Не думай, что ты одна спасёшься в доме царском из всех иудеев. Если ты промолчишь в это время, то свобода и избавление придёт для иудеев из другого места, а ты и дом отца твоего погибните. И кто знает, не для такого ли времени ты и достигла достоинства царского? (Есф 4:13–14)
Михаил сидит по правую руку от Мардохея на празднике. Никто не был уверен в том, откуда пришла женщина, одетая воином, но иудеи не были теми, кто любил задавать множество вопросов: они приняли её помощь и просили принять благодарность в ответ, разделить с ними великое торжество, отныне называемое Пурим. Михаил дала им обещание, что останется лишь до заката. Солнце садится медленно, разливает по небу огонь — сегодня, вчера и третьего дня полыхали пожары и лилась кровь, наполняя города алым, вишнёвым и багряным. Солнце садится, закрывая глаза на это, Война ушла куда-то от скуки, и Михаил шепчет: — Аминь, — думая, как поставит точку в сегодняшнем отчёте. Но красный останется с ней, его не вывести ни из кожи, ни из памяти — с самого начала времён. Она привыкла, она не ропщет, она очищает свою Суть, исполняя долг. Она погружается в это всё глубже. Храни меня, Боже, ибо я на Тебя уповаю. Я сказал Господу: Ты — Господь мой; блага мои Тебе не нужны. К святым, которые на земле, к дивным Твоим — к ним все желание моё. Пусть умножаются скорби у тех, которые текут к богу чужому; я не возолью кровавых возлияний их не и не помяну имён их устами моими. Господь есть часть наследия моего и чаши моей. Ты держишь жребий мой. Межи мои прошли по прекрасным местам, и наследие моё приятно для меня. Благословлю Господа, вразумившего меня; даже и ночью учит меня внутренность моя. Всегда видел я пред собою Господа., ибо Он одесную меня; не поколеблюсь. Оттого возрадовалось сердце моё и возвеселился язык мой, даже и плоть моя успокоится в уповании, ибо Ты не оставишь души моей в аду и не дашь Святому Твоему увидеть тление, Ты укажешь мне путь жизни. Полнота радостей — пред лицом Твоим, блаженство — в деснице твоей вовек. — Твоё выражение лица всё ещё глупое, когда ты придаёшься своим молитвам, — звучит над ухом, и Михаил даже не утруждается, чтобы посмотреть на Войну. Та, незамеченная пирующими, берёт со стола полный кубок вина. — У всех оно глупое, — фыркает, морщится и выпивает. — Тебе не постичь мудрость этих слов. Михаил прощается с Мардохеем и выходит из-за стола, скупо отвечая на его учтивую лесть. Война наблюдает за этим с усмешкой, стоя позади. — Кто говорил о мудрости? Нет мудрости в том, чтобы просить пощады перед смертью. Михаил поджимает губы. Они вдвоём идут к выходу из города, побитого и прожжённого, но забывшегося в празднестве, что станет святым. Война облизывает вино со своих алых губ и глумится: — Ты говоришь о мире, но посмотри, как они почитают то, что произошло от крови и ненависти, — она не перестаёт это повторять, точно думает, что эти слова должны уязвить Михаил, и как будто всё равно остаётся довольна произведённым эффектом. Михаил её почти жаль. Она не смогла бы придумать лучшего исхода. — Я слышала, что к людям придёт тот, кто принесёт им мир и искупление, — продолжает Война, отшвырнув пустой кубок в груду камней, что раньше была чьим-то домом — и женщина, слезами баюкающая на коленях мёртвое дитя, вздрагивает. — Вся эта кровь — чтобы ему было чем заняться? Она усмехается, и в её глазах солнечные блики вспыхивают, огонь лижет её губы вместо вина. — Ты, кажется, должна быть всем довольна. — О, я весьма довольна! — Война оглядывает учинённую ею разруху. — Но теперь мне думается, что план слишком мудрён. От битвы не бывает мира — за одной приходит другая, а за той третья, ведь каждый хочет быть победителем. Тебе ли этого не знать? — Я не знаю этого. — И между тем сколько мы не воюем — мира не видать. — Время для него ещё не настало — но мир придёт, не сомневайся. — День ото дня войны становятся всё