Глава LIV. Секреты
31 декабря 2025 г., 11:43
Кокаин просыпается в темноте.
Обшаривает стены и пол вокруг себя. Тепло.
Под спиной отзывается пружинами старый матрас, уложенный прямо на доски пола. Глаза постепенно привыкают к темноте. Становится виден потолок — белый, с лампочкой на проводе. Стены до середины тоже белые, выложенные гладким кафелем.
Это не его келья. И не Кухня, похоже.
Тело болит ужасно, но особенно — левый бок.
Он понемногу начинает вспоминать всё, что случилось прежде.
Те-что-в-форме. Пустынь. Катакомбы Трущоб. Беседу с Сарадуком и его сапог.
Лезет было в карман — проверить, на месте ли хвоя с подошвы сапога, но ни плаща, ни костюма на нём нет, только бельё.
Вспоминает разговор с Йотуном, визит в Муниципалитет, холодное закоченевшее тело Горжетки и… похороны.
Безумные кровавые похороны, на которых он повёл себя как последний дурак. Мало того, что раскрыл свою жалкую тайну, так ещё и пулю поймал. Вот же паскудство!
Не видать ему теперь ни йотуновых денег, ни своего Дома… Ничего.
Стоило ли это того, чтобы один раз совершить что-то настоящее? Хоть на минуту перестать быть канцелярской крысой…
Только толку от этого, если и дело, ради которого он старался, наверняка теперь обречено?
Паршиво, как же паршиво всё вышло…
Только ради всех богов и присных, где он?
Комната маленькая, ни окон, ни мебели. Только дверь у дальней стены с полоской света над порогом, стул, раковина, унитаз — и на том спасибо. Не то недоделанная ванная, не то тюремная камера, не то палата.
Где, он черт возьми?
Где вся его одежда, где… Где его книги?
В отчаянии он бьёт в обложенную кафелем стену кулаком, о чём тут же жалеет.
Больно ужасно.
Плитка — не та, в которую он ударил, а соседняя — отваливается от стены и падает на пол за матрасом, раскалываясь на несколько острых длинных осколков.
Где-то за стеной раздаются шаги и голоса. Кто-то топчется неуверенно, потом проходит к двери. Проворачивает ключ в замке.
Кокаин заранее жмурится, но свет всё равно больно бьёт по глазам.
— Чего буянишь? — спрашивает вошедший.
По голосу Кокаин понимает — Соловей. Значит, он в Криводомье. Странно, что его не добили, в таком-то случае.
Не зная толком, что ответить, он молчит, рассматривая перебинтованные кулаки Соловья. Потом, наконец, собирается с духом и заявляет, — Мне нужно поговорить с… С Миккелем!
Соловей присвистывает, — Может тебе ещё и бога какого-нибудь сюда организовать? Для развлечения и достойного твоей крысиной светлости времяпрепровождения?
— С одним богом я недавно уже разговаривал, — качает головой Кокаин, — С меня таких удовольствий пока что хватит. А вот с Миккелем я бы поговорил. Этот разговор нам обоим нужен — да и вам всем тоже. Даже не представляешь, насколько.
— Скажи чего поинтереснее, твоя светлость, — смеётся Соловей, и уже собирается уходить, как вдруг из-за двери раздаётся властный голос:
— Постой-ка!
Соловей замирает на одной ноге, едва занеся вторую над порогом. Косится куда-то за пределы дверного косяка. Спрашивает осторожно, — Ваше лисейшество, стоит ли?
— Соловей, дорогуша, не слышишь разве — домочадец желает со мной говорить, да ещё и о важных делах! — паясничает Миккель, — Видано ли такое? Не то что ваша болтовня про кальяны и новые сапоги!
— Но ведь пре…
— Тшш! — Миккель вплывает в дверной проём, прижимая палец к губам так, что тот упирается в дужку очков. Улыбается во все тридцать два золотых зуба, щёлкает каблуками сапог из красной кожи, — Отставить разговоры. Погуляй пока что, а как нужда будет — сам тебя позову.
Соловей хмыкает, ерошит волосы на затылке раздраженно и выходит вон. Миккель удовлетворённо кивает, входит в комнату, закрывает за собой дверь.
Щёлкает маленьким выключателем — лампочка под потолком загорается.
Берёт от стены стул и садится лицом к Кокаину, руки положив на спинку и уперев в них острый подбородок.
Смотрит непроницаемыми окулярами долго, внимательно. Потом, наконец, спрашивает, — Ну и чего ты хотел?
Кокаин смотрит в его лицо с затравленной нервозностью. Смотрит и вдруг понимает, что сам не знает, что именно хотел сказать. Зачем узник, обреченный до конца дней на заключение в сыром подземелье крепости, требует увидеться с её комендантом?
Он нервно сглатывает выступившую во рту кислую слюну.
— Ты же не дурак, — устало констатирует Миккель, — Я это знаю. Ты это знаешь. Но ты сделал глупость. Почему?
Он вдруг снимает очки и смотрит на Кокаина своими странными глазами — зелёным и голубым, лукавым и колдовским. Взгляд их пробирает до костей, пусть и не пугает, нет. Скорее завораживает.
Кокаин делает глубокий вдох.
— Я сделал это потому, что Йотун прав.
— Прав в том, что хочет взять власть в свои руки?
— Прав в том, что хочет спасти вас от Муниципалитета.
В глазах Миккеля проскальзывает искра. Он кивает и щурится, раскалывая морщинами красивое лисье лицо, — Продолжай.
Кокаин на мгновение закрывает глаза руками, одна из которых стреляет до самого локтя пульсирующей болью при каждом движении. С силой проводит пальцами по лбу, носу, щекам, губам сверху вниз, словно стирает толстый слой грима.
И продолжает.
Он рассказывает всё или почти всё — про то, как познакомился с Йотуном, и как тот нанял его.
Про то, какую работу он делал, и какие тексты интересовали Йотуна.
О встрече с Теми-что-в-форме, разговоре с Сократом и Зелёным Человеком и, наконец, о том, что Йотун рассказал ему в спящей безмолвной Кухне, и о том, что сам он видел в серых комнатах Муниципалитета.
