***
Гриф плавился. Струны рвались безвозвратно, лопались под давлением температуры, расходились в резком движении танца, оттого всё, что осталось от виолончели на момент прощания — взявшаяся трещинами талия. За несколько минут прошлое обратилось вспять, начало забываться в огне. Вот так, благодаря пеплу, ценность жизни разламывалась надвое. Вместе со стоном струн из инструмента выливалась душа, что, стекая по дереву, поднималась вверх и плясала под падающим потолком с кистями огня. Стекло переливалось, дерево трещало, а горло напоминало о низменной человеческой сущности. Краска сходила с обработанного дерева, комьями оседала на пол, предугадывая то, как быстро всё разойдется по швам и перестанет быть музыкой. Станет бревном, в худшем случае — пеплом. В ту ночь горело даже небо — закатным заревом, распластавшимся на мили вокруг; цветами венозной крови и алой помадой на губах. Горело не останавливаясь, норовя поджечь землю под собой. Дым столбился, устремляясь к пожару наверху, и лишал самого важного — кислорода. Демонический лик, сопровождавший её последние месяцы, перекинулся к зареву и наблюдал за всем свысока, злорадствуя. Джакал хранил в себе преисподнюю, в которой хотелось сгореть заживо. Дыхание спирало, грудная клетка сжималась невидимыми руками, глаза слезились. Тепло, проницаемое пепельным облаком, обволакивало со всех сторон, прося остаться. В порванных брюках, усеянных следами глины, в пропитанной кровью майке и с сумкой наперевес она была готова расплакаться от накатившего так неожиданно облегчения. В самом центре пепелища было куда спокойнее, чем снаружи. — Нужно уходить, — этот голос застынет в ушах на долгие часы, заберется в голову и будет трубить небывало долго. Охрипший из-за удушья, низкий из-за злости, тихий из-за нехватки воздуха он проникает в тело, ломает, заставляет оторваться от костра в центре. Пелена застилала всё, путала в пространстве вокруг, но синие глаза, ставшие на несколько тонов темнее, прорезали сгустки дыма и стали ориентиром на секунды, за которые она пересекла комнату. Не церемонясь, без какой-либо осторожности пальцы врезались в предплечье, заведомо оставляя след, и тянули на себя, увлекая туда, где воздуха было значительно больше. Поток ветра слегка поглаживал кожу, пробирался в лёгкие, лаская нутро. Свинцовой тяжестью усталость опускалась на туловище, напоминая об ушибах на бедрах, локтях, коленях. Когда опасность осталась позади, противная резь с большей силой прошлась по телу, подкашивая ноги. Словно окаченное водой, всё, что горело, перестало полыхать. Теперь, когда она не имела ничего общего с джакалом, он извергал из себя лишь остаточный дым, утихомирив пламя внутри. До машины они шли в тишине. Воздух был накачан невысказанным, был наполнен желанием прижаться друг к другу, но всё, на что хватало прав — общий воздух в машине, гнавшей по ненакатанной дороге. — Мне жаль, что так вышло с виолончелью, — молчание нарушилось попытками заговорить после череды обстоятельств. Долгими минутами, проведенными в салоне, измерялся испуг. Губы скривились от своих нелепых слов. Сиплый голос заставил повернуться и осмотреть шею: мраморная кожа за платиновыми волосами мгновенно приобретала несвойственный ей цвет, почти такой же, какой был когда-то у неё. — Пусть горит. В тот момент Уимс увидела, как счастливо может улыбаться человек, перемазанный кровью и пеплом. Должно быть, Ад этого дня был самой маленькой платой за умиротворение на лице девушки, сидевшей рядом и расплетавшей свои косы.***
12 часов назад
