автор
Размер:
планируется Миди, написано 11 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
14 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник Скачать

* * *

Настройки текста
Где-то на полутемном дворе глуховато и как-то особенно настойчиво залаял пес; и Афоня Вяземский невольно повернулся к небольшому окошку, щурясь сквозь иней на неровном стекле да зимнюю темень, и пытаясь разглядеть, что делается снаружи. Отсюда видел он немногим более, чем лишь угол просторного, обнесенного частоколом двора, — впрочем, довольно ярко освещенный факелами, которых нынче вокруг богатых хором было зажжено немало: ни дать ни взять царский двор. Впрочем, каким же еще быть двору одного из первейших бояр государевых, когда он гостей принимает. Гости тянулись сюда чередой уж который день, благо стояла пора праздничная, святочная: гуляй — не хочу. Вот многие и гуляли, порой пользуясь щедростью Алексея Даниловича Басманова без зазрения совести. Деньги Басманов считать, и вправду, не привык; но зато Афоня то и дело ловил себя на том, что прикидывает, во сколько же именно обходится Алексею Даниловичу его расточительность, — ничего не мог с собою поделать. Недаром же и сам государь Иван Васильевич за то и ценил так высоко Афанасия Вяземского, что тот вечно всему точную цену знал и все расходы с доходами перечислить мог хоть среди ночи его разбуди — да еще и как по писаному. Нашел в нем Иван Васильевич сперва обозного воеводу поистине незаменимого — в славном, да многотрудном походе полоцком, за год до этого, — а затем и казначея надежнейшего: пристрастного, неподкупного, всеведущего, из тех, от кого даже мышь, что книгу расходную погрызла, не скроется. Вот так и стал Афоня одним из государевых любимцев: ибо любил Иван Васильевич жаловать тех, кто в пору особенно удачную рядом с ним оказался да услужить ему как следует сумел. А уж Афоня едва ли не из кожи вон лез, лишь бы только заслужить одобрение государево. И не напрасно. Он разгладил свой кушак с шитьем золотым, что опоясывал кафтан, на коем золотого да серебряного шитья было тоже немало. И так были Вяземские не из последних слуг государевых, теперь же много выше поднялись — и все благодаря Афоне и государевой особой милости. И все же, приезжая к Басманову, как сейчас, надев чуть ли не самое лучшее и перстни подобрав такие, что и царю было бы не стыдно носить, большим богачом Афоня все равно себя не чувствовал. Было богатство Басмановых чем-то иным — за многие века нажитым, в глубину времен уходящим... Алешкиным неотъемлемым правом и принадлежностью. Вот ведь, подумал Афоня, усмехаясь, истинно говорят про Басманова: хан турецкий. Хорошо знал он и сыновей-погодок Алексея Даниловича, Федора и Петра. Петр был старший, хотя, сказать по правде, на вид братья годами не различались — поди угадай, — и за старшего чаще принимали Федора. Оба были рындами при государе и лихими молодцами, пусть и еще весьма юных лет. И если Федор так и сиял своей красотою яркой и хищноватой, и похожей, и не похожей на красоту отца, в коей сам еще не до конца отдавал себе отчет, то Петр был совсем иным, со своим лицом приятным, но уж очень, на Афонин взгляд, простым — словно бы для Басманова не вполне подходящим. Рассеянно провел Афоня ладонью по подбородку — словно проверяя, гладкий ли. Еще в лето позапрошлое, в первый год Федькиной службы при государе, возникло среди рынд и других молодых придворных некое поветрие, каковое вслух с Федькой, уж конечно, никто не связывал, однако про себя-то все знали, в ком было дело. Что же до самого Федьки, то у того усы и борода не росли — и все тут; хотя нынче, в лето семь тысяч семьдесят первое от сотворения мира, должен был ему сровняться восемнадцатый год. Афоня же, будучи старше Федьки на десять лет с лишком, запомнил, как однажды Алексей Данилович заметил вскользь: «Ты будто старший брат Федору моему». Ведь сходство-то и вправду имелось: и глаза