Мне сложно, мне больно,
Мне страшно, мне весело…
Коли Смерть заносит, хитрая, косу,
То важно не терять равновесия.
Утром Жихарева писала письмо. Тошно было ей от того, как страх пытался прорваться наружу, переплетаясь с буквами, и она старалась писать спокойно, бодро, уверенно. «Здравствуй, Савва. То, что ты написал о расстреле за шествие, меня пугает. Я хотела убедить тебя, что стоит отойти тебе от всех кружков и обществ, дабы не подвергаться опасности. И все же я могу понять твои чувства, наверняка похожие на чувства врача, что уже взялся за пациента. И если кажется, что дело дрянь, врач до последнего будет прилагать усилия… Кто знает, быть может, ваши забастовки приведут к хорошим переменам? Насчет института скажу честно — льстит, что обо мне какое-то время говорили, пока не позабыли совсем. Знаешь, я вовсе не чувствую себя здесь ссыльной. Наоборот, моя помощь требуется везде… И теперь, зная практически каждого крестьянина в деревнях, мне нехорошо от мысли, как долго они жили без медпомощи… Да уж, представляю лица наших маменьки с папенькой, когда б они узнали, что мы живем с тобой среди крестьян да пролетариев. Но поверь, я ничуть не жалею о случившемся. Практику я свою еще получу, обязательно… Только кто стал бы лечить всех этих людей? Меня посылали на постылую каторгу, а отправили туда, где у меня есть место. Где во мне нуждаются». Жихарева отвлеклась на шум за окном. Это компания деревенских мальчишек собирала цветы. Старались собрать букет покрупнее и значительнее, чтобы Анфиса их похвалила. Как сама Анфиса говорила, Сашка и прочие приносили ей сборы трав, которыми она пользовалась в знахарстве. Тут припомнился ей еще лежачий в бинтах Сашка. В груди закололо. Она не знала точно, что произошло в Каменке, — но чуяла, это был первый оглушительный сигнал крестьянского бунта. Эти мужики и бабы, которых она лечила изо дня в день, ликовали, когда подожгли помещичий дом. Зачем, отчего — ей никто еще не рассказывал, но у них точно имелась причина. Неволя часто превращает человека в зверя — способного громить все либо готового повиснуть на солдатском штыке во имя своей необузданной жажды свободы. Только первой жертвой сего стал не помещик — тот, по слухам, отделался ушибами, выпрыгнув из избы. Первой жертвой стал Сашка, на их с Анфисой руках прошедший сквозь смерть и возвратившийся в жизнь. «Я так же продолжаю писать статьи, верю, что придет их время для публикации под моим именем. Припоминаю порой нашу съемную квартиру, захудалую и простенькую… Как мы лежали на полу, смотрели на едва светившую лампу и говорили обо всем. Вспоминаю и то, как ты меня стриг и пытался всеми силами сделать похожим на себя ради поступления… И та разнузданная пьянка после перевода… Знаешь, я ведь теперь совсем не пью, меня сильно испугало то, как под вином теряется контроль. Пиши, братец, но не беспокойся о моем одиночестве. Меня теперь знают и уважают. Даже один малец в сыновья мне подался, вот ведь штука! И есть у меня близкий друг, без которого тут было бы куда скучнее. К. А. Жихарева». Она запечатала конверт. В груди все еще было колко от лживого спокойствия, наполнявшего письмо.***
В келье вновь мягко пахло воском, но теперь еще легко веяло сладостью от распустившегося на столе цветка в расписном горшке. Жихарева стояла у окна, опершись на трость, и чувствовала, что Тихон поглядывал на нее — наверное, внутри все же любопытствовал, понравился ли ей подарок. Но тут он посмотрел ей в лицо. Все такие же добрые вдумчивые глаза с налетом странной блажи. Он будто был уверен, что она еще зайдет сюда, и теперь ждал, оправдаются ли его последующие предположения. — Алексаша еще остается в постели? — Тихон опять завел разговор первым. — Да, — кивнула Жихарева, сложив руки на груди, — но все выглядит отлично, планируем скоро снимать бинты. Хотя, знаете, мне за него уже никогда не будет спокойно… Если кость была повреждена или есть еще какая-то травма, которую я никак не могу отследить, то… — То вы сделали наибольшее, что могли, — коротко улыбнулся Тихон. — Вы ведь прекрасно понимаете, что каждый из ваших пациентов может… Ну, впрочем, вы сами только что привели пример — мелочь, которую вы не способны обследовать. Разве после ампутации или вырывания зуба не может быть воспаления? — А я не только за Сашку боюсь, — резко выдохнула она, — я каждого из дверей провожаю и думаю об этом. И тогда было страшно, вот представьте: вы зашиваете рану, думаете, что спасли человека, а он… Просто не приходит в сознание. И