— Как тебе кофе? Этими пальцами были схвачены миллиметры тончайшего фарфора. Края изрезались контуром губ и аккуратными касаниями разбивали волны бежевой жидкости. Что-то невероятно пряное плескалось в чашке, норовя разорвать поверхность языка сладостью. По чуткой к движению глади пробегалась кольцами дрожь: подрагивание рук было не скрыть даже от самого обычного капучино. В лучших традициях туристического района всё вокруг полыхало экзотикой: высокие растения, корнями обращенные ко дну глиняных горшков, вставали вровень с поясом официантов. Широкоплечие, одетые в белоснежные рубашки мужчины умело маневрировали на террасе между посетителями завтрака. В этих местах воздух был разбавлен тягучей прохладой, оставляющей на фигурах пожилых пар расслабленное спокойствие. На лицах — совершенно неизвестное здешней округе выражение. На салфетке остаётся бледный рисунок гигиенической помады. Как ей, неспавшей всю ночь, бродившей по забытым закоулкам, удаётся выглядеть так бесподобно: без сетки морщин, без синих следов бессонницы. То ли это избытки метаморфозов, то ли просто заинтересованный взгляд девушки не способен найти изъянов, но абсолютно точно в то утро женщина была крайне хороша. — Вы ушли посреди ночи, ничего не сказав, — хорошее настроение бьется о рёбра чужого недовольства, когда стрелка циферблата переваливает через утренние часы. — Как мне кофе? — переспрашивает, делая резкий глоток тёмной жидкости, обжигающей слизистую. Покалывание на языке закрывает рот, препятствуя мыслям. Волосы, заплетенные небрежно и на скорую руки, тянутся вдоль груди и в области ушей распадаются на прядки, выбивающиеся из кос. Уимс осматривает человека, с которым делит утренние часы и неспешное время завтрака. Лёгкий зуд поражает кончики пальцев, желающие прикоснуться к чужим вискам. Истома накатывает неожиданно, ложится на плечи, и она ведёт плечами от диссонансов. Лучи осторожно касаются лица. — Отборное дерьмо, — ураган в виде аддамского настроения сменяет курс и переходит на беззащитную чашку. Губы растягиваются в улыбке. Все же это была неплохая идея — вот так ринуться на другой край континента ради нескольких дней с этой чертовкой. — В следующий раз буду отчитываться, — подхватывает волну сарказма, которая уносит диалог в обратную от адекватности сторону. — Не знала, что ты будешь дуться на меня всё утро, — слова, ощутившие себя хозяевами, пролазят между губ по своей воле, долго не задерживаясь в голове. — Глупо рассчитывать на нормальный разговор, когда всю ночь я видела ацтекских демонов, — перекидываться обвинениями оказалось куда приятнее, чем можно было бы предположить. Уэнсдей расслабленно откидывается на спинку стула, наблюдая за тем, как пространство начинает трещать от восторженных визгов посетителей. Все больше и больше людей выходит из замкнутого помещения, чтобы сделать глоток роскошного утра из фарфоровой посуды. Когда из массивных дверей выходит новая пара людей, Аддамс застывает: стена, возвышающаяся над головами, иссечена повторяющимся орнаментом, в котором высечены ритуальные маски. — В принципе рассчитывать на нормальный диалог с тобой — глупо. Совершенно бесстыдно флирт срывается с губ, бежит по белоснежной скатерти и взбирается на шею. Ласкает мурлычущими нотками все естество, заставляя ноги прижаться друг к другу. Владеет чужим сознанием на уровне одних только букв, вплетающих в себя совершенно обыкновенные смыслы. Уэнсдей сбивается, перестаёт считать, сколько «почему» она хочет выбросить в сторону. Всё, что остаётся — млеть, делая вид, что черствую душу не реанимирует даже самая искренняя мольба. Девчонка кривится, сдерживает на лице непробиваемую гримасу, надеясь на пелену перед глазами собеседницы, потому что в это утро как-то небывало тоскливо думать о том, чему не суждено и не позволено произойти. Невидимыми нитями брови стягиваются друг к другу, образуя морщины. На лице — ничего, что могло бы выдать в ней девушку, находящуюся на пике своей молодости. Уимс кажется, что человек напротив — старше её в два раза. — Я не сказала тебе ничего, потому что ты бы не одобрила, — говорит и делает последний глоток кофе. Аддамс настораживается и отталкивается от спинки стула, кладя руки на стол. — Я поменяла билеты ночью. Рейс до Берлингтона завтра в обед. — Я не могу уехать, не закончив начатое, — в капкане пальцев чашка почти лопается от недовольства. — А я не могу вернуться в Невермор без своей студентки, — улыбка сползает с губ, предрекая начало тяжелого разговора. — Твои родители… — начинает Уимс, выбрав неправильный