Молчит он разве что о своём шпионаже… Но разве сейчас это действительно так уж важно?
К концу рассказа его начинает пробирать холодный пот, и он откидывается на спину, прислонившись к стене. Миккель смотрит на него пронзительно-внимательно — взгляд у него в этот момент делается как у Йотуна, действительно Хозяйский, страшный — подтягивает рукава малинового пиджака и достаёт из внутреннего кармана фляжку в виде круглобокой рыбы с длинными плавниками.
Протягивает Кокаину, — Выпей. Хороший коньяк.
Тот принимает фляжку, откручивает. Делает неловкий глоток и кашляет. Горло его непривычно к таким крепким напиткам — жизнь архивариуса к ним плохо располагает.
Возвращает фляжку назад.
Миккель убирает её обратно в карман и вдруг взмахивает рукой, словно фокусник, быстро и резко.
Щёлк.
В ладони его тускло переблёскивает маленький пистолет. Его тёмное дуло пожирает Кокаина, втягивает в свою утробную темень, как крохотная чёрная дыра.
Крохотная, но неумолимо прожорливая и способная за одно только мгновение поглотить весь окружающий мир.
Весь его мир.
— Смерти ты боишься, конечно, но не знаешь, каково это — умирать, — спокойно говорит Миккель, — Но ты знаешь, что такое боль. Знаешь как это — когда в тебя стреляют. Теперь ты должен поклясться мне, что то, что ты сказал — правда.
Кокаин судорожно кивает. На лбу его выступает испарина. Между лопаток в тело впиваются ледяные иглы. Он уже готов сказать, что нужно — он ведь совсем и не хочет врать, черт возьми, зачем? — но Миккель жестом останавливает его, — Если мне покажется, что ты лукавишь, я выстрелю в тебя, — продолжает он, — Не в голову. В тот же бок, который мы зашили, пока ты спал. Пуля будет экспансивной — и она распустится в твоём теле, как маленький свинцовый цветок. Это будет больно. А теперь — клянитесь, ваша светлость!
— Я клянусь, что это правда. Всё, что я сказал… Правда. Чистая правда, — севшим прибитым голосом произносит Кокаин, по очереди глядя то в дуло пистолета, то в разноцветные страшные глаза Миккеля.
Озноб прокалывает его всего насквозь, от острых лопаток до тонкой кожи, обтянувшей слабую грудь.
— И ты ничего не утаил от меня? — спрашивает Хозяин Криводомья.
— Ничего… — мучительно выдавливает из себя Кокаин.
— Утаил, — качает головой Миккель, —Но это сейчас действительно не так уж важно.
Пистолет исчезает бесшумно и волшебно, как кролик в цилиндре. Миккель удовлетворённо улыбается, глаза его перестают быть такими уж страшными, в них снова мелькают лукавые искры и становится почти невозможно поверить, что человек этот, такой смешной и несуразный, весь разряженный как попугай, способен угрожать кому-то мучительной болью и смертью.
Но Кокаин верит.
Теперь верит.
И более того — он чувствует это чертовски хорошо — этот человек способен привести свою угрозу в исполнение на месте и без особых мук совести.
Миккель встаёт, разворачивает стул. Садится, откидываясь на спинку — так, что передние ножки отрываются от пола. Достаёт из кармана портсигар и блестящую золотом зажигалку, закуривает.
Сигареты с ментолом, судя по запаху. Кокаин чихает.
Докурив сигарету до середины, Миккель наконец сообщает, — Спасибо за откровенность. Рассказ твой меня не порадовал — сам понимаешь, — он кисло улыбается, — Но не поблагодарить я тебя не могу.
— Всегда пожалуйста, — неловко отвечает Кокаин. Некоторое время он раздумывает, стоит ли попросить сигарету, но так и не решается.
Миккель докуривает, тушит бычок об каблук. Встаёт со стула, ставит его к стене.
Подходит к двери. Кокаин наблюдает за ним с какой-то ошалелой обречённостью, не произнося ни слова. Кажется, что способность говорить в принципе покинула его после всего сказанного и теперь, возможно, не пригодится ему вовсе. Встать он тоже не решается, тем более — броситься на Миккеля, попытаться добыть себе свободу.
Возможно ли это вообще?
Или теперь он всё оставшееся время проведёт в этой комнате?
Может быть, ему хотя бы позволят вернуться в келью, к книгам?
Миккель смотрит на него сверху вниз, — Ты же не думаешь, что тебя отсюда выпустят за твои заслуги?
Кокаин кривится.
— Не думаешь, правильно. Этого я себе позволить не могу, уж извини, — кивает Миккель.
— Я могу хотя бы вернуться в свою комнату? — с надеждой спрашивает Кокаин, — Мне ведь больше ничего и не нужно… Только книги.
— Книги, книги, книги… — задумчиво тянет Миккель, чешет затылок, — Понимаешь, какое дело — я бы, может, и выпустил тебя. И в твою комнату, и вообще на все четыре стороны — иди, грызи гранит науки. Но мои ребята, — он кивает на дверь, — Они этого не оценят. В твоей комнате есть дверь, запирающаяся изнутри, а это слишком много свободы для человека, который по их мнению предал доверие их Дома, — он наклоняется к Кокаину, согнувшись пополам, улыбается, и свет лампочки под потолком отражается в его левом золотом клыке, немного заострённом, — Разве они в этом не правы?
Кокаин понуро вздыхает.
Он понимает, что они правы. И Миккель прав. Все, пожалуй, правы кроме него.
А он дурак.
Дурак, решивший один только раз в жизни сделать честное, можно сказать, доброе дело.
И сделал ведь.
Честное, доброе и глупое.
Стоило ли оно того?
И было ли оно действительно таким уж добрым?
Он опускает свою измятую тревогами голову в холодные ладони и закрывает глаза.
Миккель тихо запирает дверь, выходя.
На сиденье стула он оставляет несколько сигарет и коробок спичек.