все. Понимаете? Ничего больше. И какой тогда смысл в том, что ты, как врач, был рядом? Разве умереть на руках у врача — лучше, чем у кого-то другого, если все равно умираешь? — Вы пытаетесь взять на себя слишком тяжелый крест, Кира Алексеевна. Вы не вынесете его, ибо крест этот — есть бремя смертности человеческой. — Не признаю смертности, — нахмурилась Жихарева. — Раньше раны огнем прижигали, и оттого некроз был, теперь мы можем исцелить рану и дать человеку шанс… Так разве не настанет однажды время, когда сама смертность будет излечима, как язва? — Человек предполагает, а Бог располагает, — Тихон усмехнулся на сердитый взгляд Жихаревой, — иными словами, наука ведь только растет до этого, вам ли не знать? Так зачем вы сейчас, в наше время, когда вы не способны узреть человека насквозь, берете за это вину на себя? Не вините же вы врачей древности, что прижигали раны огнем и лечились ртутью? — Может, вы и правы, — она поджала губы, подумав, — но Сашка?.. Мне прям нехорошо от мысли, что, несмотря на любые мои усилия, он одним днем может просто взять и умереть… Черт, еще ведь и… — Она осеклась. — Вы еще чего-то боитесь, — спокойно сказал Тихон. — Не бойтесь, продолжите вашу речь, я внимательно слушаю и стараюсь помочь вам. Даже самый первородный человеческий страх можно обуздать, если разумно оценить его. Жихарева с явным сомнением поглядела на него. Потом вдруг как-то нервенно передернула тонкими пальцами и махнула рукой: — Ай, черт с ним. Вы и сами все видите, отец Тихон. Страшные времена наступают, и Каменка — только начало. С господами в поместье разговаривали. Брат из Петербурга писал. У них забастовки, и одно шествие еще в начале января расстреляли. Быть войне, как говорили ссыльные, и войне не внешней, а внутренней. Прямо здесь. — А разве вы не поддерживаете борьбу народа за его свободу и счастье? — Тихон приподнял узкую темную бровь. — Впрочем, не будем рассуждать, кто прав, а кто нет… Скажите, что же в этом всем так пугает? — Смерть, — призналась Жихарева, отвернувшись к окну, — ее полная от меня независимость. Она идет, и кто знает, каких масштабов достигнут беспорядки, сколько крови прольется… уже пролилось без моего ведома и присутствия. Когда я ничем не могла помочь… Сумею ли я со своего поста спасти хотя бы долю от тех, кто пострадает за идею и без всякой идеи? Останется ли вообще в спасении смысл, если начнется человеческая мясорубка, какая же будет у этого цель? — Жизнь, — ответил Тихон, — целью всегда будет жизнь, и на сколько вы ее продлили — на час, день или года — это не самое важное. Поймите, Кира Алексеевна, человеку никогда не будет достаточно. Прожив двадцать лет и сто двадцать, он будет жаждать прожить еще, если только не страдает тяжким недугом или душевным терзанием. И если вы отсрочите смерть на час — это всегда лучше, чем если бы у человека… — …этого часа не было, — договорила она, — знаю. — А насчет революции… Вы знаете, отчего в Каменке был бунт? — Нет, — мотнула Жихарева головой, — и пока не хочу знать. У меня… нет теперь пока еще желания. — Хорошо, — кивнул Тихон, — расспросите, когда у вас на это появятся силы. Вам совершенно точно не следует себя неволить, нервы и без того расшатаны до крайности, так ведь? — Прекратите вы меня жалеть, — недовольно нахмурилась она, — я что вам, ребенок? — Не ребенок, но живой человек. А ведь есть предел человеческому терпению и выдержке, не испытывайте себя на прочность, Кира Алексеевна. — Пускай, — буркнула она, — так к чему вы там о революции говорили? — Ах да. К тому, что вам стоит припомнить случаи, которые приходилось разбирать до того, как поднялась шумиха с недовольствами. Какие вещи вы видели? Кажется, у Трофима брат, Иван, скончался при вас от рака, так ведь? А можете ли сразу сосчитать, сколько мучительных родов вы приняли? И та девушка, мне Алексаша рассказывал… С обгоревшим пальцем… — К чему, — отчеканила сурово Жихарева, — вы сейчас ведете? — К тому, что вы каждый день встречаете десятки ужасающих, страшных вещей, но оттого, что время вами считалось мирным, и вещи эти казались обыденностью. Вы боитесь пулевых ранений и перерубленной шашками плоти — но вы ведь не пугаетесь обычных своих пациентов. И вы не прекратите лечить их только потому, что завтра они попадут в мялку или утонут в реке. Так почему что-то может сделать ваш труд бессмысленным? — Да уж, вы не только психолог, но и философ, — с улыбкой хмыкнула Жихарева. — Впрочем, я могу признать вашу правоту… Не скажу, будто я не знала этого до вас, но