аргумент. — Мои родители не хотят видеть меня, потому что им стыдно, — пальцы сжимаются сильнее, переводя всю злость на посуду. — Брат не может смотреть мне в глаза, потому что боится. Если вы скажете, что я сбежала, то поверят все, — отставляет чашку в сторону, тяжело вздыхая. — Именно в это они хотят поверить. — Энид не поверит, ты знаешь. — Энид наивна, как пятилетний ребенок. — Я не могу, — обессилено откидывается на спинку стула. — Не знаете, чего хотите на самом деле? — вопрос пробивается после нескольких минут раздумий сквозь шум голосов. — А ты? — насмешливо спрашивает, жестом подзывая к столику официанта. — Борешься с моими бесами, но не замечаешь, как противоречишь себе. — Я не верю в то, во что верила прежде. — И во что ты верила? — вот так просто наводит пистолет на лоб, снимая его с предохранителя. Уэнсдей верила в то, что родилась без чувств и умения слышать другого человека. Уэнсдей верила в то, что другие люди не следуют за другими без желания получить выгоду. Уэнсдей верила в то, что преданность в других глазах — исключительно директорский долг. Но на искренности её язык всегда атрофируется. — Давай уедем вместе, — ладонь медленно надвигается к тонким пальцам и бережно накрывает их сверху. — Всё это пугает, — голос переходит на шёпот, вынуждая читать по губам. — Я не вижу смысла ломать комедию и притворяться, что эти игры приносят мне удовольствие, — слова становятся исповедью и признанием собственного несовершенства. Мысли, которые не будут озвучены даже в кабинете психотерапевта, покидают голову женщины, оставляя после себя приятное и долгожданное «ничего». Аддамс присматривается, щурится от влажности, оставляющей на ключицах крошечные прозрачные бусины. От чужой искренности начинает болеть голова. — Мне нужно забрать виолончель.***
Конечно, виолончель. Конечно, одежда девушки. Конечно, уезжать, не попрощавшись, совершенно невежливо. Конечно, находятся ещё сотни причин, по которым нужно заехать в этот дом, и ещё сотни причин, по которым Уимс этот же дом хочется объехать стороной. Аддамс открывает дверь пассажирского сидения, кладет ладонь на крышу машины и чуть приспускает очки на кончик носа, ощущая подкрадывающееся раздражение. Кто бы мог подумать, что первой яркой эмоцией будет оно — зажигающее корни волос, пульсирующее в вене на шее. Дифференцирование себя на составные части сантиментов — задача не из лёгких даже после череды психотерапевтов с полупустыми блокнотами и заполненными аккаунтами в социальных сетях. Агрессия не выливается в оплеуху слов, она становится беспощадной по отношению к своей же обладательнице, потому что играет с ней в сапёра — ошибка дорого обойдётся. Стройная фигура режет пространство, задевая невзначай. Можно было бы игнорировать эти чувства неделями, днями, но рано или поздно всё бы всё равно замкнулось в кольцо своего познания, искреннего и открытого. Эта дверь в себя приоткрыта с недавнего времени, а жить всё также — странно. Стоило ли ухищряться, идти на поводу у чутья, чтобы в настоящий момент прожигать взглядом Ларису, идущую в компании худощавого швейцара. Жар Мехико пачкает шею каплями, переливающимися на его смуглой коже, и прячется за воротником. Вязкое, липкое течет по телу, неумело прячась за погодой дня. Самое обыкновенное раздражение. Лисьими повадками она хватает за живое, хитрым прищуром уничтожает фригидность. Кто, если не она, будет искушать мужчин, ищущих курортного романа, желающих унизиться ради набора цифр на куске салфетки. — Вещь, — пальцы бренчат по крыше, будя товарища. — Как думаешь, чего она добивается? — бестелесная рука шуршит на заднем сидении, перебегает через салон и за несколько секунд оказывается рядом. Вещь не отвечает. Он бессилен в человеческих метаниях. — Мисс, ваше присутствие грело этот город, — раздается со стороны, когда сумки оказываются в багажнике. — Возвращайтесь, Мехико всегда будет рад встречи с вами, — бесы Аддамс клацают зубами перед его смазливым лицом. — Ella es mi mujer, — отвечают Тени и смеются, наблюдая за его реакцией. Уимс