Славой и честью,
7 января 2023 г., 12:00
В Москве, далеко за ободком Третьего Транспортного, на рассвете всегда очень тихо, а поздней весной почти у самой земли часто клубится туман. Для столицы такое не редкость, но здесь, в Голенищеве, из-за близости реки туман особенно густой и тяжелый: дышать влажным воздухом трудно, но наблюдать за тем, как потяжелевшая от росы трава и ветки расслабленных влагой деревьев клонятся к земле — очень красиво.
Они с Мишей решили оставить машину в паркинге у съезда на Воробьевское и теперь, как и пять месяцев назад, шли по Мосфильмовской пешком — снег с приходом апрельского тепла давно растаял, и сейчас, в мае, спальный район укутала зелень. В густых кронах деревьев тонули крыши невысоких домов, где-то в ветвях ютились притихшие майские жуки, чтобы к вечеру снова проснуться, а еще прятались птицы — единственные жители района, которые этим утром еще не спали.
С выбором даты венчания у них с Москвой проблем не возникло. По вторникам, четвергам и субботам, согласно христианскому обычаю, венчаться было нельзя (да и вряд ли Мишу с работы отпустят), поэтому выбор пал на третье воскресенье мая, когда праздники уже отгремели, стимул гулять до рассвета у горожан пропал, а жизнь постепенно входила обратно в рабочую колею. Хорошо — тем меньше вероятность кого-то на своем пути сейчас встретить.
Саша прислушался: рассветную тишину нарушали только трели скворцов, бормотание радио из чьей-то незакрытой форточки и гул шоссе, доносящийся со стороны занятого транспортного кольца. Миша шел рядом, молчаливый, задумчивый и несколько сонный, но попыток взять Сашу за руку не предпринимал, хотя очень, наверняка, хотелось — знал, что, с наибольшей долей вероятности, Романов не дастся.
Петербург огляделся по сторонам: из неспящих вокруг обнаружились только стайка воробьев, которые сбились в кучу на крыше люка, и умывающаяся дворовая кошка на лавочке у подъезда. Шансы того, что из тумана сейчас неровно выплывет загулявший москвич или спортсмен за утренней пробежкой были низкие — Саша бросил волноваться о том, что их увидят, и взял Мишу за руку сам, переплетая их пальцы.
Улыбка, обращенная к Саше, у Москвы получилась до того яркой и теплой, что на мгновение затмила собой рассветное солнце. Романов засмотрелся и, как и минувшей зимой, споткнулся — Миша привычно придержал за локоть.
Северная столица нервничал, и это было видно: минувшую пятницу он провел у зеркала, а мог бы на коленях у Москвы. Который, между прочим, впервые с января взял отгул, и, вообще впервые в новом времени, «по семейным обстоятельствам». Надевать костюм-тройку Романов в итоге не решился: они с Мишей венчаться планировали скромно (удивительно для их статуса, но совершенно логично в свете других обстоятельств), чиниться в церкви ему было не перед кем, да и Саша помнил, что там такое, вообще-то, не принято.
Стервец-Московский, в своей светлой рубашке и пиджаке с закатанными рукавами, которые открывали жилистые предплечья, выглядел так, будто серьезно собрался соперничать с рассветом за красоту. Немного небрежно, но явно для случая не слишком обыденно — Саша не мог решить, завидовать ему или любоваться. У самого Романова выбор пал на строгие брюки и джемпер, который изначально не планировался, но оказался нужен — Романов вышел на балкон их с Мишей квартиры и вспомнил, что майские утра в их широтах хоть и очень красивые, но еще довольно прохладные.
Скользнув рукой по карману брюк, Романов не обнаружил там уже ставшей привычной тяжести в виде бархатной коробочки с кольцами. Выдохнул, когда услужливая память напомнила — венцы и кольца остались в церкви с момента последнего их туда визита. Оказалось, что некоторые манипуляции с ними нужно проводить еще до венчания.
