Дневники Бродяги

NC-21
Завершён
48
автор
Размер:
648 страниц, 249 554 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
48 Нравится 43 Отзывы 22 В сборник

almhouse of broken dolls

Настройки
Примечания:
/ Новая стопка аккуратно перевязана шпагатной нитью, так что вам приходится прибегнуть к ножницам. Почерк стал заметно ровнее, но местами на бумаге видны отпечатки маленьких собачьих лап. / Я бежал, спотыкаясь и раскрывая рот в немом крике, по главной лестнице, потому что выход на пожарную был заперт. Тело разрезало пространство, как желе, ударялось о неповоротливых людей, не спешивших спасаться. Я был фантомом. Никто ничего не видел, не слышал и не понимал. Ноги в туфлях с развязавшимися шнурками перелетали ступеньки одна через пять, они остановились только в миле от резиденции Дьявола. Понятно, я успел удрать до приезда спасателей и остался совсем не при делах. Никакого Сириуса Блэка в здании не было и в помине. Никогда. Я лишь надеялся вызнать что-нибудь о пострадавших. Может быть когда-нибудь. Ни звонки, ни вести мне не поступали. Оставалось тормошить Пьюси, который хранил контакты почти всех наших в отдельной книжечке. В новостях гремели неправдивые подробности происшествия, но ни зачинщиков взрыва, ни хозяев помещения так и не нашли. Надстройку крайне поспешно снесли, залатали крышу и сделали вид, будто там ничего и не было. Только благодаря общению с Пьюси, помнящему то же, что и я в тех же подробностях, прошедшие полгода не казались плодом воображения. / внизу страницы нарисован корявый огонь и два схематичных человечка, один из которых подписан как «Уилл» / Полный искреннего счастья смех Барти не выходил их головы. Мне иногда чудилось, что он застрял там, в голове, навсегда и избавиться от него получится ударом топора по шее. Я не уверен, что видел в дыму и пыли хотя бы силуэт, но четко представлял себе его спину и распростертые руки, мечтавшие обнять то ли пламя, то ли темную мглу неба над сорванной крышей. И кучку летящих туда огненных искр. Часто снилось, что меня преследуют с допросами полицейские. Концовка одна и та же: меня задерживали, поэтому с каждой ночью задержание пугало меня все меньше. Дело привычки, должно быть. Эти сны были очень реальными, поначалу я просыпался под утро в холодном поту. Возможно потому, что по-настоящему никогда не арестовывали. Я знал, что однажды меня все-таки повяжут, и гнусное предчувствие говорило, что произойдет это не из-за наркотиков, как по иронии судьбы. Может, я тоже что-нибудь взорву, и окажусь недостаточно ловким, чтобы убежать от молота правосудия. И бросят меня за решетку, и заткнут рот, и закуют в кандалы пожизненно. Смерть окажется именно такой, как я себе представлял: бесконечно слабое тело растворится в бетоне, не выдержав заточения. Нет, хуже. Меня разорвут на пороге камеры. / Угол страницы зарешечен, но чернила расплываются пятнами, будто на них что-то капало / Удерживаться когтями в старой квартире больше не было возможности, да и смысла тоже. На рассмотрении для дальнейшего перемещения валялось несколько вариантов, но самым выгодным из них казалась многокомнатная квартира на Шепердс Буш, где жили уже знакомые вам Курт и Анна-Мария Вуд. Развивающийся район (весьма удаленный от Беллового змеиного гнезда) виделся мне маленьким уютным городком в большом городе, с кучей укромных пабов, гирляндочек и кустов в керамических кадках, где я обязательно выберусь на правильный путь. Будущая жизнь бок о бок с маленьким ребенком, конечно, не прельщала, но ведь с мелкой Дорой как-то получалось уживаться, пусть и недолго. Оглядывая опустевшую комнату, кухню и ванную, я агрессивно боролся со светлой грустью. Мы прожили здесь меньше полугода, но за это короткое время случилось немало событий, как плохих, так и хороших. Ссоры, страшные разборки на границе с кровопролитием, страстные перемирия, веселые посиделки и… повторные размолвки, какие происходят только против героинщика и стимуляторщика. На самом деле эти стены хранили гораздо больше боли, чем радости, поэтому не стоило переживать, что я их оставляю. Вещи паковались быстро: без разбору все добро скидывалось в дорожную сумку и супермаркетные пакеты. Я чувствовал себя вором, хотя всё оставшееся здесь принадлежало только мне. Задержался, лишь когда глаза наткнулись на старую облезлую куртку с истертыми манжетами и локтями. Она и раньше была мне мала, а теперь на широй груди молния совсем перестала сходиться. Стоило, наверное, ее обменять, но это кощунство было равнозначно тому, как если бы я продал свою руку или ногу. С памятью о Регулусе следовало обращаться аккуратно: она свернулась, заняла отдельный пакет и поехала со мной в новый дом. / Сбоку изображена карикатура Сириуса Блэка с узелком на палке, он машет рукой неказистому домику с одним окном и треугольной крышей. / Как и договаривались, в обед меня встретил Курт, уже порядочно набравшийся. В дамском банном халате, плюшевых тапках и трениках он не спеша лакал из бутылки виски, прикладываясь к горлышку примерно раз в минуту. Едва поприветствовав, почесывая затылок с отросшими грязными волосами, он загнал меня в такой же холодный, как и улица, прокуренный подъезд. Лифт довёз нас до шестого этажа: раньше я никогда не жил настолько высоко. На пороге нас встретила вертлявая черно-подпалая такса, взбудоражено обнюхивающая мои носки и пакеты. Милашка игриво поднималась на задние лапки. Ее звали Коко: Курт повторял это, как рассерженная курица, отгоняя ее в чью-то пустую комнату. Всего их, жилых комнат, было три: одну спальню занимали Вуды, вторую — две сестры Долоховы. В гостиной-аппендиксе с распахнутыми стеклянными дверьми (без нескольких стёклышек и с облезшей краской) обосновались целых три человека. Правда никого из них, за исключением Курта и его сына Оливера, вообще пока не было дома. Мальцу меньше года или около того, но, несмотря на этот параметр, его папаше было глубоко насрать, чем тот занимается. А занимался он размазыванием художественного масла по полу и чьей-то незаконченной картине. Интересно, насколько сильно пищевое отравление в таком случае? / Между страниц вложен обрывок фотографии, но непонятно, что на нём изображено. / По итогу совета жильцов, проведенного накануне, меня, нового плательщика, определили к сестрам Долоховым — только у них оставался более-менее свободный угол для еще одного человека. Пока я разбирал шмотье и расставлял всякие мелочи, стараясь не трогать чужое, Вуд стоял над душой, без конца треплясь о какой-то новой «теме», и курил толстую вонючую сигарету. Он и мне (пугающе-настойчиво) предлагал вступить в свою сомнительную деловую шайку бугаев, но нутро подсказывало, что всех их нахуй пересадят если не завтра, так в течение полугода. Когда Оливер надрывно закашлялся, Курт, зевнув и почесав недельную щетину, наконец свалил. Я спрятал куртку Рега под подушку, выпрямился и огляделся. Судя по всему, мои соседки между собой значительно разнятся в возрасте. У стены, рядом со светлой тумбочкой с выдвижными ящиками, аккуратными стопками лежали школьные тетради, закрытая раскраска и пара учебников для начальных классов. Из желтого пластмассового комода не торчало ни носка, ни резинки трусов. Кровать-полуторка безукоризненно заправлена шотландкой без единой складочки. На чистом, но облупленном подоконнике тусовались философская книжонка для псевдо-интеллектуалов и пустая пепельница. Ни соринки, ни грязной кружки, ни яблочного огрызка. Кажется, я угодил в логово к ебаным чистоплюйкам. Ну, меня хотя бы ждал на полу местный матрас с подушкой. / Приложена фотография, сделанная в тот же день. Вы можете удостовериться, что описание совпадало с действительностью / Закончив, я тихо вышел в гостиную, где Курт, матерясь, тер Оливера резко пахнущим растворителем. В этой комнате, наоборот, будто проживало семейство ураганов. Рядом с холстами, красками и мольбертом (и ватагой пустых граненных стаканов) валялся точно такой же тонкий матрас (но без подушки и с простынью вместо одеяла). За разложенным диваном еле помещался узкий столик с переносной швейной машинкой, под которым делили место баулы с разномастной тканью и табуретка. С люстры свисали радужные бумажные журавлики. Часть комнаты занимал огромный платяной шкаф, а в узком серванте, запертом на несколько замков, наверняка хранилось что-то… любопытное. Почти не различимый на фоне балагана выход: на лоджии помимо пластмассовых стульев хранилось не выдержавшее внутренней конкуренции барахло. Курт включил желтый потолочный свет, чтобы проверить, насколько смылась краска, и взгляду предстали драные блевотно-персиковые обои, изрисованные кем-то, кто жил здесь до этого. Квадратный и, кажется, полосатый коврик прикрывал пол только около дивана, но местами крашеные в охру доски прятались под слоем газет двадцатилетней давности. Пиздец. Здравствуй, новая жизнь. Кухня не лучше. Даже хуже, чем у меня с Люпином. Стола, как такового, нет — он сменил функцию и удерживал на своей спине нагромождения посуды, банок с разным содержимым и других странностей, хотя, если немного пододвинуть то и это, вполне выделится место для трапезы одного человека. Еще один смог бы поесть в продавленном кресле, если сгонит сопящую Коко. Даже электрочайник с нарисованными маркером глазами стоял на полу, около страшной металлической раковины с капающим краном, протягивая короткий погрызенный шнур-лапку к сетевому фильтру. Еще два тянулись от высокого холодильника и электроплитки. Сам холодильник тоже делился между сожителями, правда мне так и не удалось разобраться в принципе дележки: я просто пристраивал свое питалово к узнаваемым пивным бутылкам Курта — все же я ел не то чтобы много. Где-то через час вернулась Главная Женщина. Сесиль Трэверс, или Сиси, лет двадцати пяти – двадцати семи, законная владелица доли жилплощади; это она собирала аренду с остальных и имела решающее слово во всех местных дебатах. Полагаю, она и разрешила мне здесь поселиться — вряд ли сами Долоховы пищали от восторга. Сервант с замками тоже был её: Сиси — барыга, причем крупная (на её месте я бы давно выкупил всю хату и жил припеваючи, прикупив вместо рвани нормальной одежды) и красивая, несмотря на следы от наркотиков и прыщавость. Отталкивающе-красивая. Я не любитель панк-движения, думаю, вы помните. Она же была его олицетворением: зеленый пятнявый маллет, над темными глазами — пластмассовые ресницы-бабочки, под ними — могильная синева с ошметками туши. Обе брови, ноздря и серединка нижней губы проколоты, и в ушных раковинах не меньше дюжины колец. Я был готов спорить насмерть, что кожа под ее яркой туникой и джинсами сплошь изрисована татуировками. Мы обменялись парой приветственных фраз. Разговор тух на глазах. Ее голос был низким, а интонации резкими, насмешливыми. И я опешил, и смутился, и ретировался в свой уголок, не смея высунуть носа. Чуть позже к ней заглянула парочка торчков, но я из принципа не слушал их разговор: плотно закрывшись, шерстил свежую газету, ища новые вакансии и просматривая последние новости. Торчки вскоре ушли, но дверь опять хлопнула, аж люстра задрожала. Проходной двор какой-то! Минут через пять томного ожидания в комнату вошла девочка, моя новая соседка. Я наивно ошибался, думая, что за перфекционистический порядок, граничащий с психованностью, отвечала старшая. Темноволосая Мира, вечно поправляющая ровный срез челки, попросила меня на некоторое время отвернуться (хотя я мог бы просто выйти, пока она переодевалась), а потом долго и сурово расписывала дотошные правила поддержания чистоты и порядка. Я-то думал, что раз не самый младший, то и помыкать мной не будут… По крайней мере, не какая-то чванливая первоклашка! / Всё свободное пространство бумаги заполнено нервными завитушками и зигзагами / Еще позже вернулись уже-жена Курта и владелец испорченной картины, сорока-с-чем-то-летний лысеющий мистер Макнейр, по уровню спеси приходившийся полной противоположностью Сиси. Даже собака лаяла на него громче всех, попирая достоинство. Пока я читал (бесплодно бегал глазами по страницам, то и дело возвращаясь к началу) в косом свете настольной лампы, под которой делала уроки девочка, за стеной разверзлась громогласная ссора. Миссис Вуд орала на бедного художника (на мой взгляд, должно было быть совсем наоборот — это ведь её ребенок испортил чужую работу) за халатное разбрасывание токсичных красок; мистер Макнейр почти неслышно блеял что-то в ответ. Как выснилось позже, эта грызежка между ними, двумя удобными жертвами иерархической цепочки домашнего насилия, происходила ежедневно, даже не всегда был нужен повод. Просто какая-то своя примитивная, первобытная ненависть друг к другу. Причем мистер Макнейр, как мне виделось, отходил от разборок достаточно легко, а вот миссис Вуд (****, какая, бля, «миссис»? Старше меня лет на семь-восемь, а навоображала себе невесть что!) еще полночи рыдала вместе со своим ребенком и рычащим мужем, постоянно повторяя что-то про «Бедную Кассандру». Предпоследней вернулась Просто-Виктория — рабочая швейной фабрики, горбоносая пухлогубая женщина неопределенного возраста, высокая, как настоящая великанша. Ее мелированные рыжие кудри торчали во все стороны почти по-африкански, но она точно не была африканкой. В ней проглядывалось что-то восточное, но не такое, как у Миры. Виктория, в целом и дальнейшем, благосклонно ко мне относилась, а за выгул Коко всегда подкармливала вафлями, как какого-то бездомыша. Теоретически, я им и был… Чем занимался Регулус все это время? Я подыхал в алко-наркотическом угаре, работал п**********й, трахался и бесплатно тоже, пиздился до последнего вздоха, приобретал и лишался… Но что делал Рег?.. Задавили ли его родители? Скучал ли он по мне? Вспоминал? В середине ночи, когда я почти заснул на своем полуживом матрасе, к нам в комнату завалилась Долохова-старшая. Тогда я разглядел только белую черепушку и расслышал недовольное лепетание младшей. Еще одна панкушка, или боняра, черт возьми. Оливер орал, как резанный, а слово «Кассандра» впиливалось мне на мозговую подкорку. Второй раз заснуть удалось аж под утро. Проснулся я позже всех, когда большая богадельня вновь опустела. Только Оливер плакал так, что хотелось зажать уши, да громыхала кастрюлями миссис Вуд. Я тоже, кинув в рюкзак кусок хлеба с засохшей колбасой, собрался и утóпал восвояси. Нахлебников нигде не терпят, пора было искать нормальную прибыльную работу. 24 февраля 1977 года Телефонная трубка со звонким щелчком ложится в пазы, и я выхожу из будки. Ровно одиннадцать, как и договаривались, но мне следует поторопиться. Вокруг меня странные, непонятные места, похожие на локации для дешёвых фильмов, где невозможно кого-то встретить, особенно утром. Просто точки на карте, бетонные коробки, мимо которых проходишь, не останавливаясь. Декорация для абсолютно любого прошедшего человека. Небо пасмурное, так что не видно ни тени; стоит такая тишина, что все кажется нереальным. Все, кроме хлюпанья снежного месива под ногами. А может, это не из-за города, а переупотребления. Такое бывает. Я снова провалил собеседование. Не специально, я ведь пока не могу получать пособие по безработице, поэтому стараюсь ухватиться за любую возможность, которая не только прокормит, но и не оставит без крыши над головой. До сих пор мне не удаётся это сделать, поэтому вечером придётся снова носиться с листовками. Вечером, потому что сейчас Пьюси наконец сообщил, в какой больнице лежат наши. Он давно обзванивал различные службы, но только на днях удалось вытянуть маленькую зацепку. Оказалось, большинство, в которое входили бывшие коллеги Уилла, поступило в ожоговое отделение *************, а Брут и еще пара человек лежали в ########, потому что в ************** "не хватило места". Расисты. Естественно, Уилл, как только положил трубку, сразу ринулся в *************, ну а я двигаюсь к Бруту, надеюсь успеть к приемному часу. Габи можно будет навестить в другой день, Хлыста вообще можно не навещать, а вот Кингсли там, наверное, совсем один… Мне невероятно везет: у стойки регистрации ворочает бумажки не строптивая карга, а молодая милая девушка с очень удобными для лапши ушками. Она без особых проблем пропускает меня, назвав номер палаты и очаровательно улыбнувшись — несмотря на то, что выгляжу я, как настоящий бомж, и близко не похож на родственника Кингсли. Неужели я настолько похорошел за февраль? Белизна кафеля слепит. Плитка очень старая, как и все остальное здесь, но уборщицы старательно поддерживают её в чистоте. Палата Брута крошечная, двухместная. Вторая койка пустует. Окно тоже малюсенькое, прямо тюремная камера. Брут лежит поверх одеяла. Настоящая мумия, только глаза открыты, да ноздри с дыркой рта. В разные места подсоединены трубочки капельниц, по которым ему что-то заливают. Неожиданно мне плохеет, и я осаживаюсь на табуретку для посетителей, не удосужившись даже кашлянуть. Брут удивленно косит глаза. Ещё бы, никто не навещал, видать, кроме родаков, а тут — бац! Ох, я сейчас свалюсь замертво с этой чертовой табуретки. — Привет, — сипло бросаю, не отрывая глаз от штатива капельницы. — Ты как? Да. Явно какую-то хуйню морожу. Как он может быть, тут, в палате лечения ожогов высокой степени? Дыра рта Брута раскрывается: — Как? Изде-ваешься? Тупо и безнадежно отмалчиваюсь. По-моему, с его стороны я выгляжу паршивым предателем: не зря не пришел в день подрыва, точно что-то знал. Никого не предупредил. Не навещал. Все это время я думал только о себе, пока Брут разлагался здесь в полном одиночестве, каждую секунду прокручивая в голове весь случившийся ужас. Моих ушей касается смешок, не мой. Нервный. Он быстро обрывается, так же внезапно, как и раздаётся. Атмосфера мрачнеет, вновь узлом натягивается неприятная пауза. Я так этого боялся, щита с железными бляшками, выросшего между мной и всеми остальными, но всё равно напоролся. — Габи умер, — бинты не достают до краев губ, и я вижу вместо привычной мякоти плотную соединительную ткань, некрасивую, светлую. — Я видел. Даже спасателей не дождался. Не дождался. Будто это зависело от личного выбора. Я вспоминаю Габриэля. Тонкого, сотканного из паутины, утренней росы и рассветной кисеи. Что он делал, когда гремело? Вряд ли побежал спасаться или спасать других. Замер в ступоре, как стойкий оловянный солдатик, пока его не поглотил огонь. Еще одна пауза. Лучше бы Брут ругался или говорил что-то без умолку, как раньше. Я и не знал, что он умеет так молчать. Долго и выразительно. Или он научился этому здесь? Неозвученные слова сгущаются вокруг душной тучей, потрескивая чем-то странным. Растерянностью? — Ты не знаешь, где остальные? — спрашивает он, когда тишина уже почти меня задушила и я потерял надежду на продолжение разговора. — Здесь, вроде, Локхарт и кто-то из его отдела. Остальные в **************, но я не знаю, умер ли ещё кто-то. Даже если б знал, не смог бы сказать правды. Глаза Брута закрываются, будто он слышит не то, на что рассчитывал. — Пиздец, — шепчет он. — Надо же… Меня пожирает бессилие. До костного мозга, до последних крошек. Сразу после того дня мне казалось, что жить дальше получится без всяких проблем, как после раннеянварского безумия, но осознание ждало там, где не ждал я. По крайней мере, Брут жив и идет на поправку. Неожиданно палата предстает для меня с его перспективы. Я вижу себя, сидящего на табуретке. Небритое лицо с ввалившимися щеками и синими мешками под глазами, почти закрытое спутанными темными волосами. Теперь понятно, почему мне не даются собеседования. А та девушка, наверное, просто пожалела меня. Ждал ли Кингсли именно меня? Может, к нему приходил Мэтью? Чувствую себя пиздецки бесполезным и никчемным. — А ты видел ещё кого-то? — я знаю, что не должен спрашивать об этом, насильно окунать его в колодец кошмаров, но не могу не узнать. Брут понимает, кого я имею ввиду: — Точно был до открытия, но потом как в бездну канул. — Понятно. Его забрал отец? Или тот тоже сгорел? Второе крайне маловероятно. Да и в первое мне с трудом верится. Скорее всего Барти сбежал в неизвестном направлении, причем точно не к тем, кто надоумил его воспользоваться взрывчаткой. Если это вообще он сделал. Может, Данталиан и остальные сами подорвали здание, кто их знает. Мафиозные разборки, Господи, всё что угодно могло произойти. Возможно, Барти давно поймали и определили в приют. Он не выглядел как кто-то, способный долго протянуть на улице. Ну… Голова кружится. Тревожный признак. Зажмуриваюсь, открываю глаза. Брут искоса, как может, смотрит на меня. Немного сочувственно, хотя это я, по идее, должен квохтать вокруг него. Должно быть, вид мой очень уж удручающий. И девушка определенно попалась очень жалостливая. — Слушай, а ты можешь открыть форточку и помочь мне покурить? — просит он, и в его голосе сквозит доля прежней веселости. — Здесь пожарка не работает. Его сарказм пугает. — Конечно, братан, — встаю, достаю из кармана пачку самых дешевых сигарет. — Оформлю в лучшем виде. Впускаю внутрь свежий ветерок, воспевающий скорое начало марта, сажусь обратно, придвинув стул ближе, и раскуриваю сигарету. Подношу фильтр к его остаткам рта со всей бережностью, далеко не так, как драным богатым котам. — Спасибо, Сириус. ------------------------------- / Чернила вновь расплываются, страница морщинится / Посещение больницы настолько выбило из колеи, что в конечном итоге я не сходил ни к Хлысту, ни к кому ещё. Отделался справкой об их состоянии у Пьюси. Стоило подумать о том, что в этих бездушных холодных зданиях лежат сотни больных, тяжелобольных людей, как к горлу подступал щиплющий ком. Жизнь в принципе штука недолговечная, и очень несправедливо, когда у кого-то её отнимают раньше времени. Потом я сразу переключался и вспоминал о своих зависимостях, и проклинал себя. За никчемную растрату. Я вспоминал расширенные зрачки с узкой серой каёмкой в зеркалах. Щиплющий язык и вкус гноя. Постоянное обезвоживание. Страх перебрать и окочуриться. Я падал в чёрные флешбеки, где меня насиловали в разных позах, отпускали перевести дух домой и выёбывали заново. Я помнил водопад энергии, готовность переделать все дела и дикую рассеянность с дёрганностью при этом, покалывание сердца и туман вместо реальности. Я не то чтобы помнил, я видел постоянно ебучую зернистость, как бы ни промаргивался, видел каждую тень, самый бледный цвет казался тошнотворно ярким либо наоборот бесцветным. Я спал, и чувствовал, будто в моём теле лопаются шипучки, будто меня трогают за член и жопу, и не мог встать, прогнать. Я помнил писк в ушах, иногда возвращающийся, помнил, как дышали неживые вещи. До сих пор некоторое неживое выглядит, как живое. Я помнил, как не спал несколько суток подряд, как раздваивался, растраивался, и каждый Сириус Блэк с остервенением доказывал свою точку зрения, а потом, собравшись в одного, думал, что скоро попадёт в больницу с шизофренией. Сириус Блэк был рабом других Сириусов Блэков, оглохших, отстававших от времени, не успевавших ничерта и забывавших очевидные вещи, вроде собственного возраста. Видевших в наркотиках свою непосредственную работу. Это был не мной. Я — человек без прошлого. У меня не было жизни. / Следующий разворот занимает достаточно детальный для навыков Сириуса Блэка портрет Лизы Долоховой / Смерть находилась ближе, чем я мог предположить. Старшая Долохова, оказалось, брилась наголо не по приколу. Знаете, да? Мне кажется, эти облучения не приносят заболевшим раком никакого толку, делают и без того тяжкое существование еще хуже. Сколько эта хуйня вылечила людей? Одного? Двоих? И то, вовремя спохватившихся на самой ранней стадии. Лиза просто отстрачивала кончину, отдавая всю себя младшей сестре. У нее был чудной восточно-европейский акцент. У Миры такого не было — она родилась в Англии. Что сталось с их предками, мне неизвестно. Вроде, тот страшный глава СССР давно помер, еще до моего рождения, так что их точно не расстреляли (да, не смешно, историк из меня хуёвый). По вечерам она надевала очки с тонкими линзами и читала свои умные книжки, днём надевала невзрачную одежду, парик, и куда-то уходила. Лиза ни с кем не разговаривала, да мы и не хотели с ней разговаривать. Даже думать о ней почему-то не хотелось. / Низ страницы не видно за кофейным пятном / Миссис Вуд постоянно плакала, даже чаще, чем её сын. Я бы подумал, что она на травке сидит, если бы не слышал стенаний. Курт чуть ли не каждый день влезал в бандитские передряги, возвращался без пенса в кармане и требовал харчей, так что ей приходилось подрабатывать самой, оставляя ребенка на кого-то, кто был дома. Пару раз такая честь выпадала и мне: в первый раз я попытался поиграть с Оливером в мяч, свернул к хуям мольберт (такса затарахтела восторженным лаем) и выбрал игру попассивнее. Оливеру моя идея не слишком понравилась, он все тянулся к мячику, норовя раздолбать все хрупкие предметы в комнате. Пиздились Вуды меньше, чем я с Люпином, но все же так не должно делаться в нормальных семьях. А Кассандра, о которой плакалась и молилась Анна-Мария, была их четвертым членом семьи. Пугающе полноценным. Ей бы, Анне, полежать немного в психлечебнице… / Между страниц лежит маленькая фотография Оливера Вуда в дырявых колготках. Он лежит на чьих-то коленях и в кои-то веки улыбается / Общие пространства — прихожую, кухню, туалет и ванную — каждый убирал по расписанию, отлынить не получалось ни при каких обстоятельствах. Пропустил день — увеличил долю за аренду. Так что я скорее бы вылизал пол языком, чем разленился. Когда в первый раз настал мой черед, дома, кроме Оливера и Коко, была Лиза, рано вернувшаяся с процедур. Смотря, как я еложу по полу тряпкой да только развожу грязь, она фыркала и усмехалась — тоже не была любительницей чистоты: это Мира свято верила, что порядок способствует исцелению. На призрачном черепе без единого волоска извивалась черная змея: как долго она болела, что успела набить такую большую тату? Наверняка стоило дорого. Я бы тоже хотел татуировку. В общем, с большей частью я расправился достаточно быстро. Оставался сральник. Он был куда пристойнее, чем у Люпинов или в тех захолустьях, где я жил, но мне ведь и не доводилось их чистить. Они просто медленно покрывались вначале желтизной, потом оранжевизной… Зачем их мыть, если из бачка и так спускается вода? Я вообще не представлял, как это делается, и рассчитывал на короткий инструктаж. На это Лиза саркастично ответила, что она мне не мамочка, и ушла курить на лоджию. Ясен хуй, не мамочка. Такая мамочка и в страшном сне не приснится, это я понял еще в нашу первую официальную встречу, когда она чуть ли не перерезала стальным взглядом мое горло и не сломала кисть крепким рукопожатием. Кожа её ладони походила на настоящую наждачку из-за сбоя всех систем организма. А сама она выглядела, как русалка из средневековых сказок, только без перепонок, хвоста и с чёрными глазами. Грубая, неотесанная, тупо взрослый ребенок, или котяра, старающийся выглядеть грозно-большим перед злой собакой. Думаю, у неё была личная куча моральных травм, тянущихся с самого детства. Такое помешательское попечительство над сестрой не могло взяться с пустого места. / В углу страницы нарисована толстенькая такса, на полях — длинная извивающаяся змея с раскрытой пастью / Марлен свалила, Молли умерла. Вальбургу я в принципе считал… вообще никем. Всё, до свидания, мамочка мне больше не нужна. Я сам себе и мать, и отец. И когда-нибудь стану хорошим покровителем для кого-нибудь еще, наподобие тех же Марлен и Молли. Только я не сбегу. И не умру. / Среди завитушек и веточек с листьями нарисован палочный человек с кудрявой головой и плащом за спиной / Мне, как общительному человеку, было непросто в новой среде без старых друзей. Соседи не горели желанием общаться, и единственные, кому я мог излить душу, были Пит и Уилл, последний сугубо по телефону — пропадал на работе с утра до вечера и едва находил время для созвонов. Еще были письма от Люка, но переписки не утоляли словесного голода. С полноценной работой тоже все никак не срасталось. Хотелось хапануть как можно больше денег в кратчайшие сроки, как раньше, но по-нормальному, без грязи. Понятно, что такой работы в принципе не существует, но я надеялся и верил. И сидел без денег. Слава богу, бабки были нужны только на еду, сигареты и оплату каморки. К чему же я пришел на начало марта? У меня не было близких друзей, планов даже на ближайшее будущее, стремлений и каких-либо надежд. Я просто сидел, ни с кем не общаясь и никуда не вылезая. Почему? Страх, вонючий страх. Люди обожали оценивать всех вокруг, а мне было так страшно показывать себя, даже ненастоящего. Что показывать-то? Вся моя жизнь вертелась вокруг бессмысленных тусовок, алкогольного и наркотического забытия, я — иссохшая мумия бывшей заготовки для нормального человека. Через полгода меня должно было настигнуть совершеннолетие, и от этих мыслей всегда намокали глаза. К чему я пришёл за эти восемнадцать лет? К жутким перепадам настроения, необоснованной агрессии, социофобии, мешающей не только посещать собеседования, но и в магазин сходить. Я не могу, не могу, не могу. Вдруг они поймут, что я наркоман? Подумают, что я иду к дилеру, что я всё ещё торчу.