вы словно подтверждаете мои мысли, и это… укрепляет, должно быть, уверенность в них. Должно быть, мне просто требовалось это услышать. Не только думать. Она вновь пряталась за напускным спокойствием, пускай сердце обливалось кровью. Насколько хотелось верить ей в свою цель, в то, что никогда труд врача не напрасен, настолько же грызли душу сомнения. Она видела много крови и никогда не видела войны. И теперь нечто, на войну весьма походившее, уже отчетливо громыхало в воздухе где-то поодаль. Приближаясь. С каждым днем и часом. Побежишь — настигнет. И может, действительно единственным верным решением оставалось встретить это нечто лицом к лицу. — Как обстоит дело с Анфисой? — спросил вдруг Тихон. — В высшей степени странно, — проговорила она, собираясь с мыслями, — в момент операции над Сашкой вышел неординарный, я бы сказала, случай. Она упиралась заходить в операционную, потому что боялась увидеть смерть, и… Каюсь, мне пришлось вынудить ее зайти… Только вот смерти она так и не увидела. — Хм, — Тихон сильно переменился в лице, став сосредоточеннее. — А вы можете рассказать подробнее? — Не могу, — вздохнула Жихарева, — Анфиса напрочь отказалась об этом говорить. Говорит, что помутнение от страха нашло, и больше такой разговор у нас не заходил. Но знаете… Забавная ведь история получается. Анфиса определяет это как помутнение, а как по мне, так у нее случилось самое что ни на есть прояснение сознания. — Объясните? — Разумеется, — Жихарева довольно потерла руки, готовясь поделиться догадками, — я все думала и пришла к неожиданному выводу. У смерти ведь отсутствует строгая логика появления в глазах Анфисы. Вот, допустим, был в Каменке пожар — так она ничего не говорила о видениях. Или смерть по всей толпе должна была сновать? Понимаете, выходит так, что Анфиса видит смерть только в весьма конкретных условиях. — Хм, — Тихон задумался, — ваши предположения очень занятны, и если все действительно так, то я восхищаюсь вашей проницательностью, не иначе. — Только не захвалите, — хохотнула Жихарева, ободрившись. — Но вы меня дальше послушайте. Получается, имеется полноценная ниточка к ее убеждению. Анфисе нужно как можно скорее осознать, что смерть не находится рядом постоянно и, если смерть противоречит своей же логике, значит, ее может вовсе и не существовать! Она сверкнула загоревшимися глазами: — Отец Тихон! Осталось ведь всего ничего — указать Анфисе на это нарушение логики. И тогда… — И тогда она всей душой возненавидит либо себя, либо вас. — Что?.. — вскинула бровь Жихарева. — Вы разрушите все ее мироустройство, если прямо ткнете в то, что смерти доказательно в виде нечисти нет. Я не врач и не всегда знаю, как правильно поступить. Но мне много приходилось принимать душевнобольных, и я могу вас уверить, как делать не следует. Чем грубее вы будете ломать ее иллюзию, тем крепче она будет за нее цепляться, и тогда вам более не видать ее доверия. К слову, как вы объясняете отсутствие смерти у кровати Алексаши? — Откуда мне знать наверняка? — пожала Жихарева плечами, — может, ей настолько страшно было решить за него, умрет он или нет, что… она не смогла представить себе точный ответ, в самом прямом смысле не смогла придумать, куда бы смерть поставить. — Я думаю в точности так же, — с легкой увлеченностью подхватил Тихон. — Полагаю, она видела его тяжкое состояние, и логика должна была подсказать гибель, но сердце… Только сердце помогает Анфисе противостоять столь сильному заблуждению разума. И оттого вам надо быть осторожнее вдвойне. — Это верно, — ответила Жихарева, — все становится каким-то чрезмерно… серьезным. Я и правда боюсь навредить делу, кто ж его знает, как ее мозг посчитает в следующий раз? — Готовьтесь ехать к доктору, — с глубоким вздохом сказал Тихон, — я не знаю, как вам лучше ей это озвучить и как подготовить, но… Боюсь, мы, при всех наших заботах о ней и молитвах, можем сильно испортить положение. Не откладывайте это, Кира Алексеевна. Если хотите, я могу поговорить первым… Анфиса верующая, и, быть может, мне удастся увещеваниями ее успокоить. — Хорошо. Как только выдастся чуть свободного времени, я отвезу ее. Ложь. Та уверенность, с которой отвечала Жихарева, была абсолютной ложью. Им нельзя теперь ехать в столицу, даже к врачу. И сколько придется выжидать — неизвестно. — Только помните, что Анфиса теперь большим трудом сохраняет свой рассудок в целостности. Любое сильное потрясение — и я боюсь представить, какое это на нее окажет воздействие. Осторожность — наиглавнейшая теперь заповедь, которую я прошу вас исполнять. — Будет, — коротко ответила Жихарева, берясь за трость. — Спасибо за время и ваше внимание, отец Тихон. Теперь мало рассуждать, нужно действовать. — Благослови вас Бог, — на прощание произнес Тихон. — Берегите себя. Есть у меня предчувствие, что мы с вами долго теперь не увидимся.***