Миша, приняв Сашин нервный жест за неуверенность и мандраж, остановился и, перехватив любовника за талию, решил привести его в чувства — в своем стиле.
— Прекрати, Саш. — попросил Москва и пресек все попытки Романова выбраться из кольца его рук (если уж их и увидит случайный зевака, который ранним утром не спит, то пусть любуется). А потом прошептал ему на ухо вполне искреннее: — Ты выглядишь великолепно. Но в длинной фате на голое тело было бы лучше.
— Фу, как вульгарно. — Романов ради приличия скривился, но выбраться из объятий, впрочем, почти не пытался — раскрытыми ладонями на Мишину грудь давил слабо. Да и раздражение в его голосе было скорее напускным. — Пусти, нас ждут в церкви.
Фраза прозвучала так, будто сошла со страниц испанского бульварно-эротического романа, и оба прыснули — Миша мысленно похвалил себя за то, что ему Сашу удалось подуспокоить. Но руки с талии любовника послушно убрал и, подхватив под локоть, мягко увлек за собой — в конце концов, их правда ждали в церкви.
Как Саша и предполагал, в теплое время года храм от посторонних глаз надежно прятали раскидистые ясени — он их по периметру храма насчитал шесть. Росли деревья удивительно близко к стенам обители, из-за чего почти маскировали в своих ветвях зеленый шатровый купол. Из-за этого казалось, что в воздухе среди листьев парят золотые сферы — на солнце поблескивали три медных купола, и только один из них, венчающий шатровый свод, был выше крон деревьев.
На мгновение остановившись у паперти, Романов в очередной раз окинул глазами храм и подумал о том, как же ему повезло однажды зимой на прогулке его обнаружить — Миша, с него станется, так бы и молчал об этом месте дальше. На днях Саша набрел в книге о русской пасторальной живописи на картины раннего Репина, который, как выяснилось, часто писал храмы, и не мог не заметить сходства некоторых полотен с картиной, которую сейчас видит своими глазами. В черте огромного мегаполиса это, как-никак, удивительное зрелище.
Колокольным звоном их не встречали — ни к чему в шестом часу утра будить москвичей. Но Саша не жаловался: из-за залегающей вокруг обители тишины среди ветвей ясеней было отчетливо слышно самых известных (и отчасти парадоксальных) жителей Воробьевых гор — московских соловьев, которые обожали петь на рассвете.
Романов поднял голову. Солнечный блик, застывший на православном кресте, украшающем главный купол храма, прыгнул с одного ручья распятия на другое.
Пальцы дрогнули, складываясь в троеперстие, и, впервые с последней службы, которую Саша выстоял перед революцией в Исаакиевском, он не стал этому препятствовать. Миша рядом, судя по звуку, от увиденного то ли вдохом подавился, то ли хотел что-то сказать, но вовремя передумал.
В предбаннике храма по стенам скачут и периодически пропадают разноцветные всполохи — солнце, проникая сквозь узорчатое стекло витражей, раскрашивает белые своды обители будто трафаретом. Из-за в остальном рассеянного света и общей камерности помещения кажется, будто они с Мишей зашли в крипту, ну или в раннехристианскую пещерную церковь — Саша не знал, призван ли был храм вызывать ассоциации с Вифлеемским, но мысленно похвалил архитектора за эту задумку.
Лики икон, как и с момента их последней встречи, такие же древние и, кажется, совсем немного безучастные, но Саше с Мишей лишнее внимание и не нужно.
Вячеслав Павлович, облаченный в стихарь, гасит свечи в песке у предалтарного паникадила, но, услышав скрип тяжелой двери, оборачивается и приветствует их улыбкой. Подойдя ближе, пожимает обоим руки — Саша ни разу не видел, чтобы кто-то из клергии так доверительно встречал прихожан — и сообщает, что все готово.
В воздухе витает аромат ладана и мирры, от которых у Саши с непривычки немного кружится голова. Очень тепло — всю ночь в церкви шла литургия, как это принято по православному обряду, и горели свечи. Самой литургии они не застали — таковы правила, смысл которых Саша понимал плохо, но препятствовать не решался.