Через некоторое время из глухой подворотни в некотором отдалении от Криводомья выезжает чёрный воронок. Фары его мерцают в потёмках, за стёклами не видно водителя. Руль, обтянутый бескудьей кожей, лениво поворачивается в цепких руках. Магнитофон мурлычет:
Мне порядком надоело
Быть частью рода человеческого
И ловить тут, в сущности, больше нечего
Вся эта беготня — потеря времени.
Люди суетятся вокруг
Кружатся, как мухи.
Куплю, пожалуй, пушку сорок четвёртого калибра
Устрою им сюрприз.
Редкие прохожие провожают автомобиль любопытными взглядами, он петляет по переулкам, облитый пятнами фонарного света.
Миккель постукивает по рулю длинными пальцами, колдовские кольца на них тускло поблескивают.
Он тормозит, как и прежде, в переулке возле Голубятни. Достаёт из магнитофона кассету, вставляет в маленький плеер и цепляет на ремень. Мягкий голос продолжает звучать в наушниках, напевая уже другую песню:
Отведите меня к пилоту, проведите по коридорам
Отведите меня к пилоту — я всего лишь прохожий.
Отведите меня к пилоту, проведите по коридорам
Отведите меня к пилоту — я всего лишь прохожий!
Он огибает широкое чрево белой башни, светящейся узкими окнами, клавиши и гитары гремят и звенят в его ушах, создавая отчаянный диссонанс с холодной снежной улицей, с белой штукатуркой и запахом ладана, смирения и болезни. Каблуки сапог стучат на обледеневших ступеньках.
Так-так-так.
Миккель улыбается себе под нос, нервно и колко, стучится в тяжёлую дверь.
Некоторое время ничего не происходит, и он стучится снова.
Тогда за дверью раздаётся шарканье ног, кашель, сиплые вздохи и покряхтывание. Тяжёлая створка приоткрывается, в щель выглядывает слезящийся покрасневший глаз.
— Я по делу к вашему благодетелю, — сообщает Миккель.
Створка открывается шире, и он проходит внутрь. Привратник принимает у него шубу, уносит куда-то в темноту подсобки. Возвращается, одновременно подобострастно и недоверчиво глядя на Миккеля из-под капюшона — расплющенное лицо его натягивается в подобии улыбки. Он был здесь и в прошлый визит Хозяина Криводомья. Такой молодой, а уже калека, ещё и весь до лоснистости смиренный.
Паршивость.
Миккель поднимается следом. Поправляет на ходу пиджак, так и не решив, следует его застегнуть или оставить расстегнутым. Большеглазые лики на стенах смотрят на него сверху вниз с осуждающим холодным вниманием. Впервые за долгое время он замечает, что в некоторых местах краска потрескалась, а то и вовсе облупилась. Шрамы на нарисованной коже, прорехи на нарисованной одежде — всё для смирения и благочестия.
И для смерти.
В воздухе стоит невесомая дымка. Пахнет ладаном, полынью и прочей благовонной тяжестью. Пахнет воском и сладким вином, но сильнее всех этих запахов проступают иные. Они становятся всё крепче с каждой ступенькой, сколько ни пытаются их заглушить сладким дымом и молитвами.
Запахи болезни, старого измождённого тела, разваливающихся стен, отсыревшей штукатурки, мучительного кашля и крови на платках.
Миккель заглядывает в комнаты, где молятся серые стерховы голуби. Ловит взгляды из-под складок тяжёлой ткани — тревожные взгляды, испуганные, как у настоящих птиц, чуящих скорую хищную поступь зубастого зверя, подобравшегося совсем близко к гнезду.
Они чувствуют болезнь Стерха, чувствуют и знают, что без него им не выжить, не выстоять их Дому. Без сильной воли, которой они подчинили свои скудные тела и умы, нет им ни воды, ни хлеба, ни земли, ни воздуха.
Миккель передёргивает плечами, как от озноба.
У комнаты Стерха его встречает почти десяток голубей, примостившихся у двери, прилепивших руки к порогу и дверному косяку, словно в попытке удержать медленно покидающую их Хозяина жизнь. Они скребут лакированное дерево ногтями, грызут свои тощие запястья, стонут, фальшивя, молитвенные гимны и водят а воздухе дымящимися сандаловыми щепками.
Они цепляются было и за сапоги Миккеля, но тот усилием вырывает ноги из слабых бледных пальцев.
Переступает порог.
Комната перегорожена теперь ситцевой занавесью, по которой тянутся узоры — глаза и пальцы, сложенные в хитрые фигуры.
В углу у двери стоит кресло — пустое. Рядом за столиком один из голубей что-то усердно толчёт в ступке. От него веет лекарственным едким духом, движения его усердны настолько, что кажется, будто он надеется изгнать болезнь не лекарством, но скорее процессом его приготовления. Он смотрит на гостя исподлобья, бормочет что-то, но слишком тихо, чтобы обращать на это внимание.
Миккель проходит в отгороженную часть комнаты. Почти всё её пространство занимает узкая металлическая кровать с решётчатой спинкой и изножьем, облепленным свечами. Кадильницы свисают с потолка, стены обклеены страницами, вырванными из книг и бухгалтерских тетрадей, заполненными печатными и рукописными текстами. Сам Стерх лежит в кровати, укрытый серым грубым покрывалом почти до подбородка. Руки лежат поверх ткани, вытянутые вдоль тела. Серебристые кольца на фалангах, похоже, начавшие въедаться в мясо, тускло блестят, источая остатки силы. Седые, изрядно поредевшие с прошлого раза, волосы разметаны по подушкам, плешивая борода слегка колышется на почти неподвижной груди.
Миккель садится на край кровати. Смотрит старику в лицо.
— Здравствуй, Стерх.
Тот медленно открывает один глаз. Веко на втором дёргается конвульсивно некоторое время и поднимается тоже. Глаз за ним мутный, словно сделан из плавящейся эпоксидной смолы.
— Здравствуй, лисья морда, — едва слышно сипит Стерх, — С чем пожаловал?
— Дурные вести, старина. Очень дурные, — серьёзно говорит Миккель, — Мы умираем.
— Я умираю уже давно, — впалая улыбка проступает на лице Стерха, — Как-то неловко было ставить вас в известность, знаешь ли.
