но успевшая позабыться палата. Беспокойно дышат смирительные тюки на соседних койках. Спокойник почти слышит, как вяло колышутся их размякшие, лишенные деятельности, мозги. Белым шумом шипит телевизор, мягко подрагивает трескучий свет ламп, отражаясь в белых квадратиках кафеля. Раздаётся вкрадчивый скрип, упакованный в сопутствующие звуки, как в мягкую вату, чтобы не ранить и не тревожить болезненный слух безумных. В мягких белых тапочках подходит санитар с эмалированным лотком в аккуртно обтянутых мясом и латексом руках. Останавливается рядом с кроватью Спокойника. Смотрит на него через узкую щель между шапочкой и маской с каким-то осоловелым удивлением, — Неужели проснулся наконец-то? Спокойник невыразительно моргает в ответ. Санитар улыбается глазами, присаживается на белое одеяло. Выискивает в лотке нужный стаканчик и протягивает Спокойнику. Тот послушно открывает рот. Проглатывает пилюли. В рот следом за ними заливается безвкусная вода — совсем немного, чтобы не захлебнулся ненароком. — И как же нас зовут? — осторожно интересуется санитар напоследок. — Понятия не имею, — отвечает Спокойник и улыбается пожелтевшими зубами, — Но знаете… У меня, кажется, и так всё прекрасно.
136 Нравится 55 Отзывы 24 В сборник