Перед венчанием принято проходить через исповедь и причастие, но для них это сделали за несколько дней до. Ну, как для них — для Миши. Он послушно следовал каждому указанию, за века выучив их наизусть, а Саша, предсказуемо, отказался. Стоял поодаль, у правого нефа, и, обхватив себя руками за плечи, внимательно и долго изучал глазами икону Иверской Богоматери. О чем-то своем с ней разговаривал, наверное.
Следуя за шагами священника, они с Москвой пересекают трапезную, проходя сквозь открытую кованую ограду, которая отделяет основное пространство церкви от алтаря.
Остановившись у подножья иконостаса, Саша медленно поднимает взгляд вверх, под конец вынужденно высоко запрокинув голову — старинный пятиярусный иконостас занимает собой все пространство восточной стены, откуда восходит солнце. В церковной живописи (в отличии от обычной) Саша понимает далеко не все, но замечает, что иконы написаны «по старому образцу» — схематичными, необъемными, но канонично правильными и яркими из-за обилия красок образами, которыми известна московская школа.
В сюжете, который опоясывает все канву из бука, Саша угадывает образ мироздания: от праотеческого яруса на самом верху до Царских врат в основании. Сюжеты о родоначальниках веры, образы пророков, Христа, Богоматери и главной святыни храма, Троицы — они все Саше знакомы, выучены и приняты как данность еще в имперской юности, однако сейчас ощущаются немым упреком. Некогда важной частью жизни, которую он после смерти Романовых осознанно позволил себе забыть, однако не был уверен, что имеет на это право.
«Бог милосерден» — однажды очень давно объяснил ему Москва, когда маленький Саша со слов клирика ничего не понял. «Бог умеет прощать» — Саша считает, что просить прощения ему не за что, но иногда ловит себя на мысли, что очень хочет.
Один ярус иконостаса от другого отделяет басма, выполненная то ли из сусального золота, то ли из меди, и по ней, опоясывая Царские врата и заглавные иконы, проходит линия из цветов: так принято украшать храм по случаю праздников и венчаний. Романов различает среди цветов лилии и пионы, но не видит сирени и мысленно благодарит за это доброжелательную свечницу, которая выполнила его просьбу.
Пресвитер подводит их к низкому деревянному аналою — на красном бархате поверхности лежат крест, Евангелие, венцы и кольца.
Обряд венчания, каким Саша его запомнил в 19-м веке, был очень ортодоксальным, в некоторых изречениях и последовательности действий откровенно устаревшим — не вписывающимся ни в современность, ни в их с Мишей, кхм, обстоятельства. Саша осмелел настолько, что позволил себе его несколько видоизменить — не креститься на каждое слово, сказанное священником, не становиться на колени перед аналоем, и уж тем более не лобызать иконы. И был весьма удивлен, когда этому не стали препятствовать ни Вячеслав Павлович, ни Миша.
Священник, повернувшись к ним спиной, берет с поверхности аналоя две незажженных свечи, зажигает одну от старомодной окарины, вторую — от первой, и вручает им обоим в левую ладонь. Саша вспоминает, что это делается для того, чтобы венчающиеся под алтарем не лгали.
Эту часть обряда он тоже хотел видоизменить, а, по-хорошему, вообще убрать, но Миша не дал — сказал, что не против. Это «не против» сейчас отчетливо просматривалось в напряженном выражении его лица и едва-едва заметному тремору в ладонях. Свечи старомодные, даже не парафиновые, у основания перевязаны лишь тонкой лентой — под конец обряда их руки непременно зальет воск.
Экспозиционная терапия ли, потакание церковным канонам — у Миши свои причины позволять этой части обряда случиться. Саша заранее пытается придумать, как ему помочь, но возражать не смеет, уважая Мишино решение и доводы «за», которые Москва ему не озвучил.