грандиознее. И вот я думаю: если однажды весь мир будет поглощён одной войной, и все люди, что родятся к тому времени, умрут — какие же войны последуют за этим? Михаил ничего не отвечает на это. Война есть война — и с ней бесполезно говорить о мире. Она не носит ножен, не лелеет надежду однажды сложить свой меч, зная, что он послужил благой цели — она вынимает его из одного тела, чтобы пронзить другое, закаляя сталь кровью и сея раздор ради раздора. Михаил знает, точно знает, что однажды это завершится, и огонь перестанет танцевать у Войны в глазах. Суть болезненно сжимается против воли, но иначе и быть не может. — После Армагеддона не будет войн. Придёт Царствие Божие, вечное и прекрасное. — Будешь скучать? Михаил едва не вздрагивает от вопроса, от того, как беспечно звучит голос Войны — словно ей может быть знакомо чувство тоски. Она смотрит на Михаил пристально, глаза в глаза. Серый против серого с алым. Это всё ещё с ней — навсегда с ней, хотя первая битва закончилась четыре тысячи лет назад её победой. Всё так, как должно быть. Война разочарованно вздыхает. — Кого я спрашиваю. Сразиться всё ещё не хочешь? Она отходит, чтобы описать мечом круг между собой и Михаил, улыбается мягко, приглашая в битву. Война — единственная слабость Михаил, слабость, о которой она хоть и молчит даже перед собой, но не имеет нужды замаливать, стыдиться её и избегать, ставя под вопрос своё благочестие. Михаил не нарушает Маминого слова, не лукавит — она следует своему долгу, зная, что это единственный способ сделать мир лучше. Сделать мир — Миром, который был разрушен на заре времён, так безжалостно и подло. Она поводит плечами, сторонясь клинка, но не опасаясь его. — Ты слишком часто оказываешься без дела для создания, существующего вне времени и пространства. Война скалится, сверкая глазами. — Раз уже этот мир существует, хочу довольствоваться его чудесами. В этот раз Война нападает без предупреждения, и Михаил уворачивается от рубящего удара, возвращается на Небеса, позволяя себе лёгкую усмешку. В следующую встречу Война снова назовёт её высокомерной трусихой, занудой и ещё десятком других слов, призванных замарать её имя. Война ведёт себя так, словно её цель — не нести людской страх и жесткость, не воплощать в себе орудие, не быть той, что в своём низменном желании и Сути служит великому замыслу — а всего лишь заставить сомневаться, уступив место величайшей бойне ей на потеху. Война её слабость и испытание, которое Михаил выдерживает с достоинством, приличествующим её статусу. Лишь на периферии сознания её колет горькая мысль, что всё могло было быть иначе, о чём она мечтала на Небесах, даже толком не зная, что именно будет дано в её руки — но уже открыв сердце.* * *
Уриил стоит на светлой площади перед книжником Ездрой в окружении замершей толпы. По людским лицам то пробегает волнительная дрожь, у кого-то перехватывает дыхание, кто-то заходится в плаче, не то от упоения, не то от осознания собственной греховности — кто-то бросается на колени под силой Божьего слова и от человеческой никчёмности, которую не превозмочь — и скручивающийся узел на дне желудка тянет Суть Уриил к земле. Она выделяется среди прочих и цветом одежд с позолоченной тесьмой и поясом, и цветом кожи своей оболочки, но спрятанных крылий, потяжелевших и словно выцветших никто не видит — и Уриил едва их чувствует, не ощущая в них былой силы и света. Солнце светит фальшиво и излишне жарко, как улыбался Гавриил, когда она пыталась с ним поговорить. Она знает, что он стоит где-то в отдалении, и внезапно думает о том, что брат, должно быть, пытается в который раз обдумать все свои поступки, все сомнения и всё людское — как и она сама. Видит ли он её, ищет ли взглядом, как искала она его в Вавилоне? — Здравствуй, — раздаётся над ухом настолько внезапно и при этом обыденно, что Уриил вздрагивает, гадая, не слышал ли