— Это и не секрет. Но я о другом. О Квартале.
— Разве у нас тиф или холера? — вяло удивляется Стерх.
— Ты помнишь похороны?
— Чьи… Похороны? Лужёного… Эстета… Этого, как его… Искандера?
— Похороны Горжетки. Девочки из Сизого.
Лицо Стерха бледнеет, приобретая цвет мятой бумаги, — Помню.
— Йотун говорил тогда о Муниципалитете. Его перебили. Но одна пугливая пташка рассказала мне о том, что он собирался сказать, — вкрадчиво начинает Миккель, — И о том, что Йотун собирается сделать.
— О том, что Муниципалитет превращает нас в филистеров? — спрашивает Стерх, снова прикрывая глаза, — И о какой-то гадости, которую он сделает, чтобы это прекратить, полагаю?
Миккель сереет и зеленеет.
Снимает очки.
Улыбается нервно, не размыкая губ.
Вдыхает тяжёлый болезнетворный воздух.
Стерха читать нет нужды. Он и так весь на ладони — чахлый живой труп, в котором ничерта не осталось, кроме спеси и болезни.
— Так ты знал… — тянет он.
— Мне было откровение.
— И ты ничего…
— Ничего, — неожиданно резко отвечает Стерх, — Совсем ничего.
— Какого чёрта ты ничего не сделал, старая ты сволочь? — очень тихо, так, чтобы не тревожить понапрасну голубей у двери, спрашивает Миккель.
— Не чертыхайся здесь. Грешно, — хрипит Стерх, — Я старый и больной человек, Микки. Я ничего не могу сделать даже со своим телом — что и говорить про…
— Ты Хозяин Дома. Ты мог бы хотя бы сказать об этом остальным!
— А они бы мне поверили? — удивляется Стерх, — О, глядите-ка — старый пень опять разглядел горлицу в небе и теперь бормочет безумную крамолу. Выпьем-ка лучше чаю! — кривляется он, брезгливо дергая губами, — Йотун не зря решил говорить об этом над трупом ребёнка. Так хотя бы звучало доходчивее — да толку то!
Миккель до боли сжимает пальцы. Снова вдыхает и выдыхает, — К чёрту. К чёрту это! Уже не важно…
— Не поминай бесов в этом Доме.
— Помяну ещё не раз, уж прости. Но, раз уж об этом зашла речь, — Миккель складывает руки на коленях лодочкой, словно готовится молиться, — Ты ведь кому-то служишь, Стерх. Кому-то ведь служишь? Молишься?
— Верно. Я раб Божий.
— Раб какого бога?
— Для меня — единственного, — сухо отвечает старик, — И других богов я не знаю, уж прости.
— И что же? Может он тебе помочь? Может сделать что-то, чтобы избавиться от Муниципалитета?
— Зачем? Разве Йотун не занимается этим без всякого моего вмешательства?
— Занимается. Он призывает Зверя, Стерх. Зверя!
На мгновение по телу старика пробегает судорога, челюсти его смыкаются в испуганном напряжении, глаза распахиваются… Но тут же всё возвращается на свои места.
— Нет никакого Зверя, — устало произносит он, — Есть только Бог. И всё в его руках.
— И что же? Может он что-то сделать?
— Может.
— И сделает, если ты попросишь? — спрашивает Миккель, — Может, если ты принесёшь жертву или что-то в таком роде?
Стерх смотрит на него почти с иронией. Прищуривается, будто прицениваясь, — Жертву? Это было бы славно, я полагаю. Но наше служение ему уже само по себе жертва. И он благоволит нам…
— Тогда отчего же ты умираешь в муках? Зачем служить богу, который не в силах позаботиться о том, кто молится ему?
— Это и есть забота, Микки, — натянуто улыбается Стерх, — Наш мир — тщета и суета сует. Он болен, искажён, изломан. Другие не замечают этого, не видят истины — и потому стараются задержаться в нём, бегут от старости и смерти, но не я! — глаза его вспыхивают тусклым болотным огнём, — Я один из вас старею, как должны стареть люди. Один лежу на смертном одре, когда для этого самое время! И скоро я исцелюсь от греховной жизни и душа моя… Белая душа вознесётся, куда следует — очищенная от гнилого тела в муках и язвах.!
Миккель кривится.
Снова надевает очки.
— Ты умираешь, потому, что ты болен старой болезнью Ловчих, Стерх. Ты умираешь, потому что твой бог бессилен тебе помочь. Значит он бессилен помочь и нам, — Миккель встаёт с кровати, отряхивается, — У меня мало времени, к сожалению. Наш союз, пожалуй, научил меня многому, и для меня было честью иметь дело с некогда столь великим человеком, — он слегка склоняет голову к груди, делая это без всякого намёка на шутку, — Теперь мне пора. Спи дальше, старая птица. Спи дальше — и, может быть, ты уснёшь слишком крепко, чтобы заметить, как потеряешь свою бесценную белую душу!
Уже в дверях комнаты его останавливает хриплый, едва слышный вскрик, — Стой!
Он оборачивается.
Стерх сидит на кровати. В руках у него — старый тяжёлый револьвер, оставшийся со времен Войны. Он держит его за дуло, протягивая рукоятью вперёд.
Миккель подходит ближе. Осторожно берёт оружие, взвешивает на руке.
— Помоги мне, Микки. Пальцы слишком слабые — сам понимаешь. Но мне уж очень пора… Туда, — тянет Стерх.
— Уверен, ты и так весьма скоро там окажешься. Ты ведь сам говорил — нужно очиститься от гнилого тела в муках и язвах. Так очищайся — бог с тобой.
Он кладёт револьвер на покрывало и быстро выходит прочь, едва не отдавив чьи-то пальцы, вцепившиеся в порог. Голубятня стенает и молится, провожая озлобленного гостя.
Старик на железной кровати откидывается на жёсткую подушку и, подтянув к себе брошенный револьвер, баюкает его на груди, как дитя.
Сумерки сгущаются.