смущённо улыбается, кивая на прощание. — Что ты ему сказала? — не догадалась. — Поблагодарила за гостеприимство, — идти на поводу манипуляций не входит в сегодняшние планы, потому она отворачивается к окну и заканчивает не начавшийся диалог. — Уэнсдей… Лариса бесправна в попытках приручить дикого зверя. Их взгляды пересекаются всегда в машине, воздух внутри которой насыщен Franck Boclet. Сколько салонов, обтянутых кожей, повидало их избитое общение, посчитать тяжело, но стабилен аромат — пряный, мускусный, древесный. На шее, как в первую встречу, декоративный платок, пропитанный насквозь женским, неукротимым. Сутки замыкаются сегодняшним днём, потому что всё, кроме вида за окном, остаётся неизменным. Под палящим солнцем кожа Аддамс почти незаметно, но сменила оттенок на более живой — не как у готической фарфоровой куклы. И это замечается по линии лямок, порой скатывающихся вдоль плеч. И всё это опять раздражает, потому что в отличии от девушки Уимс всё также бледна и не изменила себе даже в таком неподвластном регуляции явлении. Власть в деревне скомкана до управления церквушкой и прилавком с овощами, всё остальное оставлено на суд аномально высокой температуры и законам пустынных местностей. «Мимикрируй, если хочешь выжить», — нашёптывают иссохшие листья, сливаясь с тенью единственного освящённого здания в округе. Чем дольше она вспоминает взгляд церкви, тем сильнее удивляется тому, что камни не горят. А если бы было, чему гореть, оно бы непременно загорело. В деревне время не имеет власти ни над чем, кроме широких листьев измученных жаждой. Церквушка в самом центре города впервые за всё время закрыта. Магазин со свежими овощами теряется в тени единственного каменного здания. Солнце — его боялись в этих местах больше, чем ножа в тёмном закоулке — оно убивало медленно, но не так мучительно, как люди. Что-то сделалось со вчерашней влажностью проливного дождя. Дом лопается от количества нечистого внутри себя и расходится в трещинах на стенах, доходя до горячей земли. Почва, загнанная внутрь демонического круга, плавит кеды, когда девушка выходит из машины и необдуманно хватается за дверку. Нагретое покрытие, словно облитое кипятком, выжигает на ладони красный след, и срывает с губ шипение. Уэнсдей дошла бы до комнаты и будучи слепой, и всё потому, что боль, пережитая в ней, врезалась в память основательнее собственного имени. В два счёта виолончель, пролежавшая ночь на влажном матраце, прячется в футляр; рюкзак оказывается на плече. Единственное, что выдаёт в помещении бывшую хозяйку — пара нотных листов, валяющихся под ногами. Несделанными шагами измеряется ошибка, и она понимает это, занося ногу над порогом: сильный поток воздуха, направленный прямиком на шею, заигрывает, желая быть почувствованным. Уэнсдей закрывает глаза и вспоминает язык, на котором говорит мёртвый воздух. Пропитанный гнилью запах касается тела, обволакивая со всех сторон и вбирая в свою сущность искажённым пространством. Порыв уносит с собой пёстрые перья, облепляя ими вспотевшую кожу. Она узнает запах чёрного силуэта. — Ты постоянно убегаешь от меня, — шепчет почти беззвучно, оставаясь спиной к Тени. — Потому что ты постоянно бежишь за мной, — отвечает смутно знакомый голос и исчезает, так и не сняв маску. Музыкальный слух не подвёл бы ни в одной из параллельных реальностей — он был с ней в утробе, был в момент рождения и будет умирать вместе с ней. Аддамс доверяет ему больше, чем себе, и потому при первых звуках столкновения ножа с деревом следует на кухню за дурным предчувствием. Сомневаться в истинности происходящего не приходится: старуха, пропавшая на несколько дней, уверенными движениями управляет лезвием, отделяя пучки травы друг от друга. Руки выверенными движениями расправляются с глохидиями, плашмя прижимая растение к доске. Морщины изрезают каждый сантиметр обвислой кожи, соединяясь друг с другом в узор. — Сегодня ночью был сильный дождь. Почему земля сухая? — равнодушие не трогает Аддамс с самого детства, потому, не колеблясь, подходит ближе, игнорируя