у Афони были большие и темные, и кудри вились крупные, почти черные. Почти как у Федора Алексеича. И надо ли говорить, что после тех слов Алексея Даниловича, небрежно оброненных, поветрие к Афоне пристало накрепко. Так, словно и у него ни усов, ни бороды не росло отродясь. Он был частым гостем в доме Басмановых, был любим и хозяевами, и холопами. Было одно время, правда, недолгое, когда он, казалось, дай ему волю, мог бы и вовсе не уезжать от Басманова. Тогда в жизни у обоих выдалось редкое затишье — и у Алексея Даниловича, вечно занятого царского воеводы, и у самого Афони, пожинавшего плоды своих трудов после полоцкого взятия. О семье своей, впрочем, он ни на минуту не забывал, сам будучи женат. Алексей Данилович вдовел уж почти восемнадцать лет и жил с двумя сыновьями — когда те были не во дворце. Вяземские на их дружбу смотрели благосклонно — кроме князя Ивана Андреевича, что однажды на свои именины вдруг получил от Алексея Даниловича подарки, да такие дорогие, что разобиделся на него пуще прежнего. Сильно постарел за прошедшие годы Иван Андреевич, лета и недуги взяли-таки свое. И, вдобавок ко всем прочим своим причудам стариковским, принялся Иван Андреевич рассказывать Афоне об Алексее Даниловиче странное — да еще и всегда так подгадывал, чтобы они были наедине и чтоб сбежать, на что-нибудь сославшись, от своего старого отца Афоня слишком скоро не мог. Данила Андреевич Плещеев-Басман был воевода удалой, что и говорить, да только удаль его с ним дурную шутку сыграла. Как-то раз в бою обратил он в бегство латинян, да после погоней увлекся, был окружен, ранен и так и угодил к латинянам в плен. Да там и умер — и сына своего единственного так и не увидел. Ибо появился на свет Алексей Данилович именно тогда, когда отца его в литовском плену не стало; отчего в то, что отцом его истинным был Данила Андреевич, положа руку на сердце, до конца верили не все. Кто его отец (говорил Афоне Иван Андреевич) — одному богу ведомо. Может, Данила Андреевич, а может, и кто-то другой. Как только про смерть Данилы Андреевича узнали, вдова его вместе с сыном уехала в мужнину вотчину, село Елизарово — под Переяславль-Залесский, далеко от Москвы. А уж про те места каких только диковин не сказывали; каких только слухов чудны́х не ходило. Про озеро Плещеево, огромное, почти необозримое, с водами прозрачными и глубинами темными и ледяными, в которых, как поговаривал простой люд, водились русалки. Про речку Трубеж, что озеро питала, а вытекала-то из самого Берендеева болота — места испокон веков известного и несомненно колдовского. И что бы ни говорили попы народу, что ходил в леса близ болота Берендеева, как бы его ни наставляли — а отучить от привычек отцов и дедов все равно не могли. Так и продолжали в тех краях чтить господаря над лесом да оставлять ему свои приношения на Лешевом камне. Шла молва и про гору Александрову, что народ звал не иначе как Лысая гора или Ярилина плешь — в честь старого бога, — и про священный Синь-камень на берегу озера Плещеева. И про народ древний, веками своих идолов почитавший, что там жил среди лесов и болот еще задолго до того, как Русь обратили в веру греческую... А после с народом христианским смешавшийся, но так никуда из тех земель и не ушедший. Не случайно ведь и поныне люди в тех местах любили костры жечь, песни петь и плясать возле Синь-камня в ночь на Ивана Купалу, — благо кто ж им это запретит в ночь купальскую?.. Хоть попам всегда не по душе был праздник Ивана Купалы — праздник колдовской, языческий. Однако язычество с корнем вырвать пытались уж не первый век, да все понапрасну. И где ему гнездиться, как не в таких местах глухих, отдаленных, как Елизарово, где народ упрямый издревле свои порядки творит? Вот откуда явился Алексей Данилович; вот где он вырос и что от отца унаследовал... Я, говорил Иван Андреевич, не для того тебя, Афанасий, своею опорой вырастил, чтобы ты теперь