брат её мыслей. Она не смотрит на него и выдыхает усталость, скопившуюся заранее перед попыткой избежать разговора. — Здравствуй, — повторяет она, но мрачнее, и слышит вздох, чью усталость, равную её, Гавриил попытался скрыть. — Впечатляющее зрелище, не находишь? О, на этот раз он начал издалека. Уриил чувствует его улыбку и бросает мимолётный взгляд, чтобы понять, искренняя она или нет. Нечто среднее, прикрытое самым доброжелательным прищуром от слепящего солнца. — Весьма, — соглашается Уриил, отчего-то не находя причин промолчать. Но более своего мнения она не высказывает, вперившись взглядом в Ездру, честно пытаясь найти в нём новые черты, понять, чем именно он заслужил достоинство проповедовать всей Иудеи, почему после стольких лет люди прислушались именно к нему с такой горячечностью… Она не сразу понимает, что Гавриил говорит об этом вслух. И о том, сколько продержатся люди теперь, в какой момент преступят черту снова — насколько легко они отринут своих жён, взятых из иных племён, и детей, и чего в таком случае стоила их любовь, чего стоит их верность Богине?.. И сколько ещё Она будет прощать их, когда среди прочего народа есть более удачливые примеры, пусть и варварские, но непреклонные в своей вере… Уриил слушает его такие спокойные рассуждения и раздражение пополам с удивлением восстают в ней, но не находят выхода — слишком уж они похожи на то, о чём думала она сама, и от этого ей становится почти страшно. — Замолчи, Гавриил, — шепчет она так тихо, что голос её тонет в проповеди и людских возгласах, но брат останавливается и смотрит на неё… мягко. Уриил задыхается. — Я знаю, что ты скажешь в ответ, — он улыбается почти снисходительно. — С тобой скучно спорить. То же говорила ей Адский Лорд, и от этого становится ещё жутче: во что превратился её брат? Во что может превратиться она сама? Но глаза Гавриила всё такие же лучистые, солнце всё так же сверкает в фиолетовом, как будто преломляется в огранённом кристалле — надеждой и теплом, как в самом Начале. Только теперь за светом Уриил замечает твёрдость, от которой ей, пытающейся собрать себя по перу, хочется бежать как можно дальше. — Я не намерена с тобой спорить, — выдавливает она наконец и сглатывает растерянность. — Я не намерена с тобой ни о чём говорить. Я не понимаю, почему ты продолжаешь бывать на подобных мероприятиях. — Из любопытства к людям и к себе самому. Не притворяйся: ты понимаешь это превосходно потому, что сама приходишь сюда не просто наблюдателем. Помогает? Он смотрит на неё с прежней доброжелательностью — уже раздражающей — и Уриил пытается показать ему всю степень своего негодования. — Я сказала: я не намерена разговаривать. — Но ты разговариваешь. Она вздыхает и отворачивается от брата, но он продолжает испытующе смотреть на неё. — Иди к своему демону и прекрати лезть в дела, от которых ты отрёкся. — Я не отрекался от своей семьи, Ури. Его голос дрожит, как будто он не уверен в своих словах — и мысль об этом оседает в глубине сознания странным волнением. — И тем не менее ты знал, что последует за твоим поступком, и всё равно сделал, — отрезает она, хотя прекрасно знает, что это лишь породит дальнейшие оправдания. Если бы… даже не возвращаясь к служению Матери… если бы он попросил прощения? Если бы объяснился спокойнее — несмотря на то, что Уриил и так всё прекрасно понимает?.. — Иди к чёрту, Гавриил, мне всё равно. Ей приходится лишь вздохнуть, чтобы опомниться, скинуть с себя ужасающий морок и липких холод и вернуться к работе — трюк, который она проделывала слишком много раз. Уриил возвращается на Небеса первой, надеясь, что и так сможет завершить отчёт, не посмотрев, чем закончатся чтения и узнав всё от младших ангелов. Ещё один проверенный способ, когда попытки отвлечься от волнительных размышлений о братьях и Дагон на Земле проваливаются раз за разом и лишь вводят в большее сомнение. Всё