Ты ведь не наркоман. Ты давно не употреблял.

Да ладно? И давно ты стал экспертом в наркологии?

Я говорю, ты нормальный. Никто ничего не подумает.

Ты слепой? У меня походка… глаза бегают. Помнишь, как я залип перед полкой со снеками, потому что слышал, как они хрустят?

Богатое воображение, подумаешь. У тебя ведь уже даже челюсть и руки не трясутся.

А на кассе, на кассе, помнишь, кассир ещё косо на меня посмотрел!

Твоя наркоманская логика. Надо было быстрее расплачиваться, а не витать в облаках, вспоминая всякую чепуху.

Вот видишь! На собеседованиях всё будет куда хуже. Лучше вообще туда не ходить.

Ага, лучше заглянуть к какому-нибудь Питу и накуриться.

Нет! Не напоминай! Меня так задолбали эти разговоры в голове. Сам себе краб в ведре; постоянно не понимал и не принимал хорошего, даже сносного отношения к себе. Я отчаянно нуждался в помощи. 6 марта 1977 года Я сижу на краешке разложенного дивана и удерживаю Оливера от налёта на палитру и кладезь тюбиков с маслом. Эдвард — так зовут мистера Макнейра — пытается завершить городской пейзаж, заказанный в подарок какому-то богатому старику. На холсте узнается улочка Ислингтона: бывал там пару раз мимоходом, но никто из моих знакомых там никогда не жил и не живёт. — Ты не беспокойся. Ещё успеешь найти призвание, — шумно вздохнув, Эдвард перекладывает кисть из правой руки в левую и что-то там поправляет серо-голубоватой краской. — Я вот стал художником в тридцать один, а тебе всего семнадцать, и уже есть что поставить перед сверстниками-лоботрясами. Просто делай, что нравится. Это, впрочем, никак не решает проблему с поиском работы. Да и в самом деле уж лучше бы я сейчас сидел на родительской шее, а не скреб по углам гроши. Оливер тем временем почти вырывается, и я перехватываю его в последний момент, отчего мы слышим пронзительный недовольный визг. Какой неспокойный ребёнок. — Он наверняка станет спортсменом, — шучу я, переводя тему. — Или бандитом, как отец, — напыщенно хмыкает Эдвард, заправляя вьющиеся мышиные волосы за уши. Я так и не понял, какой прок от длины до плеч, если на темечке разрастается озеро. Возможно, ему, вечно витающему в облаках, просто лень что-то с ними делать. — Вам... тебе не кажется, что ты видишь в мире только плохое? — пожевав губу, я пересаживаю Оливера на другую половину дивана и всучиваю шуршащий пакет из-под кексов, который он начинает бешено мутузить и подбрасывать. Эдвард снова вздыхает и поворачивается ко мне. Его толстенные очки, превращающие глаза в крошечные бусинки, теперь покоятся на лбу, и этот новый Эдвард очень мне непривычен. У него большие, круглые, бледно-зеленые, как недорисованные яблоки, глаза, обрамленные серыми пушистыми ресницами. Как жаль, что без очков он практически ничего не видит: такая красота, подобная переливам драгоценных камней, отвлекает внимание от морщин, обвисших худых щёк и неровно выбритой бороды. — Знаешь, Сириус, всё же тебе только семнадцать. Поживи с мое, и поймёшь, что, как ни старайся разглядеть в этой луже говна капельку мёда, ничего ты не увидишь, — он смеряет меня трагическим взглядом и возвращается к рисованию. Я с ним не согласен. Даже пройдя через такое количество канализационных труб, я сохраняю способность распознавать добро, могу сострадать, видеть грани света. А вот дотащить это к пятому десятку жизни... нет же, считаю, дело не в мире, а в мироощущении. В психологии. Наверное, я слишком долго молчу, переваривая его тезис. Оливер сползает на пол, пожевывая упаковку, и тащится куда-то в сторону больших пакетов с тканью, а Эдвард вновь ко мне обращается, тоже переводя тему: — У тебя есть семья? — Ну... Не могу же я назвать Блэков своей семьёй. Тонксов тоже, Меда по-свински со мной поступила, хуже Марлен. Питер? Мы слишком мало общаемся. Та же тема с Пьюси. Ещё есть Барти. Был. Хотя смысл его упоминать, если даже другом я могу назвать его с натяжкой. Бывшим другом — не думаю, что мы еще встретимся. Про Боунсов, Бруствера и остальных можно забыть. — У меня есть младший брат, — все же останавливаюсь на классике, Регулусе. Может, мы и не виделись больше года, но я до сих пор считаю его самым близким к себе человеком, которому можно доверить всё, даже свою жизнь. Ретроспектива, она такая. Высвечивает только хорошее. Эдвард дёргает плечами, с энтузиазмом выпрямляется. Тонкая кисть, которой он сейчас расставляет блики на окнах, промахивается мимо стакана с растворителем. Тот опасно кренится, вот-вот выплеснет остро пахнущее содержимое, но я успеваю выбросить вперёд руку и вернуть его на место. Ставлю пятак фунтов, что смог бы дать Оливеру фору в каком-нибудь волейболе, будь он моим ровесником, хах. — У меня тоже есть младший брат! — Эдвард даже не замечает промашки. Кисточка, словно живое существо, выискивает баночку и макается туда; управляющая ей рука кажется абстрактной, как запах сирени на полотне. — Младше ровно на десятку. Тот ещё ублюдок. Выпадаю в осадок. Как так можно говорить о..? Господи, сколько же во мне двуличия: сам ведь остальных Блэков людьми не считаю; думаю, и у мистера Макнейра есть все основания думать плохо о родном брате. — Почему? — словив тревожный приступ, начинаю привносить в хаотичность вокруг его художественного гнезда мало-мальский порядок (влияние Долоховых, чтоб их!). — Не тронь! — почти испуганно икает Эдвард и легонько бьёт меня своей размашистой паучьей пястью, больше подходящей пианисту, нежели художнику. И не отвечает, пока вопрос не повторяется: — Много гадостей людям делает, понимаешь? Братается со всяким преступным отребьем, понимаешь, прямо как наш Вуд, ха-ха! Его немного потряхивает. Речь чуть ускоряется, сбивается в неподходящих местах. Меня коробит неловкость — не хотелось его задевать. Он кажется мне таким беззащитным в своём ворохе красок и кистей, прозябяющим закат жизни в убогой коммунальной квартире. Кем он хотел стать? И кем стал? Тем ли, кем хотел? Прожил ли он жизнь зря? Жалеет об этом? — Извини меня, — сбивчиво извинившись, он зачем-то делает полупоклон. — Ой! Смотря куда-то позади меня, Эдвард прикладывает руку к губам, совершенно не шевелясь. Резко оборачиваюсь и вижу, что Оливер грузно висит на занавеске, держащейся на последнем издыхании. — Придурки, чем вы тут занимаетесь? — в комнату вбегает, или скорее, споткнувшись, влетает разъяренная Лиза. Смеряет нас взглядом, полным отвращения, и хватает подмышку ребёнка, вновь разразившегося плачем. Хоть Оливер худой и мелкий, Лиза тоже не силачка, учитывая выкашивающую здоровье болезнь; и несмотря на это она даже не поводит бровью, пока утаскивает того в свои покои. — Всё же не с одного зла соткана, — изрекает Эдвард, поправляя сползшие по кривому носу очки. — Хотел бы написать ей портрет, да не даётся. Даже с фотографии. — Думаю, у нее есть причины для отказа. Я представляю её портрет, созданный крупными мазками мастихина. Лысый череп, обернутый чёрной змеей, как ведьмовским платком, такие же чёрные тени под глазами и под скулами, сиреневатые губы. Вытянутая кофта на запахе, свитер, а сверху ещё шаль — и все равно ей не согреться. — Может, Мира будет сговорчивее? — предполагаю я, заглядывая ему за острое, выдающееся вверх плечо. Сколиоз. — Мирабелла? Нет, она не высидит столько времени. Да и не хочется принуждать к столь скучному времяпровождению, — он встаёт, разминая спину, вытягивается в полный рост — напольная вешалка в одежде не по размеру. Я ни разу не видел, чтобы он ел. Может, художники питаются красками, на которые спускают все деньги, заработанные ремеслом? — Будешь кофе? — Буду, — и через пять минут мне вручают дымящуюся чашку растворимой серости без сахара. — Не знал, что ее так зовут: Мирабелла. Совсем не по-советски. — У нее отец хорват — это ближе к нам, — поясняет Эдвард, делая щедрый глоток и высасывая половину кружки с отломанной ручкой, морщится, смакуя горячее. — Не спрашивай, я больше ничего о них не знаю. Лучше послушай, как правильно строить композицию — может, тоже подашься в писцы, как я? — С удовольствием послушаю, — киваю, однако вовсе не хочу связываться с искусствами. С живописью у меня никак не складывается, сколько бы знаний не вливал в меня Пит. Не отрицаю, что тогда дело было в том, что параллельно я вливал в себя пиво, и все же это не совсем моё. На кухне ворчит Коко, и я не могу прикинуть, надо ли молиться, чтобы она не проснулась или чтобы все же сорвала нудную лекцию. Такса с глухим бумом соскакивает на линолеум, цокает коготками к миске, и вскоре залезает обратно. ------------------------------------- / Вверху вы видите ещё один рисунок таксы, к обратной стороне листа скрепкой прикреплены две её фотографии. Не очень-то похожа на рисунок. / На следующей неделе я провалил очередную стажировку, в этот раз официантом — нагрубил слишком выебистым посетителям, не различающим берега, бля, вежливости. Я, конечно, тоже не сахарок. Не просто вывалил ведро оскорблений, посыпая «да вы охуели» каждое возмущенное предложение, так еще и своротил со стола тарелки с неугодной недосоленной пастой. Старший официант, заметив это с противоположного конца зала, чуть ли не сколотил себе гроб из ближайших столов. А меня выдворили, не дождавшись закрытия. И чаевые бы отобрали, если б мне их кто-то оставил. В тот вечер я шел, распугивая тени кошек своим бешеным топотом, и думал, что в словах мистера Макнейра, наверное, было верное философское направление. Работа и деньги — не так уж важно, если стоят поперек горла протухшей рыбьей костью. Правда, когда я вернулся домой, Виктория живо вставила мне мозги на место, напоминая, что скоро день оплаты аренды. Пришлось занять денег у Пьюси, что поделать. / В конце строчки кудрявый палочный человечек в плаще разводит руками / Не одной руганью меня одарили в тот день. Узнав о моем бедствующем положении, Виктория пригласила меня на должность уборщика на их швейную фабрику. Да, всю свою жизнь я отчаянно сопротивлялся такому унизительному труду, но то место меня всё-таки заинтересовало. По вечерам, бывало, я слушал жужжание машинки Виктории, бравшей вещи знакомых на дом для переделок, и вспоминал, как так же брал джинсы своих друзей-торчков на ушивки. Шитье — очень медитативное занятие, хотя на первый взгляд кажется полной скукой. Если подобрать правильный альбом на фон, час, а то и два, пролетят за два моргания. Возможно, когда-нибудь там заметят голодные до ниток и вельвета глаза лохматого уборщика, и повысят до… какого-нибудь обмётщика, не знаю… Вряд ли, даже самому младшему персоналу требуется соответствующее образование. Это вам не жопу подставлять и не тарелки носить. Работать с веником и совком, по минимуму контактируя с уставшими людьми — в основном женщинами — было самым лучшим оплачиваемым занятием, какое я мог себе представить. Постоянная медитация. Очищение грязных поверхностей излечивает душу. Приходишь с рассветом, рассекая смог, уходишь с закатом, в обед и перекуры любуешься ярким небом и пробивающейся травой, ночью спишь. Просто замечательно. Только мышцы сперва болели от непривычки, особенно ноги и косые живота. И с Викторией общаться было так приятно — с ней не обсудишь лондонскую грязь, алкоголь и наркотики, но вот за собачек и кошечек, последние модные тренды и мюзиклы с Дэвидом Эссексом — всегда пожалуйста. Ещё она постоянно убивалась по окончательно распавшимся «Middle Of The Road», хотя я не разделял ее трагедии. Странные шотландцы, как будто вечно укуренные, подражали старикам «The Mamas & the Papas» на свой манер. А Виктория не разделяла мою любовь к Боуи и др. Что с них взять, со взрослых женщин? / Знакомый вам человечек танцует танго с метлой вровень своему росту / / Вложено письмо: Дарова, Сириус! Уэльс меня убивает, честное слово, я уже позабыл нормальную городскую речь! Здесь как будто все застряли в дурацких пятидесятых, я не удивлюсь, если когда-нибудь тётя из подвала достанет домашнюю версию Брижит Бардо! И Элвиса Пресли тогда бы, а то, слыхал, настоящий уж совсем плох стал. Того гляди кокнется скоро на своей наркоте. Как хорошо, Сириус, что мы соскочили! Мне даже трава теперь противна, и пиво стараюсь почти не пить. Из-за этого со мной, правда, мало кто хочет общаться, но, знаешь, круг твоего общения создает тебя самого. Оно и хорошо, что эти пеньки со мной не особо контачат. Зато я нашел себе девушку, представляешь? Она еще пока об этом не знает, ХЕ-ХЕ, но так мне нравится! Я пока к ней не подходил, страшно, типа, но украдкой следил, и теперь знаю, где она живет и где учится (в соседней школе, классом старше, но ведь я второгодник, может, она и не узнает?). Она так прекрасна, Сириус, ты не представляешь! С этими членами я и подумать не мог, что мне когда-нибудь понравится девушка. Может, это в весне дело? Весной всегда у всех-всех животных начинается любовная хуета. Настроение, там, улучшается, все дела. Не знаю. Ты нашел новую работу? Понимаю, с этим трудно, особенно тебе в твоем положении, но хотя бы те люди оказались не самыми говнистыми, как мне кажется. Уж лучше глупо-Люпина! Возможно, на пасхальных каникулах я смогу приехать, но ничего не обещаю. Семья боится, что я сорвусь и сбегу, и, честно, я тоже этого боюсь. И самому не хочется возвращаться в душную городскую суету. Сейчас мне кажется, что эти небоскребы могут просто упасть и раздавить меня … Письмо короткое, извини. Скоро моя девушка будет проходить мимо почтового отделения, и я не хочу это пропустить! Твой Люк. P. S. Передавай привет Мире, если хочешь. / Восемнадцатого марта мир узнал больше об Игги Попе. Я тщательно следил за всеми, с кем общался Боуи — в большинстве своём это были неплохие люди, привносившие мир классный музон и актёрские роли. В семьдесят седьмом слушать его самого было уже чем-то слегка позорным и отсталым от жизни: глэм-рок давно претерпел свой закат. Игги был очень хорош, кассету с его первым альбомом я много раз переслушивал, пока мой основной кумир готовился к чему-то новому и невьебенному, я был уверен. Его песни я не мог слушать — они все у меня на пластинках, а у дома был только магнитофон… Жизнь в многокомнатной квартире протекала немного сложнее, чем в нашем с Люпином гадюшнике — очереди в душ, на кухню, дележка территории, споры кто куда залез и кто чем занимается, контрастные с соседями политические взгляды… Но при этом поддержки там я получал больше, чем где-либо раньше, будто мы были одной большой разнокалиберной семьёй. Реально гигантской многодетной семьей, типа Уизли, где вроде бы каждый сам за себя отвечает, но и никто не пошлет нахер в случае чего. С Куртом всегда можно было нажраться, с мистером Макнейром — попиздеть за жизнь, с Викторией — просто попиздеть о всяком и поиграться с ее собакой, а Сиси… Сиси редко приходила, но каждое ее появление было как снег на голову. С Мирой тоже было по-своему весело, да даже Оливер и Анна-Мария вызывали во мне всё меньше и меньше раздражения. Только Лиза ходила мрачнее тучи и бледнее лунной тени. Ей постоянно нездоровилось, но она продолжала ходить на работу в какой-то офисный центр, нацепляя по утрам черный парик в колтунах и замазывая лицо плотным слоем тонального крема. Телевизора у нас не было — его давным-давно заложил Курт, так что интервью со звёздами я смотрел у Пита дома, он для меня их специально записывал. Новости узнавались из газет и слухов. Немудрено, что новость об успешно разминированном административном здании в центре дошла до меня с опозданием, однако страх от этого обуял меня ни каплей не меньший. Что же это такое, куда смотрит правительство? От одной мысли о возможном взрыве и моей гипотетически близкой локализации к нему у меня начался дикий колотун и паника. Я даже зажигалки держал с опаской, об электроприборах вообще молчу. Страшно, очень страшно. В начале апреля Сиси набила мне мою первую татуировку! Она купила себе машинку, краски, иглы и все остальное, что надо татуировщикам, как бы попробовать себя в чем-то новом. Рисовала она из рук вон плохо, но обводила хорошо — для примера мне продемонстрировали банановую кожуру и кусок свиной кожи с более-менее ровными контурами простецкого рисунка. Я хотел попросить Пита мне что-нибудь набросать, самый несложный эскиз, но то ему всё время было некогда, то мне, так что по итогу мистер Макнейр нарисовал крохотную собачью лапку, которую мне набили на бицепсе. Еще через пару дней, когда я перестал прикладывать мазаться заживляющей мазью, Сиси перевела из какой-то книжки кельтский крест и криво нанесла мне на правую грудь. Я остался вполне доволен — за художественные услуги с меня не взяли ни пенни. Чистосердечно признаюсь, было адски больно, но я храбро держался до самого конца, не проронив ни слезинки, ни жалостливого писка. Ну, мне так казалось, по крайней мере. Сиси же забавляли мои рожи и червячье корёженье на диване. «Как на черта святой водой пшикнули», — смеялась она своим странным икающим смехом и портила контуры. Все комплектующие ей подвез её бойфренд, за которым, между прочим, она была официально замужем. Мужем она его не считала, как бы непонятно это не звучало. Вообще все хитросплетения её отношений казались так запутанны, что я даже не стал вникать, но вам попробую вкратце объяснить. У них — Сиси, её недо-мужа и еще одной девушки — полигамное трио без обязательств. Все трое официально и равнозначно владели квартирой и у всех, кроме Сиси, было вдобавок своё личное жилье. Вот так как-то вышло. Она ночевала то у одного, то у второй, но и на нашем просиженном диване место для неё всегда находилось. По приходе мы могли ночь напролёт обсуждать на кухне всякую ересь: она до сих пор жила тусовками, от которых я не так давно вроде бы отрёкся (еще бы научиться засыпать по ночам). Как еще не подохла к своим… хуй знает скольки? Сравнивая с Лизой, ведущей относительно праведный образ жизни, понимаешь, что судьба действительно пиздец как несправедлива. / Вы видите фотографию Сесиль Трэверс, сидящей боком в кухонном кресле и пьющей пиво из большой кружки / И все же я видел в нас с Сиси что-то общее. Будто жизнь нас ебала в одинаковой пропорции. Неужели я ближе к тридцати тоже покроюсь пирсингом и татуировками, или ...? Вдруг случится чудо, и я получу билет в счастливую жизнь, как Марлен? Или уебусь, как Молли, так тоже неплохо. Ещё она, Сиси, постоянно ко мне подкатывала… Ну, как… Мне кажется, ее флирт распространялся на всех вокруг, просто я был наиболее ему подвластен. Но пусть она была стократ обольстительна, и внутри своей скорлупы мне иногда хотелось её трахнуть, я не поддавался. Свободные отношения свободными отношениями, а получить по роже от гипотетического шкафа мне без надобности. / Четверть страницы занимает рисунок шкафа с человеческим лицом и руками / Жить, завися только от наполненности пачки сигарет, графика горячей воды и теплой корки хлеба с чаем, было вроде бы прекраснее некуда. Я почти перекрыл все старые напоминания о наркотиках, даже перестал слушать любую музыку — она напоминала о плохих временах, притягательных иглах и кусках фольги. Люк вдохновлял меня, и я решил, что никогда больше не буду ничего принимать, кроме алкоголя, просто принципиально, чтоб не отставать. Твердо. Уверенно. 