***
Воронок снова петляет по улицам, проезжает через сквозные дворы, ныряет по обледенелым спускам в повороты, кажущиеся поначалу тупиками. На одном из перекрёстков кто-то кидает в боковое стекло камень, но тот отскакивает, не оставляя даже толковой царапины.
Дилетанты.
Миккель присматривается — и замечает мелькающую под фонарём дубленку и седую голову Бурбона. Не навоевался, видать.
Дома редеют, фонарей становится всё меньше.
Пустырь вступает в свои права.
Миккель тормозит, когда впереди начинают маячить припорошённые снегом кучи кирпичей и балки. Выходит на снег, проваливаясь то по щиколотку, то по середину голени. Идёт на запах дыма и легкое свечение, идущее из-под земли вдалеке, словно разбойник или кладоискатель.
Вход в Пустынь попадается ему довольно быстро. Он спрыгивает на нижнюю площадку, минуя ступеньки — и пришибленно охает, вспоминая, что уже, пожалуй, не так молод, как хотелось бы. Заходит без стука, слезает по металлической лестнице на пол и торжественно осматривается.
В Пустыни тихо.
Сегодня здесь нет дерущихся, а сами пустынники спят. Спят крепко и всевольно, как и положено избавленным от лишних тягот людям.
В дальнем конце зала скрипят качели. Бурлит котел. В текущих обстоятельствах это кажется Миккелю слегка странным. Но он быстро вспоминает, что пока что в Квартале только четверо знают о надвигающейся недоброй судьбе.
Только ли четверо?
Вдруг и ещё кто-то, кроме Стерха, узнал правду, но молчит?
Черт, чёрт, чёрт…
Каблуки стучат по полу. Две из трех фигур на качелях начинают ответное движение.
Король вскидывает одну руку, другой придерживаясь за цепь.
Барка соскальзывает со своего насеста, размашисто приближается к гостю, улыбаясь во все зубы — пока ещё не золотые. Обнимает Миккеля, обдавая запахом тушёного мяса, сигарет, корицы, дыма, мускуса и старой одежды.
Прикладывает палец к губам, — Не шуми! Наш мудрец почивает, а стариковский сон редок, недолог и некрепок.
— Пусть отдыхает, и верно, — задумчиво соглашается Миккель. Шёл он, признаться, именно к Сократу, но, если разобраться, многим ли ему может помочь тот, кто и Дома своего уберечь не смог?
— С чем пожаловал, любезный братец? — улыбствует Барка, — Что-то ты бледный, замёрз что ли совсем в своей хибаре?
— Замёрз, замёрз. Скоро все будем мёрзнуть, — кисло тянет Миккель, — Когда нас сожрёт Муниципалитет или Зверь. Тебе как кажется — что приятнее?
— По мне — так ничего, — серьёзнеет Барка.
— Вот и по мне тоже, — кивает Миккель. Закрывает глаза.
Снимает очки.
Даже не слышит, а чувствует — Барка делает то же самое.
Их взгляды встречаются.
Умение смотреть и видеть — редкий дар, подвластный не всякому. Но они владеют им вполне. Барка, пожалуй, куда лучше — и всё, что творится у Миккеля в мыслях он видит легко.
Чем дольше смотрит, тем слабее улыбается.
Потом обратно натягивает на глаза свои окуляры и некоторое время сосредоточенно чешет щетинистую голову.
Плюхается на пол, садится, подтянув под себя ноги. Миккель делает так же. Они сидят друг напротив друга, слегка раскачиваясь.
Хозяин Криводомья нарушает молчание первым, — Что думаешь?
— Что мы в заднице, братец.
— А более конструктивно?
— Что из этой задницы определённо есть выход, — Барка снова начинает улыбаться, — Определённо должен быть!
— На это я тоже надеюсь.
— Это правильно. Надежда, она… Она… — Барка мнется, подбирая слово.
— Она как инжир.
— Как инжир?
— Да, как инжир.
— И правда, похоже.
Молчат ещё некоторое время. Барка закуривает. Миккель тоже.
Потом Барка спрашивает, — Ты хочешь дать Йотуну избавиться от Муниципалитета при помощи Зверя — а потом прикончить Зверя? Или избавиться от Муниципалитета сам?
Миккель разводит руками, — Если бы Хромой не знал, как прибрать за собой, он бы не заваривал такую кашу. Способ побороть Зверя он и сам знает — не зря же он нынче дружен с Охотником? — он делает вид, что здоровается, снимая с головы невидимую шляпу, — Но я не уверен, что мы переживём эту уборку. И что нам понравится жизнь после неё.
— Верно чувствуешь, братец.
— Знаю. Только что с того?
— Найди нам другого защитника. Не такого… Зловредного, что ли, — разводит руками Барка, — Ты же любимец Усатого, разве нет? Попроси его — в конце концов, ему положено хранить Квартал, разве не так?
— Я просто однажды загадал желание, Барка, — качает головой Миккель, — Оно сбылось, потому, что мне часто везёт. Но я не из тех, кто говорит с богами и спасает мир. Ты и сам это знаешь.
— А ты попробуй!
— Глупость. Я здесь слишком недолго, чтобы просить о милости Хозяина Трущоб. Раз уж он не помог Йотуну…
Барка кривится, — Йотун такой брюзга, что и бога доведёт до белого каления. Может разругался с ним почём зря, вот он и не желает помогать нам, как следует?
— Может и так. Но едва ли я буду в этих переговорах убедительнее Йотуна. Усатому нужны те, кто будет хорошо играть в его кукольном доме — и старые Хозяева справляются с этим лучше нас. Справлялись, во всяком случае. Чтобы просить чего-то у богов, нужно в них верить. А я, увы, не верю.
— Значит нужно найти того, кто верит. И заставить просить его вместо нас. Делов-то! — смеётся Барка.
— Всего-ничего! — вторит ему Миккель. Смех у него выходит так себе. Жидковатый.
— Вот ты смеёшься, братец, — продолжает Барка, — А я ведь знаю того, кто нам поможет!
— Шутишь, голова бильярдная?
— Какие тут шутки, помилуй! —Барка снова чешет затылок, — Он, кстати говоря, из Квартиры. Ты ведь любишь квартирантов?