Солнце ярким светом заливало комнату. Сегодня поутру, еще до ухода Жихаревой к Тихону, они выписали последнего больного с этой палаты, потому в ней оставался лишь Сашка. Это всем было на руку, поскольку шум все еще давил ему на голову, а чужое присутствие заметно напрягало, хотя раньше Сашка никогда не чурался компании. Он хорошо воспринимал все, что происходило вокруг, помнил даже картину, как лежал у Жихаревой на коленях в телеге. Восстановился слух, говорил он в привычной манере и во всем прочем словно вовсе не изменился, лишь тяготел к одиночеству и тишине. Это Жихареву не пугало, упадок сил и истощение после остановки сердца — шутка ли, пережить такое в двенадцать лет — требовали долгого отдыха. Сейчас Сашка лежал, выпростав руки из-под простыни, и смотрел в потолок, видимо, только проснувшись. Жихарева подошла к койке и, чтобы не напугать, осторожно коснулась его плеча: — Как ты? — О, воротились уже, — хмыкнул он с мягкой усмешкой. — Расхаживаете ногу-то, матушка? Чай и до Тихона сами теперь дошли? — И кто ж тебе сказал, что я у Тихона была? — спросила она, присаживаясь на край койки. — Надолго вы к перекрестку ушли и никого подвезти не просили. И Тихон о прошлой встрече мне вашей баял, только о чем разговор был, не ответил. Нет секрета особого в знакомстве вашем. А вы, значит, с тростью моей ходите? — Как видишь, — хмыкнула Жихарева, после чего потрогала ладонью Сашкин лоб, на пробу проверила губами: — Так, жара нет, но температуру все равно скоро мерить. Трость отменная, я на ней все это время держусь. Спасибо, без нее я… — Как без ног, — прыснул Сашка. — А есть мне когда положено? — Да вот Тамара Павловна позовет — я тебе принесу. Это хорошо, что ты есть просишь, аппетит появляться начал. Помолчав немного, Жихарева серьезно спросила: — Слушай, а ты ведь помнишь, отчего все в Каменке началось? Как тебя угораздило туда полезть? — Да случайно я! — фыркнул Сашка, обиженно сложив руки на груди. — Мы с Тишкой и еще двумя хотели одну штуку провернуть… А и черт с ней, я просто с ними в Каменку из-за этого и пошел. Приходим — а там все кругом господской избы собрались и огонь уже приготовили. Я спросил: чего делаете-то? Они и грят — помещика жечь будут… Сашка смотрел странно — то ли на Жихареву, то ли сквозь нее, и взгляд его словно блуждал средь воспоминаний. Он сделался необыкновенно серьезным, и с каждым новым словом голос его звучал взрослее. — Он в окно высунулся, орать начал, чтобы разошлись, а мужики ему твердят… «У нас дома погорели, а тебе и дела нет!», «Ни отгулов не дал, чтоб отстроиться, ни лесу срубить, а работай, как прежде! Это ж как нам работать, на улице ночуя?!» Короче говоря, они все осерчали и кричат наконец: «Мы погорели — так и ты теперь гори!» И с тем подожгли. Жихарева чуть сжала Сашкино плечо — его щеки заметно заалели, а глаза стали шире. Он глядел уже прямо на нее, часто вздыхая и продолжая рассказ: — А он ведь там, понимаете, матушка? У нас никто не сгорел тогда, а тут человек в окне мечется. Я и спрашиваю: что с ним будет? Слуги все выбегали, их мужики пускали, они ж вроде как ни при чем. А ему выбежать не дают. Так он на второй этаж поднялся, оттуда вообще спуску нет. Я опять спрашиваю: что с ним сделается? Так мне дед Петр и грит: пускай, значит, прыгает… Сашка стиснул в пальцах простынь. — А если не спрыгнет? Я им кричу: а если не спрыгнет?! Дед Петр мне кричит: пускай горит тогда, собака эдакая, — а все и подхватили! Везде кричали, все кричали, отовсюду, что так ему и надо, пускай горит! Я с ними тоже ведь закричал, — тут голос его дрогнул, — давай, ору, так ему и надо! А потом… Тяжело вздохнув, Сашка сглотнул. Собрался с силами и закончил: — Потом мне вдруг больно сделалось, вот здесь, — он схватился за рубаху у сердца, — то ли в правом желудочке, то ли к клапану ближе. Так больно, так нехорошо, словно я его сам в огонь толкнул. Он ведь плачет там, клянется всем святым, что отгулы даст, лишь бы не жгли. А мужики смеются, девки смеются, всем весело… — И как же ты под оглоблю угодил? — Да кто-то из помещичьих работников уезжал в его таратайке. Я видел, что он из конюшни понесся, а там… Скрипнуло прямо под ухом, и