Следующий за этим вопрос священника очевиден — с такого начинается каждый обряд венчания в любой религии мира — но все равно застает врасплох. Вячеслав Павлович спрашивает у них, идут ли они на венчание добровольно, и не обещали ли руку и сердце кому-то другому.
Саша отвечает отрицательно и моментально, словно готовился к этому вопросу и ждал лишь его. Периферийным зрением Москва замечает его тонкие сведённые брови — сосредоточенные, вдумчивые.
Миша думает, что Камалия, заведи их судьба под венец, не была бы настолько серьёзной. Несколько веков назад Москва уже рисовал эту картину в воображении: с её губ, растянутых в улыбку, слетело бы лёгкое «Нет», и она обязательно скосила бы глаза в сторону Миши, лукаво прищурившись и словно на лжи пытаясь его поймать. Но они бы тогда оба знали, что Москва был бы честен и искренен: на тот момент по-настоящему он любил только её.
В детстве — ещё том самом, без бесконечного страха огня, эфемерном и туманном (Миша уже сомневается, что такое существовало) — его не заботили подобные мелочи, как любовь. Он был пригрет лаской всего мира: приятным свежим ветром с берега Москва-реки; тёплым ласковым солнцем над своими семью холмами; встречами с братьями, редкими, но каждый раз похожими на праздники.
А, учитывая то детство, которое он реально прожил, слово «любовь» в какой-то момент было вычеркнуто из лексикона, просто забыто. Никакие светлые чувства не имели ни малейшего смысла, для них не оставалось места в жестоком мире, окружившем Мишу.
И даже когда всё это фактически закончилось, Москва не смог вернуться к прежней счастливой жизни. Постоять друг напротив друга по разные стороны Угры — не то же самое, что закрыть гештальт. Мишу лихорадило, отмщение за годы унижений стало его фикс-идеей, но Орда даже тут пошёл наперекор — умер, оставив после себя раздробленные осколки, одним из которых стала Камалия.
Они с Мишей дергали друг друга за косички, периодически повышая ставки легкой борьбы, пока Москва не присоединил Казань к себе, поставив в этих играх (жестоких — Средневековье же) точку. Камалия дергать за волосы продолжила, но уже в буквальном смысле, и с каждым разом у нее получалось повнимательнее приглядеться к Москве. Чем-то напоминает выброшенного на улицу котёнка: в моменты опасности злой и царапучий, потом, когда опасность прошла и ему едва не оттяпали хвост — уставший и напуганный.
Миша только фыркнул, когда узнал, что Камалия о нем тогда думала. Хотелось бы верить, что всё-таки не своей жалобностью он её привлёк.
Нет, Москва себя из прошлого не осуждает и не принижает. Он делал для выживания и защиты всё, что было в его силах — это было главной целью. Как он там выглядел со стороны — вторичное, не так сильно волнующее.
Камалия была трофеем, очередным выполненным пунктом плана, ступенькой к достижению великой, но бесформенной цели. Если бы Казань и вела себя подобающе: тихо, на расстоянии, смиренно, то вряд ли Миша продолжил бы о ней думать. Но она с ролью очередного присоединенного кусочка земли не мирилась, она маячила перед глазами и настойчиво напоминала о себе, порой нарочно подолгу не уезжая домой.
Камалия смотрела и видела насквозь. Камалия призывно хлопала по месту рядом с собой, когда на очередную вспышку гнева с его стороны отвечала шуткой. Москва, в атмосфере общей покорности к такому откровенно не привыкший, безвольно, бездумно слушался.
У Москвы не было того, кто мог с ним так спокойно поговорить. У Москвы были либо подчинённые, с которыми надо строго, либо враги, с которыми надо жестко, либо выгодные союзники, с которыми надо осторожно. А с Камалией можно было как-то совсем по-другому.
С удивительно сложным Москвой Казань была удивительно простой. Для неё прошлое — это прошлое, будущее — это будущее. Борьба — не жизнь, а её вынужденная составляющая.