знался с колдуном. А то и с язычником. Да какой же он язычник, батюшка, осторожно возражал Афоня, если в те же храмы святые, что и мы, ходит. Ходит-то ходит, отмахивался Иван Андреевич, известно мне, что ходит. Да сколько волка ни корми, он все в лес смотрит!.. Ты о том, что творилось во времена малолетства Ивана Васильича (продолжал Иван Андреевич) мало ведаешь, да и откуда тебе все это знать — ведь ты и сам еще слишком мал был. А вот я там был, и видел, и как великая княгиня умерла, и как братья Шуйские в свои руки власть загребли и стали опекунами при великом князе, что батюшки давно уже лишился и остался круглым сиротой. Вот при Шуйских-то и объявился во дворце Басманов. Молод был, бесстрашен и бесстыден, и был среди тех, кого Шуйские с прихвостнями для мелких козней употребляли. Но душа у него уже тогда была черная, и на лице было написано, что он душегуб душегубом. Когда понадобилось Шуйским избавиться от Демида Воронцова, которого великий князь словно старшего брата любил, Алексей Данилыч к этому руку приложил. Он и другие прихлебатели Шуйских Воронцова крепко избили, страху на него нагнали и из дворца заставили бежать. И это лишь одно из их дел нечестивых, а было их не счесть за те годы, что Шуйские свою волю творили при дворе и великого князя с его младшим братом притесняли. А как подрос юный великий князь, да как начал счеты сводить с обидчиками, многие головой поплатились. И кого не казнили, тех сослали, — всех, почему-то кроме Басманова. А тот сам из Москвы исчез — как в воду канул; уехал воеводствовать в Елатьму, только его и видели... Скрылся, опалы так и не испытал; а когда все снова про него услышали, то был уже Алексей Данилович воевода прославленный, герой битв казанских и царев любимец! Вернулся ко двору восемь лет спустя — и вновь словно бы из ниоткуда. Мудрые советчики, конечно, говорили Ивану Васильевичу, чтобы не спешил он слишком доверять худородному Басманову, с его зельями странными и повадками непонятными, каким бы искусным воином и воеводой он ни был. Царь и великий князь, однако, все необычное любил, а необычнее, чем Алексей Данилович, пожалуй, никого еще не встречал. Сказывали, что Алексей Данилович мало того, что был знахарь, так еще и волчьему голосу подражать очень уж похоже умел... Знал, как в дремучем лесу не плутать, как угадывать, что назавтра ветер принесет — дождь иль солнце. Хранил в памяти и множество историй чудны́х, занятных, и веселых, и печальных, и страшных, и иной раз повествовать мог не хуже сказителя: про родные земли и чужие, про быль и небыль, про то, что сам повидал, и про то, о чем люди рассказывали... Ну а что других заставляло вздрагивать да креститься из суеверия, Ивана Васильевича приводило в восторг. Вот так и заполучил Алексей Данилович сердце государево. С появлением Алексея Даниловича в государевой свите друзей у него сильно поприбавилось, но и недругов тоже. Иван Андреевич все повторял одни и те же речи о его худородстве, но Афоне мнилось отчетливо, что дело было вовсе не только в этом, да и не только лишь в зависти да ревности. Пожалуй, не нравилось царедворцам, как уж больно внезапно и уж больно быстро взлетел Алексей — было чему позавидовать, да и спросить себя, как такое сталось? Старое боярство было обидчиво, а из-за Басманова много кто мог себя почувствовать оскорбленным, и почувствовал. Однако в этот раз ропота странным образом почти не было — все лишь наблюдали за царем и новым его любимцем и чем дальше, тем лучше понимали, что между государем и Алексеем Басмановым так просто не встанешь. Тут было что-то новое, прежде ими не виданное: и дружба (что такие, как Иван Андреевич, хоть и не веря глазам своим, а все же признавали), и какой-то союз царя с человеком, в коем многие старые боярские роды видели чужака и оттого его ненавидели. Да и что это был за человек... Храбрость невероятную, доблесть и преданность беспримерную за ним признавали, а