меня на землю повалило, больше и не помню ничего. Но так паршиво мне было тогда… Вдруг Сашка приподнялся на тонких руках и с невероятно большим и сильным чувством спросил: — Скажите, матушка… Чем все кончилось? Он сгорел?.. — Какое там, — отмахнулась Жихарева, взяв Сашку за плечи и осторожно укладывая обратно. — Прыгнул, говорят, как раз перед тем, как я за тобой пришла. К нам не обращался, да и не повредил вроде как ничего. Не кори себя за это, да и народ с Каменки не вини, время нынче такое. Мы с тобой врачи, мы всем, кому надо, — поможем, понял? Так что ты о плохом не думай, набирайся сил и возвращайся к делам, мне твоих рук не хватает. — Правда? — Сашка улыбнулся, прищурившись. — Это хорошо, полезный я, значит. Да вы не бойтесь, я мигом поправлюсь. Вот бы еще бинты снять, шов чешется… — Потому и не сниму, — проворчала Жихарева, — ты его ж до крови раздерешь, а шов трогать вообще запрещается. Дай ты ему зажить спокойно. Ладно, малец, я сейчас тебе поесть притащу, потом температуру измерим, и тебе бы еще поспать. А перед полдником на улицу выйдем, посидишь у крыльца немного, развеешься. По рукам? — она протянула ему ладонь. — По рукам, — кивнул Сашка, пожав Жихаревой руку, но видно было, что лежать ему все же очень скучно. — А принесете мне книжек? Картинок посмотрю. — Нельзя пока, — мотнула она головой, — мозг напрягать сейчас особенно вредно. Твое веселье сейчас — в потолок смотреть, чтобы потом хуже не стало вдруг. Насмотришься на этот потолок — в другую палату тебя отнесу, там рассматривать будешь. Видишь ли, Саша, мозг в период актив… — Хех, — ухмыльнулся он, — вы меня впервые Сашей назвали, матушка. С чего бы э… Его прервал стук в дверь. Сашка недовольно насупился, а Жихарева крикнула: — Входи, кто пришел! Это оказалась Анфиса. Она помахала Сашке рукой и без паники, но с легким волнением тотчас перешла к делу: — Пойдемте, Кира Алексеевна, там больную привели. Я Тамару Павловну попрошу Сашку покормить, а то без нас никак. — Ну, чего стряслось? — спросила Жихарева, подымаясь, и напоследок сказала Сашке: — Не забудь напомнить, чтобы Тамара Павловна тебе градусник поставила и показатели потом записала. — Девочку с сыпью привели, — объяснила Анфиса, — вроде бы на воспаление какое похоже, ну, обычное дело. Но что-то она совсем слабая. Дмитрий Иванович нам сказал повязки марлевые надеть, вдруг заразное? — Разберемся, — уверенно заявила Жихарева. — Он девочку-то в инфекционную комнатку перенес? В сифилисную? — Как раз при мне. Только, значит, мать у нее в истерике бьется, места себе не находит, и дочь отдавать не хочет. — Тогда так: я сейчас к девочке, — Жихарева на ходу успела свернуть две повязки и одну протянула Анфисе, — а ты иди к матери и дай ей сначала воды, а потом успокоительного. И сразу ко мне. Но дай что-то легкое пока, хорошо? М-да, уверь ее, что все в порядке, а то будет нам дверь с криками выносить, это совсем ни к чему. — Поняла, — кивнула Анфиса, и они разошлись в разные стороны коридора. Жихарева ощущала внутри нездоровую радость — только работа могла освободить ее от невыносимых тревог и мыслей.***
Спустя несколько минут отчаянной борьбы с кричавшей и голосившей матерью — дородной крепкой женщиной, вовсе не желавшей оставаться в коридоре во время осмотра, — Анфиса была у дверей инфекционной. По ту сторону было совсем тихо, и Анфиса, почуяв неприятное волнение, постучалась. Раздались быстрые шаги, и к ней выскочила хмурая, напряженная Жихарева: — Скажи, ты ветрянкой болела? — Это когда на коже прыщи высыпают? — уточнила Анфиса и, получив в ответ взгляд в духе «уж такое-то грех наверняка не знать», кивнула: — Да, еще когда маленькой была. А что, у нее ветрянка? Хех, тогда нам и повязки ни к чему, я-то уж испугалась, не оспа ли. — Не оспа определенно, — мотнула головой Жихарева, приспустив и свою повязку, — высыпания на груди, а на лице и ногах меньше… Да и сыпь характерная, если и то, и то видел, уж не спутаешь. Кожа зудит вся — тоже признак ветрянки. Короче, я чего спрашиваю — если в детстве не болела, взрослой очень тяжело будет переносить. Так что подумай и точно мне скажи. — Да болела, болела, — уверенно повторила Анфиса, — пойдем уже. Никто ведь не умирал от, прости господи, ветрянки. Они зашли в инфекционную, где на койке лежала девочка. На вид она была не менее крепкой, нежели ее мать, чуть полноватая, с крупными ладонями и пухловатыми щеками, — и вся ее кожа была утыкана россыпью розовых папул. Те уже налились и сильно выступали. Помимо папул кожу