14 апреля 1977 года Сиси отрывается от драения ванны жесткой щеткой и лукаво мне улыбается всем своим пирсингом. Она, Сиси, недавно покрасилась в рыжий, но не такой, как у Виктории, а плешивый, с проглядывающей зеленью на сеченых пережжённых волосах. На ней плотные черные колготки и короткие летние шорты. Тонкие складки на животе, образовавшиеся из-за согнутого положения корпуса, ничем не прикрыты, равно как и отсутствующая грудь: выпирающие ребра обвивают кожаные ленты странной портупеи. — Чего застыл? — она прыскает и локтем убирает мешающие волосы с лица. — Иди уже, или помоги мне. Нечего стоять. Я вообще-то прибежал с фабрики, чтобы взять себе и Виктории забытый обед. В столовой уже неделю ремонтируют газопровод, и мы устали голодать, благо бежать относительно недалеко. И мне, по-хорошему, прямо сейчас следует прошагать на кухню, достать из холодильника два контейнера и уйти, но я не могу сдвинуться с места, словно пол смазали строительным клеем. Сиси шмыгает носом и фырчит, когда частички очистительного порошка забивают носоглотку. Ей редко приходится убираться, но, видимо, черёд все же настал, и её это совсем не радует. — Господь Всевышний, — огорченно ахает она и с хрустом поднимается на ноги, покачиваясь в плечах. — Никакой помощи в этом доме! Я скоро задохнусь от этого запаха… Оковы слетают с меня и я, скрипя подошвами туфель, упархиваю на кухню, едва ли не споткнувшись об Коко, но вовремя переступаю обугленную живую сосиску. Контейнеры не помещаются в полы куртки, придется понести их так, в руках. — Эй, Сириус! — голос доносится не из ванной, а ближе и одновременно дальше. — Что? — преувеличенно бодро отзываюсь и, выйдя в коридор, заглядываю в гостиную. Сиси там, отпирает свой многозамковый сервант. Повозившись со связкой ключей, она запихивает их в маленький карман шорт и раскрывает двойные дверцы. Мне не хочется туда смотреть, но сейчас я — жена Синей Бороды, которой предлагают удовлетворить любопытство без печальных последствий, так что сдаюсь, не протянув и секунды. За глухими дверцами прячется четверка полок, под завязку набитых разной наркотой. Остается только фантазировать, как Сиси, обладая таким сокровищем, до сих пор не сошла с ума и не спорола это богатство в одно рыло. — Может дорожку, не хочешь? Небольшую. На работу ведь побежишь с двойными силами, — Сиси, взяв в руку здоровенный белый брикет, взвешивает его в одной руке. — Просто такая ситуация, знаешь, я не могу одна — сорвет тормоза… С кокаином никогда не поймешь, где стопорнуться… Я молчу, неотрывно глядя на порошок, который должен вскоре разойтись по дилерам, а от них — к мелким сошкам. Это почти эпический момент, я стою буквально у месторождения наркотиков нашего района, к которому мне любезно приоткрыли доступ. Как легко было жить без тяги, когда казалось, что они где-то там, далеко, и никак с тобой не связаны. Естественно, я предполагал, что таится в серванте, но, увидев все своими глазами, млею. — Нет, спасибо, — вроде бы мои губы шевелятся, хотя я слышу только шуршание целлофана. Как во сне иду между горок хлама прямо к ней. — Мне пора. — Погоди, сейчас, а то переборщу, — она вытаскивает откуда-то обрезок старой выточки и укладывает его на сервантную стойку. Интонации становятся более взбудораженными, при этом не теряют сонливости и некого похуизма. — Так, так… Она насыпает три небольшие горки, которые разминает куском картона. Превратив кокаин в муку, делит его на четыре узких полоски длиной дюйма два, и, вытащив из заднего кармана крупную купюру, сворачивает ту в трубочку. Нагнувшись к полоске кокаина, проводит купюрой, вставленной в нос, вдоль. Затем второй раз, переставив трубку в другую ноздрю. Осоловевше оборачивается ко мне. — Нет, спасибо. Нет, спасибо Нет, спасибо Нет, спаsибо Нет, спаsибо Нет, спаsиб0 Нет, спаsиб0 ==Нетsпасиб0 ==Нетsпасиб0 Нетsпасиб0 Нетsпасиб0 Не↑sпасиб0 Не↑sпасиб0 Не↑sпасﺗб0 Не↑sпасﺗб0 Нﹾ↑sпасﺗб0 Нﹾ↑sпасﺗб0 Нﹾ↑sпасﺗֻ0 Нﹾ↑sпасﺗֻ0 Нﹾ↑s،асﺗֻ0 Нﹾ↑s،асﺗֻ0 Нﹾ↑s،ׁсﺗֻ0 Нﹾ↑s،ׁсﺗֻ0 ﷴ↑s،ׁсﺗֻ0 ﷴ ↑s،ׁсﺗֻ0 Этот голос звучит все слабее, я не могу этого не заметить. Я не могу не заметить, как я изменяюсь. По щелчку. Это непостижимо, чтобы человек менялся по щелчку, от пяток до кончиков волос. Должно быть, овладевшая мной грязь существовала во мне с самого рождения, всё время была со мной, освобождала меня, когда тело пьянело, давала силы, когда спасала от пожара, толкала спасать Люпина, когда сама захлебывалась. Вдох. Вдох. По горлу течет ледяное масло. Порошок качественный, без примесей: я чувствую, как он начинает действовать от трахеи и до самых ногтей. В обеих ноздрях горят снежные фейерверки, на слизистой — ожог, искра зажигающегося мотора, сменяющаяся успокаивающейся анастезией. — Я отойду ненадолго, — говорю в пустоту. Сиси раскладывается на полу, откидывая затылок на диван и довольно похрипывая. В ванной темно, свет поступает из маленькой щели полузакрытой двери. Я совсем не понимаю, что произошло, что я здесь делаю, и, смотря в отражение мыльной поверхности зеркала, готов заплакать. Внутри, несмотря на дикое отупение, зарождается невыразимое чувство, необычное возбуждение, безнадежно ищущее выход, мечущееся по нервам вверх и вниз, как сотня шариков для пинг-понга. Оно овладевает мной, моими скудными умственными способностями, моим эрегирующим членом; зачем-то я заношу руку. Желание это нельзя сравнить ни с одним, испытанным мною за семнадцать лет. В горле пересыхает настолько, что становится трудно дышать. Зеркало разбивается вместе с моим гнусным двойником, уговорившим на два вдоха. Очень громко, так что Сиси подрывается и распахивает дверь, выпуская из ванной всю влажность. Ее соски аппетитно сморщились, мне хочется их отгрызть. По моим щекам беззвучно стекают слезы и крупными каплями шлепаются на плитку. В сердце отдается легкая боль, но я не обращаю на неё внимания — несколько месяцев назад бывало гораздо хуже. — Пива?.. Что я наделал? Что я наделал? С рассечённой руки капает кровь. Сиси не замечает ни моих порезов, ни кусков зеркала. Для неё не произошло ровным счетом н и ч е г о . — Тащи. Я и забыл, каков вкус пива под кокаином. Горечь почти не чувствуется, только приятный хмель и апрельская свежесть. А вот крыльев больше нет. Их отрезал Люпин, наверное, или украл Белл. Мы сидим в коридоре друг напротив друга, уперевшись спинами о стены и вытянув ноги, посасываем пиво из бутылок. Моя нервная система бурлит и волнуется, и не получается перестать представлять, как теплые губы и язык с железными сережками ласкают пенис, выворачивают меня наизнанку. Внезапно меня пронзает желание пасть перед ней ниц, попросить дать мне еще порошка, а потом сесть на лицо. Я не хочу верить в реальность своих мыслей, и изгнать их не могу. Это угнетает, поэтому в следующий миг, когда она отлучается за сигаретами, я начинаю реветь, как потерявшийся ребенок. Темные желания постепенно овладевают мной, и никто не может мне помочь — они настолько вживились под кожу, что, оторви их от меня, непременно оторвусь я сам. Сиси садится обратно, разведя ноги. Во рту тонкая сигарета, вторую тянет мне, и я покорно принимаю ее, хотя хочу ещё немного нюхнуть, раздеться перед этой женщиной донага, облизать её жесткие прокуренные пальцы и горошинки персиковых сосков с темными волосками вокруг. Голова с мелодичным звоном кружится, а член крепнет до боли в головке и основании. Взгляд Сиси останавливается на моей ширинке: она знает, что со мной творится, но ничего не говорит, так что я молча сгораю от стыда. Мелко дрожу, не в состоянии управлять ситуацией, как парализованный дед Петтигрю. У неё же есть… те люди… и они точно меня убьют за посягательство на чужое добро. Даже когда она достаёт пистолет, я не в силах отвести взгляда от сморщенных сосков. На что она надеялась, когда надевала это?.. Пистолет? Что, откуда?.. Дуло смотрит точно между моих скосившихся глаз. Я ничего не чувствую, всё мое сознание сужается до диаметра щели для пули. Щёлкает курок. Тонкий палец с квадратным бесцветным ногтем жмет на спусковой крючок, поджигая кончик моей сигареты. Дурацкие понтовые зажигалки. Чуть сердце не остановилось, а ей хоть бы хны на меня. Глубоко затягиваюсь, пропуская табачный дым через всего себя и выпуская через воющие ноздри, как дракон. Я сам себе противен. Хочу умолять ее наказать меня за слабость, за похотливые мысли, чтобы она полностью властвовала мной, забрала моё право на распоряжение жизнью и смертью. Одно её слово — и воля подавлена, а остов моей личности пущен по ветру. С этими двумя дорожками мои чувства, мой жизненный опыт, всё, что я знал и во что верил, всё раскрошилось и вылилось в сточную трубу. Боже, я так распинаюсь, будто десять лет в завязке. Я не могу больше вот так сидеть напротив неё дальше. Неведомые силы подмывают что-то сделать, но что именно? Наверное то, что поразит меня самого. Упасть на пол, стащить с себя штаны, ерзать под её ногами, трясь о грязный пол, чтобы потом при походе в туалет резало уретру, разбить пивную бутылку и исполосовать себе руки, не знаю, что угодно, ЧТО УГОДНО, ТОЛЬКО ОБРАТИ НА МЕНЯ ВНИМАНИЕ!!! Порошок сильнее меня. Он убивает. Разлагает. Я уже ничего не понимаю. Всё хорошее (как и плохое) имеет противное свойство заканчиваться. Вот я снова в говне. Но обязательно из него выберусь. От неё очень сильно пахнет женщиной и немного потом. Зрение обостряется, и мне видно, как маленькие капельки выбираются из черной щетины подмышкой и стекают по талии. Моя сигарета гаснет, потому что забываю подкуривать, и белая палочка выпадает изо рта, когда я тянусь к её телу своими губами. Высовываю кончик языка и почти касаюсь им правой груди, но она ловко ловит меня за подбородок и направляет к своим губам. Мы страстно целуемся, нелицеприятно обслюнявливая друг друга, мои руки блуждают по её телу, дергая за шнурки и ленточки. Сиси добилась своего, совратила малолетку. Ай-ай-ай, Сиси, за такое ты можешь угодить за решетку. До секса не доходит — мы двое просто возбужденно копошимся, трогая половые органы через одежду. Я поверх её колен, хотя, по классике, должно быть наоборот. Наркотик долбит все органы чувств, и при этом мне хочется ещё и ещё, чтоб вещество так меня трахнуло, чтоб я откинулся, забылся на веки вечные. Не знал всего этого. В какой-то момент в моей голове на полной громкости включается «Rebel Rebel», или же она играет в реальности, не вполне понимаю. Кто-то поставил мою пластинку? Или она играла давно, а я просто не замечал? Играет ли она вообще? А если и играет, то значит это кассета и её кто-то поставил, и этот кто-то точно нас видит. Сколько прошло времени? Отрываюсь от раскрасневшейся Сиси, влажной во всех местах — от слюней и влагалищных выделений, оглядываюсь вправо-влево. Коко спит на своем месте. А в проходе рядом с нами среднего телосложения блондин в темных очках дрочит свою волыну. — Привет, Энди, — слащаво улыбается Сиси. — Присоединишься? Смотрю на странных любовничков по очереди, вылупив глаза. Отскакиваю от Сиси, как ужаленный, ударяясь лопатками о противоположную стену. Наркотический эффект спадает кулисами, обнажая реальную реальность. — Присоединюсь, — парень шевелит пальцами ног в дырявых носках, разминает плечи и цепляет очки дужкой за однотонную футболку неопределенного цвета. — Я пойду, — уверенно поднимаюсь по стеночке, встречаясь с ним, подошедшим вплотную, взглядом. У него голубые глаза, как у кукольного Кена, и такие же белые зубы. Не курит, что ли? — Что так? — он преграждает мне путь, но я не теряю напористости, даже когда Сиси опять трогает меня стопой за ногу. — А расплатиться? — В каком смысле? — мой голос пропадает на нескольких слогах. Мельком смотрю на его лысый хрен. Такого подставного поворота я никак не ждал. Что конкретно он имеет ввиду? Вряд ли настоящие деньги, Сиси ведь не проститутка — это попросту оскорбительно. Он хочет меня трахнуть? Это плохо. Я не готов ни физически, ни морально. Отсос подойдет? — Да я шучу, расслабь булки, — он широко улыбается и уходит в гостиную. — Я вообще за долей пришел. Эй, Сис, а где мой пакет? Семейка пранкеров, сволочи. Сиси жмурится от слишком раскатистого голоса: — Там, помечен. Сразу увидишь. Он не видит. А я не понимаю, почему до сих пор измеряю всё секс-категориями. Когда это кончится? Пары лет хватит? Или я обречен на такие мысли до самой старости, если до таковой доживу? — Нету тут нихуя, блять! Сиси раздраженно фыркает и встает, поскальзываясь на маленькой лужице нашего пота. Пока они препираются, я обращаю внимание на разрывающийся телефон. Это Виктория, и она, к счастью, меня отмазала — соврала про ужасный приступ диареи из-за просроченного молока. Спасибо, но… спасибо. Без «но». — Только попробуй еще раз не прийти! — громыхает она в трубку. — Извини, просто тут Сиси… — жалобно оправдываюсь я. — Я этой Сиси знатных звезд пропишу! — Виктория рычит и со звоном прекращает разговор. Не врет — вечером меня, как пай-мальчика, защищают и выгораживают от около-нимфоманки, несмотря ее на высшее положение последней в нашей маленькой пирамиде. Звериная стая какая-то. --------------------------------- / Следующие несколько страниц, видимо, были скомканы, но потом расправлены. Почерк снова становится мелким и убористым / Я не знал, что будет дальше. Вроде бы, это был всего один раз, и непосредственно передо мной не было никаких наркотиков, всё можно было исправить, но я опять сломал тормоза. Школьный звонок об окончании перемены? Это проклятие со мной навсегда: бросив, я заведомо знал, что начну заново. Мне совестно и гадко, ненавижу себя, но при этом жалею. Как эти маленькие штучки смогли сотворить со мной такое, стереть память, заставить забыть, как живётся в мире и покое, не просыпаться в холодном поту и тряске за продолжение? Каждый раз в начале отходов я без конца молился, чтобы наркота меня отпустила или убила уже наконец. Это был настоящий моральный ужас, я так больше не мог — а это всего лишь кокаин! Вновь в плену, вещество хуже рабовладельца: истязает до самого последнего, не приканчивая. Но, может, под ним я смогу работать ещё усерднее?.. Покупка кокаина в планы моих финансов категорически не входила. Никак. А в планы моего мозга ох как, и я не мог срастить две эти зеркальные стороны воедино. Разве что клянчить у Сиси, рискуя повторных сексуальных домогательств. Тоже херово. Она предложила мне немного приторговывать, и взамен я бы мог получать небольшую дозу вместо денег. Неразбавленный кокаин прямо из лавочки Трэверсов. Невероятно приувеличив свой плачевный опыт распространения наркотиков, я согласился, и потом, бывало, после официальной рабочей смены выстаивал по паре часов у клубов, высасывая из подростков бабло и молодость. Ребята за милую душу расставались с последними бумажками ради веселых таблеток и пакетиков разной растолченной мешанины, прямо как я со своей компанией в былые годы. Жалко их. В этих радужках ещё теплилась надежда на хорошее будущее. Учтя прошлые ошибки, я железно не давал никому в долг, как бы слезно меня ни упрашивали. Я видел, как их ломало, выкручивало и тошнило, как они стелились по грязному асфальту, окрашиваясь иллюминацией вывесок и окон. Домашние беглецы, которых наверняка искали родители, или искусные лжецы, придумавшие очередную историю о ночевке у друга-подруги. Завязавшие и сорвавшиеся в тот же день. Малолетние *********ки и игловые. Мне хотелось кричать, бежать от них, отдав весь товар бесплатно и одновременно не давая ни сотой унции. Как им помочь? И при этом не навредить себе? Стоил ли раскол души ради крошки кокаина в неделю? / Чернила ручки кончаются, на полях её пытались реанимировать росчерками. Безуспешно. Новый цвет ручки — светло-голубой / Уиллу я признался через несколько дней после срыва. Естественно, он меня не похвалил, не погладил по головке (зря, зря), но и гневаться не стал — я ведь не его ребенок. Сидя в его крохотной кухоньке, я попивал супер-сладкий чай и поигрывал ногой с маленьким пёсиком — точно таким же, как у сэра Розье. Подарок девушки на годовщину. Он сказал мне, что с каждым новым срывом шанс на полный добровольный отказ от наркотиков уменьшается в геометрической прогрессии (кто бы знал, что ему знакомы такие сложные слова). Звучало пугающе. Но я не мог остановиться, как если бы скатывался на лыжах с крутого горного склона. Ву-ху! / В углу нарисован прямоугольный треугольник и скатывающийся с него палочный человечек на лыжах / Шел я от него с неебическим пафосом, как в трагическом фильме. Были бы у меня наушники и плеер, непременно бы включил «Perfect day» Лу Рида: You're going to reap just what you sow. Но плееры в семьдесят седьмом стоили неебически дорого, были громоздкими и неудобными. Их таскали в руке, а в проводах постоянно путались, да и обычные пластинки в них поставить было нельзя. Я бы лучше подкопил денег и купил в будущем более приличную модель. И огромную коллекцию кассет с музыкой. 20 апреля 1977 года Сегодня на работе сокращенный день по техническим причинам, и я, наскоро прибравшись во всех выделенных мне цехах, возвращаюсь к адресу постоянного проживания. Забавно, что по паспорту я до сих пор числюсь на Гриммо, хотя по документам Вальбурги — у Тонксов. Так и не сходил поменять прописку в муниципальный центр. Штраф не прилетел, значит, пошло всё нахуй. Интересно, когда я буду менять паспорт в силу возраста, что мне напишут на той странице (не думаю, что обзаведусь собственным жильем к тому времени)? Что я бомж? Или преступник в законе? Дома только мы с Викторией. Она сразу заваривает растворимый кофе и идёт строчить чье-то вечернее платье. Я по-быстрому принимаю душ, пока он свободен, и решаю отоспаться. Кокаин берёт энергию взаймы, наперед. Давненько хорошо не спал. Будет вопиющим кошмаром не воспользоваться такой замечательной возможностью. Ударяю дверь, и та стукается об мебельный угол. Захожу в комнату и хочу вырвать себе глаза. Почему, почему именно я всегда это вижу? Мира стоит у желтого комода со спущенными штанами и изучающе себя трогает. Я издаю петушиный крик и захлопываю дверь, оставаясь в коридоре. Сваливаюсь на пол, случайно ударяясь затылком. Нет, нет, за что?! Виктория тарахтит машинкой и не обращает на мой возглас внимания. В этой квартире любая мелочь может спровоцировать бурную реакцию. Если на всё отвлекаться — ёбнуться можно. — Мира, — стучу в дверь около ручки. — Мне можно зайти? — Да, — непонимающе отвечает она, очень глухо из-за перегораживающего куска древесины и тарахтения. Приоткрываю дверь на пару дюймов — она стоит в той же позе со всё ещё спущенными штанами, и только длинная школьная рубашка закрывает то, что НИКТО не должен видеть. Закрываю дверь. — Мира, — очень вежливо начинаю я, присев на корточки и с закрытыми глазами говоря в микро-щель. — Другие люди, кроме докторов и твоей сестры, не должны видеть то, что под твоей одеждой. Ни в коем случае. Она недовольно сопит и шелестит одеждой. Почему в её неполные восемь лет ей никто об этом не рассказывал? Или не втолковал на достаточный уровень?! — А почему Курту можно? — А потому, — я в ахуе. Действительно! — Потому что он бандит. А ты — приличная. Понятно? — Ну ты ведь тоже живешь с нами, — она скользит по рваному линолеуму босыми ножками к двери и тянет на себя. — Как настоящий брат. Вваливаюсь внутрь. Сейчас она немного выше меня, и я не стремлюсь рушить эту близкую доверительную дистанцию. Может, так она лучше поймет, что к чему. Да уж, вовремя я заделался родителем. Или братом. — Это неприлично. А трогать себя нельзя даже при сестре. Ты понимаешь? Она издает ряд нечленораздельных капризных звуков, крутится на месте и прыгает с разбегу на свою с Лизой кровать. Я тоже поднимаюсь. — Ты поняла? — Да, — сердито произносит она, похлопывая ладонями по краснеющим щекам. — Я больше так не буду. — Я не ругаю тебя, — поясняю я, перевешивая мокрое полотенце с плеч на дверцу своей тумбочки. Отчитки только порождают желание сделать ровно противоположное. Ужасный метод воспитания. — Просто говорю, как лучше. — Да поняла я, поняла! — когда я укладываюсь на своем матрасе на бок, она разгоняется и валится рядом, как неугомонная юла. — А ты опять пыль не вытер! — Я вечером, — зеваю и закрываю уши предплечьями, но даже так не получается изолироваться от шума. — Вечером вытру, обещаю. — Смотри мне, — Мира копирует Анну-Марию. — Сириус, а ты можешь мне помочь с математикой? Боже. Дайте мне поспать. — Попроси Лизу, когда она вернется, — отворачиваюсь от нее и закутываюсь в простынь, как мясной рулет. — Она скажет, что устала! И опять вернется, когда я засну. А мне ведь на завтра! — мои плечи безжалостно тормошат. — Тогда мистера Макнейра. Он рано возвращается. Мира ненадолго затихает, мостится рядом, как кошка, пиная меня коленками. Мои веки так тяжелы, что их не разлепить ни одним домкратом. Слова девочки сливаются с потоком мыслей и образов из быстрой фазы сна. — Я его боюсь. Он страшный и воняет красками. — Не могу поспорить. Зато он очень добрый, и точно бы ей не отказал. Дружелюбное чудище из сказки, вот он кто. — Сириус, ну пожалуйста! Мы кое-как договариваемся на решении всей её домашки через три часа. И моя голова, отделившись от тела, падает в морфеев каньон. Хвала небесам, что Мира у комода мне не снится, ни в этот день, ни в какой-либо другой. ------------------------------ Одним теплым выходным днем, когда голубое небо покрылось черепаховой сеткой белых облаков, я возвращался с кладбища, где проведывал Молли и возлагал к надгробию её любимые красные тюльпаны — символ приближающегося лета. Прямого пути до моего района оттуда не было, так что пришлось прибегнуть к двум пересадкам: с автобуса на метро, а потом на другую ветку, менее зассанную и замусоренную. Все же наша хата располагалась не в самом притонском месте, так-то! Перед тем, как спуститься в душные подземелья, я решил пройтись по одному из центральных парков, чтобы собрать разбросанные мысли в одну корзинку. Остановившись у канала, я долго наблюдал за плавающими там утками, пока не заметил на другой стороне две знакомые хари. Люпин и Белл собственной персоной. Счастливые и всё ещё не сдохшие, только что под ручку не пиздуют. Козлы ёбаные. Лондон — гигантский мегаполис, один из крупнейших городов Европы. Я думал, что случайно пересечься с недоброжелателями здесь просто невозможно. Не просто же так я до сих пор не встретил Снейпа или того же Рега. Нет, удача очень меня любила. Избирательно. Сорвавшись с места, чуть ли не бегом я ринулся к воротам, а оттуда — к узкому входу в подземку. Мозг забыл, как дышать, легкие слиплись, а гортань забил комок глины, словно ласточка решила там построить себе гнездо. Фредди кричал в голове: «Ма-ма-а-а-а!», а Дэвид Джонсон просто кричал, как сумасшедший. Мне казалось, наше расставание отпустилось и пережилось очень легко. Но от какашечных зачесанных волос и дурацкого вальяжного походняка меня накрыло воспоминаниями. В основном хорошими, потому что плохое быстро забывается, а хорошее — идеализируется, возводится до абсолюта. Возможно, именно