недовольство её обществом. — Здесь дождя не было несколько месяцев, — скрипит, как старая половица, старческий голос и вновь затихает в шуме борьбы металла с кактусом. Осадки барабанили по крыше, превращая грохот капель в набат; срывали черепицу и морозили лужами её голые ступни — всё это она помнит, как наяву. Сомнения в адекватности старухи закрались в голову ещё при их первой встрече и Уэнсдей дала бы им волю, если бы не воспоминание. Воспоминание о том, какой сухой была одежда Уимс в тот вечер. Вчерашний дождь был детищем её головы. — Ты знала, как бороться с моими видениями, но так ничего и не сделала. — Peyotl, — острие врезается в стол, покрытый полосами. Суровый взгляд из-под лба выжигает дыру. — Самое главное сделано, — зелёный сок стекает по рукам, доходит до жёлтых рукавов, впитывается, по шершавой поверхности стола несётся вниз, оповещая о своём падении. Девичий взгляд застывает на шрамах, пробегается по закатанным рукавам застиранной рубахи и вновь возвращается к зелёным радужкам. — Глупая, — наклоняясь то в одну, то в другую сторону, женщина подходит к шкафчику и достаёт из него ёмкость, покрытую пылью. — Человек мрёт от одного глотка, — злость срывается с тихим скрежетом зубов. — А ты — нет, — ставит перед Аддамс настой. — Кто-то давно травил тебя им. Твоё тело его больше не боится, — липкое раздражение вытесняется тревогой, что сжимает глотку. Кашлем нарушается тишина комнаты, погруженной в запах гнили. — Кто? — любопытство берёт вверх, и девушка подходит ещё ближе. — Самой, — взгляд едва смягчается. — Нужно самой вспомнить, — скрипит старуха. — Настой этот более сильный, — вертит в руке полупрозрачное стекло. — Будет больно. — Помоги мне, — просит почти неслышно, морально падает ниц перед стечением обстоятельств, приведших их обеих к этому дому. Уйти, обесценив долгий путь, она не может и потому соглашается, возможно, на самую худший вариант. Старуха неуверенно кивает головой. В воздухе — минорное трезвучие, над которым в партитуре повисла бы фермата. Уэнсдей пишет музыку, стоя в центре развороченной преисподней. Взмахи ножа перекрикиваются отчаянием инструмента, который предчувствует разлуку. Ей остаётся лишь опустить потяжелевший футляр, продолжив копать себе могилу в ядро пекла. Чехол музыкального инструмент гремит, соприкасаясь с полом. Аддамс знает, что назад пути не будет, и потому делает глоток — быстрый и необдуманный. Площадка с высокими качелями, издающими вой при каждом покачивании, была погружена в игру. Тонкие голоса звенели из каждого угла, норовя разорвать барабанные перепонки. Песок летал над головами, забирался в кеды, обжигал глаза, став основным развлечением детей, которые нашли в этих крошечных зернах пыли что-то особенное. В том моменте было странно практически всё — вплоть до ножниц, валяющихся на земле, но именно оранжевый свитер низкорослого мальчишки заставил поёжится и отойти в сторону. Десятки цветов мелькали перед глазами, пробуждая тошноту. Карусели с облупившейся краской выли от раскачивающихся детей и едва накренялись из стороны в сторону. Всё происходящее затягивало в калейдоскоп, отсвечивая от поверхности ржавого металла. Движения превратились в замедленный кадр. Она не помнила этот день. Чёрное платье, которое не надел бы ни один родитель на своего ребёнка, клеймило фигуру, прятавшуюся от криков вокруг. Влага, что не успела испариться, впитывалась в подол платья. В семилетней девочке было несложно узнать Уэнсдей. — Я говорила, что она ведьма, а вы меня не слушали! — сбоку раздался голос ребёнка, обиженно топнувшего ногой. — Я говорила, что у неё пустые глаза! — что имела ввиду девчонка, Аддамс поняла, лишь наклонившись ниже. Лицо напротив было вытянутым, черты лица — заостренными, как у склочной старушки, а в глазах были лишь белые склеры с паутиной сосудиков: ни радужек, ни зрачков. Невидимая, она схватила девочку за плечи, потянула на себя и совершила ошибку, вызвав ещё больший страх окружающих. Голоса слились в один вой, от которого затрещали мозги. Множество пальцев