разукрашивали неровные пятна и алые скопления воспаленных сосудов. Но то было обыкновенное зрелище при ветрянке, только вот сиплое низкое дыхание и общее полузабытье девочки были причиной хмурого взгляда Жихаревой. Чужие пальцы опустились на плечо — Анфиса подошла вплотную и шепнула Жихаревой на ухо отрешенным голосом: — Она вернулась. Я вижу, где она стоит. — И где же? — предчувствуя ответ, почти обреченно спросила Жихарева. — В… в ногах, — выдохнула Анфиса. Заложив руки за спину и сделав два шага по комнате, Жихарева повернулась к Анфисе и покачала головой: — Признаться, я сама не понимаю. Это обычная ветрянка, почему она выглядит сейчас такой истощенной — тот еще вопрос, на самом деле. Но послушай, в прошлый раз, с Сашкой, она не пришла вовсе, помнишь? Давай подумаем про все это позже, сейчас надо сосредоточиться на лечении и сделать все, что можно. Глянь на девочку — она ж еще не умирает, так мы что, стоять и смотреть будем? Нет, так дело не пойдет. Неси градусник, а я за простынями, будем делать обертывание. Жихарева прекрасно видела, как Анфиса боролась с собой. Она словно выпала из реальности, машинально записав показатели градусника. Температура была высокой, почти сорок, и это вызвало дополнительную тревогу. Девочка все еще лежала в жару, не приходя в сознание полностью и лишь иногда хныкая во время обертываний. Они оборачивали ее в мокрые простыни, постоянно меняя и полоща их в прохладной воде. Дважды к ним пыталась пробиться зверевшая от ожидания и страха мать, но Жихарева выпроваживала ее в коридор, опасаясь напрямую заявить о состоянии ребенка. — Надо отследить динамику температуры, — сказала она, просматривая листок с записями, — и понять, почему ей так тяжело дается эта болезнь. Нужно решить, чем будем сбивать жар, и определиться, что именно ей давать сейчас категорически нельзя. — Тревожно мне, — призналась Анфиса, комкая простынь в тазу с водой, — она все еще здесь, Кира Алексеевна. Я поднимаю глаза и вижу: вон справа стоит и с места не двигается. Нельзя лечить того, кого она себе определила, понимаете? Запрещено мне, слышите? — И что ты сделаешь? — вздохнула Жихарева, перечеркнув что-то на листке. — Вот если бы меня не было, что делать? Ты ушла бы и оставила ее здесь лежать или как? Ты тогда уже давай четко для себя реши, мне тоже знать надо, одна я работаю или ты со мной. — С вами, — поникшим тоном вздохнула Анфиса, — никуда бы я и без вас не ушла, как можно ребенка одного в жару бросить? Только вот неспокойно на душе, словно скребется что-то… Чувствую, что не сойдет мне это с рук, ох не сойдет. Но — как вы тогда сказали? — потом это все. Потом, потом… Давайте решать, Кира Алексеевна, чем будем отпаивать. — Погоди, — Жихарева поднялась, — снова оберни ее и измерь температуру, я сейчас буду. Она вышла в коридор и, пробившись через мольбу и стенания матери, едва ли не клещами вытянула из нее нужную информацию. Выспросила, когда девочка в последний раз болела, чем, как плохо ей от той болезни было и часто ли вообще ей болеть приходится. Наконец, успокоив женщину тем, что ее дочери просто нужны серьезные процедуры, Жихарева вернулась в инфекционную и с порога негромко заявила: — Теперь все на свои места становится. По крайней мере, иного объяснения у меня нет. Угадай, когда она в последний раз болела? — Недавно? — спросила Анфиса. — Так что там мать вам сказала? Вы думаете, что девочка просто слабая, поэтому ей и детская болезнь так сильно вредит? — Ну, если попроще, то так, — кивнула Жихарева и полезла на полку за справочником. — Я подозреваю врожденный дефицит природного иммунитета — понимаешь, что это такое? Ей действительно любая болезнь дается тяжелым трудом, но для нас с тобой важно то, что от ветрянки она может просто умереть. Вот ты говоришь, никто не умирал — а она может. Так, черт, где же эта страница… — Чего ищете? — спокойным бесчувственным голосом спросила Анфиса. — Да был тут раздел с жаропонижающими… Ей не все сейчас можно давать, вот я и смотрю… О, вот он. Так, этот нельзя, этот… Черт, при слабом иммунитете запрещен… Что ей хоть можно-то? Вот, аспирин должен быть без последствий, остался у нас аспирин? Дальше часы тянулись медленно и мучительно. Лекарство снижало температуру, а потом жар возвращался вновь, и лоб девочки опять накалялся. Более изнурительного по длительности и неопределенности лечения Жихарева еще не проводила. Они ничего не могли предположить хоть с десятой долей своей обычной уверенности. То становилось лучше, больная приходила