поэтому я позабыл, как ужасно жилось год назад, поэтому я вернулся к наркотикам, как к чему-то ностальгическому, родному. Знаете, как к старой причёске. Как на машине времени в старые добрые времена без всяких пиздецовых пиздец-пиздецов. Колеса вагона стучали по рельсам в сто раз медленнее, чем колотилось мое сердце. Я вспоминал школьные годы и нашу с Лунатиком и Хвостом беззаботность, когда казалось, что всё впереди — и дружба, и любовь, и вообще всё на свете. А вышло так паршиво. / Вложено письмо, сложенное в несколько раз Чувааак ну неееет!!!! Как так-то? Всё же было круто! Зачем ты опять влип в эту гадость? Я, положа руку на сердце, заявляю, что моя теория про большие города и зависимость от наркоты работает! Сириус, так не делается, ты понимаешь, нет? Ты не вывезешь, если снова начнешь нюхать в прежнем режиме, и это я не для красного словца пишу, не страшные сказочки рассказываю! Пиздец просто, блять, Сириус, я не верю, это невозможно. Давай, слезай по-быстрому, пока я не приехал и не дал тебе пизды (на Пасху не вышло, но я что-то, мать твою, обязательно придумаю). Если тебе похуй на себя, подумай, какой пример ты подаешь Мире. Раскопай ебучую совесть, наконец! И в твоей секундной встрече с Люпином не вижу ничего прямо шокирующего. Ну увидел, и увидел, что нюни-то распускать? Давай, соберись, тряпка, этот этап ты давно прошел с гордо поднятой головой. Смотри вперед, нахуй, пока не ёбнулся! Очень злой Люк. Очень. P. S. Моя девушка от меня убежала. / ----------------------------------------------- 5 и 6 мая 1977 года — Эй, Блэк. Кинь жигу. Лиза сидит на подоконнике, свесив ноги в открытое окно, и щелкает пустой зажигалкой. Вечереет. Персико-розово с тенями многоэтажек, антенн и проводов. Окно выходит на северо-запад, так что утром и днём здесь всегда темно, но ближе к ночи заползает косой свет. Внизу, во внутреннем дворе, табун детей, среди которых и Мира, нестройно распевает считалочку. — Словишь? — я не уверен в силах Лизы. Брошу, и улетит моя красивая зажигалка, расписанная Питом, на улицу. Или за отходящий плинтус. — Словлю, — она поворачивает ко мне лицо и грубо помахивает сигаретой, ставя вторую руку на изготовку. Суставы поскрипывают при запуске механизма тела. Я бросаю, причем весьма ровной математической траекторией. Не словить не получится. И Лиза ловит — ловко, как лягушка муху, остается только диву даваться, откуда в ней столько грации. Весна на всех действует благоприятно. В её середине Лиза расцвела, как майская роза, как молодая школьница, только попробовавшая героин и нарумянившаяся маминой косметикой. Тонкие мышцы плеча перекатываются на тонкой кости, когда она возвращается в прежнее положение. Голова медленно поворачивается обратно, демонстрируя затылок с раскрытой рептилоидной пастью. Щёлк-щёлк. А вот я не так хорошо принимаю подачи. Зажигалка приземляется на пол, не долетая до матраса. — Ты для неё даже важнее, чем я, знаешь, — половину слов уносит ветерок, искупавшийся в птичьем щебете, но смысл я улавливаю. — Не неси чепухи, дорогуша, — цитирую Викторию, наигранно растягивая букву «у». Пьюси, кстати говоря, тоже так делает. — Ты ей пеленки небось меняла, а я всего-то пару раз с домашкой помог. Да и живу тут не сказать что давно. Лиза ломано пожимает плечами, делает пару коротких тяг. Вообще раньше мы с ней почти не разговаривали, особенно тет-а-тет, и мой нынешний выпад сделан чисто наугад: сейчас Лиза может как подыграть, так и ощериться. Но она давится смешком, а я сбрасываю камушек с плеч. Много она хорохорится, Лиза. Специально отпугивает людей? В чём её проблема? — Я тебя не обвиняю, — она смотрит вверх, на пролетающую стаю сорок. — Это даже хорошо, что у неё есть, кому довериться, кроме меня. — Да даже из Коко нянька лучше, чем из меня, — фыркаю я. — А, если честно, то лучше бы она бегала за Викторией или Анной-Марией. Я такой себе примерчик. Последнее письмо Люка хранится с особой бережностью и часто перечитывается. Стимулирует не увеличивать дозу и оставаться в себе. Как такому, как я, можно довериться, если я самому себе не доверяю? — Хоть какой-то, — говорит Лиза. — Только не заводи пластинку о своей неминуемой кончине, и так от твоего вида тоска берет, — её передергивает, и я поправляюсь: — Нет, выглядишь ты нормально, особенно в последнее время — просто блеск, я бы сказал, но настроение просто… Ну… — Убивает, — Лиза лаконично заканчивает за меня. — Ага. — Не пойми превратно, но был бы ты на моём месте… — фраза многозначительно обрывается. Мы некоторое время молчим: она докуривает, я — молча прорешиваю ряд примеров для Миры, чтобы она переписала их в чистую тетрадь перед сном. Это хреново, что она сама не учится, но от жалостливых упрашиваний я никуда не могу деться. Придется позаниматься с ней на выходных, если получится выловить. Рег вот такой фигнёй никогда не страдал, сам все делал. Я слышал, что к старости отношение к детям постепенно смягчается. Значит ли это, что в душе я уже песочный старикашка? Мне ведь даже нет восемнадцати, остановись! — Я боюсь, что она попадёт в детский дом, — как бы между прочим делится со мной Лиза, но я чувствую, насколько тяжело даётся ей каждое слово. — Думаю, кто-то из нас оформит опеку, — хочу как бы успокоить, но во мне нет никакой уверенности по этому поводу. — Кто? Ты? — саркастично спрашивает она. — Лишний чужой рот нахуй никому не нужен, ни здесь, ни где-либо ещё. — Миру все здесь любят. Нитка с каждого — рубашка для голого , — я с Лизой полностью не согласен. Миру никто так просто не отдаст. Ну, мне, по крайней мере, так кажется. — Тем более она ходит в бесплатную школу. И ест как Дюймовочка. — Это пока, — Лиза слезает с подоконника, перетекая на кровать и растягиваясь во весь высокий рост. Заканчиваю с писаниной и откладываю ручку. Убираю волосы за уши, нагоняя себе серьёзности. — Я лично прослежу, чтобы её не забрали. Мне через полгода восемнадцать. Говорю и не осознаю, какую огромную ответственность взваливаю на свои плечи. Плечи, и без того отягощенные зависимостью, отсутствием нормального образования, нормальной работы и Гималаями личных проблем. Но Лиза почему-то мне верит, и голос её делается бескрайне устало-мягким: — Честно? — Честно. Вечер проходит без всяких происшествий — я втягиваю полдорожки кокаина (все остатки из коробочки — на охоту идти только завтра), гуляю с Коко, получаю заслуженную порцию вафель к чаю, и, выстояв очередь в душ, ложусь спать, даже не сетуя на капли спермы на настенной плитке, оставшиеся после Курта, и чиркаши неизвестного происхождения в санузле. Сон достаточно крепок: я просыпаюсь не от раннего болиголовного будильника Долоховых, а от непрекращающегося тормошения. — Сириус, Сириус! Меня больно толкают сразу две руки. По пятницам вставать на работу сложнее всего, особенно если в этот пятничный вечер ты собираешься идти притороговывать в клубы. Глухо ворчу и закрываю голову пледом. Тряска усиливается, как и частота повторения моего имени. — Что-о? — раскутываюсь и недовольно гляжу на Миру. Лицо плотно-красное и блестящее, сопли густым потоком стекают на подбородок. Мое тело напрягается, я подбираюсь, как медведица, готовая порвать в клочья врага. Переспрашиваю, что произошло, более спокойным голосом. — Ли-иза-а не… — всхлип. Меня вышвыривает из постели, да сама подушка даёт мне под зад! Неаккуратно отпихивая Миру в сторону, бросаюсь к их кровати. Тошнит. Место у стены, как расхищенное пустое гнездо, и только рука в цветочном пижамном рукаве перекинута через него под неестественным углом. — Лиза, — зову на всякий случай, но не проходит и мгновения как я грубо разворачиваю её на спину, получая взметнувшейся кистью по лицу. Напоследок съездила. — Лиза! В голове неразбериха. Мои конечности немеют, кровь отливает от лица штормовой волной. Левая щека Лизы белее наволочки, правая, отлёженная — слегка голубоватого оттенка. Не утруждаясь нащупывать сердцебиение, пытаюсь ущипнуть её за деревянную кожу шеи, потом приподнять веко, под которым — один большой черный зрачок, покрытый мутью, напоминающей молочную пенку. — Так, Мира, собирайся в школу, — преувеличенно бодро говорю я, распрямляя спину и поворачиваясь к ней всем корпусом. — А я с Вудом отвезем Лизу в больницу. Мира начинает плакать еще громче, разевая рот в одно огромное «А». Наспех накрыв труп одеялом, чтобы не так бросался в глаза, бегу в противоположный конец коридора, в комнату Вудов. — Блять, Курт, просыпайся! — зову с порога, пробуждая настоящего царя зверей. Пересекаю тёмную зашторенную комнату, останавливаясь у края их кровати. Курт морщится, хмурит густые широкие брови, дергает раскачанными мышцами. Анна-Мария просыпается первее него, но не орёт на меня, просто пялится сонным взглядом. — Чт-з хй-ня? — Курт невнятно плямкает, с трудом расставаясь со сновидениями. Перехожу на громкий шепот: — Лиза... всё. — Да бля-я-ять, серьезно? — Вуд мигом очухивается, округляя глаза. — Неужто померла? Сердито цокаю на него и машу руками, призывая быть тише. Да он сама доброта, ебать! Встаёт неспеша, почесывается, не выражая никакой скорби, даже притворной. Только недовольство и, возможно, преждевременную заёбаность будущей волокитой. — А обязательно этим щас заниматься? — мне в нос разражается вонючий зевок. — До обеда не подождет? Не убежит же. — Вуд, бля, ты издеваешься? Она уже синеет! — произношу каждое слово четко и разжёвано, как трёхлетке. — Ё-моё, — насмешливо кивает он болванчиком дальнобойной фуры: медленно, но без всякого понимания. — Ну, раз синеет, это другое дело. Да, Анна? Мне некомфортно. Курт дурашливо шлепает жену по полной голой руке, покоящейся поверх одеяла. Ведет себя, как зек, правда. Но просить больше некого. Не Макнейра же, и не Викторию. Очевидно, мы не можем вызвать бригаду прямо сюда, только не в этот херов притон. Без понятия, что делать. Вдали от стрессовой обстановки я немного успокаиваюсь, хотя живот до сих пор скручивает. Но хотя бы получается холодно мыслить. — Я вызову такси, — торопливо пятясь к двери, прислушиваясь, чем там занимается Мира. — Собирайся, надо будет её вдвоем спустить. Типа... это... Курт скидывает ноги в тапочки, поднимает с пола свой короткий грязно-розовый халат. На нем нет трусов, и я вижу, какой громадный у него хрен. Сразу тянется пятернёй к пачке «Кента» около пустой прозрачной пепельницы. — Не-не-не, стоять, малышня, — лепит он с сигаретой в зубах, поджигая кончик откидной зажигалкой. — Имеются шиши на таксо что ли, не пойму? Так внес бы за хату, а не вонял и в долг просил. — А что ты предлагаешь делать? — нетерпеливо скриплю зубами. Его медлительность хуже ножей, так бы и уебал, если б совсем без мозгов был. — На мотике поедем, — Курт беспечно выпускает длинную струйку дыма и подвязывает, наконец, пояс халата, прикрывая волосатые причиндалы. У меня два вопроса: откуда у него мотоцикл и как он представляет себе поездку втроём с трупом. Озвучиваю их. Ответ незатейлив и подбивает истерически захихикать: — Мотик друг задвёз на простой. Он без номеров, но до больнички доедем, недалеко туточки. Трупешник в коляску запихнём, а сам рядом сядешь, чтоб он не улетел нахуй. Несогласие с ним сродни посылу в жопу, так что я умывательно поднимаю руки в знак покорности. Непонятно зачем отвешиваю уважительный полупоклон и несусь выпроваживать Миру, даже забываю про её завтрак. Ну, день такой переполошенный, ничего не сделать. Пиздец! Мы, двое носильщиков, постепенно перемещаемся в эпицентр хуеты и осматриваем тело, прикидывая, как сложится будущий час. Стоит мне взять Лизу за дубовые ноги, а предусмотрительному Курту — за руки, из неё начинает вытекать холодная моча. Может, кал тоже, но соответствующего запаха пока нет, и бесформенные мокреющие штаны ничего не отягощает. Курт матерится и ржёт надо мной, промаргивая глазную слизь, собравшуюся за ночь. Мы запамятовали, что придется надевать обувь, так что кладем тело на пол, давая обнюхать Коко. Тем временем на наши переругивания выглядывает Женщина и сразу хватается за голову: — Ёбаный свет, она всё-таки сдохла! — в ужасе пищит Сиси. В этом доме неофициальное собрание безэмпатичных психопатов, о котором меня не предупредили? Или Лиза настолько всем действовала на нервы? Разве о мёртвых не положено говорить только хорошее? — Как жалко, такие татухи придётся хоронить! Вуд взбудоражено соглашается с каждым её словом, потирая бородатую челюсть об угол плеча. Спускаемся по лестнице, спотыкаясь на каждом пролёте. Пока Курт отпирает гараж, я придерживаю безвольно висящий груз под мышками, как пустой ростовой костюм. Она не очень тяжелая, но и я не культурист. Запыхиваюсь на ровном месте. Сейчас бы въебать дорожечку... Выкаченный байк несуразен до безобразия: коляска представляет собой корыто без сидений, прикрепленное к обстрелянному погнутому корпусу. Я рад, что ехать и правда недалеко. Поездка наша настолько сюрреалистична, что я едва сдерживаюсь, чтобы не захохотать. До меня никак не доходит, что рядом — неживой человек, и не просто неживой, а деливший со мной одну комнату около трех месяцев. С которым вчера велась премилая беседа. Мозг еще поплатится за отстраненность, ближе к ночи. Курт, в качестве совершеннолетнего, остаётся заполнять документацию в морге, наказав мне отбуксировать байк обратно, пока его никто не приметил. Он очень долго разъясняет, как именно закрыть гараж, куда положить ключ и что сказать "звонящим в случае чего браткам". Боже, бля, не скончаются без тебя твой "братки", Вуд, уж за пару часов точно. Тем более домой в течение дня так никто и не звонит. Либо у него проблемы с чувством собственной важности, либо мотоцикл не просто угнан, а реально вырыт из нечистой ситуации. Вечером я надеюсь, что горячий, почти что кипяточный душ, сменяющийся жидким льдом, хоть немного освежит, взбодрит, растворит ужасные картинки нынешнего дня. Но вода, в которой вроде бы столько жизни, не смывает их, а только глубже вбивает пигмент картинок под кожу. Вялое, дряблое тело в пижаме, лысая голова, заваливающаяся набок и назад, отвисающая челюсть. Воображаемый запах смерти, напоминающий соль грязного Атлантического океана. Я скребу кожу мочалкой и ногтями, извожу половину куска мыла, но не нахожу выхода. Мы не догадались даже запихнуть ее в пакет. Хотя у нас все равно не было пакета такого размера. И это было бы гораздо подозрительнее. Интересно, что Курт наплел в больнице? Потратив всего себя на бесплотные переживания, я без лишних разговоров ложусь спать. Мои изнеможденные потуги в объяснения явления смерти ребенку точно не обернутся сейчас ничем хорошим. Пусть этим займётся кто-то другой. ----------------------------------------- / Почерк стал максимально узким и практически нечитаемым, рисунки отсутствуют / Лиза не походила ни на одну из женщин, которых я когда-либо встречал. Будто она могла существовать только при условии, что однажды исчезнет. Как кот Шредингера или упорхнувший в окно ночной мотылек. Её смерть ни для кого не была неожиданной, но все равно сыграла своим ударом большую роль (для наших финансов из-за увеличения доли за аренду — на похороны она давно откладывала; и из-за незнания, что дальше делать с её младшей сестрой). Я долго возвращался к тем майским дням в своей голове. Разговор с Мирой, ожидаемо, оказался тяжёлым. Я сразу просёк, что не справлюсь, и подключил на помощь Викторию, которая владела почти мифической способностью успокаивающе смотреть на всех через пустую квадратную оправу и подбирать правильные слова. Я просто сидел, на одном колене держа круглосуточно рыдающую Миру, а на втором покачивая вторящего за компанию Оливера, и слушал, что она говорит. Полезно. Иногда во мне пробуждались похуизм и желание все бросить, но я быстро гасил его, как бычок. На похороны, куда входило полноценное отпевание в храме, идти не хотелось, но пришлось (под пристальным и укоризненным чрезочковым взглядом Виктории). Лиза ни мне, ни другим домочадцам не симпатизировала, так что моё присутствие там объяснялось исключительно поддержкой мелкой Долоховой. Во всем остальном церемония прошла скромно. К готовке поминального обеда меня тоже подключили, как самого молодого и богатого на фантазию — они предполагали, что я смогу придумать, как сварганить несколько блюд из ограниченного числа ингредиентов. Зря, зря. Только палец порезал. И скажу вам, уж лучше Миру бы и правда забрали в детский дом, потому что жизнь под покровительством Сириуса Блэка — хуже блядского трэша, по-моему мнению. Временно опекунство над безродственной оформила Анна-Мария, тоже не признающая школо-казарм в силу личных убеждений. Хотя, думаю, дополнительно повлиял потерянный до этого ребёнок, потому-то она вцепилась когтями и клыками в Долохову, не дозволяя ту куда-то уволочь. Только вот это "но". Вся благотворительность работала при одном условии: если я не займусь документами до нового года, игра в семью прекратится. У нас с этой дамой случилась основательная двухчасовая беседа, где мы выясняли мои карьерные перспективы и план действий по поднятию на ноги не только себя, но и ещё одного будущего человека. Огонек энтузиазма во мне попеременно то разгорался, то почти полностью тух, причем второе куда чаще — воспитание ребенка — это вам не сиськи мять. И я, наркозависимый уборщик-наркоторговец, п***** с проституированным прошлым (и не факт, что слово «будущим» больше не проскользнет), — скажем, неподходящее лицо на должность приёмного отца. Да если меня в отделе кадров на постоянке отшивают, что говорить о регистрационном офисе? Меня даже на порог не пустят! Так что, выслушав наставления, я горячо утвердил каждое, но на самом деле внутри вязал ультра-коварный план. Анна-Мария ведь сама наверняка понимала, что нихуя у меня не получится. Не дура ведь. Ну, мне так казалось, хотя решение выйти замуж за Курта и родить от него ребенка… Очень разумно, да. В общем, я хотел после первого ноября как-нибудь дальше уговорить её, подпривыкшую ко второму ребенку, оставить всё как есть. Должен же у нее взыграть какой-нибудь материнский инстинкт, прав я или нет? Но то потом. Пока что нет важнее миссии, чем возвращать Мирабеллу к нормальной жизни. 19 мая 1977 года Сегодня на фабрике пожарные учения, и я усердно драю полы пол утра, чтобы успеть до сирен — а там, глядишь, эвакуация, и можно домой. Не всем — швеи и бедолаги, остающиеся до закрытия, чтобы подмести обрезки, будут сидеть до звонка. Погода прекрасна, хоть и ветрена. Утром накрапывал дождик, и я наслаждаюсь остатками озоновой свежести и поднимающимся с асфальта водяным паром. Решаю прогуляться пару лишних остановок, а потом, поймав бодрое настроение, прыгаю в автобус и еду в центр, чтобы сделать пересадку и наведаться к Питу, ведь как раз он скоро возвратится со школы. На главных улицах кипит жизнь: снуют десятки прохожих, по краям тротуаров строй палаток — убежища клошаров. Порывы ветра гоняют между зданиями тополиный пух и зловоние, разносящееся из обоссанных углов, телефонных будок, немытых бомжатских тел и открытых мусорных баков с гнилостным наполнением. Еле перебираю ногами, радуясь свободе и недавней кокаиновой тягой под стакан кофе. Перехожу дорогу и забредаю в маленький недо-сквер, примыкающий к короткой бутиковой аллее, — неплохой срез до нужной остановки. Вокруг всё такое замечательное, что я останавливаюсь, сажусь на каменные ступеньки и прикуриваю, хваля себя за надетую кожаную куртку — ветер крепчает, да и липкая мокрость после дождя не высохла. Я так задумываюсь о погоде и приставшем квартал назад пропойце, что только бешеный задув воздуха, забравшись за ворот и доставая холодом до позвоночника, выдергивает меня из оцепенения. Втягиваю голову в плечи, греясь сигаретой и любуясь сбегающим в дождевой слив блестящим ручейком. Где-то рядом бренчит уличный музыкант: неумело, фальшиво, будто насилует акустическую гитару в прямом смысле этого слова, хотя поет неплохо. Звонко так, вытягивая высокие ноты несмотря на хрипотцу. Иногда, правда, срывается на кукареканье, словно связки ещё не сформировались. Он играет «The Beatles» и больше ничего. Самые простые, самые известные песни, а те, что не простые, намеренно упрощает до основных аккордов, схожих по звучанию. «All my loving», «Eight days a week», «Hard days night» — я неотрывно вслушиваюсь в каждое слово, принимая их печаль и счастье, слившиеся с дождевыми ручьями в одну реку. В нескончаемой «She loves you» он нарочно (часто сбиваясь на кашель, маскирующий хихиканье) меняет все «she» на «he», за это на него громко ругается мимо проходящий дедок. Голос смолкает на середине припева и некоторое время ничего не вещает. Старпёр тоже — видимо, ушел. Мне неспокойно, но непонятно почему. Встаю, бросаю непотушенный бычок в литую гипсовую урну, давно переполненную, — он скатывается на землю и гаснет, какой самостоятельный! Я иду в сторону, откуда шла музыка: за пределы сквера, к более многолюдному проулку с магазинчиками для людей богатого достатка. Заводится следующая песня с еще более ломанным и беспорядочным боем: — I'll tell you somethin', I think you'll understand… Это… Это же…!