Миша ждал, что она в какой-то момент усыпит его бдительность и нападёт — так и случилось. Камалия, видимо, решила, что его — чумазого уличного котенка — нужно отмыть от грязи, поэтому взяла за шкирку и по самые кончики треугольных ушей окунула в любовь. Миша так офигел, что, вынырнув, забыл сопротивляться.
Пафосные громкие фразы Москва произносит только с трибун, где от него это требуется, но одну он честно себе позволит и возьмет за неё ответственность — любить его научила Казань.
Возможно, только благодаря ей Москва сейчас стоит здесь. Если бы она не показала ему ценность доверия, Миша бы не принял Петербург. Если бы не рассказала, что быть близко к кому-то — не всегда больно и страшно, то он разрешить себе ответить Саше взаимностью просто не позволил бы.
Миша не чувствует, что вместо Саши рядом с ним должна стоять Камалия. Как ни крути, а у них никогда бы не вышло долгой истории — слишком взрывные оба. Мелких ссор даже за период их отношений не сосчитать, а сколько их могло бы быть в будущем? Казань нашла себе другого мужчину с проблемами в социализации, а Миша так привык в определенных вопросах за ней повторять, что, даже учитывая болезненный опыт, тоже умудрился найти себе мужчину. Ну или позволить ему себя найти, тут как посмотреть.
Лучшего, между прочим, мужчину, готового так же бережно принимать Москву с его тяжелым прошлым и характером.
Но вот Мишу для этого лучшего мужчины слепила Камалия. Саша наверняка знал это: в детстве отношения Москвы и Казани от него никто не скрывал, а потом и разные сплетни начали до юной столицы доходить. Камалия, что раньше, что сейчас, на вопросы о Мише отмахивается: «Стервой был, стервой и остался». Москва, стоит у него что-то про Казань спросить, усмехается и нелестно отшучивается. Но ни у кого нет сомнений в том, что они друг для друга родные.
Конечно, Миша всегда будет её любить. Просто сейчас немного не так, как раньше.
Вероятно, Камалия очень даже обидится, когда узнает, что Москва без её ведома и благословения венчался. Обидится только потому, что её, дорогую и ценную, не предупредили, а не потому, что предали. Миша давно забрал у Казани своё сердце, вернул ей её, и поэтому он не врёт, когда на вопрос священника мягко, но уверенно отвечает «Нет».
Выслушав их, пресвитер вновь оборачивается и тянется за сложенной епитрахилью, на которой, недалеко друг от друга, лежат их кольца. Сашино кольцо — то, что радиусом поменьше — он надевает на первую фалангу Мишиного безымянного пальца, а то, что радиусом побольше, надевает на руку Саше.
Романову немного тревожно — из-за разницы в обхватах кольцо сидит неплотно, и кажется, что еще чуть-чуть, и соскользнет с его пальца. Оно красивое — на металлической глади пляшут отблески свечей и всполохи света от витражей, которые странным образом достигают даже ниши алтаря. Золотой ободок со знакомым глазу тиснением лежит на его пальце ощутимым грузом, но, парадоксально, совсем им не ощущается — на протяжении истории оставаться рядом с Москвой, что бы не случилось, было гораздо тяжелее.
Священник меняет кольца местами — каждое обретается на безымянном пальце законного владельца. Говорит, что всю жизнь им теперь идти рука об руку, и трудности делить на двоих.
У Миши комом в горле застывает смешок — поздновато уже. Венчание для них — это не первичное заключение договора о взаимопомощи, а его официальное закрепление спустя три века, проведенных вместе.
Нить судьбы их связала ровно в тот самый день, когда они только познакомились. Возможно, даже раньше, когда Саша впервые услышал о существовании замечательной легендарной Москвы, а Миша — о своём преемнике и протеже. В любом случае, с тех пор они не могли избавиться друг от друга: всегда каким-то образом вновь и вновь оказывались рядом.