— Уважаю, скорее. И не говори, что это Граф.
— О, нет, не Граф! Одного рыжего на мою старую голову уже довольно. Это совсем другое! — вскидывается Барка, — Помнишь того… Седого. На похоронах. Того, что огрызался на Йотуна и махал ржавой железкой?
— Помню помню, — Миккель кривит губы, — Странный тип. Спокойник, кажется? Или Покойник… Слишком странный. Будто весь овсянкой вымазан, не разглядишь, что внутри.
— То-то и оно! То-то и оно! — торжествует Барка, — Ты смотрел и не видел. А я видел! Я видел, что зовут его вовсе не Покойник, и не Спокойник, и не Тайник — хотя тайников в нём навалом — зовут его Р! Именно так, одной буквой — и буквами он колдует, притом колдует совершенно замечательно. Я давно такого не видел — а видел я многое, уж поверь!
Барка переводит дух и продолжает, — В нём сидят две личины. Совсем разных по сути. В богов он тоже едва ли верит, зато до чёртиков верит в себя любимого — а если с ним заговорит Усатый, поверит и в него, из восхищения своей фантазией и общим антур-Р-ражем!
— С чего Усатому говорить с ним? — тянет Миккель, — Разве у нас мало колдунов?
— Давеча я любовался, как он проповедует на площади — это было что-то! Совершенное что-то! — улыбается Барка, — Он играет в Квартал, совершенно точно играет, — А Усатому это точно понравится. Больше, чем всё прочее. И он точно заговорит с ним… Только нужно будет сделать кое-что.
— Дать ему статус, — заканчивает Миккель, — Статус, подходящий для этого разговора. И для прочих больших дел.
— Именно. Ему нужен Дом.
— Старый Дом. Не из новых. Это слишком много кутерьмы и слишком мало веса. Мы ведь не хотим второго меня или его светлость?
Барка фыркает, — Не хотим! Ещё чего…
— В Квартире ему не быть. Она этого не потерпит. Привести бы его сюда… — начинает Миккель.
— Здесь нет Дома, братец. И здесь есть Сократ. Не обижай старика.
— Кстати о стариках. Голубятня!
— Голубятня… — задумчиво гундосит Барка, — А Стерх сам помрёт скоро, или ему, всё ж таки, нужна помощь?
— Имей совесть, в конце концов!
— Совесть я имею так и эдак, но отнюдь не имею времени. Потому и спрашиваю, — хмыкает Барка.
— Он умрёт совсем скоро. Не от болезни, так от пули, — уверенно подытоживает Миккель, — И тогда Голубятня сменит Хозяина чин по чину. Я поддержу его и поручусь, как положено по Порядку…
— Тсс! — прерывает его Барка, — Сглазишь! Ты знаешь, что делать. И я знаю. Нынче же переговорю с ним и всё обставлю, как следует. А ты следи, чтобы в вашей хозяйской шайке не было лишней копоти!
Они ударяют по рукам. Барка подпрыгивает с пола, уносится к качелям. Подкручивает на бегу Короля, что-то насвистывая.
Миккель поднимается тяжело. На каждом сапоге будто бы висит пудовая гиря. Верно ли они поступят, отдав Голубятню и судьбу Квартала на поруки седому стихоплёту, о котором последний десяток зим не слышал ни один квартальный? И не стоит ли ему всё ж таки самому сделать то, что теперь должен будет сделать этот… Р?
Не стоит ли?
Не стоит.
Есть роли королей, придворных и воинов, колдунов и разбойников, лесных злыдней и подколодных змей. Есть роли шутов — и он играет одну из таких с большим удовольствием, и получается у него отменно.
А если уж ты в чём-то хорош, делай это так долго, как можешь. И не лезь, ради всех богов, туда, куда тебя лезть не просили.
Так решает про себя Миккель. Решает и накрепко успокаивается, будто бы и вовсе забывая на время о всех своих тревогах, делах и невзгодах.
Решает.
И всё же, чуть погодя, чёрный воронок переезжает по горбатому мосту в Трущобы. Спускается на мягко шуршащих шинах по нетоптанному снегу Ржавого тупика, и останавливается в самом его конце.
Хозяин Криводомья выходит из машины.
Подходит к старому дому с провалившимися окнами и замшелыми стенами, поднимается по раскрошившимся ступеням крыльца и упирается носом в чешуйки краски на двери.
Во всей окружающей разрухе она кажется удивительно прочной, крепко сидящей на петлях — словно за её порогом вовсе не заброшенный заваленный снегом и гнилыми паркетными досками коридор, а прихожая Дома.
Миккель жмурится почти испуганно.
И стучится.
В морозном воздухе он громким шепотом, словно ни к кому и не обращаясь, произносит, — У тебя здорово получается выполнять желания, старина. И я знаю, что больше одного просить не положено — это справедливо. Но ты уж помоги нам хоть немного — хотя бы явись ради приличия тому, кого мы для тебя приготовили. Хорошо, старина?
Дверь не отвечает.
Конечно, черт возьми, не отвечает! Что вообще может ответить кусок ветхого дерева?
И всё же на душе у Миккеля становится немного чище.
***
Болеть иногда совсем не плохо. Тем более хорошо — выздоравливать. В этом случае старшими предусмотрены некоторые поблажки и заботы, и нет такой уж нужды искать себе полезное дело и кроить на лице чинное усердное послушание. Даже Йотун смотрит не так уж холодно — может и не из-за болезни, конечно. Всё таки Коза, может и не спасла его, но помогла, когда ему угрожала опасность, близкая к смертельной.
Она наконец-то чувствует себя дома — и это приятное чувство.
Дома.
С Домом.
С Домочадцами и Хозяином Дома.
Коза ворочает ложкой в миске похлебки, пьёт чай из кружки с отбитой ручкой.
По болезни она освобождена от регулярных сборищ в столовой и питается, когда и где ей это кажется нужным. Сейчас это просторная комната на втором этаже Кухни. Почти пустая, если не считать старого книжного шкафа и письменного стола с истлевшим сукном.