?????????????????

?????????????????

?????????????????

?????????????????

— I wanna hold your hand, I wanna hold your hand! На Барти страшно смотреть. Тощий, как рыбий скелет, высокий (сравнительно со мной) и с жидкой бородкой, одолженной у студента технического колледжа. Один сплошной угол и кривая, будто мышцы не справляются со слишком быстро вытянувшимся телом. Под глазами черные тени и заломы, а в самих глазах — чёрт знает что. Отросшие волосы давно нечёсаны, немыты и торчат в разные стороны. Наверняка от него порядочно смердит, просто я пока этого не чувствую. Или это его запах слился с городским в одно целое. Кажется, он тоже меня замечает. Доигрывает песню, размашисто сует гитару в чехол с набросанной мелочью и шагает прямо в мою сторону. Я в смятении. Уйти или остаться, что ему сказать? Что он скажет мне? Я всегда бегу, когда не нужно. А в моменты наибольшей опасности застываю ступоре. Как-то так. — Привет, Сириус! — он счастливо улыбается. Будь у него хвост, непременно бы им завилял. Барти похож на щенка-переростка какой-нибудь северной породы. Вроде большой, но в голове один ветер, и ничего с этим не сделаешь. Он смотрит на меня сверху вниз, как, вроде бы, совсем недавно смотрел на него я. И голос с ним не сопоставляется, хотя интонации такие же чистые и торопливые. Но ниже не меньше, чем на октаву. — Привет, — вытягиваю из себя карикатурное подобие улыбочной гримасы. Ошеломление не кончается. — Давно не виделись. Мой собственный голос дрожит, я неосознанно делаю шаг назад. Он пугает меня. Его глупая радость, безмятежность и потерянное физическое состояние. Но главным образом его февральский хохот. Я много размышлял о том дне, о причастности Барти к взрыву, и ясно убедился, что тот был ни при чем. Он не мог. Нет. Не Барти. Ребёнок, рисующий бабочек и не знающий ничего за пределами двух зданий не мог учинить такую катастрофу. Ну вы просто посмотрите на него. — О, Си-ри-ус, я так скучал по тебе! Всё это время! Вместе с его объятиями на меня наваливается запах кислятины, мокрой собачей шерсти и тушеной капусты. Мое лицо, уложенное поверх его плеча, само собой кривится, но я учтиво хлопаю по сгорбленной спине одной рукой. Барти не прекращает болтать, и я с горечью слышу, как его королевский английский уродуют оттенки ливерпульского акцента и другая херобора. Слишком сильные изменения для трех месяцев. Нечисто все это... — Да-да… — вежливо дистанцируюсь, но сохраняю глазной контакт. — Что ты тут делаешь? Тупой вопрос, но я не имею понятия, что ещё у него, канувшего в небытие из моей жизни на четверть года, можно спросить. Веду себя, будто наше прощание состоялось меньше недели назад, чёрт возьми. — Я работаю, — он с важностью трусит плечами, покачивая серо-чёрный гитарный чехол. Внутри звенят монетки. — Мне много бросают, особенно к вечеру. Ты застиг меня в неудачное время, знаешь ли! Он заливисто смеется, а мне хочется закричать до срыва глотки. До последнего молюсь, что не всё так плохо, и приглашаю его присесть на бордюр, чтобы подробнее расспросить о жизни. Зачем, спросите вы. Любопытство и цепляние за резко подвернувшееся напоминание о прошлом. Бесшабашное импульсивное «хочу» или «будь что будет». На нём вылинявший, изрядно растянутый свитер в желто-фиолетовую полоску, и белая (в лучшие времена) рубашка поверх, на ногах помоечные спортивки с вытянутыми коленками, дырявые носки и резиновые тапочки. Ужас. — У меня сегодня день рождения, — я и забыл, как гордо он умеет поджимать губы. И как похожи на заброшенные пустынные планеты глаза. — И сколько же тебе исполнилось? — мне и вправду интересен ответ, особенно учитывая его видок и незаинтересованность в этом органов опеки. Неужто старше меня? Невозможно! — Тридцать три! — в его широченной улыбке я могу сосчитать каждый покрытый налётом зуб. — Прямо как Иисусу, когда… — Удивительно, — бормочу я, не вслушиваясь в дальнейший бред. — А что с твоим папой? — … на самом деле я не знаю, когда у меня день рождения, просто сегодня меня посетило необыкновенное чувство, что он наступил… А? С каким? — на полном серьёзе переспрашивает он. — Хотя это неважно, ничего ни про кого я не знаю. Понятно. Мистер Кромвели, должно быть, в данный момент скрывается от правительства, бросив сына — или не сына — на произвол судьбы. ******. Возникает закономерный вопрос: — Где ты живёшь, Барти? — я осторожен, на нервах достаю ещё сигарету. Барти без приглашения ворует одну себе, никак не реагируя на моё возмущенное мычание, но любезно поджигает обе своей зажигалкой. Его ногти обкусаны до запёкшихся рубцов. — Что ты всё спрашиваешь, да спрашиваешь… Далековато, если честно, — он упоенно чешет затылок, сколупывая корочки и стряхивая их на землю. — Зато с очень милыми людьми. — С кем? — Ты их не знаешь, — его лицо уклончиво отворачивается. Естественно, блять, я их не знаю! Потому и спрашиваю! — Мы вместе работаем. — Попрошайничаете? — чувствую себя полицейским на допросе или интервьюером замкнувшегося после тяжёлой роли актёра. — Нет, — обижается Барти. — Не все. Джофранка вот танцует, а Эрос играет ей на гитаре. Рубина предсказывает людям судьбу, правда, по-настоящему — она тут, через пару улиц отсюда… — Ты чё, с цыганями живёшь?! — дым идет куда-то не туда, и я надолго закашливаюсь, пока Барти ещё пуще надувается. — Я живу в большой, дружной, свободолюбивой семье, где могу делать, что пожелаю. Разве тебе так важна национальная принадлежность? — он скрещивает руки на груди. — Может я и сам цыган, откуда знать? — Оттуда, — выпускаю с кашлем последние клочки дыма. — По тебе видно. И видно, что живёшь ты херово. — Да? — Барти оглядывает себя как в первый раз, трогая пятна на одежде и слабую растительность. — Может быть. Слушай, Сириус, а как убрать волосы с лица? Чтоб совсем, как у тебя. Братья пользуются ножницами, но у тебя совсем вот ничего нет, как это ты провернул? Издаю протяжный стон. Хочется увезти его домой, отмыть самой жесткой мочалкой в ванне из жидкого мыла, чтобы кожа стала ярко-розовой, а волосы — пушистыми, накормить самой вкусной едой и не давать никому в обиду. А постойте. Разве не от этого он всегда убегает? Наверное, настоящая жизнь для Барти дороже любых ванн и пирогов. Но ведь если он будет продолжать работать и вести полноценный образ жизни, будет ли иметь значение место жительства? Я тоже думаю, что нет.

Скажи, скажи ему об этом!

Да подожди, блять! Куда мне его девать? Зачем мне лишняя забота?

Ты же этого хочешь, тебе же так скучно! Жизнь одна, Сириус!

Слабый аргумент. У меня еще другой ребенок. Даже не мой.

А этот — твой.

Слишком слащаво. После краткого экскурса в мир бритвенных станков, спрашиваю его, пробуждая застарелые навыки манипуляций: — А ты знаешь, что за мошенничество всю вашу… э-э, семью могут арестовать? — Так мы не мошенничаем. Мы развлекаем публику, — Барти повторяет заложенные в рот чужие слова, возможно, кого-то из старших, кто и притащил его в тот парашник. — А гадалки? — железный довод, после которого он должен рассыпаться. — Ты о чем, Сириус? — он недоуменно играет бровями, сверля меня чайными радужками. — Мы же не в Средневековье, за колдовство больше не сжигают. Жизненное виденье Барти раскрывается мне всё чудесатее и чудесатее… Как лук или капустные листья. Конечно, он верит в магию. Само собой, как я мог это не учесть… Извергаю на него получасовую проповедь о различных методах уличного мошенничества, с трудом открывая глаза на правду. Барти сопротивляется, постоянно вставляет «своё» мнение. Кажется, он сам по-настоящему не верит в предсказания, но спорит ради спора. После моего монолога он, распластанный под булыжником логических суждений, вяло продолжает доказывать, что его кормят и поят наравне с другими, и вообще, доверили гитару и даже научили играть музыку. И невдомёк ему, что это тупая эксплуатация, а не подарки от всей души. Я будто разговариваю с сектантом. С говорящей волшебной стеной. — Ладно, Сириус, мне надо работать, — резко поднявшись, широким шагом он возвращается на место своей импровизированной сцены. — Кто не работает — тот не ест, тебе это известно, думаю. Думаю, в твоём случае это нихуя не метафора, Барти. — Пока не ушёл, скажу, что всегда буду рад видеть тебя в гостях, — бросаю напоследок и уношусь к Питеру. Это, блять, нельзя так просто оставлять. Всю дорогу до Петтигрю я раздумываю, как умаслить Барти перебраться из своей дыры ко мне. Нахуя? А я вам отвечу: здесь есть два неочевидных плюса. Во-первых, так сборы за аренду снова станут прежними, ведь пока что никто так и не нашел замену отпавшему колесу нашей бедняцкой телеги. Барти можно будет пристроить на фабрику или куда-то наподобие, и всё будет нормально. Он умный, просто притворяется. А во-вторых, я смогу удовлетворить собственнический инстинкт и восполнить дыру, оставшуюся после побега от Блэков и размолвки с Люпином. Мира Мирой, но Барти, он… Родной, что ли. Не могу его бросить в беде, пусть даже пожалею потом об этом. Нельзя ему так жить.

Он сам решит, как ему жить.

Завали ебало, он же ненормальный! Он не может решать здраво!

Как хочешь. Не мои проблемы. Сам потом плакать будешь.

Пит, хлебающий луковый суп после школы, в полном ахуе от моей истории. Шваркая ложкой по дну миски, спрашивает: — Так это, а чё ты хочешь-то, не пойму? — он поправляет выбившиеся волосинки челки, зачесанной назад в длинный-предлинный хвост. — Чтобы мы его оттуда вытащили, — в который раз терпеливо поясняю я. — С меня — словесная обработка и уговоры, а с тебя… — что-то я раскомандовался, — нас: утаскивание его пожиток и обеспечение безопасности во время операции по краже «своего человека». Они ж его так просто не отпустят, ясно? Я сижу напротив него за маленьким квадратным столом жаркой кухни. На газовой плите что-то кипит, прибавляя и прибавляя влажной духоты, от которой не спасает даже раскрытое настежь окно. — Хуясно… А подробнее? — Пит устало трет глаз, размазывая следы карандаша по пухлой щеке. — Нападение на трёх менее вероятно, чем на двух, — беру в руки оставшуюся корочку батона и с наслаждением откусываю. — Просто помаячь рядом. — Когда? — пустая (но не на мой взгляд — там столько кусочков картошки и бульона, который можно с радостью схавать!) тарелка отъезжает вбок, а грузные локти заваливаются на столешницу вместе со школьным духом авантюризма. Уломать Пита на опасную хуйню довольно легко, если знать, как правильно это делается. — У меня как бы своих дел полно. — Завтра, подловим его в том же месте. — Конкретнее. Вечером я иду с пацанами разрисовывать одну стенку, знаешь, на Эдит-роуд. — Ну, в четыре часа пополудни? Пит для вида ломается, приценивается к моему предложению. Мы не прям много общались после того, как я бросил школу, но, как бы то ни было, остаемся хорошими друзьями. И то, что он зимой встал на мою, а не Люпинову сторону, много о чем говорит. — Ладно. Встретимся на остановке около того сквера. — Спасибо, спасибо! — подпрыгиваю и перегибаюсь через стол, чтобы обнять строптивца, расфыркавшегося от моих нежностей, но всё-таки тающего, как металлист, слушающий по ночам ванильную попсу. Хотя постойте… ------------------------------ 20 мая 1977 года Я очень боюсь, что Барти не окажется на месте. Не смыкаю глаз всю ночь, но не только из-за волнения грядущего дня: со смерти Лизы я сплю на кровати вместе с Мирой, защищая её от кошмаров, и моя спина, привыкшая к тонким матрасам на полу, до сих пор не верит в своё счастье. На работе веники, швабры и вёдра валятся из рук, потому у меня возникает убедительный предлог отпроситься у начальницы немного раньше. Я ей нравлюсь — она постоянно называет меня милашкой. В назначенный час Пит как штык. Никогда не опаздывает — это очередное преимущество из его длинного списка достоинств. — Ну что? — он переваливается с ноги на ногу. Лицо без капли макияжа, волосы завязаны в пучок и спрятаны под кепку, одежда — неброская, но вся заляпана краской. Наверное, сразу после вызволения пойдет «на дело». — Веди. — Идём, идём, — машу рукой в нужное направление и случайно задеваю борт стеклянной стены остановки. — Чтоб мне провалиться ! — У меня фловечко это весь день в голове кружится, — бубнит Пит, перевешивая лямки увесистого рюкзака на другое плечо. Внутри гремят баллончики. — Вот и подпишу так… — перебегая дорогу на мигающий светофор, запыхивается: — Черчилля… — Черчилля? — изумляюсь я, тоже переводя дыхание. Скверный образ жизни, раньше я мог ярдов двести пробежать без одышки. — Решил добавить немного политической перчинки в скучную… Хо-о-ох! — выдает он, когда я молча и исступленно тыкаю пальцем в спину входящего (и скинувшего пару лет после бриться) в сквер Барти. — Ну и Пасхальный кролик с мусорки ! — Тихо, бля, — шиплю на него гусём. — Стой тут, я схожу, с ним поговорю. — Как скажешь. Оставив Пита любоваться живописными деревьями, иду за Барти, с каждым шагом разуверяясь в своих намерениях. Он точно не согласится. — Какую скорую встречу уготовили нам духи, — пророческим голосом проговаривает Барти на мое короткое приветствие. На губах блуждает полуулыбка, но в глазах — скука. — Рубина предвидела это, сказала держаться от тебя подальше. Но я никому не расскажу, честное слово! — Премного благодарен, — делаю шутливый книксен в ответ на джентельменский поклон. — Послушаешь, как я играю? — предлагает он, вытаскивая инструмент и кладя раскрытый чехол перед собой. — Я здесь ненадолго: потом переберусь ближе к музею Естествознания или в Гайд-парк, когда народ подсоберется. — Слушай, эм… — начинаю вяло и без всякого стремления к успеху. — Сегодня не только «Битлз» — с недавних пор у нас живет один поклонник «The Who», не знаю, известны ли тебе эти ребята, так вот теперь «I'm just talkin' 'bout my g-g-g-generation!» — пылкая тирада заканчивается знакомым распевом. — У! — Не хочешь завалиться ко мне домой? — отмечаю в нем небольшой промельк заинтересованности. — Там и сыграешь. Публика будет в восторге. Ага, Мире точно понравится. Барти кривится, обращая лицо к белому небу. — Не зна-аю, — красноватые пальцы с забившейся в ногти грязью возбужденно подергивают струны. — Меня поругают. И денег меньше. — Не ты ли вчера говорил, что волен делать всё, что заблагорассудится? — мои руки то запихиваются в карманы, то вылезают и трутся друг об друга, а пальцы ног в носках туфель вообще уходят в дикую пляску. Добавляю веское: — С меня ужин. — Блин, Сириус! — Барти отпускает гриф и полностью запрокидывает голову, гитара повисает на ремешке. — Любишь ты словами играть. — После недолгого молчания, в котором я отчётливо слышу ожесточённые метания между одним и другим, он продолжает: — А ты так и живешь со своим страшным парнем? Это ещё откуда ему известно? Про Люпина? Кромвели, падаль говняная! Распиздел всё до последней детали! Или кто? — Нет, теперь я живу с… — а, собственно, что конкретно ему сказать? Что бы он хотел услышать? — В общем, обычные люди. А комнату делю с одной девочкой, совсем мелкой. — Меньше меня? — Учитывая, что тебе вчера стукнуло тридцать три, то да, меньше. — И ты её любишь? — Барти смотрит мне в душу со странным осуждением. — Господи, нет! — шарахаюсь от него и собственных ужасных мыслей. — Я ей, типа, как навязанный родственник теперь, — количество осуждения увеличивается с каждой секундой. Я не понимаю, в чём причина. А нет, кажется, понимаю. — Бля, Барти, я её и пальцем не трогал! О чём ты вообще думаешь?! — Обо всём, — он снимает с себя гитару и поднимает чехол. — Поехали. Только недолго. — А ты… — мнусь, закусываю губу. — Не хочешь, там, ну… Замолкаю. Оборачиваюсь: Пит бродит по мощёной дорожке, маскируясь под ходячее дерево. Мне становится смешно. — Мороженого? — мечтательно спрашивает Барти. — Давно не ел мороженого. Люблю клубничное, а ты? — Я? — на секунду сбиваюсь с мысли и задумываюсь, какой же вкус мне больше всего нравится. Совсем невовремя. — С оре… я, кажется… ох, Барти! Как сложно! — Это действительно сложный выбор, я тебя понимаю, — в его голосе нет ни намёка на иронию. Он озирается, прикидывая, в какую сторону мы всё же двинемся. — Я хотел сказать, не хочешь ли ты, скажем, пожить вместе со мной? Как… друзья? Язык путается, рождая лексические ошибки и тавтологии. Барти роняет низкое «Оу» и застывает, будто мои кудри вдруг превратились в горгоновских змей. Я могу разглядеть бритвенный порез на выдающейся скуле и синяк на челюсти. — Тогда мне придется сначала отдать гитару. Плохо, я не сыграю тебе «The Who». Так просто? Железобетонное согласие, будто по-другому и быть не могло. — И надо вещи забрать. Теперь очередь Барти недоумевать: — Какие вещи? — Твои. — Всё на мне. Тем лучше. Знакомство с Питом происходит ещё веселее — тот пытается не оплошать передо мной, сказав что-то не то Барти, поэтому почти всё время молчит, иногда отвечая на простые вопросы вроде любимого цвета или античной школы философии. Метро, которым Барти пользуется очень странно, вывозит нас в глухие трущобы, каких я доселе не видывал. В воздухе витает мерзкий черноватый дым, пахнущий плавленой пластмассой; где-то вдалеке заливается лаем собачья свора. Пришлым тут не рады — это видно по сопровождающим нас белка́м (и иногда желткам, если вы понимаете…) глаз, глядящих исподлобья. Здесь бомжи не живут в коробках или под лестничными порогами — они настроили бараков, справляют нужду в толчке автомобильной заправки, воспитывают целые выводки чумазых детей и восемь дней в неделю нажираются в хлам. Несмотря на повторяющееся Питово "мне это не нравится" мы заходим в один такой, с дырами вместо окон и обломками шифера вместо крыши. Сыро и холодно даже под конец весны. Пол земляной, на нём — кучи тряпок, грязных чашек с колониями тараканов и всякого дерьма. Нас встречает приземистая женщина. Барти говорит ей что-то на незнакомом мне — цыганском? — языке, приваливает чехол с гитарой к стене. Из угла на нас с Питом смотрит пяток детей, вроде пытливо, а вроде с неприязнью. Одна девочка держит на руках младенца в пелёнках, а босой чёрной ногой вертит пустую бутылку палёного бурбона. Мы с Питом делаем вид, что нас не существует. В моей голове и правда ни одной мысли — а значит, я не... Женщина неожиданно начинает кричать. Зачем Барти ей рассказал, не мог соврать! Они ж нас сейчас живьем сожрут! Думает она, наверное, что уводим ценный заработок, если вчера Барти не лукавил и правда нехило зарабатывал своими песнопениями. В попрошаечном бизнесе всё так и работает. Она машет на нас руками, посылая по меньшей мере десять-двадцать заклинаний; Барти вжимает голову в плечи. Отходит бочком в нашу сторону, по-совиному поворачивает голову, и я вижу тыквенную лыбу от уха до уха. Во мне бушует паника. — Рау-у-уль! — женщина высовывается в окно, кладя длинные груди на саманный «подоконник» и дальше кричит что-то непонятное. Крепкий загорелый мужчина через дорогу отрывается от наколки дров и кричит ей что-то такое же в ответ. Поднявшись на ноги, он перекидывает топор в другую руку. — Умарав, умарав, умарав! — из угла выпрыгивают табакерочные бесята, и Барти разражается диким хохотом. — Бежим! — сквозь слезы смеха бросает он нам и срывается с места, поднимая пыль столбом. Я бегу за ним, постоянно оглядываясь и подгоняя Пита, который, по идее, со своим родом деятельности должен бегать быстрее нас вместе взятых. Не знаю, как его до сих пор не повязали за вандализм. Пресловутый Рауль бежит за нами, как бойцовский пес, собирая по пути состайников. Плохи, как же плохи наши дела, и в той же степени замечательны! Как же мне смешно, я не могу не угорать от смеха вместе с Барти. Особенно забавно орет Пит с колесом вместо ног, набирающий первую космическую скорость. И когда мы отрываемся, я не могу не пригласить его к себе на чай, просто из величайшего чувства долга. — Иди нахуй, Сириус, со своим чаем, — облив меня избранными ругательствами, он удаляется неизвестно куда. Станция метро здесь одна, а пытать счастья на автобусе смерти подобно, если не знаешь маршрута. Бедный парень, обосрался знатно. До самого Шепердс Буш Барти заваливает меня разнообразными историями цыганской коммуны. С моральной точки зрения в его жизненном укладе мало что изменится — дома будет проживать такое же «дохуя» людей, просто условия получше. И без тараканов. И без топоров. Пиздец нахуй, меня только что чуть не грохнули. Пиздец! Люк охуеет! Как раз покажу Барти почтовое отделение. Пока я не объявил, что он — наш новый постоянник, всем в квартире на Барти как-то вдоль пизды, что он есть, что его нет. Всем — это Эдварду, Сиси и её торчкам, вмазавшимся прямо на пороге. Оливер что-то крушит в моей комнате, наверняка вместе с Мирой. Хватаю полотенце, футболку и обрезанные до колен старые джинсы — на смену оборванным тряпкам, которыми даже пол мыть стыдно. Барти жмется у двери в ванную: нахватался у Хвоста, видать, тоже мимикрирует под растение. — Пошли, отмоешься. Барти медленно, но с нажимом забирает (буквально вырывает из рук) то, что я принес, и делает фокуснический шаг внутрь, в темноту. Включаю ему свет. — Я сам, — говорит он. — Никто не сомневается, — смахиваю упавшую на лоб челку и прикрываю дверь. Вскоре слышу оттуда плеск душа. Пока он там барахтается, переговариваю с курящей сразу две сигареты Сиси насчет нового обитателя. Она не против, ведь пока не знает о его проблемах (вполне решаемых, по-моему), только просит проследить, чтобы он не таскал чужого и быстрее устроился на работу. Конфликты уже порядком её заебали. Краем уха уловив дверной скрип, возвращаюсь обратно. В коридор валят клубы белого пара, от Барти пахнет мылом и чистой одеждой, но я все же цепляюсь за большое грязное пятно, похожее на мазут: от подбородка и в подфутболочное пространство. — Кругóм и обратно, — командую ему и захожу следом. Незаметно подкравшаяся сзади Сиси прыскает в кулак: — Где ты выкопал этого щенка? Смотри, блох не подцепи. Барти будто не слышит её слов — смотрит куда-то в угол, и даже когда я верчу его перед собой, выискивая грязь, он постоянно отворачивается непонятно куда. Сиси, сжалившись, уходит в гараж, слить у Курта немного бензина. Похоже, у неё имеется свой дубликат его ключей. Интересно. После моей просьбы снять футболку, Барти, помешкавшись, стягивает её и грациозным жестом скидывает на зеркало. И сразу становится нормальным. А как оттерли пятна, так вообще превращается в почти что старого доброго Барти. С всклокоченными, потемневшими от воды волосами и малиновой от трения кожей. Надев футболку обратно, он поспешно выплывает из тесной ванной, оставляя меня наедине с бесконечными отражениями капель влаги. — Мира, это Барти, мой друг. Он теперь живет с нами, — приветствую лежащую на полу и изнемогающую от уроков девочку. Несносное чадо Вуда разбрасывает кубики. Барти медленно оглядывается, особенно долго всматриваясь в окно. Еле слышно шепчет что-то вроде «без решёток» и протискивается мимо меня внутрь. Хах, куда это он прыгать собрался, с шестого-то этажа? — Тут и с тобой места мало, — бурчит Мира, укладывая голову на тетрадь. — Как-нибудь переживем, — взмахом ладони приглашаю Барти на кровать. Заняться ему всё равно нечем — даже вещи не разложить. Сколько предстоит покупок, охереть можно. По пути на почту — письмо я настрачиваю за считанные минуты, всё ещё находясь под воздействием адреналина — заглядываем гипермаркет и спускаем половину моей зарплаты на всякие гигиенические принадлежности и дополнительные предметы первой необходимости. По возвращении нас встречает поток возмущений от Анны-Марии: где это видано, чтобы два хуястых лба-недоростка жили в одной комнате с маленькой девочкой? Я вспыливаю и ору на неё в ответ — смысл кудахтать, если нет альтернатив? Да Барти и мухи не обидит, хули она возникает? Если так печётся, пусть переселяет к себе с Куртом. Или она там им ебаться будет мешать? Оливера-то пока не жалко, он же типа ничего не понимает, ага! Куда ему до траха родаков, когда весь день можно играться с гандонами Сиси и горсткой старых шприцев, блять! К ночи я так валюсь от усталости, что Леннону и не снилось. Как обычно — теперь — спать ложусь на кровать, с Мирой. Барти занимает мой матрас. Меня отрубает, как только висок касается подушки, неподъемно, как Спящую Красавицу. Или, скорее, Белоснежку — та тоже взялась нянчить всякую мелочь, в своем-то возрасте. А в предобеденный субботний час просыпаюсь и вижу, как верхняя половина тела Барти лежит рядом, уткнувшись мне в подмышку. С добрым утром. ------------------------ / Постепенно почерк снова становится широким и немного округлым, а хвосты букв — длинными / Все оказалось проще простого. Я зря переживал. Рядом с Барти было очень легко. Это совершенно другой уровень понимания, не как с Люпином, — нам даже не требовалось выражать мысли вслух, ведь второй из нас наперед знал, о чём пойдет речь. Я этому наловчился не сразу, всё же ход размышлений Барти непросто разгадать неподготовленному слушателю, но стоило попасть с ним на одну частоту, на одну радиоволну, и мир складывался в абсолютно понятную картину, написанную десятком миллиардов разноцветных мазков, для видения которых не требовалось ЛСД. Они и были нами. Одним из первых умозаключений касательно меня у него стало то, что я до сих пор носил подаренную в «DDevil lover» сережку. Причём ни тогда, ни потом, несмотря на все наше духовное слияние, я так и не высек, в чём конкретно заключался смысл его слов. Негодовал ли он по этому поводу? Был обескуражен? Чувствовал удовлетворение? / Поля украшают разномастные цветочки и звёздочки / Как я и предполагал, моя белоручка, моя нежная комнатная фиалка не имела ни малейшего представления, как управляться со шваброй и ведром. На фабрике он не прижился. Не хватило даже терпения Виктории, вошедшей в курс его ситуации, — меня попросили поискать для него другое место. И это был второй круг ада: я и себе с трудом-то его нашел, а тут такие сложности! И всё же даже у такого, как Барти нашёлся талант. Таким образом его ежедневной обязанностью стал полив и уход за растениями в большом офисном здании, где раньше работала Лиза. Сущие пенсы, но все же. У Миры острый ум, раз она догадалась до такого варианта. А вот Барти, любящий выкидывать гениальные факты в максимально случайные моменты, в повседневной жизни своим почти не пользовался. / Вверху страницы криво изображён Бартемиус Крауч-мл в очках и бакалаврской шляпе / Помимо тех самых фактов я день за днём, неделя за неделей разгадывал детали его самого. Он любил просыпаться перед рассветом, без будильника, смотреть в окно и валиться спать обратно. Любил ночью притворяться спящим на своем матрасе, а потом переползать под мое одеяло, обвиваясь вокруг руками и ногами, как плющ. Любил пейзажи Эдварда настолько, что мог подолгу сидеть перед ними, погружаясь в транс и становясь настолько отстраненным, насколько становится пианист перед игрой сложного этюда. Любил протирать восковые листья цветов тряпочкой. Восторженно рассказывать о скучнейших бытовых вещах. Затаиваться за дверью и пугать, а потом заливаться звонким смехом, обнажая зубы с выдающимися клыками и морщиня веснушчатую кожу. Любил ветренную погоду, чтоб ветер раздувал одежду, как паруса, и подгонял в спину, особенно если это будет на прогулке с Коко, которые он тоже любил. Часто повторять слово «вообще-то» . Ходить в одном и том же, пока я это не выкраду и не отнесу в прачечную; дербанить апельсины, обмазавшись соком по локти, рассматривать схемы метро, ругаться с Мирой из-за комиксов и моего внимания; расчесывать комариные укусы, пока я не надаю по рукам, пародировать пение птиц и самому петь, преимущественно баллады десятилетней давности — про современности он с большим удивлением узнавал от меня. Боуи целых полгода он называл не иначе как «твой возлюбленный с картинок»: после обнаружения моей коллекции музыкальных пластинок и кассет с записями интервью, а также прилюдного восхищения у каждой встреченной на улице рекламы. Ревность, обоснованная ревность. Страшно не любил он любые зеркальные поверхности, скрывался от них или скрывал их самих любыми средствами. Не знаю, с чем это было связано — раньше, зимой и осенью, я такого за ним не замечал. / Следующая страница сплошь покрыта набросками Бартемиуса Крауча-мл. Один из них разбивает ручное зеркальце / Конец мая и начало дождливого грозового июня были просто замечательными. Бывало, встретившись после рабочего дня, мы вдвоем носились по проулкам, невзирая на стены и реки воды, а потом заседали под большим зонтом какого-нибудь уличного кафе, где и без нас толпилось много народу. Я покупал большой стакан кофе, и мы распивали его пополам. Он, Барти, был живее всех живых, единственным кусочком цветного стекла в прозрачном витраже — рыже-малиновым, неправильной формы, близко к центру, но чуть выше. Барти не пил, а курил редко, строя при этом заправской вид, но никогда не вдыхая в затяг. Попытки отучить его разбивались о вселенскую тщетность. Если курит Сириус, курит и Барти, и это не обсуждалось. Всё свободное время я хотел проводить рядом с ним, попытаться надышаться, насытиться его ускользающим пребыванием, дарящим успокоение лучшее, чем самый дорогой укол героина в моей жизни. Мы словно прилунились на астероид безопасности, плывущий среди рассветных облаков и ярких звёзд. Не получалось поверить, что все те ужасы, пережитые ранее, реально имели место в реальности, а не пришли жутким затяжным кошмаром — да и как такому верить, когда валяешься в изумрудной траве и одуванчиках на парящем клочке земли, отдавая всего себя труду и заботе о ближних. Это было лучше, чем наркотик. Нет, это и было настоящим наркотиком. Наверное, поэтому Марлен всегда и держалась в шаге от прыжка в пропасть, откуда мы её часто звали раскатистым эхом. Я впервые начал спешить домой по вечерам. Впервые за год не чувствовал себя одиноким. Наблюдая за Барти, я понимал, что тоже всю весну не заботился о себе и был несправедлив, как сильно в самом себе запутался. Независимо от того, кем я являлся, независимо от того, какими я славился поступками, он протягивал мне свою руку просто потому, что я для него был хорошим. / На следующей странице детской гуашью нарисован космический пейзаж с покрытым травой астероидом в центре / С пятого по одиннадцатое июня по Великобритании прошлись громкие праздники по случаю двадцатипятилетия правления королевы Елизаветы II. Я разрывался между двумя противоречивыми чувствами: с одной стороны, мог бы порадоваться выходным и даже продать больше товара, чем в простые уикенды; а с другой — на этом я не мог заработать настоящих денег, что было крайне критично. В то время приходилось высчитывать каждый пенс, чтобы покрывать минимум, требующийся для более-менее пристойного существования трёх человек, один из которых — совсем маленький. По ночам я выбирался расклеивать рекламные объявления и сдирать старые, которые, бывало, сам и клеил неделей ранее. Именно из них я узнавал о десятках проходящих по случаю торжества мероприятий. Числа девятого или десятого мы впятером — я, Барти, Пьюси, его девушка и их собака — отправились развеяться на развернувшейся в центре суматохе. Барти прицепился ко мне, как репей, не раскрывая рта и вселяя в компанию напряжение. Но я не грузился, лишь старался по максимуму поддерживать светские разговорчики, скармливая Барти сладкую вату и искусственно посмеиваясь. / Судя по изменившемуся контексту, часть страниц утерялась, но поблизости их нигде нет. Почерк снова сужается, а буквы “i” — дырявятся / Когда я был ребенком, в моде были ЛСД, ДМТ, разного рода грибы и мескалин, немного. Галлюциногены, да вы и сами всё прекрасно знаете об эпохе шестидесятых. Потом, подобно цунами, распространился кокаин в смеси с алкоголем и другими препаратами, представляющими собой поистине ядерную хуйню. Ближе к концу семидесятых его принимали голяком, но точно не среди молодёжи — стоил он гораздо дороже всего остального, это мне повезло попасть в сердце золотого рудника. Он не бил по обществу, как те же дезоморфин и героин, или внезапно бахнувший новизной дешёвый крэк, а шел наравне с бытовым алкоголизмом, только для избранных. Неуклонно росло число зависимых от вышеперечисленных хуёвин, связанное с неким духовным кризисом и поголовным депрессняком. Никто не стеснялся употреблять. Это как чай в пять часов вечера. И пока я не сжег перегородки и не превратился в животное, тоже не мог отказать себе в такой слабости, перемножавшей все удовольствия на сто, тем более отход бил не так, как героиновый: набегавшись и, наконец, скатившись с детской горки, ты встаешь и продолжаешь идти, как ни в чем не бывало, до следующей такой же площадки. Везение, чистое везение — иначе бы я сто раз успел сторчаться на игле. Нюхал я, естественно, втайне от Барти и Миры, чтобы те не вздумали повторять. И закатывать драматические скандалы. Вырастут — поймут. И все-таки долго от Барти уклоняться не получилось. Тайное становится явным, так, типа, говорят. 18 июня 1977 года Это лето — самое жаркое за всю мою жизнь. Палит, пиздец. Даже вечером. Барти носится по внутреннему двору, следуя за взбудоражившейся Коко на ослабленном поводке. На его длинных ступнях тапочки Курта — рваные, слишком широкие, постоянно слетают с ног. Но это не останавливает, напротив, только распаляет продолжать бег вместе в поисках приключений. Пока они беснуются в сгущающихся сумерках, а под загорающимися фонарями собирается ночная мошкара, я отворачиваюсь и украдкой достаю спичечный коробок с кокаином, а также маленькую ложечку, какие недавно вошли в обиход — подарок Пьюси по случаю недавней череды праздников (ему я презентовал четвертушку своего недельного запаса за неимением лучшего). Просто маленькая подзарядка, следующий раз будет только послезавтра. Черпаю малюсенькую пригоршню снежинок — сначала для одной ноздри, потом для другой. Слизистую спустя два месяца не обмазывает ментоловой зубной пастой, тем более от такого ничтожного количества. По позвоночнику пробегает легкий разряд электричества, слабо тянущий хотя бы на статическое, и с титаническим усилием я убираю свои преступные орудия обратно в глубокий карман. Сказал «чуть-чуть», значит чуть-чуть. — Что это ты там делаешь? Чёрт. Мне удалось настолько ослабить бдительность, чтобы подпустить Барти совершенно незамеченным. Знакомая маска безразличия сдавливает голову по бокам, когда я к нему оборачиваюсь: — Да ничего. Коко трусит подле нас, натягивая подобранный поводок, гавкает, упрашивает вернуться к игре. Я никогда не видел у Барти такого лица, даже во время ссор с Мирой или обсуждения Боуи: лоб наморщен в искреннем недовольном укоре, тонкие брови сдвигаются до предела, губы насупливаются, кривятся уголками вниз. Еще немного, и он на меня бросится. Совсем как Ремус почти что целый год назад. — Я всё видел, — говорит чётко, как отрезает. — Зачем тогда спрашивал? — Думал, правдоподобно соврешь, — Барти всегда выносит правду на общее обозрение без утаек и прикрас. — Хотя, знаешь, я вообще-то ненавижу враньё. Коробок в кармане вдруг тяжелеет и раскаляется. Остается дивиться, как не загорелся. — Пошли, возьмем по «Пепси», у тебя наверняка в горле пересохло, — перевожу тему, хотя чуть было не спотыкаюсь и не предлагаю «Колу» , слишком саркастично для нынешней ситуации. Барти не переводится. — Зачем ты это делаешь? — в его голосе появляются угрожающие нотки, но неясно, угрожают они мне или ему самому. В голове вспыхивает воспоминание, как Пит "застукал" нас с Люпином за ширкой. Как же богат мир человеческих реакций на одни и те же вещи. Я шаркаю ногами по песку, сгоняю с тела утроено выступающий пот, в то время как мой друг стоит полностью неподвижно. Зачем я это делаю? Как же меня все бесит и раздражает. — Я не могу, понимаешь, по-другому. — Почему? Да потому что. Коко выдергивает ручку поводка и уносится к своей подружке, вышедшей на прогулку с теткой из соседнего дома. — Такой вот я, — неопределенно пожимаю плечами, туплю взгляд. Когда мы поменялись ролями? Не ему за мной присматривать. За мной, самостоятельным взрослым человеком, вообще никто не должен присматривать. — Это не ответ, — Барти то почти шепчет, то говорит слишком громко, так что боязно, как бы прохожие не услышали чего лишнего. — Ты же не плохой, Сириус. — Ты ошибаешься, — мои слова тоже еле слышны. — Я очень плохой. Зачем я самонадеянно взвалил на себя столько ответственности за чужих, когда даже с собственной жизнью не в силах договориться? Именно, что договориться. Только так я и умею.