Саша слишком умный, чтобы не понять, что в веке восемнадцатом — возможно, по задумке вселенной, Бога, кого-угодно, — вместе они были вынужденно. Петербург — столица, Москва — его наставник, забирающий до поры до времени почти всю работу. В девятнадцатом веке они остались друг у друга единственными настолько близкими людьми. Их отношения, если рассматривать их на плоскости, — несколько очевидный исход событий.
Вернее, сейчас очевидный. В прошлом Александр не мог поверить, что с ним это произошло. Читал Мишины письма с признаниями в любви и пытался на лжи подловить то ли выведенные чернилами слова, то ли собственное зрение.
Видит Бог, не от одной лишь безысходности и скуки они тогда клялись друг другу в искренних чувствах. И страсть была не пустой, и преданность не фальшивой — иначе Москва бы покинул Сашу так скоро, как получил своё звание столицы обратно; не помогал бы слепому после революции Петрограду буквально встать на ноги и подобрать очки.
Что происходило с чувствами Москвы потом не знает ни он сам, ни Саша. Для одного подсознание всё услужливо вычеркнуло из памяти, для другого воспоминания смешались с едкими эмоциями. Ленинград помнит, как мысленно расстался с Мишей на стыке сороковых и пятидесятых, когда сам столкнулся с его безумием и перестал замечать в его поступках любовь.
Это, впрочем, не особенно помогло. В шестидесятых они целовались в едва приобретённой Мишиной машине, в восьмидесятых спали под одним одеялом.
В девяностых вернулись к тому, с чего начали век: Миша помогал Петербургу буквально встать на ноги и вставить шприц с налоксоном вместо героина.
Взамен Александр стал чуть ли не единственным, с кем Москва мог бы расслабиться и почувствовать себя в безопасности. Камалия осталась лучшей подругой, но посвятила себя новым отношениям; Смоленск был опекающим папой, от которого Миша бы хотел лишний раз скрыть свои тревоги, чтобы не волновать; а Саша стал островком безопасности — он помогал справляться с хронической мигренью и деликатно старался лечить те травмы, что были спрятаны поглубже.
Поток Мишиных мыслей прерывает ектения: протоиерей в молитве просит для них с Сашей о любви, благоденствии и защите.
Их с Петербургом — как города, в разные периоды истории столицы — упоминают в молитвах с момента образования. Самые верхние из духовных чинов просят о том, чтобы их стороной обошли война, болезни, голод, суровые зимы и разномыслие в головах тех, кто управляет страной.
Саша ловит себя на мысли, что вряд ли хоть однажды где-то звучала молитва о них, как о людях — о Саше Романове, который очень любит своего кота, тошнотворно сладкий кофе и стихи Пушкина, и о Мише Московском, который однажды думал, что слоны на ушах летают и до сих пор иногда не может поверить, что земля круглая.
Это неожиданно приятное ощущение — знать, что где-то прозвучала чья-то простая, но удивительно важная просьба о том, чтобы у них двоих все было хорошо.
На голову Москве, а затем и Саше, ложится тяжелый золотой венец. Оба мужские — строгие и немного массивные, из-за чего держать шею становится трудно. Священник говорит, что их воля небесам теперь известна, но предупреждает, что они теперь в ответе друг за друга — и груз этой ответственности также тяжел, как венцы.
Саша позволяет себе мысленно не согласиться — корона тяжелее. Вместе со скипетром и державой — уж подавно.
Он понимает, для чего нужна эта часть обряда: еще раз напомнить среднестатистической венчающейся паре, что они не за ручку по парку прогуляются, а будут всю жизнь обязаны вместе пройти — то самое «и в горе, и в радости». Только вот они с Мишей не среднестатистическая венчающаяся пара, и о «грузе ответственности» знают не понаслышке: быть бессмертным — тяжело, быть бессмертным и управлять страной — редкое проклятие, как его не рассматривай.
Да и им не впервой: Москву однажды заставили, а потом он и сам решил быть для Саши опорой. А самому Петербургу тяжело пришлось рулить империей, когда Миша сгорел, а инструкций успел оставить не много.