все же было и кое-что, принесшее ему громкую, но мрачную славу. И не одного только Ивана Вяземского беспокоило что-то в ледяных Алешкиных глазах. Не по нутру им был Алешка Адашев, друг и советник царев, светлая голова, человек, быть может, и себе на уме, а все же честнейший (воздевал руки Иван Андреевич, имея в виду прочих царедворцев). А как Адашева сослали, а на его место Басманов встал — как запели?.. Быть любимым царским воеводой не всякому дано, привычно возражал Афоня. Был им в свое время и Адашев, да, видать, прошла пора его, как и все на свете проходит. А про вины Адашева кому судить, если не государю? Не нам ведь с тобой? Опять ты, Афоня, о том речь ведешь, в чем не понимаешь ничего, добродушно отвечал его отец. Даже государь наш, и тот до сих пор временами — что дитя малое, а о тебе и говорить нечего. А всякий молодой государь нуждается в наставлениях отеческих, — и для того-то мы, бояре, к нему и приставлены. И не надо говорить, будто мы творим волю свою, а не государеву. Государь, как и любой из нас, порой сам не ведает, в чем его воля, до тех пор, пока не подвернется человек, который его убедит, и главное, чтобы человек тот был не лихой — как Адашев покойный или поп Сильвестр, ныне тоже сосланный, или Макарий-митрополит. Их-то мы терпели, хоть и любили их не все... А вот нынче подвернулся Алешка, аспид, пропади он пропадом! А что за вины водятся за Алексеем Данилычем, о коих государь не знает, — спрашивал Афоня холодно. Али плохой он воевода? Али зря татар годами бил на наших южных рубежах, нес за всех вас самую собачью службу? Али взятие Казани не приблизил? Али при Судбищах едва ли не чудо не сотворил? Ивана Шереметева, которого государь как родного отца почитает, не спас? Али Ругодив против всякого чаяния не взял?.. Что ты, батюшка, против него имеешь? То, что с десяток лет назад, в Казани, татарку, стрельца убившую, по шею в землю закопали и умирать оставили по их же басурманскому закону, а велел это сделать Алексей Данилыч? То, что он однажды приказал татарского мурзу к бочонку с порохом привязать, а бочонок подпалить? То, что якобы несколько раз кого-то плетьми до смерти забивали по его приказу? Да будто бы тебе есть дело до тех людишек, кем бы они ни были — ратниками, посошниками, десятскими, сотскими — и чем бы ни провинились. Подлого народа среди них предостаточно, да мало ли, что они сотворили. А хорошего воеводу и любить, и бояться должны. Смотря что за страх, отвечал Иван Андреевич мрачно. А коли ты про Казань вспомнил, так вспомни еще, что я тебе поведывал, как Иван Васильевич воеводам наказывал казанцев, где только возможно, щадить, и все воеводы послушались — но только не Басманов. А тот по Казани огнем и мечом так прошел, что после него и его бесов живых не было совсем, одни реки кровавые; и так бы и продолжал, кабы его не остановил Михайло Воротынский. Государь-то ему это простил, известно, на радостях. «Ежели сам государь простил, то и нам простить надобно». «Государем прикрываешь Басманова своего?» «Как можно, батюшка! Я лишь превыше всего чту волю твою да государеву». Иван Андреевич посмотрел на сына с подозрением, однако не нашел что возразить. Но и от своего не отступил. Все равно безбожник он, сказал Иван Андреевич, и даже до худородства его мне дела нет, вот хочешь, поклянусь, а хочешь, хоть крест поцелую. Мне лишь не по душе, что знается с ним государь, и уж тем паче — что ты к нему аж душой прикипел. Ведь я-то вижу. Кем только не сказано, чтоб не ходили люди нашей веры к волхвам, чародеям и звездочетам. А Алексей Данилыч волхв, чародей и звездочет и есть. И даже воюет не как прочие, не как те, в ком истинная вера говорит, а как... Язычник, подсказал Афоня, криво усмехнувшись. «А что, батюшка, ежели доблесть веры не знает?..» «Да на тебя поп наш анафему бы наложил за таковы слова!» У Афони в уме промелькнуло, что Басманов оттого так не дает покоя Ивану