в себя и тогда беспрестанно жалобно хныкала от боли. То снова впадала в бред и что-то неслышно бормотала, тяжело вздыхая. Операции были быстрыми, они стремительно проносились перед глазами, не давая осознать самой сути опасности. Здесь им оставалось сидеть, порой посменно дежурить и успокаивать постоянно стенающую мать. Обертывания должны были снять боль, но по лицу девочки сложно было понять, помогало ли это ей. День приблизился к вечеру, потом сменился лихорадочной ночью с подъемом температуры и сильными болями. Все это казалось Жихаревой таким же бредовым болезненным сном, в котором находилась пациентка. Видела она и невысказанную мысль в утомленном взгляде Анфисы — «смерть все еще здесь, и она определила ее себе». Когда пошли вторые сутки беспрестанного, но и безрезультатного бдения, Анфиса вдруг спросила: — Вы все тот же аспирин замешиваете? А почему так мало? Там, кажется, половину пакетика надо с горячкой такой? — Ты видишь, — Жихарева подняла пакетик, — сколько у нас его осталось? Если не дробить, нам потом сбивать нечем будет, понимаешь? И в город сейчас не поедешь, аптеку на перепись же закрыли. — Скажите, — Анфиса неожиданно оживилась впервые за минувшие сутки и несколько раз щелкнула пальцами, пытаясь сосредоточиться, — аспирин ведь из ивы делается? — Сейчас уже отдельно ацетилсалициловую кислоту производят. — Заметив замешательство Анфисы тз-за названии элемента, она хмыкнула. — Да и раньше ее много из чего добывали — и из ивы, и из таволги… — Мешайте все. — Чего? В смысле — все? — Высыпайте все. — Анфиса подошла к Жихаревой и разом перевернула пакетик в ложку. — Дадим ей сразу положенную дозу, иначе никогда не собьем. А новую порцию я сама сделаю, я знаю как, просто не помнила, что это аспирином называют… От лихорадки. Жихарева строго взглянула на Анфису, потом на остатки порошка, затем вновь на Анфису и вздохнула: — Выбора, видать, у нас нет. Ты права, дроблением мы ее только мучаем, так хоть раз ей жар полностью снимем. Буди ее, может, нам повезет.***
Свежие ивовые ветви были чисто промыты, после чего Анфиса каждую прикусила, пробуя на вкус: — Там горчить должно. Чем сильнее горчит, тем лучше. — Верно, — не скрывая удивления, поддержала Жихарева. — Откуда ты все это знаешь? Ты не говорила ни разу, что умеешь аспирин настаивать. — Ну, мне как-то и прежде удавалось неплохой травницей быть, — Анфиса принялась тонким слоем срезать грубую кору, — а без снадобья от жара в травничестве никак. Она аккуратно сняла зеленый горький слой с очищенных веточек, измельчила практически в порошок и сложила все в маленький горшочек. Подхватила его и направилась к двери. — Вы пока здесь подождите, я прокипячу и сразу вернусь. Только его еще подержать надо минут десять, чтобы настоялся. Вернулась она быстро с уже готовым отваром. Подождав немного и осторожно процедив его, Анфиса протянула Жихаревой стакан с рыжеватой, похожей на разведенный квас или некрепкое пиво жидкостью. Жихарева принюхалась, чуть отпила с ложки и, почуяв знакомую по аптечному порошку горечь, уверенно кивнула: — Оно, оно. Ух, ну и мастер же ты, Анфиса, врать не буду — я понятия не имею, как его прямо из коры делать, а ты вот умеешь. Теперь у нас есть шанс, на два-три приема этого отвара нам хватит, а потом еще сделаем. Если потребуется. Полновесные порции заметно улучшили положение дел. Передозировки тоже следовало опасаться, но уже после первого стакана отвара девочка заметно остыла. Затем около часу она пролежала в сознании, молча разглядывая каморку и полку с книгами. И, когда уже появились силы, вопросительно ткнула пальцем в явно привлекший ее внимание ожог на лице Жихаревой. — Это? — усмехнулась та, — обожгло в пожаре, уже зажило. А ты как себя чувствуешь? Девочка сжала губы, потом еле слышно пожаловалась: — Больно… Везде больно. — А голова болит? — с этими словами Жихарева присела на край койки. — Мне снаружи больно. — Понимаю, — со вздохом ответила Жихарева, погладив ее по пушащимся светлым волосам, — это сыпь противная, но она еще через день уже подсыхать начнет. А как начнет подсыхать, то и боль уйдет, поняла? Главное, что у тебя жара нет и ты со мной говорить можешь. Спала ты долго. — А мне лошадка снилась, — вдруг сказала девочка с легким блеском в глазах, — большая такая, черная, и она везде скакала. Скучная у вас комната, доктор. И окошко маленькое. — Вот ты сейчас сил наберешься, мы убедимся, что у тебя температура хорошая, и я тебя в палату перенесу. Там окна большие, улицу видно, светло… — Хорошо