Опустив светлые, почти прозрачные глаза на ветхие листы Евангелия, священник зачитывает им библейский сюжет об Иоакиме и Анне. Саша слушает про опаленный солнцем Назарет, скитания Иоакима по пустыне и ангела, который предрек Анне рождение Марии.
Этот сюжет в его памяти почти истерся — последний раз он слышал его более сотни лет назад, когда, стоя в алтарной тени, наблюдал за венчанием Николая и Александры Федоровны. В тот день все было хорошо: революция была далеко и, как казалось Саше, никогда не наступит. Александра однажды в детской сказала ему, что за рождение 4 дочерей ей святую Анну и стоит благодарить.
Вспомнив о великих княжнах, Саша сжал зубы и опустил голову. Мишина ладонь обрелась посередине спины в проницательном жесте поддержки. Саша, сделав над собой усилие, вновь расправил плечи. Скосив глаза, увидел на губах у Москвы нежную улыбку и не смог ее не вернуть: у Миши были свои причины выделять этот сюжет из других и вдумчиво рассматривать фрески, которые его изображают. Он никогда не признавался, что это были за причины, но Саша догадывался — Москва любил эту историю за светлый сентимент и напутствие о том, что все, так или иначе, однажды будет хорошо.
В руках у священника в свете свечей поблескивает чаша с красным вином. По очереди поднеся вино к губам обоих, протоиерей просит сделать каждого по глотку — и так, пока чаша не опустеет. Объясняет, что все земное им теперь придется делить.
Саша думает, что не очень-то этого и страшится. Они с Мишей делят очень много приятных вещей — утренний кофе и мятную пасту друг у друга на губах за утренним поцелуем; спокойствие и легкую усталость после целого дня, проведенного вместе; гордое, уверенное знание, что в этом мире ты не один и кто-то подхватит, если начнешь падать.
Вместе они переносят периоды, когда Саша божится, что просто «балуется», а потом встать с кровати не может из-за ломки; когда Миша вдруг ни с того, ни с сего становится грубым, злым, подолгу игнорирует Сашины звонки, шипит, что знает, что Саша задумал, а потом извиняется; когда обоих мучают кошмары — Сашу о санках и саване, Мишу — о горящих полях и рухнувшей колокольне Ивана Великого.
Все пережили ведь. И, вероятно, еще переживут.
Священник, взяв с аналоя белоснежное узкое полотнище — рушник — просит каждого подать ему левую ладонь, а потом связывает их руки вместе. Объясняет, что с этого момента для них начинается вечный путь бок о бок. Это не только метафора (особенно в их с Москвой случае), но и часть обряда — держась за край рушника, пресвитер проводит их за собой вокруг аналоя.
Склонный к поэтичности Романов думает, что их с Мишей отношения — парадокс, не теплолюбивое оранжерейное растение, а цветок, пробивший себе путь сквозь бетон. Три сотни лет назад он умудрился пустить корни в почве из односторонней неприязни, распуститься бутоном на пепелище после пожара, выжить в период ледяной засухи длиной в 70 лет, и снова образовать соцветия в период оттепели.
Они завершают первый круг — вино у Саши на языке горчит, и яркие образы икон немного плывут перед глазами.
Миша, прагматик, склонен считать, что их как столиц могла бы связывать непрекращающаяся борьба за первенство, вечные попытки выяснить, кто лучше и приспособленней, учитывая их историю, которая началась с того, что их столкнули лбами. Бремя столицы каждому в определенный момент времени давило на плечи, оно же едва их не уничтожило около сотни лет назад и сейчас попытается снова. Их отношения не единожды оказывались на грани, но каждый раз удивительным образом её перепрыгивали, вновь обретая подспорье для роста.
Пламя свечи, будто соглашаясь, в руке у Миши дрожит, но не гаснет — они завершают второй круг.