Андреевичу, да и прочим недоброжелателям, что посмел сделать почти немыслимое — поднялся из вторых-третьих воевод на место почетное, завидное, а в чем-то и даже недосягаемое, и тем нарушил привычный Ивану Андреевичу миропорядок. Быть бы ему попроще да поскромнее, а еще лучше — не семи пядей во лбу, чтить древние порядки да не высовываться — глядишь, и колдуном и язычником за спиной бы не называли; и никто бы не гадал, с настойчивым, пристрастным любопытством, что творится в Елизарове. И отчего Алексей Данилович вотчину Москве предпочитает. Слыхивал Афоня и о том, что воевода Воротынский Басманова уж много лет недолюбливает и сторонится. Тот самый Воротынский, к которому Басманов на выручку пришел под казанской стеной; и с которым после два дня и две ночи держал оборону в башне крепостной, отбиваясь от татар и ожидая, когда прочие войска пойдут на последний приступ. Сколько раз представлял Афоня те битвы славные, участвовать в которых сам не мог никак: ибо сынков боярских, юных, едва в разум вошедших, в казанские походы если и брали, то разве что царевыми рындами. Про те походы давно уж и песни успели сложить, и рассказов ходила уйма — казалось, за всю жизнь не переслушаешь; и мало что любил Афоня так, как внимать таким рассказам. Для каждого воеводы, что при казанском взятии отличился, было в них место, и каждый представал верным, доблестным и безупречным слугой государевым... И до поры до времени, даже и побывав в свой черед на войне, Афоня вовсе не задумывался, чего могло недоставать в тех славных былях, что ему чаще всего поведывали; да и чего мог не замечать он сам, пусть даже оно и было прямо под носом — а все равно мимо прошло. За тьмой мелочей он следил, будучи в полоцком походе, и еще тьму в уме держал; и, хотя и был к делам военным ближе некуда, а все-таки войну видел по своему, — обозный воевода... Ведя же речь о перебитых казанцах, о татарке, казненной по-басурмански, да о мурзе, что не иначе как ждал плена, и едва ли не почетного — ибо мурз обыкновенно для обмена пленниками приберегали, — а получил смерть на редкость лютую, Иван Андреевич и не подозревал, что пробуждает в Афоне жгучее и заветное; то самое, из-за чего ему, природному князю, глядеть снизу вверх на Басманова бывало столь удивительно и заманчиво. А все из-за одной мечты, что в Афонькином сердце укоренилась; мечты гордой, и дерзкой, и страшной: тоже найти свой, особый, путь к государю, тоже сердцем его завладеть; подняться на высоту такую, где любой грех прощается; где для самых лучших, преданных и близких людей государевых, быть может, и вовсе грехов уже нет... А уж кого к себе приближать и кого отдалять, государю не мог указывать ни один боярин. И по Афониному разумению выходило, что одному только государю и было дано судить первейших из своих слуг — каковы бы они ни были... К Ругодиву, сказал Иван Андреевич, мы долгонько пытались подступиться, еще со времен великого князя Ивана Васильича. И годами он стоял неприступный; из него по нашему Ивангороду через реку Нарову все из пушек палили да посмеивались. А кончилось все это в один день, когда вдруг заполыхало в Ругодиве, да сразу в нескольких местах — никто толком не знает, отчего. А случилось это именно тогда, когда стояли в Ивангороде со своими полками воеводы Адашев, Бутурлин и, конечно, Басманов. Он-то и приказал, едва только в Ивангороде про пожар узнали, идти на приступ, и немедленно. Странный то был приступ, — через Нарову в спешке на чем только не переправлялись, иные, сказывают, даже на дверях плыли. Однако захватить доселе недосягаемый Ругодив оказалось легко до странности, благодаря большому смятению среди немцев и тому, что, оказавшись между огнем и пальбой пушечной, немецкие рыцари дрогнули и предпочли сдаться. О Ругодиве, что пал столь легко и внезапно, стоило лишь Басманову явиться под его стены, толков ходило предостаточно. И Афоня слышал, как на совете Алексей