со мной все, — капризно хныкнула та, — пошли в палату. — Ну. ты даешь, — усмехнулась Жихарева. — Нет, мы еще за тобой последим немного. Кушать хочешь? Девочка помотала головой и спросила: — А мама где? — Там сидит, в коридоре. Но давай еще подождем немножко, пока надо в себя прийти, и шум тебе вреден. Вот примешь еще отвар, сменим простыни — и тогда позовем маму, договорились? — Отвар горький, — девочка сморщила смешной нос, — и порошок был горький. Не хочу больше их пить. — Еще хотя бы разок надо, — с наибольшим убеждением сказала Жихарева, поднявшись с края койки, — но это не сейчас, пока просто полежи. Ты огромная молодец, что справилась, поэтому теперь отдыхай. Сил совершенно не было ни в руках, ни в ногах, ни в голове. В последний раз смерив температуру и удостоверившись, что жар сбит и лихорадка отпустила больную, Жихарева оставила девочку на попечении Дмитрия Ивановича. Мать все это время оставалась в больнице, ночуя в соседней палате, и на их появление тотчас встрепенулась: — Померла?.. Фелшер сказал, что все совсем плохо… Не молчите, доктор! — Да что вы второй день ладите — «померла» да «померла»? — рассердилась Жихарева. — С такой поддержкой и без всякой болезни помрешь ведь. Порядок с ней, сейчас вот уже в памяти, но сил очень мало. Вы к ней не стучитесь, как поправится, мы сами вас отведем. — Неужто поправится? — всплеснула мать руками. — А как она плакала, никого ведь не узнавала… Не помрет, верно же говорите, да? Доктор, вы… — Не мне благодарность, — Жихарева кивнула на очень тихую, тенью следовавшую за ней Анфису, — а вот Анфисе Игнатьевне: без нее неизвестно, как бы все обошлось. Мать принялась с особым усердием крестить Анфису в воздухе нетвердыми от волнения пальцами. — Да и вы пока излишне не расслабляйтесь, дочь ваша у нас еще на неделю останется, — продолжила Жихарева. — Сыпь высохнет, и ей нужно будет всю красноту с кожи свести. И потом за ее здоровьем следить, чтобы осложнения не было, поняли меня? — Чтоб осложнения… — пробормотала женщина. — Но она ведь поправится, Кира Алексеевна? — Пока очень на то похоже. Но время, все покажет только лишь время, поэтому будем наблюдать и ждать. Жихарева с Анфисой вышли на пустующее крыльцо. Впервые за два дня можно было подышать свежим прогретым воздухом и побыть на теплом солнечном свету. Неимоверно хотелось есть и спать, но еще по меньшей мере день нужно будет присматривать за девочкой, пока не получится отдать ее на попечение Дмитрия Ивановича окончательно. Жихарева сморгнула: перед глазами рябили алые папулы, словно жуткие колдовские звезды на светлой коже-небесах. Анфиса все еще молчала, упав на ступень и привалившись к столбу, поддерживающему навес. — Устала? — Плохо мне, Кира Алексеевна. Решила тогда — потом подумаю, а «потом» и наступило. Я не знаю, чего теперь ждать, мы ведь эту беднягу вопреки смерти вылечили. Господи Боже, смилуйся надо мной, не оставь меня… Анфиса вцепилась пальцами в кудри. Она даже не дрожала — просто сидела, сжавшись в комок и все сильнее притираясь к столбу, будто ища у него защиты. — Не сносить нам головы, либо мне, либо вам, Кира Алексеевна. Нельзя смерти перечить, а вы все с ней шутки шутите. Припомнится вам мое слово, да только и жалеть ведь не о чем… Жить девчушка будет, а разве мы не для того с вами врачи? — Сложное с ней дело, — призналась Жихарева. — Если у нее врожденная слабость иммунитета, то все равно жизнь ее — это как поле битвы. Во всякий час может произойти смертельное ранение, понимаешь? Другим людям легко заболеть, а ей, я бы сказала, жить опасно. Таких бы всю жизнь в палате держать, но это и не жизнь получится, а исключительная тоска и мучение… Так, что Анфиса, мы ее в очень спорном смысле спасли… Вздохнув, она запрокинула голову, разглядывая небо. Белое облако, расслоившись на полосы, словно бы составляло черты лица больной девочки, лица чуть запрокинутого, с круглым маленьким подбородком. Стоило моргнуть — облако расслоилось сильнее, и видение исчезло. Жихарева закончила: — Но мы в совершенно неоспоримом смысле ее жизнь продлили. — Вы чего руку чешете? — усмехнулась Анфиса. — Да черт его знает, — фыркнула Жихарева, словно сама только теперь это заметив, — зудит и зудит под рукавом, что за… Она рывком подняла рукав и тотчас ощутила на себе испуганный взгляд Анфисы. Все запястье сияло крупной, словно все те же алые звезды, сыпью.А что, если смерть — существо?
А жизнь — это язвы на теле,
И если умрет человек, то у смерти затянется рана —
Вдруг в самом деле?