потянули ребёнка на себя за запястья, за волосы, за воротник платья. Неосторожно тащили в центр, чтобы показать всем, как уязвим может быть человек. Застывшее тело рухнуло на песок, с которым секундами ранее безобидно игрались. Кожа щеки побагровела от просачивающейся из тонких ссадин крови. И будучи наблюдателем творившегося хаоса, старшая Уэнсдей просила судьбу о том, чтобы конец чужого видения не настал в момент унизительной беззащитности. Просила искренне, отводя глаза в страхе увидеть расправу. — Её нужно проучить! — выкрикивает один из мальчишек, хватая лежащие на песке ножницы. — Чтобы она не приходила сюда больше никогда! — дети одобряюще кричат, смеются и хлопают в ладоши. Мальчишка, что был в ярком свитере, уверенным движением подхватывает ножницы. Волосы неровными прядями начинают падать под ноги. И как бы не хотелось верить в то, что девочка не очнется, она всё же пришла в себя в самый страшный для детской психики момент. В момент, когда эйфория от чужой боли пропитывала всё вокруг. Последнее, что старшая успела увидеть перед тем, как повернуться спиной ко всему происходящему, — тихое смирение в обсидиановых глазах. Сожаления не дали отступить в сторону, наградили руки тремором и укутали в себе, путая во времени. Когда она пришла в себя, на улице никого, кроме уходившей девочки, не было. Качель одиноко поскрипывала. Как только фигура скрылась вдалеке, девушка последовала за ней и вскоре пришла к одинокому холму, который во все времена обходили стороной. «Сотни костей измученных войной индейцев покоились в глубине земли», — так все вокруг объясняли страх перед этой территорией, но Уэнсдей всегда знала, что тревожность людей лежит на ладони: их не пугало готическое строение, не пугали даже огромные доберманы, которых разводил отец. Люди боялись потомственную ведьму, бездушную женщину и по совместительству - её м-а-т-ь. На фоне сгущающихся туч дом выглядел более зловеще, пряча за длинными портьерами сотни странностей — бестелесную руку, скорпионов и чёрные розы. В этом воспоминании теперь за тканью пряталась и она сама, наблюдавшая за воссоединением дочери с родителем. Ветер гулял, бился о мраморный пол и превращался в стоны несуществующих привидений. Каменные стены гостинной отбивали потрескивание очага камина. Широкое кресло, направленное к огню, скрывало лицо Мортиши, от которой Уэнсдей видела лишь полы длинного платья и опирающуюся о подлокотник руку с мундштуком. Чёрные туфельки, полные колючей земли, переступали с места на место. До того белые носочки с рюшами теперь были серыми. Девочка, чьи щёки залил нездоровый румянец, скрестила руки за спиной и бесшумно подступила ближе к женщине. Ногти, покрытые чёрным лаком, тут же впились в девичье лицо и начали давить на ссадины. — Выглядишь нелепо, — она продолжала крутить её голову в разные стороны, не заботясь о синяках. Глаза закрылись в попытках сдержать слезы и вслед за ними поджались пухлые губки. — Это сделали те дети? — Мортиша схватила кривые пряди и запрокинула голову девочки выше. — Это цена за твою глупую слабость, — лицо оказалось совсем близко, обдавая запахом сигарет. Девочка сжалась от страха, отвела взгляд из-за глупости собственных надежд, потому что мама вновь её не обнимала. Уэнсдей почувствовала, как сердце упало под ноги, как начало валяться на ледяном полу страшного особняка. Здесь никогда не было тепло, несмотря на свечи и камины. Здесь всегда мороз шел по коже от стального голоса. — Не смей реветь, — смакуя на кончике языка равнодушие, мать наблюдала за тем, как дрожал ребенок от подавляемой истерики. Подол платья теребился истощенной кожей детских пальцев, белый кружевной воротник впитывал солённые капли. — Убирайся. Уэнсдей находит её на заднем дворе, сидящую на холодных ступеньках веранды. Дождь громадными каплями бьёт по доскам, мочит одежду и одаривает лужами, в которых мокнут кеды. Дождь смешивает с собой невыплаканное; оплакивает то, что оплакать больше некому. Девочка думает, что в каплях теряются слёзы, что мокрые дорожки нельзя спутать