Старшие что-то сделали с котлом, и теперь почти во всех комнатах так тепло, что можно ходить в одной только футболке и шароварах. В окна ей видна улица. Оттуда доносится урчание Медведя и звон бубенчиков. Коза, довольная, раскачивается на стуле, прислушиваясь к этим звукам, к скрипу паркета, урчанию труб и тихому гудению лифта.
Кто-то проходит по коридору за стеной. Останавливается у двери. Раздаётся неловкое побрякивание монет. В щель между косяком и дверью показывается тонкая рука с зеленоватой болезненно-чешуйчатой кожей.
Потом и весь её обладатель.
Черт возьми — Лепра!
Она совсем забыла о нём — кажется, что виделись они в последний раз чуть ли не в какой-то прошлой жизни. Впрочем… Почему «чуть ли не»?
Это ведь и правда была немного другая жизнь. На птичьих правах и с неясной горькой пустотой под рёбрами. Теперь-то, пожалуй, всё по-другому, для неё — уж точно. А что же для него? Для сомневающегося больного желчного Лепры?
Коза вскидывает в приветствии руку. Лепра кивает. Подходит. Монеты блестят на грязных манжетах рубашки. Когда он её последний раз стирал?
Он садится на подоконник, подтягивая ноги, упирается в колени шелушащимся подбородком. Смотрит презрительно-сочувственно, как смотрят на людей опустившихся или неизлечимых душевнобольных.
Скрипит печально, — Давно не виделись.
— Давно.
— Ты теперь совсем своя здесь. Прижилась, — последнее слово он особенно подчёркивает.
— Прижилась, это правда. А ты разве нет? — пожимает плечами Коза, — Мы ведь уже давно здесь.
— Здесь плохо. Тошно, — резко отвечает Лепра, — И Йотун, и все они… Ты разве не видишь?
— Чего не вижу?
— Они же звери. Сволочи. Йотун и правда людоед — и нас сожрёт, не подавится. Дай только причину…
— Ты говоришь о том, чего не знаешь, — сухо отвечает Коза тоном, каким выговаривают нашкодившим маленьким детям. Она чувствует при этом укол вины и стыда — за закончившуюся уже вполне явно дружбу, за то, что ведёт сейчас этот разговор и за то, что мысли эти совсем недавно звучали и в её голове.
— Я… Я ведь знаю. Правда знаю. Знаю, о чём говорю, — качает головой Лепра, озирается нервно, — Есть курить?
— Нет. Да и провоняет всё.
— Пес с ним, — глаза Лепры тускло загораются и тут же меркнут, —Послушай. Я ведь не просто так пришёл. Я видел. Видел…
Коза мрачно вздыхает, — Что ты там видел?
— Я не спал сегодня. Да и вчера не спал, — лихорадочно подрагивая, начинает Лепра, — Лежал и слушал. Слушал и услышал шаги — как Хромой ходит по коридорам. Я пошёл за ним тихонько, и всё шептал заговоры, чтобы он не слышал…
Коза прикрывает глаза. Картина эта сама встаёт перед ней. Тёмные стены коридоров, скрипучий паркет, холодные перила на лестницах… И сгорбленная тень с тростью, медленно движущаяся в неверном лунном свете, как вампир из старого немого фильма.
— Он спускался вниз, всё вниз и вниз —до первого этажа и дальше, — продолжает, тем временем, Лепра, боязливо оглядываясь на дверь, — Пару раз мне даже показалось, что он… Что он знает о том, что я иду следом. Но, может, мне правда только показалось, или ему было попросту всё равно. Он спустился в подвал — туда, где хранится уголь и прочее. И там, за стеллажами, была дверь, тяжеленная, наверное, в пару центнеров весом. Уж не знаю, как он её сам открыл… А за ней… — Лепра переводит дух, собирается с силами, — За ней был холодильник. Только там было совсем мало места, не как в верхних.
Коза замирает. Тело её покрывается мурашками от омерзительного недоброго предчувствия. Она определённо не хочет знать, что было в этом подвальном тайнике за тяжёлой дверью. Не хочет слышать мучительных слов бывшего товарища. Рука её почти сама тянется, чтобы заткнуть его рот, зажать съеденные герпесом тонкие губы… Но Лепра договаривает, — Там был Мальборо, Коза. Мёртвый Мальборо.
Её прошибает холодный пот. Она знала, что услышит. Знала, но всё равно не была готова. К такому вообще нельзя быть готовой, наверное.
— И… И что? Что, черт возьми, там произошло?
— Он висел на ремнях, пропущенных под мышками, в шляпе и в очках… И с ножом в спине. Всё при нём. Так, как упал на сцену. И Йотун… — Лепра нервно сколупывает особенно крупную болячку на пальце и тут же сует его в рот, слизывая кровь, — Йотун, кажется, сначала обнял его, а потом достал из его спины нож, завернул в тряпицу и спрятал под сюртук, — под конец он начинает говорить совсем быстро, как видно, боясь быть подслушанным.
Коза сидит, слегка раскачиваясь, как маятник или дешёвая игрушка из Лавочной щели. Она видит всё, о чём говорит Лепра, очень хорошо видит. Слишком хорошо.
Но ещё лучше она видит свой старый сон наяву. Сон, где она гуляла по Кухне и забрела в комнату со стеллажами и столом, где были два клинка…
Два ножа.
Который же из них настоящий?
И в этот момент ей кажется на мгновение, что чей-то голос, вкрадчивый, но властный, зернисто-хрипловатый произносит прямо ей на ухо, — Тот, что ближе к сердцу!
Становится темно, словно лампочку под потолком кто-то раздавил в ладони.
Она приходит в себя совсем скоро, уже на полу. Голова болит ужасно, как и левый локоть, и коленка. Давненько она не падала… Совсем залежалась на простынях.
Над ней, склонившись в явной тревоге, стоят Яга и Лепра. Последний, заметив, что она пришла в себя, тихонько прикладывает палец к губам, давая понять, что разговора, предшествовавшего темноте, будто бы совсем не было. Коза несколько раз моргает в ответ.
Яга озабоченно осматривает её, цыкает зубом, — Осторожнее качайся на стульях. Так и шею сломать недолго — а ты только поправилась!