Данилович якобы обронил в ответ на пылкие царские речи: «Будет тебе Ругодив, Иван Васильевич»; и вскоре сбылось, за считанные часы, в то время как в Москве все еще полагали, что наверняка взять Ругодив возможно разве только осадой упорной. Тогда же, после взятия Ругодива, вновь поползшие слухи о колдовстве дошли-таки до царя и вызвали его гнев — спасибо, что головой никто не поплатился; однако говорить о Басманове с той поры требовалось с особой осторожностью. Иван Андреевич же в ответ на Афонины предостережения лишь плечами пожимал: ну что, мол, могут сделать мне, старику, такого, чего я в свои годы бы испугался. Все равно скоро уже судья мне будет лишь творец единый. Но даже случившееся в Ругодиве не звучало в устах Ивана Андреевича так загадочно, не было окружено какой-то ускользающей и темной тайной так, как битва Судбищенская. Когда сошлось огромное войско хана крымского Девлет-Гирея с остатками рати Ивана Шереметева-Большого, стояла макушка сухого и теплого лета; но в первый же вечер, едва лишь смеркаться начало, как откуда ни возьмись наполз из полей на дубраву, куда отвел свою рать Алексей Данилович, густой туман, и холодать стало вовсе не по-летнему — так, что даже от дыхания пар шел. И как скрыл тот туман всю дубраву, овраги и окрестные поля, так и не расходился до тех пор, пока татары не отступили; и всю ту ночь, странно долгую, и весь второй день пришлось сражаться в серой мгле, что в дневные часы разве что ненамного расступилась, посветлела и стала молочно-белой. И все слышался некоторым стрельцам в этом тумане не то чей-то говор, не то шепот — то ближе, то дальше, а откуда — не разобрать; может, от татар что-то доносилось, но не похожи были те глухие, бесплотные голоса на татарские. А где-то посреди ночи слышали большой переполох у татар, зашедших в дубраву: крики, вопли и пальбу, которые, однако, вскоре стихли — оборвались, будто их и не было. Но кого встретили татары раньше, чем русский отряд?.. В кого так отчаянно палили, чего до смерти испугались? Да и куда потом пропали без следа? Ходил слух, что хан потерял втрое больше воинов, нежели Шереметев-Большой и Басманов, да не только лишь убитыми, а еще и пропавшими — просто сгинувшими. Теми, кто в дубраву вошел, да назад так и не возвратился, и найден не был ни живым, ни мертвым. Из-за тумана-то и от ханских пушек оказалось мало проку, и от пищального огня; а морочить татарам голову русские отряды, хотя и немногочисленные, могли вдосталь. Под конец хан уже не был уверен, что русские так уж малочисленны, и не сумело ли под покровом тумана к ним прийти подкрепление. Но главное — лишился хан всего за два дня двоих сыновей; и один из них был старший, калга-наследник, которого, по словам Ивана Андреевича, Алексей Данилович не то из лука застрелил, не то лишил головы своей рукой. Здесь рассказ Ивана Андреевича становился как-то невнятен, и было лишь ясно, что калга погиб бесславно; но что с ним было потом (а что-то, Афоня не сомневался, с ним было) Иван Андреевич то ли в точности не знал, то ли отказывался говорить; и напоминать ему, что он, Афоня — уж слишком давно не дитя, было бесполезно. Но чем бы ни был холодный туман посреди лета, и какой бы ужасной ни была неведомая участь ханского старшего сына, шестидесятитысячное войско, что было приготовлено алчным ханом для Москвы, наткнулось на судбищенскую дубраву, как на непреодолимую преграду. К исходу второго дня о том, что творится под Судбищами, уже знал сам царь Иван Васильевич, и вознамерился со своим войском идти на выручку рати Шереметева-Большого из-под Тулы. Однако тут-то татары и отступили — вместе с туманом и холодом, которых к вечеру уж как ни бывало; и осветило и поле, и дубраву, и обессилевших, не верящих в свою удачу русских воинов яркое вечернее солнце. Словно ничего и не было. Так откуда Алексей Данилович воинскую удачу черпает? Как победы невозможные добывает? Колдовством, колдовством