со слабостью, и ошибается. Склеры не могут быть настолько красными без причины. — Я видела вас на площадке, — глухо произносит, пряча лицо в коленях. — Вы друг моей семьи? Девушка тратит время на телодвижения; осторожно, чтобы не напугать, садится рядом и молчит, не зная, как объясниться. Шум разошедшейся погоды не перебивает мысли. — Я тот, кто нужен тебе, — отвечает, подсаживаясь ещё ближе. Девочка приподнимается и непонятливо всматривается в лицо. Никто не осмеливается нарушить устоявшуюся тишину. — Нам нужно кое-что исправить, — Аддамс вытягивает ладонь, предлагая своей маленькой версии взяться за неё. Уверенным движениями ножницы ровняют линию волос. Пряди падают на плитку в ванной и путаются под ногами, собираясь в комья. Убрав лишнее, она откладывает ножницы в сторону и бережно перехватывает локоны, стягивая их в две короткие косы. Присев на корточки, неспешно приподнимает платье, хватаясь за пояс, и, дождавшись одобрительного кивка, снимает одежду, заменяя её на мягкий халат. — Посмотришь на меня? — ласково поглаживая макушку, спрашивает девушка и чувствует, как жжёт слизистую глаз. Уэнс сидит на тумбе и пяткой пинает ящик, болтая ножкой вперёд-назад. Ладошки обхватывают плечи в попытках скрыть дрожь, которая разбивает тело сильнее прежнего. — Больно? Ребёнок пожимает плечами, склоняет голову ниже, прячась от внимательного взгляда, и всхлипывает. Как объяснить незнакомой тёте, что боль эту не найти на теле с помощью фиолетового синяка, не показать на разбитой коленке и не выявить небрежным нажатием. Боль пробралась глубже, опоясала сердце. Окончательно бросая попытки сдержаться, маленькое тело тянется к теплу, оказавшимся реальным в объятьях незнакомки. И Уэнсдей прячет её в замке рук, ощущая, как стремительно кожа лица становится влажной. Кожа лица, и правда, стала влажной. Красные полосы, скатывающиеся из носа, капали на грудь и впитывались в чёрную майку. Резкие похлопывания по щекам заставили глаза раскрыться. Последнее, что увидела Аддамс перед тем, как вернуться к тьме, — синие глаза.***
Она просыпается, когда за разбитыми стёклами окон прячется глубокая ночь. Свеча, что греет пространство, погруженное во мрак, плавится и медленно оседает крупными каплями на пол. Кофта, вобравшая в себе аромат французских духов, щекочет и согревает плечи, пока свет становится тусклее. Она бы спала так всегда — на полу, но с заботой укрытая чужой вещью; разморенная приятной усталостью. Пальцы тянутся ко лбу, чтобы поправить спадающие пряди, но останавливаются перед глазами: почти незаметные следы крови редко покрывают кожу. Тихие звуки одышки затмевают боль в пояснице и настораживают слух. Уэнсдей беззвучно встаёт и выходит из чуткого сна. Пол расплывается в глазах, делает походку неуверенной под звон ржавых ножей, летящих на пол. Нечеловеческий рев проводит по саману вибрацию, затягивая в объятья страха. Уэнсдей замедляет шаг, заходя в звенящее пространство, и оглядывает две фигуры, одну из которых с человеческим обликом не связывает ничего. Адреналин пробегает по венам, несётся к каждой клетке организма, прося энергию на последующую борьбу. Дыхание ускоряется, но продолжает быть тихим для ревущего монстра. Руки с острыми, как лезвия, ногтями сжимаются на шее женщины, хватающейся за чужие запястья в попытках прервать удушье. Продолжая подходить к спине неизвестного существа, девушка не замечает, как разбитое стекло трещит под кедами, выдавая её присутствие. Обтянутый уродливой кожей скелет выше их обеих. Кроваво-красные глаза освещены пронзительным светом. В длинных клыках — отражение слабого пламени свечи, стоящей на кухонном столе. Ярость рассекает воздух когтями, норовя схватить бестию, глаза которой в моменте кажутся такими же дьявольскими. Уворачиваясь от удара, она ухмыляется, хватая первый попавшийся нож. Рукоятка ложится в ладонь, придавая уверенность в своих действиях. Мертвец разъярённо гудит и выпускает из своей хватки покрасневшую шею. Уимс сползает по стене в приступе кашля. Кухня оглушительно отражает звуки борьбы, в