Хотел как лучше?

Да. — Нет! — Барти вновь срывается на крик, брызгая слезами. — Ты не плохой! Не делай так! НЕ ГОВОРИ ТАК! Я не плохой? Может так. Но я такой же маленький и тупой. Я иду наобум. Я тоже не знаю, что делать. Я много плакал. Много при ком, не только в одиночестве. Когда при тебе плачет кто-то другой, это ощущается совсем по-другому. Слишком беспомощно, а нос-то как щиплет, как от целой дороги кокаина. Слезы Люпины вызывали только жгучую, палящую напалмом ненависть. Они были не такими. Они упивались жалостью к самому себе. А Барти свои слезы посвящает мне. И мне стыдно. — Я болен, Барти, — примирительно подхожу ближе, скрадывая всё возникшее между нами недопонимание, мягко касаюсь краснеющего от жестокого летнего солнца плеча. Тот одергивает его — от боли, не неприязни. — А это — моё лекарство. — Я тоже болею, и без всяких лекарств замечательно живу! — шипит он сквозь горючие слезы, крупными бусинами стекающими на шею. Шквал эмоций. Это болезнь? — Ты сильный, — сейчас лучше не раскапывать очередную проблему, хотя какие-нибудь лекарства бы ему точно не помешали. — Я так не могу. Барти рушится. Хватается длиннопалыми руками за уши и осаживается на корточки, а с них — на колени. Воет, как молодой раненый волк, и даже Коко возвращается к нам: без лишних звуков обнюхивает попавшего в беду приятеля, тыкаясь мокрым носом, и недоверчиво на меня таращится. — Ты не как он, — сквозь всхлипы доносит он. — Ты же не как он, зачем ты так делаешь? Сев на землю рядом с ним, снимаю всерьез обеспокоившуюся собаку с человеческих колен, беру его за острый подбородок, насильно заглядывая в глаза. Он? Кромвели? — Это почти как сигареты, только немного иначе. Ты же куришь со мной сигареты. В этом нет ничего плохого. Все так делают. — Это правда? — слипшиеся от соленой влаги ресницы обрамляют две чернильницы, затягивающие меня в свою пустоту. Я проклинаю себя за то, что кривлю перед ним душой, защищая свою несносную задницу. — Да. — Тогда дай мне тоже, — глаза сужаются до двух щелочек, а на лице опять возникает выражение упрямства. — Если, говоришь, как сигареты, тогда дай мне тоже. — Нет, — опрометчиво резко отодвигаюсь от него, выстраивая заново разрушенную баррикаду. Ему нельзя подсаживаться. Кому угодно, только не ему и не Мире. Никогда, ни за что. — А что это ты, боишься? — Барти по-хищнически встает вместе со мной, только вот я отряхиваюсь от песка, а он нет. — Или жадничаешь? Не верю. Не ври. Не смей врать. — его невербальный посыл штормовыми валами ударяется о внутренние стенки черепной коробки. Из меня ужасный актер. Ты же сказал, что я сильный. Чего же ты боишься, Сириус? — Я брошу, — уверенно вскидываю голову, скрещивая с ним мечи-взгляды. — Не верю. Он разворачивается и уходит, даже не обращая внимания на потрусившую по пятам Коко, путающуюся в брошенном поводке. ------------------------------------------ Да, лживые фокусы с Барти не прокатывали. Это не приятели-однодневки, которых развести проще, чем сигарету поджечь, и не Люпин, который сам заврался настолько, что не отличит правду от неправды (да оно ему и не нужно было, в основном). Барти сам никогда не лгал — может, только недоговаривал. Потому утаивать свой секрет дальше было бесполезно. Тем более, что он занял позицию немого, но болезненного укора, не напоминая о моём недо-обещании и не устраивая новых разборок. / Страница надорвана, но текст сохранился. Угол характерно загибается. / Мне было немного стыдно, признаю. Но всё же это и без того большой прогресс по сравнению со мной из прошлого года. Не стоит забывать, что я вкалывал, не покладая рук, чтобы обеспечить две морды всем необходимым — от подработок Барти толку было мало. А помимо работы ждали домашние дела в виде готовки, уборки и всего остального, что теперь нельзя просто отпустить на самотёк, как раньше. Иногда я задумывался, нахуя я набрал себе столько забот, однако потом, на половине предложения, отрубался. В этом и был неоспоримый плюс — некогда думать о наркотиках.

Подумай о наркотиках, и ни о чём больше думать не придется.

Я не могу снова и снова подводить людей. Только не сейчас.

Да? То есть сейчас ты их не подводишь? Посмотри на себя. На свои доходы. На них.

Катись к дьяволу.

Ха-ха-ха!