в мире так тесно переплетено, так крепко и причудливо, что Суть ноет от тяжести. Уриил думает, как тяжело приходится Маме: что вообще Она чувствует? Думает Она об Уриил так, как та думает о Ней, о других ангелах? Мысль растекается по нутру обжигающе горячим, и Уриил чувствует, как пылают её щёки. Она оглядывается, сама не зная, чего желая найти, и понимает — никого нет рядом. Никого не может быть. Конечно, это её личный кабинет, и другие ангелы не могут появиться здесь просто так; даже Михаил, особенно — братья, и только их здесь не хватало; Метатрон же никогда не покидает своего пристанища, а Мама… Уриил поднимает взгляд к туману неба, плотному и густому, и пытается представить, что Мама прямо сейчас смотрит на неё в ответ. Ничего не выходит. Уриил смаргивает слёзы, слишком жгучие, чтобы терпеть их, и сжимает зубы, не позволяя прорваться такому глупому, такому частому вопросу. «Почему ты не отвечаешь, Мама?» Она откладывает перо, гадая, что станет с ней, если она перестанет бороться с самой собой. Данные обещания после рокового жертвоприношения Илией кажутся уже миражом, солнечными бликами на водной глади, которые никак не поймать рукой. Недавний разговор с Гавриилом лишь подтверждает это — заставляет спуститься глубже в иссиня-чёрную толщу вод, где против правил слишком много беспокойства и шума. Быть кем-то, подобной братьям или, чего ещё хуже, демонам, всё ещё не кажется Уриил приемлемой участью. Она вздыхает, продолжая отчёт о делах Ездры и Неемии. Впору побиться головой о стол, но она лишь дырявит бумагу, и от усилия ноющая боль задевает плечо. Из горла рвётся немой крик — всё равно никто не услышит; никто не должен.* * *
…Дагон оставила на губах Уриил звонкий поцелуй и отпрянула назад, желая подразнить — но спиной врезалась в тонкое дерево и несколько ярких резных листьев сорвались с веток. Они опускались медленно, качаясь как на волнах, и своим лёгким видом заставляя Дагон забыть о неудобстве и любоваться ими, в восхищении распахнув глаза и приоткрыв рот. Дагон смотрела на них, как на величайшее чудо, хоть подобные мелочи и случались вокруг повсеместно каждое мгновение. Уриил смотрела на Дагон. — Что? — улыбнулась та, очнувшись от своего восторга, и за острой улыбкой показались зубы. Уриил расслабилась, подходя к Дагон ближе и обнимая её. — Ты красива. Ты словно отражаешь всё, на что смотришь с таким очарованием — словно оно только из-за тебя имеет значение. Дагон рассмеялась, запрокидывая голову и снова ударяясь затылком о ствол, но это лишь заставило её смеяться сильнее, и Уриил, подавив волнение, не могла не хихинуть следом. — Почему мои слова всегда так смешат тебя? Дагон постаралась придать своему лицу серьёзное выражение, раздумывая над ответом. Для шуток уже не осталось места. Она обняла Уриил в ответ, привлекая её ещё ближе и рассматривая её мягкое лицо с золотыми бликами солнца, провела пальцами по щеке, словно пытаясь поймать позолоту на тёмной коже, но только улыбнулась — и Уриил улыбнулась тоже, поддаваясь незатейливой ласке. — Ты находишь столько слов взамен трём, что меня удивляет твоё воображение. Мне нравится это. — Кто бы говорил, — мягко усмехнулась Уриил, припоминая все прозвища, данные Дагон, все сравнения, всё остроумие, которым она обладала — и не говоря уже о том, какие имена она давала своим бесчисленным творениям. Они целовались упоённо, стоя под тонким деревом с пушисто-острой кроной, касались лиц друг друга кончиками пальцев в величайшей нежности, на которую были способны, и делились чувствами через рваные вдохи и выдохи, слишком увлечённые друг другом, чтобы выражать радость иначе. — Люблю тебя, — прошептала Уриил Дагон в губы и поймала своими ответное: — И я люблю. Это были самые правильные слова, какие ангел мог сказать ангелу, и слова, освящённые прикосновениями между ними двумя. И ничто в целом мире не могло изменить этого.