которой Уэнсдей отступает назад, продумывая следующий шаг. Плавные движения девушки, легко предугадывающей чужие действия, вводят монстра в состояние первородного гнева. Опираясь на свою решимость помочь, женщина цепляется за банку под рукой и с силой бьёт ею по голове существа, вновь переключая внимание на себя. Посуда каскадом сваливается на пол из кухонных шкафчиков, что ломает мощная рука. Всё вокруг начинает гореть. Спина почти вжимается в стену, желая избежать столкновения с когтями, но отходить телу больше некуда. Одно движение лезвиями на чужих пальцах — резкий удар, рвущий кожу. Глаза зажмуриваются от страха встретиться со смертью, но после нескольких секунд тишины, неуверенно открываются. Кроваво-красные радужки зло смотрят на неё и застывают. Нож торчит из чёрной шеи, обхваченной тонкими пальцами. Руки Аддамс держатся за плечи, ноги обхватывают туловище, а голова с чёрным косами выглядывает прямо позади шеи. И в этот момент её глаза сливаются с глазами монстра. Издав предсмертный вопль, мертвец раскрошился на частицы пыли и вклинился в пепел. Сквозь густые клубы дыма, окружавшие джакал, пробивалась ночь. Дом сжимался под напором огня, стягивающего кожу жаром. Лёгкие насыщались тяжёлыми частицами, оседающими даже на веки. Уэнсдей не двигалась и только смотрела на сгорающую виолончель. Когда женщина вцепилась в её плечо, столб дыма заслонил пространство вокруг. Постоянно меняющиеся контуры пламени, подпитываемые Тьмой, танцевали перед глазами и расступались в разные стороны, позволяя уйти. — Мне жаль, что так вышло с виолончелью, — хрипит Уимс, выруливая на асфальтированную дорогу. А Уэнсдей впервые за жизнь чувствует, как грудную клетку больше ничего не сжимает. Минуты тишины обостряют тревогу, скапливающуюся в салоне. Аддамс чувствует, как страх бьётся о рёбра именно сейчас, а не в момент убийства. Что-то определённо совсем не так. Глаза внимательно оглядывают смертельно бледную женщину, пытаясь найти причину своих сомнений, но Уимс сдаётся сама, не находит ресурса для того, чтобы сдерживать болезненные стоны, поэтому останавливает машину на обочине и прижимается грудью к рулю. — Покажите мне, — ремень, лежащий на груди девушки, отстёгивается и бьёт по дверке. Ладонь касается туловища и прижимает его к спинке сидения, чтобы открыть доступ к левому боку с красным пятном. — Чёрт, — животный страх, совершенно незнакомый ранее, схватывает судорогами ноги. Пальцы тянут вверх ткань, показывая им обеим полосу, через края которой скатываются багровые капли. — Нужно в больницу. — У метаморфов раны заживают быстрее, — шепчет Уимс и поворачивается к ней, — но телу нужно помочь, — Уэнсдей чуть приподнимается, переставая разглядывать кровь. — В багажнике есть аптечка. Знаешь, что делать? — и получая в ответ кивок, переводит взгляд на время. Самолет через 7 часов. Когда углы кровавой линии начинают затягиваться, Аддамс громко выдыхает, пытаясь унять дрожь. Осторожно опуская ткань вниз, она возвращается на своё прежнее место и пытается пристегнуться, что выходит паршиво. — Только не молчи. Не уходи в себя, — мягко касается подбородка, заставляя взглянуть на себя. — Страх перед ним объясним. — Я не боялась монстра, — хмыкает, осторожно обхватывая чужое запястье и отводя руку от своего лица. — Ты всё знаешь и без меня, — почти неслышно произносит девушка, наклоняясь ближе. Уимс читает по губам, которые совсем близко. «Ты» ломает стену, возводя их на одну высоту. Все вокруг плывет, размывается и теряет четкие очертания. На белой коже — ни одного места, которое бы обошла парестезия. Хочется застонать от пальцев на своей ладони: она смогла вызвать ужас у человека, не имеющего страхов. — Знаю, — подтверждает и кладёт тёплую ладонь на затылок. Уэнсдей мнётся, но всё же прижимается в ответ: настолько близко к чужой душе она ещё не была. Пальцы Ларисы бегут по бровям, забирая с собой линию пепла. — Нам бы сменить одежду, — говорит почти в само ухо. Аддамс слышит в словах улыбку, и соглашается, расслабленно кладя подбородок на женское плечо.