К концу дождливого сезона исполнилось моё маленькое желание: Виктория подсуетилась, и меня взяли принесиподайщиком к лекальщикам. Помните, как Люпина в первое время на заводе, совместно с обучением. Несмотря на «повышение», сил эта работа отнимала гораздо меньше: сидишь себе на месте, вырезаешь лекала по готовому контуру. Красота. Но теперь точно никаких отлыниваний и ухода пораньше. Может, поступлю потом... / Приложена фотография, где спиной к фотографу Виктория Браун сидит за швейной машинкой. Через одну страницу — ещё одна, где Бартемиус Крауч-мл чистит картофель в мусорное ведро. / После первого дня на новом месте мы вместе возвращались домой, и я, разоткровенничавшись, на пару дюймов приоткрыл Виктории завесу своего прошлого, рассказал про Блэков. Она тоже не отмолчалась — история за историю. Как и неизвестные родители Долоховых, она бежала из Советов, но не из Румынской республики, а каких-то восточных гор, после разворота военных конфликтов конца пятидесятых. Без оглядки на семью, нелюбимого мужа, вековые традиции и террор — не республиканский, в целом застенный. Ей было всего девятнадцать, и вместе с другими она бежала, не жалея ног и тела, как можно дальше от границ, на самый край земли. Новое имя она взяла в честь королевы, подарившей второй шанс на счастливую жизнь. А старая Фариха осталась там, в плену указов, дав жизнь изменившейся до неузнаваемости Виктории Браун. 2 июля 1977 года После моей шутки про дорисовку в окне ебущейся парочки Эдвард смущенно замолкает и угодливо смеётся. Внешне он выглядит почти здоровым, если не считать пигментные пятна и налитые кровью глаза, какие встречаются у злостных алкоголиков. Эдвард в последнее время и правда частенько прикладывался к бутылке, хотя никогда не составлял мне или Вуду компанию. Бухал в одиночестве — нет, в окружении своих маленьких масляных мирков. День умиротворен до невозможности. Теплое марево можно потрогать: оно как подслащенный чай комнатной температуры, в нём хочется расслабить каждую мышцу и поплыть, от одной стены до другой. Дома опять почти никого нет: Вуд-старший где-то суетится со своими «братками», его жена и ребенок тоже ушли с час назад. Нет ни Сиси, ни Виктории. Только Эдвард пытается сделать из нас токсикоманов, да Барти принуждает Миру приступить к летнему домашнему заданию. Теперь он занимается её уроками, на правах единственного из нас двоих закончившего старшую школу. Кстати, получается, он точно не может быть младше меня, но меня это не смущает. — Ну тебя! — Мира с размаху так хлопает дверью нашей комнаты, что последние стекляшки двери в гостиную, а так же висюльки на люстре начинают звенеть. Даже не заглянув к нам, она шлепает босыми ногами по пыльному полу на кухню и залезает в холодильник. Что же ей там приглянётся? Теперь-то вся полка Долоховых отошла в мои владения, и я стараюсь по возможности заполнять её чем-то полезным. — Сириус! Где мой йогурт?! Ну, полезным не всегда получается. Надо ведь иногда позволять себе всякие вредности, чтобы не свихнуться. Вот вчера прихватил четверку пластиковых баночек с клубничным йогуртом — по одной всем и еще одну Мире. Но, кажется, мне известно, кто добрался до неё первым. — Извини, не удержался, — прикрываю Барти от праведного гнева, иначе тот совсем потеряет над ней любую управу. Свирепый топот прогнозирует не менее свирепый взгляд, показывающийся через какую-то долю секунды. Совсем как у Лизы. — Извини! Сегодня куплю ещё. — Вы — две собаки! — Мира обиженно надувает щёки и возвращается обратно на кухню: мало ли, что найдётся. — Эй, а ты обедала-то? — чуть громче обращаюсь к ней. Не спросишь — не поест ведь. — Да-а, — неуверенно тянет она, и я, подкатив глаза, встаю на затёкшие ноги. Всё впереди немедленно темнеет, в довершении всего в лоб врезается муха, назойливо жужжащая весь день. «Пизда» — хочется ответить, но, сдержавшись, бессловно доползаю до кухни с упёртыми в бока руками: — Шуруй за стол, сейчас разогрею. — Я не буду это есть, — канючит она. — Твою пасту даже ножом не разрезать! — Враки, — важно помахиваю сковородкой перед тем, как поставить на плитку и вывалить содержимое маленькой кастрюльки — слипшуюся карбонару, над которой я старался весь вчерашний вечер. Как раз на двух с половиной человек. — Просто надо есть быстрее, пока не остыло. Я стою к ней спиной, и оборачиваюсь только на пару секунд, чтобы проверить, на сколько процентов она сдалась. — Меня научили новой считалочке, хочешь расскажу? — Мира вытягивает руки по столу и кладет щеку на прохладную изрезанную клеенку. — Конечно. — Она с нехорошими словами. Глотаю почти вырвавшийся смешок. Так, сейчас она расскажет, и отправлю звать Барти. Сидит, читает, наверное, вместо Миры, детские сказочки. — Ну, я не буду ругаться. Но при других взрослых старайся не… — Я знаю! — довольно огрызается Мира. — Всё, тихо. A, B, C, D… Считалка в девять строчек полнится отборной бранью. Одно витиеватое выраженьице я вообще слышал только однажды, только не припомню, где… — А кто тебя ей научил? — задумавшись, пропускаю момент, когда куски пасты прилипают к сковороде. Чёрт, теперь они не только слипшиеся, но и подгоревшие. — Барти! Точно, Кингсли же часто любил путём этой считалочки определять, кто встанет у входной двери встречать котов. Но, кажется, Мира имела ввиду не это. Она обращалась. — Сириус, это нечто! Потрясающе! — верещит Барти. Вытряхнув еду в тарелки, оглядываюсь. Спешить некуда — определение «потрясающе» Барти может применить к чему угодно, даже к ползущему по тротуару дождевому червю. Голова его выглядывает из коридора, будто парит сама по себе, и сияет ярче надетой на рождественскую ёлку звезды. Вопросительно вскидываю брови. — Я нашёл!.. Я попробовал!.. — восторженно захлебывается он. — У тебя… Щелчком тумблера во мне включается Шерлок Холмс с его знаменитой дедукцией, а в глазах — способность Супермена. Волосы всклокочены, но они так всегда, в комплекте с безумно счастливой улыбкой. Кончик носа насыщеннее остального лица, словно его долго чесали или терли платком. Ко мне со спины, под майку, лезет отвратительное чувство липкого ужаса. Из правой ноздри выкатывается кровавая бисеринка с белыми ошмётками. — ТЫ, БЛЯ, ОХУЕЛ, ******?! — ору не своим голосом, забыв обо всех приличиях. Мира вжимается в стену, округляя глаза до идеальных монеток. — ПИЗДЕЦ, БАРТИ! КАКОГО ХУЯ?! Подскакиваю к нему, влепляю легкую затрещину и трясу за задрожавшие плечи. Кажется, теперь я понимаю, что чувствовал Люпин, когда я решил впервые уколоться. Слава блядскому богу, что там, в коробке, оставалось раза на два, если растянуть, а то лежал бы сейчас этот экземпляр, этот ёбаный артист, плашмя на полу, в крови и блевотине. Откуда ж ему знать, сколько надо отсыпать? Вряд ли Кроули брался преподавать нарковедение! У Барти трясутся губы — на грани перед тем, чтоб разреветься. Как это так, откуда такая несправедливость? Ведь он поделился с близким человеком радостной эмоцией, доверил, поднёс на ладонях, а её так злобно отвергли. — Сириус дурак, — в повисшей звенящей тишине Мира неожиданно шмыгает носом, и одновременно с Барти они начинают громко плакать. ………………………….. / Приложена фотография рассвета за открытым окном комнаты Сириуса, Мирабель и Бартемиуса / После того случая Барти стал совсем невыносим. Он цеплялся и лез под руку, когда совсем этого не ждёшь, намеренно мешал отдыхать, повисал на ушах с просьбами и бессмысленными разговорами. Меня уломали на одну маленькую дорожку в неделю, и эта сдача была главной ошибкой. Ему наглухо сорвало крышу от множащихся как микробы эмоций. Вне себя от счастья Барти лип ко мне, как банный лист, на выходных отпуская только поссать, посрать да в душ сходить. А в будни караулил у фабричных ворот и сопровождал до дома, как верный пёс или назойливый поклонник, кому как больше нравится. Я уворачивался, как мог, но мне исклёвывали щеки, мяли пальцы, дергали за волосы, одновременно с этим тот злорадствовал и не подпускал ко мне Миру, игриво рыча и без конца проверяя её знания таблицы умножения. Наверное, таким я был для Лунатика, лезущим к нему с ласками без повода. Но я не такой, как он, и не буду плескаться злобой, отвергать малые проявления привязанности — не мудак ведь. Тут необходим другой подход. Ненавязчивые разговоры, объяснения. Правильное воспитание. Барти ведь не понимает, как надо. После мистера Кроули-то. С полмесяца он спал один, на матрасе, не переползая третьим на и без того узкую кровать. Но буйный смерч из кокаина, гормонов и необъяснимо как генерирующейся благодарности повадили его вернуться за старое. В один день он пересёк все границы, заставив меня самого переехать к нему на матрас — ещё Миру задавит. / Внизу страницы нарисован Сириус Блэк в образе картины Эдварда Мунка «Крик» / 16 июля 1977 года Мира встаёт рано утром — уходит поиграть с друзьями, пока не слишком жарко. Я распластываюсь по кровати звездой, наслаждаясь освободившимся пространством, и продолжаю сладко дрыхнуть почти до одиннадцати, открыв тыл демону похотливости. Недаром ко мне снисходит сон эротического характера, где я пялю свою напарницу по выкройкам. И просыпаюсь от собственного стона и поллюции. Первое, что по пробуждении видят мои глаза— побелку потолка; второе, скосившись, — слишком близкое и ужасно загадочное лицо Барти. Отдергиваюсь, как от скримера из фильма ужасов, и его теплая рука выскальзывает из моих трусов, оставляя на животе мокрый след. — Ты много стонал во сне, — деланно говорит он мне. — И зубами скрипел. Говорят, это нервное. — Что, блять? — хрипло переспрашиваю я. — Так мучился, чуть дыру в пледе не протёр, — испачканная спермой ладонь с мягкими, почти невесомыми пальцами, поглаживает щеку и спускается на шею, вызывая стадо нехороших мурашек. Осторожно, будто моя кожа может порваться от излишней грубости. — Не мог не помочь, ты же знаешь. Он, как желе, перебирается ко мне на грудь и трётся домашней кошечкой, только что не мурчит. Очень любвеобильно. Меня хватает только на еле слышное «пиздец». Влажный член безвольно лежит на потном кучерявом лобке, спрятав головку. У меня давно не было секса — с февраля, если считать ту *********очную, но такого мне не надо. Сейчас Барти, самовольно проникший под моё белье, как живое напоминание о тех ужасных днях. — Даже не скажешь «спасибо»? — Барти по-хозяйски садится сверху, прижав ногами мне руки к туловищу. — Не скажу, — самое время напомнить ему, кто тут главный. И о манерах. — Так нельзя, Барти. Я же не просил об этом. — Глупый , как бы ты попросил меня во сне? — Барти, недавно вернувшийся к королевскому выговору, смешливо поднимает одну бровь. Его вес никак не сдвинуть, меня словно камнем придавливает. — Ну и пожалуйста! Здесь, — он показательно тыкает куда-то за спину, — ты уже все сказал. — Слезь с меня, — напускаю на себя максимум строгости. — Не слезу, — он вздергивает подбородок и хищно наклоняется. В его дыхании чувствуется запах зубной пасты: это ж сколько я спал? Вопрос в другом — во сколько я вернулся после расклейки объявлений? — Лучше дай мне порошка. Просит — требует — потому что я его тщательно прячу. Найти кокаин, не перевернув квартиру вверх дном, постороннему невозможно. — Заебал, — цежу сквозь зубы и отворачиваю голову набок, чтобы хоть как-то от него спрятаться. — Ничего тебе не дам. Ты нака… — нет, нет, я же не Кроули. — Потом. Ноздри Барти вздуваются, и боковым зрением я вижу, какой огонь пляшет в его глазах. — Я знаю, что ты сейчас хотел сказать, Сириус, — он опускает голову еще ниже, шепча прямо в ухо. Перед тем, как продолжить, сдув мои недавно укороченные волосы, губами он хватает и отпускает мою мочку вместе с сережкой, и, ей-богу, у меня опять крепнет член! — И ТЫ ПОПЛАТИШЬСЯ ЗА ЭТО! Он отрывисто смеется, откидываясь назад, и начинает безжалостно меня щекотать. Я взвываю, как подбитый, изворачиваюсь ужом, но всё тщетно. Меня держат в тисках под самым страшным орудием пыток. В какой-то момент 0 удается вывернуться и скинуть его, начав тем самым контратаку. Но Барти не боится щекотки, и это ещё сильнее его раззадоривает. Тогда я его просто заламываю подмышкой и очень неприятно фырчу на ухо. Он пищит, как резаный кролик, и к нам залетает Анна-Мария. — Что вы тут устроили?! — гаркает она. — Прекращайте балаган, немедленно! Вы уже взрослые! Ага, значит, сейчас напьемся и начнем драться бутылками, как твой Курт. Барти читает мою мысль и, цапнув за бок, высвобождается и хихикает. Женщина стоит в дверях, пока мы примерно не разъединяемся по разным краям кровати, два совершенно неголубых мальчика. — Ладно, хватит, — глубоко дыша, проговариваю я, когда фурия уходит. — А то кровать сломаем. — А пол — нет, — на секунду встав на ноги, Барти падает на перетащенный в центр комнаты матрас. — Это мы ещё посмотрим! — коварно падаю сверху и вгрызаюсь в предплечье. Тот не отстает, вонзая вампирские клыки в мою нежную шею. Вторая потасовка короче (и тише) первой — мы разваливаемся валетом на скомканной простыни, изредка перебрасываясь усталыми фразами. — Сириус, скажи тук-тук, — Барти, созрев для своей новой странной шутки, стучит по воздуху. Я, наученный не уточнять у него, зачем, подыгрываю: — Тук-тук. — О, это же мой доставщик порошка, вы так вовремя! Рыкнув, щипаю его за икру, и ползу к своей тумбочке: Барти внимательно следит, как я поднимаю кусок линолеума, сдвигаю отломанную половицу и вытаскиваю обмотанный в тряпки коробок, который теперь придется перепрятывать. Ура, пора стать ещё на шаг ближе к пределу, тупику нашей счастливой жизни. К горизонту событий, как говорит Барти. ----------------------------------- / Вы находите стопку фотографий, перевязанных старой лентой со следами белых ниток (возможно, раньше она была пришита к мягкой игрушке). Несмотря на украшение видно, что за фотографиями никто не ухаживал — бумага пожелтела и оборвалась по краям. Надписи на обратной стороне выполнены каллиграфическим почерком. Чернила красные, но расплылись из-за ненадлежащего хранения. Фотография 1. Сириус Блэк курит на лоджии квартиры в компании Курта Вуда. Фотография сделана из внутреннего помещения, люди стоят спиной к камере. Подпись на обороте: «Я — сгорающая сигарета, а ты — умирающий ради меня человек». Фотография 2. Сириус Блэк в белье и футболке слишком маленького размера спешно сушит волосы феном. В нижнем углу видна маленькая нога в розовом носке, на полу разбросаны газеты, книги и тетради. Подпись: «Когда-нибудь я потеряю контроль, засмотрюсь и ослепну». Фотография 3. Сириус Блэк вместе с Эдвардом Макнейром пытаются починить вышедший из строя магнитофон или хотя бы достать из него кассету. Подпись: «Если бы ты стал кассетой, я бы не позволил проигрывать тебя ни одному магнитофону». Фотография 4. Сириус Блэк кухонными ножницами подстригает чёлку Мирабель Долоховой. У девочки закрыты глаза, и она не знает, что её фотографируют. Подпись: «Даже если ты изрежешь меня ножницами, я буду наслаждаться каждым прикосновениям». Фотография 5. Сириус Блэк идёт по сумеречному Лондону, освещение электрическое. На нём простая одежда, лицо хмурое и уставшее, волосы собраны в низкий хвост. Подпись: «Если бы мы жили во вселенной, где ты — вправду звезда, я бы сломал шею, любуясь тобой каждую ночь». Фотография 6. Сириус Блэк крепко спит на полу, завернувшись в тонкое одеяло. Рядом спит такса. Подпись: «Когда-нибудь я убью тебя от переизбытка чувств. И я съем тебя.» Вам становится некомфортно, и вы откладываете остальные фотографии. / Если лето шестьдесят седьмого было "летом любви", наше лето семьдесят седьмого стало Летом Ненависти. Противники конформизма, консерватизма и Национального Фронта стекались в Сохо, гей-клубы становились все более популярными. Иногда, когда я ходил продавать стафф туда, приносил свою собственную коллекцию пластинок и танцевал под нее. Это не сильно жаловали, потому что родители глэм-рока были недостаточно молоды и недостаточно злы, чтобы оставаться в тренде. Когда вам нечего терять, насилие и анархия, в словах и делах, привлекают; так что это Лето было всеобъемлющим, искренним, саморазрушительным криком. Не вечным. И в этом был смысл. / Приложено фото музыкальной группы Питера Петтигрю. Облитые синей и белой краской, они выступают где-то на улице / / Страница потеряна / Курт постоянно срался с Эдвардом. Я так и не понял, почему. Какое зло мог сделать этот чудила нашему «местному авторитету», нарисовать порнушно-унизительную картинку с его участием? Особенно Курт любил дебоширить после наших редких посиделок на лоджии, "базе", где мы, бывало, распивали пиво и жрали чипсы с жареными рёбрышками — рыбу он ненавидел (наверное, поэтому переехал из Ипсвича). Подозверев на синьке, Курт искал партнёра для драки, и, хвала небесам, я приходился недостойной кандидатурой. А вот Эдвард, спокойно рисующий или читающий в соседней комнате — ебать подходил. Барти Курта то ли стеснялся, то ли побаивался, поэтому на время пивопитий пристраивался тенью Эдварда, поглядывая на нас через оконное стекло. И когда наклюкавшаяся машина для убийств озарялась целью до кого-то доебаться, тоже попадал под раздачу. Вообще Барти был у Курта в «особом почёте»: тогда как каждый из нас получил от него только одно погоняло, у него было целых три — Гуфи, Вафлёр и Петух . И когда Курт впадал в неконтролируемое бешенство, Барти шкерился в самый неприметный угол, пока я пытался оттащить Курта от Эдварда и его холстов. Моей мощи, естественно, не хватало. Бывало, со второй стороны на помощь приходила одна из наших сожительниц, но случалось и так, что Эдварду приходилось спешно уёбывать. Однажды Вуд надел ему на голову почти законченную работу и сломал пинком мольбер. Я не любил Вуда. Также Вуд часто кололся и невменяемо валялся в своей комнате, не уважал по-настоящему никого вокруг, но лебезил перед Сиси (которую оскорблял за спиной), выбивая скидку на черный. Часто он пропадал, а потом появлялся с кучей бабла и крадеными вещами, иногда побитый. Разок его подстрелили в ногу, и Сиси пришлось доставать пулю кухонным ножиком и щипчиками для бровей. На день рождения Миры, пришедшееся на конец июля, прямо день в день с Регулусом, он устроил настоящий бардак. Я, к своему стыду, не особо к празднику готовился. Купил в подарок какую-то куклу, хотя она, должно быть, уже из них выросла, и первую попавшуюся книжку с картинками. Стандартный набор моих деньрожденьческих блюд (даже исключающий алкоголь) Анна-Мария не одобрила, приготовила что-то своё. Ну, зато удалось отведать халявного пирога с патокой. Ах, да, про свечки я тоже забыл, но до них и не дошло: Вуд ворвался вусмерть пьяный и вдобавок уколотый, разорался на несуществующего врага, помахивая граблями, споткнулся о воздух и разъебал пирог лицом. Поесть-то мы поели, но без свечек. / Приложена фотография Курта Вуда в «крутом прикиде» верхом на мотоцикле. Подпись на обороте гласит: «Мудозвон». / 27 июля 1977 года — И это ты считаешь идеальным днем? — скептично произносит Барти, откусывая верхушку своего фруктового льда на палочке. Мы продолжаем двигаться домой, выйдя из спасительной тени ларька с мороженым. Хоть уже вечер и совсем не жарко, солнце любит поддать напоследок — заслепить глаза, параллельно укатываясь в зубастые промежутки между домов. По окончании рабочего дня Барти снова меня встречает и снова достает всякими вопросами. Я устал, как конь, и хочу не то лечь спать на первую попавшуюся лавочку, не то сдохнуть на месте, так что Барти ни при чем. Он очень даже мил в своей новой радужной футболке, откопанной на распродаже шмоток десяти-двадцатилетней давности. И я даже привык к его постоянному конвою. — Щем фебе не ныавиcа Сан-Фванциско? — в душе меня обижает его реакция, но я не подаю вида — просто продолжаю долбить край вафельного рожка зубами. На вопрос «каким бы был твой идеальный день?» я не сразу ответил. Даже попросил подождать, пока соберусь с мыслями. День, когда точно слезу? А каким тогда будет этот день, и почему я не могу устроить его, скажем, завтра? Может, идеальный день — это встреча со всеми друзьями и веселое времяпровождение? Тогда, по сути, у меня было много «идеальных дней», но таковыми я их не считаю. Идеально. В Лондоне так не бывает. В Лондоне тебя непременно утопят в говне, пискнуть не успеешь. Не посмотрят, кто ты и что ты. Я уверен, здесь, где-то под землей — возможно, в подвалах Тауэра — находятся врата в Ад. Тут не может произойти «идеальный день». Вопрос: а где может? Все подростки почему-то грезят о Нью-Йорке… или Сан-Франциско. Город на краю света, купающийся в теплом океане и закатном янтаре, с полу-легальной (по Лондонским-то меркам) марихуаной и доброжелательными людьми. Все, кто искал лучшей жизни, ехали в Сан-Франциско. Возможно, Марлен тоже сейчас там. Я бы встретился с ней в свой идеальный день. — Слишком у тебя большие замашки да ожидания, — Барти крайне пошло обсасывает свой лёд и перед тем, как говорить дальше, с полуулыбкой показывает мне жёлтый от красителя язык. — Такими темпами никогда его не дождешься. — Идеал на то и идеал, чтобы к нему, недосягаемому, стремиться, — стопорю его на светофоре, хватая за низ футболки — тот почти шагает на проезжую часть. — И жить в несчастье? Без идеальных дней? О не-е-ет, — отправив лед полностью в рот, он благодарно хлопает меня по плечу, а вторую руку, липкую от натекшей жижи, отряхивает в воздухе. — И много у тебя было «идеальных дней»? — с отвращением замечаю, что вторая рука (как и моё плечо) тоже липкая, незаметно из-под неё выскальзываю. Рука Барти шлепается о его бок, и он с непониманием на неё таращится, продолжая беседовать уже с ней, а не со мной: — Ну да. Например, когда я сбежал из дома или когда понял, что за мной не придут. И когда переехал сюда. И когда весь день, в апреле, с зари до полуночи играл музыку на Пикадилли… Вся жизнь у него идеальная. Загорается нужный свет, и весь путь до следующего перекрестка Барти не умолкает, перечисляя множество вполне обычных дней, процентов восемьдесят из которых приходились на эту весну и лето. Но я циклюсь на одном слове, пропуская остальные. — Не придет... не придет сэр Данталиан? — Да, — согласно кивает Барти и метко пуляет голую палочку в урну. — Он. — А разве… Затыкаюсь, поругав себя за бестактность. Доем-ка лучше своё стремительно тающее мороженое. Пара улиц — и мы почти дома. Образовавшаяся тишина меня, да и Барти, похоже, тоже, не особо тяготит, но всё равно хочется что-то сказать. — Послезавтра будет тебе идеальный день, — чему-то своему ухмыляется Барти. Ловлю на слове. — Почему послезавтра? — пока мы не завернули в спальник, конечный пункт, достаю пачку сигарет и вытаскиваю сразу две. Подпаливаю свою, перебрасываю ему зажигалку. — Потому што жавтра пятница, глупый, — шамкает Барти, пытаясь поджечь свою. — А послежавтра — суббота. Сладко затягиваюсь, заполняя дымом каждый завявший пузырёк лёгкого до отказа, как воздушный шарик, что вот-вот лопнет. — А знаешь… — начинаю я, но не заканчиваю — хвостик мысли теряется после громкого хлопка, оглушающего уши и взрывающего мозг. Ноги подкашиваются; сердце кричит, визжит, требуя выпустить из грудной клетки, ведь тело не бежит от опасности. Я весь разом потею, задыхаюсь дымом, потом и вовсе перестаю дышать. Страшно. Страшно. Бежать. Опасность. ОПАСНО! БЕГИ!!!

габи кричит: помоги мне. помоги мне, Сириус.

кто здесь папочка?

что ты делаешь с моей сестрой, придурок?

не делай этого, не повторяй моих ошибок!

ты за деньги в жопу пялишься, да?

мисс Хорнби была для многих близким другом, опорой и достойным примером…

огонь. ты ничего не можешь услышать, кроме кромекромекромекромекромектомеумоекрмонкрмоелукмролнекроемкроеме Барти

Вроде я побежал, но почему-то оказываюсь сидящим на том же месте, где и стоял, закрыв голову руками и бессвязно что-то лопоча. — Сириус, эй, Сириус! Вроде меня бьют по щекам. Онемевшая кожа этого не чувствует, только голова импульсивно мотается из стороны в сторону. — Это же просто хлопушка, Сириус, даже я их не боюсь! Просто хлопушка. Просто хлопушка, а меня снова откинуло на несколько месяцев назад. К новой неделе ночных кошмаров. Запретите хлопушки, пожалуйста. Запретите этих мелких говноедов, которые их используют. Сзади смеются. Они знают, что я..?

Наркоман?