Расплавленный воск, полностью пропитав тонкую ленту у основания свечей, как и ожидалось, заливает их руки — вязкие капли обжигают пальцы, медленно остывают, стекая вниз по фалангам, и в итоге образуют нетвердый панцирь, будто вторую кожу. Саше неприятно, но эту боль он без труда может перетерпеть, чего о Мише не скажешь. Романов обеспокоенно скашивает на Москву глаза и на его лице обнаруживает весьма трудночитаемый отпечаток. В свете догорающего пламени его ресницы отбрасывают на щеки длинные тени, скрывая от Саши выражение его глаз, а губы неплотно сжаты, будто Миша пытается сдержать эмоции. Правда какие — непонятно.
Солнце восходит в зенит и, проникая в окна под куполом, заливает храм светом — они завершают третий круг.
— Господи, славой и честью, венчай их.
В ушах у Саши звенит — эта фраза отражается от стен храма, голос пресвитера эхом вторит сам себе и звучит неожиданно повелительно, громко. Спину северной столицы от макушки до колен накрывает осознание — он ждал этого все это время, все тяжелых полгода, когда они с Москвой бежали наперегонки со временем, пытаясь обогнать Мишино безумие, но сейчас, наконец услышав эту фразу, Саша едва ей верит.
Романов слышит, как Москва у его плеча неровно выдыхает, разомкнув губы — звук очень мало походит на облегчение и Сашу настораживает.
Остановившись у Царских врат, священник снимает с обоих тяжелые венцы, и держать голову в прямом положении становится удивительно легко.
Вячеслав Павлович объясняет, что обряд венчания можно считать завершенным, и отворачивается, чтобы затушить на аналое окарину и остатки свечей. Саша понимает, что им дают время прийти в себя и без посторонних глаз закрепить клятву.
Романов поворачивается к Мише лицом и чувствует, как земля из-под ног уходит.
Если Москва, глядя на него, каждый раз чувствует то же самое, то надо забрасывать это дело поскорее: Романову кажется, что его грудь от ребер до горла заполнил свинец и очень быстро остыл — вздохнуть невозможно.
Не дав себе время на подумать, Саша тянется ладонью к Мишиному лицу, указательным пальцем снимает с его щеки тяжелую каплю и удивляется тому, насколько она горячая.
Он в своей жизни от силы раза три видел, как Миша плачет. Первый, наверное, и вовсе не считается, потому что Москва долгие десять лет после пожара был без сознания и вряд ли делал это намеренно — Саша однажды заметил, что у него на висках блестят мокрые дорожки и страшно испугался, но придворный врач объяснил, что такое иногда случается с людьми в коме и беспокоиться не стоит.
Насчет второго Саша до сих пор не уверен — есть вероятность, что ему это на отходняках в 94-м привиделось. И что Миша однажды, сидя на краю Сашиной постели, просто решил Романова по волосам погладить, а мокрые щеки ему Сашин мозг исключительно из мести за самого себя пририсовал — будет знать, как вставляться веществами очень сомнительного качества.
Последний раз, в 2014-м, Петербург запомнил хорошо — Миша после этого прежним не был.
Этот тоже запомнит, но совершенно по другой причине — когда плачут от горя, глаза так счастливо не блестят.
Слезы по Мишиному лицу все текут и текут, Саша их стирает осторожной ладонью, оставляя влажные следы, глушит в успокаивающем шепоте пару всхлипов, и в итоге наконец соображает, что делать. Подходит к Мише поближе, оставляя на его лице несколько поцелуев — на мокрых пушистых ресницах, на теплой скуле, на покрасневшем кончике носа. А потом по очереди коротко касается обоих уголков Мишиных губ, бесхитростно вызывая чуть дрожащую улыбку.
Только затем — полноценно целует, закрепляя клятву.
На душе у обоих спокойно, а на губах — солоно.
Примечания:
на этом моменте должен был откинуться даже Бог, если он есть
а потом саша трахнул мишу на архиерейском троне и священник откинулся