Выглядит он и сам неважно: заживающий шрам на лице, сохраняющаяся до сих пор хоромота и общая скованность движений, вполне характерная для человека, которому отбили все потроха и сломали пару рёбер. Под чёрной вельветовой рубашкой у него из-за этого теперь что-то вроде корсета. Коза даже знает, кто за это в ответе. Трудно не знать. Тот же человек, что спас её от бескудов.
Страшный беззубый квартирант.
Яга неловко помогает ей подняться, — Пойдём-ка. Провожу тебя в комнату. А то ещё, чего доброго, опять сляжешь пластом.
Он косится на Лепру с каким-то смутным подозрением, но ничего конкретного не высказывает. Тот и без лишних указаний тихонько ретируется.
Коза в сопровождении Яги медленно покидает комнату следом за ним. Голова ещё слегка подкруживается, а перед глазами всё стоят странные колдовские картинки.
Ножи на столе.
Йотун, крадущийся по коридорам.
Мальборо в холодильнике…
И звучит голос. Голос того, кто за спиной. Того, кто знает, какой из ножей настоящий. Настоящий для чего?
То, что видел Лепра — наверняка сон. Сон, ведь наяву такого быть не может. Не может Мальборо висеть в морозильнике спустя столько времени после Бражной.
Зачем… Ради всех богов, зачем это Йотуну?
Зачем ему нож из мёртвого тела? Зачем ему другие ножи, зачем ему Охотник? Что он говорил о каком-то Звере…
Нет, всё, что рассказал Лепра — сон, точно сон! Но ведь то, что приснилось ей совсем недавно — о резне в Кухне — в конце концов оказалось почти что явью, пусть и очень старой. Да и комната с ножами, где она была, оказалась самой настоящей. Даже один из тех ножей — она ведь видела его наяву, и его боялся Охотник. Боялся тот, кому, кажется, ничто не может навредить или причинить боль!
Но, чёрт возьми, что же всё это значит?
И, в довершение, в голове её всплывает совсем старый, как-то отошедший на второй план вопрос:
Кто, зачем и как убил Мальборо?
Вероятно, это по старой памяти и хотел обсудить с ней Лепра. Когда-то она ведь и правда всерьёз хотела это узнать. Только вот не продвинулась ни на йоту. Продвинулась только в любви к Йотуну. А ведь он, может статься, и правда убил Мальборо.
Именно так думает Лепра. Но как обстоят дела на самом деле?
Коза хватается за голову, вцепляется пальцами в коротко остриженные виски, чем вызывает беспокойство у Яги. Тот спрашивает участливо, — Ты идти то можешь, желтоглазая?
— Могу, — кивает Коза, — Всё могу. Просто чувствую себя и правда паршиво.
— Оно и видно. Ты чего в обморок то хлопнулась?
— Сам же говоришь, на стуле раскачалась, — устало отвечает Коза, — Вот и не рассчитала, видно.
— Про стул мне Лепра сказал, — мрачно уточняет Яга, — Но ведь на деле могло быть и по-другому. Ты смотри — я ему наваляю по первое число, если что не так.
— Все так, как надо, Яга, — качает головой Коза, — Он мой старый товарищ. И никогда мне не вредил…
Не повредил ли он ей своим рассказом? Разве не была она счастливее и спокойнее до того, как в голове её снова поселились эти чёртовы страсти?
Поди разберись.
— Послушай, Яга, — спрашивает она вдруг, совсем неожиданно для самой себя, — Помнишь, мы говорили про Графа и драку… Здесь, в Кухне.
Яга смотрит на неё удивлённо. Лицо его болезненно дёргается, когда брови пытаются приподняться — шрам даёт о себе знать.
— Помню, — наконец отвечает он, — К чему это ты?
— Помнишь, ты сказал, что те, кто могущественнее нас, не любят, когда мы нарушаем созданный ими порядок? И я тогда вспомнила про Хозяина Трущоб.
— Помню, — снова соглашается Яга.
— Он ведь следит за Порядком в Квартале? За всем, что здесь творится.
— Следит, это верно, — кивает Яга. Он смотрит на собеседницу сверху вниз, ужасно пристально, словно пытается вскрыть её, как ореховую скорлупу.
— А что бывает с теми, кто нарушает Порядок? — наконец, спрашивает Коза, — Он… Он убивает их?
Яга хмурится. Останавливается посреди лестничного пролёта и упирается сапогом в решётку перил, как в стремя. Подумав, всё-таки отвечает, — Да. Наверное, так и происходит. Происходило раньше. Сейчас никто не нарушает Порядок — и я, если честно, даже не помню, когда в последний раз такое случалось, — он разводит руками, — Понимаешь ли, с богами лучше не ссориться — даже если они кажутся всего лишь странными соседями за мостом. И мы не ссоримся.
— И поэтому ты не убил Графа, — кивает Коза, — Это я понимаю. Но скажи мне лучше — можно ли как-то обмануть Хозяина Трущоб? Можно ли нарушить Порядок и не получить наказание?
Она старается смотреть на него так наивно, как только может. Получается так себе. Но Яга, похоже, и без того слишком ошарашен этим разговором. Почти можно услышать, как скрипят шестерёнки в его крючконосой голове. Очень даже проворные шестерёнки, пусть и не заточенные во все стороны. Мимо них по лестнице проходят Грабля и Бурбон, о чем-то переругиваясь, и он выжидает некоторое время, пока они не спустятся хотя бы на три пролёта вниз.
Потом наклоняется к Козе, смотрит ей прямо в глаза, так что она видит отражение своих жёлтых зрачков в его — карих в крапинку.
Дыхание его пахнет жжёной бумагой и каким-то лекарством.
Он говорит тихо, вполголоса, видимо, боясь, что их всё ещё могут услышать, — Такое нам знать не положено, девочка. О таком знают только Хозяева, потому что они и должны об этом знать, — он цыкает заостренным зубом, и уже громче добавляет, — Но по-настоящему обмануть Хозяина Трущоб, моя дорогая, может только он сам — и никто иной.