от всего этого разит за три версты, — шептал Иван Андреевич, выпучивая глаза и цепляясь за рукав сына исхудавшей рукой; покуда Афоня сидел рядом, терпеливо внимал порой довольно-таки бессвязным отцовским речам и все думал... Думы эти порой покидали его, едва только он наконец с облегчением выходил из отцовских палат и обо всем почти что забывал до следующего раза, — а порой возвращались, незваные, и не оставляли его подолгу — и что в бессонные ночные часы, что на пирах, посреди веселья, могли его беспокоить одинаково. Из-за приоткрытых дверей за его спиной, откуда падал свет, в палате, где сейчас сидело и угощалось большинство гостей Алексея Даниловича, голоса вдруг грянули песню: Как никто-то про то не знает, да никто не ведает, Далеко ли наш православный царь собирается?.. Он вышел, чтобы побыть немного в прохладе и полумраке, размять ноги и глотнуть менее спертого воздуха — а еще из-за скуки, из-за досады и из-за тоски, что нередко на него нападали именно на таких гуляньях. Что толку было сидеть, пытаться есть давно наскучившие бесконечные кушанья и бессмысленно прихлебывать вина, вести и слушать пустые разговоры и смотреть на неинтересные лица, когда говорить ему хотелось лишь с одним человеком? А тому до него в последнее время как будто и дела не было. Во которую сторонушку да он хорошохонько снаряжается: Во Казань-город, или Астрахань, Или во матушку во дикую степь?.. — весело спросили голоса. Алексей Данилович любил песни о Казани, и, хотя эта песня считалась печальной, гости ее выводили с лихим задором. Ах, как мне-то, молодцу, с ним в степь идти не хотелося, — доносилось из палаты не то веселое, не то хмельное; Афоня же стоял, глядел на морозные узоры на окне, чуть подсвеченные факелами, а думал об отсеченной голове ханского сына. На исходе второго дня все стихло возле судбищенской дубравы, и тогда к ней подъехал сам хан. Приблизился опасливо, в окружении янычар турецких; ехали медленно, все вглядывались в предательский туман, однако не было вокруг ни звука, ни движения; и не встретил их ни единый пищальный выстрел, ни единая стрела и ни единый человек. Встретила их одна лишь голова калги, насаженная на копье и оставленная кем-то близ опушки дубравы, ровно на ханском пути. Закатились и помутнели глаза головы, и оттого казалось, будто и они полны тумана. В полной тишине и в сгущающейся мгле одна лишь голова старшего его сына на торчащем из земли копье приветствовала Девлет-Гирея и янычар — словно страж или часовой. И словно бы безмолвно просила их бежать, пока не поздно. Или же помедлить, задержаться на опушке, а может, и попытать счастье, въехать в дубраву — посмотреть своими глазами, кто или что прячется в тумане. Однако более задерживаться хан не захотел. О смерти наследника он знал с тех пор, как того принес обратно конь накануне вечером: сам привязан к седлу, а головы — нет. «Победы невиданные путями неправедными достаются»... А что делать, ежели один только «путь неправедный» и остается, когда за тобой — все царство?.. Как тогда поступить? Да и у кого язык повернется в лицо говорить о неправедности тому, кого сам царь чествует и благодарит? Пусть даже он и воюет порой не так, как заведено, а как-то по-своему, не по-здешнему, не по-христиански... Да и колдовства-то, быть может, никакого и не было? Туман и холод от ближней реки приползли, а у страха, как известно, глаза велики. Кончиками пальцев он дотронулся до окошка, любуясь рассеянно морозно-огненными переливами, — как вдруг на мгновение все потемнело и исчезло по ту сторону стекла, а когда муть немного рассеялась, заплавали и заплясали в воздухе мелкие снежинки. Афоня вздрогнул и отдернул ладонь. Он уже понял, что случилось — снег соскользнул с крыши, да прямо под окно; и все же ему показалось, будто снаружи окна мягко коснулась чья-то невидимая, огромная и ледяная рука.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.