Они убегают. . Барти берёт меня под руки и не без усилий поднимает в стоячее положение. Смотрит мне в глаза с расстояния в несколько дюймов, а я всё ещё слышу его хохот. День, когда он сбежал из дома, это тот самый день? Или дом Кромвели никогда не был домом для Барти? Тогда откуда он сбежал, и почему его до сих пор никто не забрал? — Что с тобой? — спрашивает он, нервно облизывая губы кончиком языка. Как тогда. Из горла рвётся немой крик. Вырывается, но ведь он на то и немой, чтобы беззвучно раскрыть рот и на этом закончить. — Давай нюхнем? — губы облизываются, облизываются. — Давай, успокоишься... Всё хорошо. Будет ещё лучше. Смазано киваю, повисая на его плечах. Кокаин в кармане, и ложка тоже, ему это прекрасно известно, но он не распускает руки. Волочит меня до ближайшего общественного толчка. Спускает по лестнице, чудом не роняя несколько раз. И это даже без нарковских суперсил. Со сдавленным бульканьем припадаю к грязным раковинам. Мужчина в возрасте, моющий руки, брезгливо отшатывается и спешно покидает толчок. Барти затаскивает меня в крайнюю кабинку и запирается. Дрожащими руками я достаю коробку, почти просыпаю всё содержимое на зассанный пол, но даже тогда у меня её не отбирают. Знает, чёрт, что чужое трогать нельзя. Могут не поделиться. И побить. Порошка много, в лучших традициях прошлогоднего мая. С упоением снюхиваю без ложки приблизительно-допустимое количество, не задумываясь, как протяну до следующего раза — в эти выходные я не планирую выходить на раздачу. Тело поражает громом, трусит больше, чем пять минут назад. Ахаю, осаживаюсь на унитаз, стараясь разглядывать за темнотой, как Барти поглощает все остатки. Белые крошки ссыпаются на верхнюю губу, а потом утопают в прозрачной сопле. — Барти… — плаксиво зову его, откинувшегося на кафель с нечитаемым выражением лица. Я так устал от проблем. От бремени взрослости. Почему я не могу простенать «Барти», или «кто-то ещё», кинуться на руки, уткнуться в грудь и попросить о защите, попросить о решении всех проблем? Барти, наверное, тоже об этом мечтает. А что мечтает-то? Я ведь всегда рядом, всегда всё решаю. И сейчас тоже, когда так хочется прижаться к радужной футболке. Почему он стоит? Почему он ничего не делает? — Барти. Всепоглощающая любовь, она не может зародиться в море пепла даже под кокаином. Или может? — Угу. На колени опускается тяжесть, жопа немного проваливается в унитаз, но не достаёт до воды. Барти бережен, прикасаясь к моим губам; и я бережен, углубляя поцелуй. Но, почувствовав язык, теплый рот и сжавшие рёбра руки, теряю контроль. Барти тоже. Малоосвещённые стены туалета растворяются, в мире нет ничего, кроме его жестких подушечек пальцев и отросших волос, его жаркого дыхания. Услужливо подставляя шею, я сжимаю его худые ягодицы в мешковатых шортах. Проникаю паучьими пальцами под них, сильно сжимая мышцы, ощущая каждый волосок, попадающий под них. Руки Барти пульсирующе выдавливают из меня воздух, язык непоследовательно скользит от ключицы до уха, иногда останавливаясь, давая губам присосаться к коже. В трусах дымятся и разгораются угли, когда по паху елозят, правда я проваливаюсь всё глубже в грязный унитаз. Разрезая пространство и время, Барти лёгкой дымкой встаёт и тянет меня, рассекающего воздух, за собой. Мы валимся на шатающуюся дверцу, и, кажется, мой зад-таки секунду назад подмок. — Сириус, я люблю тебя, ты знаешь? — быстро шепчет он мне в губы, перекладывая меня к холодной стене. — Очень-очень. — Очень, — запоздало вторю, когда он снова спускается к ключицам, оттягивая воротник футболки. Люблю. Следующий долгий поцелуй впечатывает меня в стену, об меня трутся, на мне изображают животные толчки, меня трогают абсолютно везде, словно хотят съесть, вплавиться в меня, сделать полностью своим. За дверцей кто-то ходит и переговаривается. Взрослый и два ребёнка. Мочатся в писсуар и обсуждают поход в парк аттракционов. Всё это слышит моё левое ухо. Остальной я подвергаюсь лапанью и вылизыванию. Разговор утекает по трубам вместе с мочой, когда Барти, задрав мне футболку, щипает за соски. Они у меня нечувствительны, но эффект неожиданности хорошо срабатывает — я тихо вскрикиваю и быстро прячу возглас в его губах. Надеюсь, те люди ничего не слышали и не заметили лишнюю пару ног в кабинке. — Сириус, ты?.. — Барти умоляюще смотрит на меня сверху, как назло отдалившись, отобрав тепло. — Я тоже, — говорю, не задумываясь и не вкладывая в это смысла, и, наверное, поэтому Барти не распознаёт в этом лжи. Кокаиновая любовь не может врать, особенно когда ей дразнят, даря и забирая. Он улыбается и вновь ко мне приникает. Рука, как змея, проползает под мою одежду, поглаживая показавшуюся головку. Он стягивает трусы с шортами до колен, проводя носом по пенису, оттягивая кожу на яичках рукой. Всего пару раз проводит языком и начинает активно мастурбировать, выкручивая две кисти. Перед тем, как кончить, я отворачиваюсь, опёршись рукой на стену, и изливаюсь на неё же, выгибаясь и додрачивая самостоятельно. — Расче...хляйся, — говорю я между равными выдохами. Он уже готов: сидит на закрытой крышке унитаза, вставший член приваливается к бедру. Размером почти как у меня, но вены светлее и не так выдаются. И головка смешной формы, как грибная шляпка, особенно на фоне рыжеватых лобковых волос. Чтобы не смотреть на неё, опускаюсь на колени и беру в рот. Барти довольно мурлычет. — Ты был не так уж искренен со мной, — сетует он, качая головой и поглаживая мои волосы. — Но действия всегда говорят лучше слов. Почти всегда. Остаток дня пролетает в тумане. Организм действует на автопилоте, выполняет только самые необходимые задачи. Это первый раз, когда перед сном я жмусь к Барти, а не он ко мне. Не могу сказать, что из большой любви — не найди я успокоения хоть в ком-то, да хоть в Коко, лежать мне до самого утра с широко раскрытыми глазами. Запах другого человека дарит мнимое ощущение безопасности, разрешает отвлечься от внезапно накатившей волны беспокойства, перенаправить её на кого-то другого. Я даже малодушно фантазирую, как Барти бы решил все мои неприятности, встал скалой и попросил не мешаться. Но это я тут решаю чужие проблемы, не Барти. Как же сложно. Понятно, почему Люпин постоянно психовал и срывался. --------------------------- Не могу толком сказать, любил ли я Барти взаправду или же упорно пытался внушить самому себе, что это так. Но я определённо любил исходящее от него тепло по утрам, неумелую, незаслуженную, но показательную заботу (иногда пугающе-настойчивую) и чистосердечность. Он как никто обладал способностью говорить о вещах со всей существующей прямотой и бесхитростностью, вгоняя всех вокруг в ступор. И все-таки, возвращаясь к первоначальной мысли, можно сказать, что я любил его. Не как Ремуса, не как Регулуса. Барти был особенным и любовь к нему тоже была особенной. Я видел, как во сне у него текли слюни, видел его с немытой головой и в уродливых обносках, видел целую Вселенную и морскую бездну, когда он упоённо нюхал кокаин и трясся от перевозбуждения. Та обещанная суббота действительно приблизительно походила на идеальную. Пока я смотрел десятый сон, он встал спозаранку и где-то бегал всё утро, а когда я, наконец, пробудился, рядом с постелью меня ждал горячий кофе из автомата, полноценный завтрак с яичницей и фасолью и неизвестный мне клумбовый цветок в бутылке. Весь день он расстилался передо мной, как перед принцессой: и хорошо, что было знойное лето, иначе, чувствую, в лужу бы лёг, лишь бы я сандали не замарал. Привыкший к постоянным заботам, самоотдаче, я поначалу ненарочно противился, отнекивался, ощущал страшный дискомфорт, но потом как-то привык и даже немного расстроился, когда суббота подошла к концу. Может, я и ублюдок, но настаивать на продолжении банкета не посмел. Видел, как это постепенно из Барти высасывало все силы, как сильно истощился он под вечер. Вот кто точно не привык к такой модели поведения. / Между абзацев один палочный человечек дарит другому цветок / От усталости и раздражающих нутро ситуаций у меня случилась череда нервных срывов, но на меня никто долго не обижался (ну, мне так кажется; Мира вот вполне могла затаить обиду). Я и так триста раз тут перед вами метал бисер, объясняя ход своих мыслей, и вы наверняка уже заебались это читать, поэтому опущу подробности тех дней. / Вложено две фотографии. На первой Питер Петтигрю увлечённо играет на бас-гитаре, закрыв лицо длинными волосами. На второй он же рисует что-то баллончиком на красной кирпичной стене / Так мы и жили. Я, спавший не более пяти часов в сутки и только под биение чужих сердец. Барти, с превеликой радостью живущий в свободном мире рядом со свободными людьми. Мира, единолично занявшая всю кровать (оно и к лучшему, всё же делить койку с взрослеющей девочкой не очень-то круто), не делающая домашку и считающая нас за братьев. Медленно и тихо спивающийся Эдвард, скребущий кисточками гроши; трудяжка-Виктория, каждый день ожесточённо сражающаяся за право быть тем, кем являлась. Сиси, её поклонники и торчки, меняющиеся чаще, чем страницы отрывного календаря. Анна-Мария, не такая уж и душная, просто заёбанная и сто раз пожалевшая о том, с кем связалась. И Курт. Как-то раз он чуть не спалил, как мы с Барти вместе дрыхнем, сплетясь ногами. Матрас лежал напротив входа в комнату, и одним утром он зачем-то решил к нам завалиться, что-то у меня спросить. От постоянного недосыпа качество моего сна ухудшилось, спал я беспокойно (а снились мне одни выкройки с ножницами) и сразу подкинулся от громко трахнувшейся по стене двери. Подкинулся и перекинул всё одеяло на Барти, для надёжности придавив его своей тушей к стене. Тот быстро смекнул, что к чему, и не двигался. Курт стрельнул у меня сигу и съебал, и впредь я стал подпирать дверную ручку стулом. Но к нам больше не заходили без предупреждения. Я уже говорил, что Курт состоял в какой-то околопреступной группировке и что всех это нервировало. Когда-то обязательно должен был настать день Х, когда за ним бы явились копы и начали всех нас таскать по судам как свидетелей или соучастников. И к тому же, явись они за Куртом, полегла бы и Сиси со своими подельниками, и Анна-Мария с детьми, как часть его семьи. Да всем бы, блять, досталось. Особенно мне и Барти, несовершеннолетним хуй пойми кому без документов. И Виктории с постоянными проблемами регистрации. Только Эдварду было бы заебись, но и это далеко не точно. / Часть страницы занимают много раз повторяющиеся слова «Курт придурок» / В общем, в начале-середине августа произошло нечто из ряда вон выходящее, из-за чего Курта и попёрли из банды. Обычно у него было сероватое лицо вследствие постоянного иглоукалывания, но к концу июля местами на нём начали появляться красные пятна. Потом он и вовсе весь покраснел, будто записался вдруг в любители кайфо-удушения. Но я знал, в чём заплёт — тромбоз. Вены сдохли. Зачерствели. На фоне красного лица черные круги под глазами стали намного страшнее, а постепенно желтеющие белки слишком сливались с кожей. И он придумал просто офигительный выход из ситуации, который нельзя выбирать ни при каких условиях, даже если ломки в могилу загоняют — колоться внутримышечно. Естественно, в опухшую (до такой степени, что перестал виднеться накачанный на турнике бицепс) темно-синюю, псориазную руку. Конечно, понятно, что из этого получилось. В день смерти Элвиса Пресли — символично, не правда ли? — Курт торжественно поведал всем и каждому присутствующему в доме, что у него начала гнить рука. Меня чуть не стошнило. Всё ниже середины плеча адски распухло, он даже не мог согнуть локоть. Из свежих следов уколов сочилась мерзкая чёрная жижа, сама рука тоже была чёрно-белой, как мрамор (но больше чёрной, чем белой, важное уточнение), с салатовыми пятнами и язвами. Пахла мусоркой, сладковатый такой запах, ну, вы знаете. На сгибе локтя кожа слезла и держалась за маленький лоскуток. Чувствительности в том месте не было, и Курт довольно демонстрировал, что под ней, откидывая и шлёпая кожу на место, туда-сюда. Но весёлость его была бахвальной: ежу понятно, что он испытывал. Я не про страх и всё такое. Я про лихорадку и нестерпимую боль, такую, что хоть бери топор и руби, и выжимай из себя гной, червей и грязную кровь. Через пару дней Курт свалил в больничку, где ему полностью ампутировали конечность. Ждать протез-граблю он не стал — не по-мужицки это, ходить как инвалид — свалил, как только дали отмашку, и снова укололся, в член, где ещё оставались хорошие вены. Ничему жизнь не учила, видимо. Ну и, соотвественно, своим браткам он, безрукий груз-олух, перестал быть нужным да полезным. Человек, считайте, потерял единственный смысл своей жизни, и потому лежал целыми днями с плотно задернутыми шторами, как обиженный школьник, задымляя комнату сигаретами и изредка поучая философией ничего не понимающего сына. Кстати, первым словом Оливера стала, к счастью, не «игла». «Мяч». Ну или «яйцо» , кто как испорчен. / Часть страницы занимают неопределённые абстрактные рисунки и геометрические фигуры / Всё это время, начиная со злополучной выгоревшейся субботы, Барти лежал ничком, выползая только к своим любимым офисным цветочкам. Не встречал меня после работы, не таскался хвостиком по дому, просто валялся, глядя в стену или под кровать, расчесывая комариные укусы и растирая кровь по обоям. Он так разленивился, если это состояние можно так обозвать, что мне приходилось приносить еду прямо к нему и насилу ею пичкать. Я уже видел его таким, в прошлом году, но не думал, что жить вблизи с этим окажется так тяжело. Иногда хотелось взять всё и бросить, швырнуть тарелку в окно, распсиховаться и уйти, топая и хлопая дверьми, но я выскребал терпение из всех доступных нычек. Продолжал. Потому что сделай, как хотел — назад бы не воротился. Ни я, ни Барти. Он бы по-любому принял всё на свой счёт и ушёл, не попрощавшись и не забрав вещи. Просто так, вперёд по улице. Как любил раньше. Я, думаю, откусил кусок именно того размера, который не смог проглотить. Барти это понимал, но ничем не мог помочь. Или мог? Собравшись, мог ударить меня по спине с такой силой, что кусок вылетел бы из глотки, пролетел несколько футов и шлёпнулся в грязь, злостный и никому более ненужный. И мы шли бы мимо, не задевая его и подошвами ботинок. / Много места на странице отведено грустным однотипным смайликам / Август пробежал полнейшей рутиной, но не то чтобы я был против. Лучше рутина, чем трешовые америкаские горки, где не знаешь, что тебя поджидает в следующую секунду. Редкие встречи с Пьюси, устроившегося в какую-то кофейню рядом с универом своей девчонки, прогулки с Питом (на репетиции его я не ходил), один раз — втроём с Барти и Мирой. Я забыл, как выглядит настоящий ночной Лондон: расклеивая объявления или толкая дурь, я ностальгически рассматривал неоновые вывески, группки смеющихся подростков в подворотнях, дорогие тачки с байками и их владельцев, курящих сигары. А потом шёл домой и думал, что то, прошлое, оно плохое, и я должен на коленях благодарить судьбу за такой подарок в виде простой жизни и Сиси под боком. Жара с духотой были неким связующим звеном между всем этим, и мне казалось, что пропади они, и мир мой тоже кончится. Я пытался объяснить себе, что это не так, но чем ближе придвигался сентябрь, тем плотнее меня сковывала тревога. Говорят, что старые раны напоминают о себе болью в годовщины получения. Я поступил на работу в «DDevil Lover» не в сентябре, но именно тогда всё с ускорением покатилось в тартарары. В сентябре я потерял Ремуса. И само слово «сентябрь» скрежещет стеклом на зубах, очень неприятно. Как ногтями по пенопласту. В сентябре началась школа, забравшая не только Миру, но и Пита, перешедшего в выпускной класс. Я так и не понял, н а х у я, если он не собирался поступать в какой-нибудь университет, и просто просиживал штаны. Мог ведь уйти в шестнадцать и пойти в одну из местных шараг, что он, не знал, что ли, как это работает? Так вот и взрастала эта учебно-рабочая кутерьма, отсылающая мне нереальные атмосферные позывы из моей средней школы. Но, не прошло и недели, как наше поселение, переохладившись под сырым юго-восточным ветром, подхватило простуду. Хуже всего пришлось Анне-Марии и Виктории, упавшим с высокой температурой и мокрым кашлем. Даже Мира прогуляла пару дней, и Барти своим видом случайно выпросил выходной. Только я пил перцовые настойки и затирал их кокаином в лучших традициях сами знаете кого, так что бегал бодрым зверем и заражал всех тошнотворным позитивом. Это полезно, быть надоедливым в такие времена — остальным претит находиться в одних стенах с подобным прожектором, и организм сам идёт на поправку, лишь бы сбежать подальше. / На половине листа нарисован карикатурный Дэвид Боуи с чилийским перцем в руке / 17 сентября 1977 года Утренняя газета ошарашивает заголовком первой полосы, откуда на меня счастливо улыбается любимое нецветное лицо. Легенда была старше меня всего на десять с лишним лет. Никогда не видел вживую, но мне и музыки было достаточно. Его звонкого голоса, почти как у меня, его легкоузнаваемой прически, тоже почти как у меня, если бы я не похерил своё здоровье и не вычесывал каждое утро клоки. Но в отличие от этого самого меня Марк Болан успел намертво впечататься в мировую историю, чего я никогда не добьюсь. Иронично, что он погиб в автокатастрофе, как и боялся. Я вот боюсь умереть от взрыва, что же, меня ждёт именно такая смерть? Весь день я ходил, разваливаясь на части и едва не срываясь на слёзы. Как же так? Как же, блять, так? Ну почему все люди вокруг, а в особенности те, кого я люблю, подыхают? После полудня, закинув картофель вариться в кастрюлю, я отволакиваюсь к окну, открываю его на распашку и подставляю лицо холодному воздуху. Сегодня к тому же на меня выпал день уборки, поэтому я втройне мёртв, несмотря на выходной. Барти в курсе моего очередного картиночного любовника, поэтому тактично не донимает (правда для достижения такого эффекта пришлось хорошенько ему разжевать, что и почему я чувствую). Но сейчас он подбирает подходящий момент и почти неслышно подходит, кладёт подбородок на моё плечо и приобнимает за ребра под тонким болотным джемпером. Я не оборачиваюсь и в целом не подаю никакой реакции, но знаю, что это он — по длинным розоватым пальцам с обгрызенными ногтями и длинной чёлке, щекочущей ухо. На улице пасмурно под стать настроению. Оголяющиеся рыжие деревья колышутся на ветру, размахивая ветками, как поломанными дворниками автомобиля. Закрываю глаза и представляю, что стою не в затхлой грязной коммуналке, а где-то, может, в Орегоне или самом юге Аргентины, и что я — не я, свободный от всех обязанностей и наделенный кучей прав, и… Руки стискивают меня крепче, до хруста в позвоночнике, теплая щека касается холодного виска, развеивая иллюзии. Снова в Лондоне. Что делать дальше? Я ничем не занимаюсь, кроме ежедневного выкачивания из себя жизненных ресурсов, худо-бедно отмачиваюсь по выходным и вползаю в новый понедельник. От этого, собственно, я и бежал два года назад. Не уйдёшь, Сириус. Ты ведь не самый умный тут. — Сириус, — шепчет Барти, ослабляя объятия и замирая. Поняв, что я не собираюсь отвечать, он говорит: — Всё будет хорошо, Сириус. Нихуя не будет хорошо. Не в нашей жизни. Никогда, бля, не будет. Уже родившись, мы обрекаем себя на вечные страдания однодневного бессмысленного бытия. Я двухлетней давности это просёк, потому и подсел на наркотики со скоростью поезда, чтобы ничего этого не замечать. Если бы не остановился, сдох бы уже, бегал бы от чертей вместе с Молли и радовался. Лучше тот ад, чем этот. Хуево. Хочется курить, но я не могу пошевелиться. Не из-за Барти, просто тело оцепенело и забило на мозг. Хочется напиться до коматоза. Хочется уколоться, давно мне этого не хотелось. Но я не буду ничего из этого делать. — Не думаю, — выдыхаю себе под нос и разворачиваюсь — надо убавить температуру на плитке, вода закипела. Барти выставляет руки справа и слева, мешая пройти. Я бы мог проскользнуть под ними, если бы не было похуй. Смотрю прямо перед собой, но не вижу ни его лица, ни кухни, даже когда он наклоняется ко мне и касается губами моих губ. Мы никогда не целовались по-взрослому без наркотиков. Ощущается совсем иначе, только непонятно, хочу ли я отстраниться и выпасть через карниз вниз головой, или продолжить этот транс, не разрывать замкнувшийся электрический контакт. Время останавливается, даже ветки на улице, кажется, замирают. Два больших карих глаза сливаются в один, боковое зрение просто ломается, и я вижу только его чайный океан. Что видит он? Большую лужу на асфальте в предвечерний час, только-только покрывшуюся корочкой льда? Этого я никогда не узнаю. Его рот размыкается, вытаскивая наружу слова, упершиеся в моё нутро: — Тогда не бросай меня, — просит он. — Слышишь? — Не брошу. Мы начинаем целоваться по-настоящему, но медленно и тягуче, как пожилая пара на круизе, с тем отличием, что в нашем случае это связано с неистовой болью. Оба понимаем моё подвешенное «не брошу», вроде бы намеренно правдивое, но от первой и до последней буквы кричащее «нет!». Сколько раз я бросал или подставлял людей? Если сравнивать с Ремусом, не так уж и много, но те подставы были особенно гадкими. Например, притащил того на съемки из личной выгоды, хоть и подозревал, чем всё кончится. Сбежал после возгорания, хотя мог кому-то помочь и спасти от огня. Допустил, чтобы Барти подсел на кокаин. Закинул на себя ответственность за маленького ребёнка, которую не потяну. Бросил Регулуса на растерзание Блэков. Много чего. Но ведь было немало и хороших поступков. Знаете, человек не может складываться только из добра или только из зла, в каждом из нас есть от всего по чуть-чуть. Главное, как мы этим пользуемся и что из этого выстраивается. Но факт остаётся фактом: я тот ещё гандон. — В этот раз я тебе верю, — Барти делает шаг назад, вытирает рот рукавом новой кофты, тоже полосатой, просто размером больше. Вечером я на час заглядываю в ближайший клуб, чтобы реализовать стафф, выданный Сиси, а потом бегу со всех ног забрать объявления, ведро клея и валик. Сегодня позарез надо добрать остаток суммы за съём комнаты. Район негустой и немноголюдный в это время, но и не пуст. На улице накрапывает мелкий дождик, хотя, в целом, погода радует меня. Оранжевый свет фонарей красиво отражается от мокрых дорог, покрытых листьями, стёкол первоэтажных баров и телефонных будок. Кое-где висят простые гирлянды в виде шариков, и я, в изрядно перепачканных джинсах и мокрой кожаной куртке, бреду словно через фейский лес с плакатами подмышкой и ведром наперевес. Хочется есть и погреться, но в карманах — ни пенса, да и в этих чопорных заведениях меня никто не ждёт, там я — лишний гость. Волосы тоже подмокли и завиваются пуще прежнего, словно я только что вышел из моря, как русалка. Русалка-бомж. Из постоянно открывающихся и закрывающихся дверей умопомрачительно пахнет жареным и пивом, но мой запах клея немного перебивает ароматы чужой пирушки, утихомиривая бурчащий желудок. Если повезет, вернусь домой и доем картошку. А если нет, то хотя бы Барти и Мира заснут сытыми. Холодно. Дома, наверное, не теплее. Для обогревателя нам, беднякам, рано, да и его всё равно продал Курт. Возвращал старым друзьям какой-то старый долг, не знаю. Теперь мёрзнут все. Хотя, возможно, скоро Сиси притащит новый, она об этом что-то говорила. В общем, когда я останавливаюсь и выставляю промоченный валик наизготовку, мои окоченевшие руки еле двигаются. Утром будут все красные, сухие и потрескавшиеся. Но лучше руки, чем... Передо мной расправляется реклама театра. Я не силён в литературе и не могу сказать, по какому произведения данная постановка, но женщина в шляпе и с глубоким декольте выглядит просто роскошно. Любуясь ей, краем уха слышу, как звякает колокольчик караоке-бара неподалёку. — I'm so wip’d out with tings as dey’r… … — надрывается хлипкий тенор и обрывается с хлопком двери, но в щель напоследок и невпопад вылетает истошное женское «as a rock’n’roll star!». Что ж. У меня и моих друзей ещё не всё так плохо. Барти остался дома долечиваться самому и долечивать Миру. Пит по-любому сейчас разучивает очередную басовую партию. Пьюси тоже чем-то важным занимается. А я мог бы трансформироваться в звезду рок’н’ролла . Покончить с деньгами, заснуть ночью, как звезда рок’н’ролла, отдаться любви, как звезда рок’н’ролла. Мог бы, если бы не занимался расклейкой афиш. Через пару кварталов я слишком погружаюсь в отвлечённый мир воображения и, неповоротливо разворачиваясь со своим скарбом, налетаю на сухонькую низенькую женщину лет под пятьдесят. — И-извините, — пытаюсь её обойти, но она делает шаги в ту же сторону, что и я. — Ох-ох, — она поправляет шляпку, убирая с лица тень, и теперь я не могу дать ей больше сорока. — Простите, простите и вы… Мы наконец-то разминаемся. Замечаю в её руках ворох каких-то плакатов, но на расклейщицу она не похожа — одета слишком богато. Сиреневое кашемировое пальто, строгая юбка ниже колена и кожаные полуботинки на невысоком каблуке, а на плече — сумка, почти копия Вальбургиной, только молочного цвета. Рыже-молочного, из-за света. Она говорит быстро и сбивчиво, так что я упускаю начало и распознаю речь через слово: — …не могли бы вы, это, конечно, немного нагло с моей стороны, но, может, вам было бы не сложно, просто, понимаете, такая ситуация… Она крепко сжимает плакаты обеими руками и слегка их потряхивает, не переставая изъясняться. Насколько я понял, она развешивает какие-то свои супер-важные объявления, но флакон с клеем неожиданно кончился на половине стопки. Если она занимается этим не первый день, так сложно было уследить за количеством клея, что ли? Старческая рассеянность, а теперь Сириусу всё разгребать. — Давайте сюда, — ворчу и тяну на себя бумажки. Женщина рассыпается в благодарностях и чуть ли не начинает плакать, хватая меня за локти. Мне от этого неуютно, но в то же время… какое-то кармическое удовлетворение наполняет изнутри, как бывает всегда после исполнения хорошего дела, вроде снятия кошки с дерева или помощи потерявшемуся ребёнку. Отхожу дальше по тротуару, но женщина продолжает следовать за мной, изливая душу. — Понимаете, сэр, — ебать, «сэр» нахуй, так меня ещё не называли! — Два года мой муж твердит, что это бесполезная затея, но я не могу, понимаете, взять и бросить, смириться… Дверца электрощитка ломится от бумажек. Сдираю половину и прикладываю сразу два плаката — свой, с приглашением на поэтический вечер, и дамочкин. С её листка смотрит чёрно-белый десятилетний щегол с ужасно недовольным и недоверчивым таблом. Сгорбленный, глаза немного навыкате, но в одежде с иголочки; немного напоминает кого-то, но не пойму кого. Наверное, какого-нибудь малоизвестного актёришку. «Пропал без вести, был одет в…» бла-бла-бла «Обращаться по номеру ********* в дом Краучей». Да за два года его уже наверняка съела свора собак или разобрали на органы! Я об этом дамочке не говорю, чтоб не разбивать и без того треснувшее сердце (а ещё чтоб отвязалась быстрее). — Полицейские разводят руками, как в реку канул… — не исключено! — Не пойму, что мы сделали не так, у него ведь всё было… — Значит, ему всё-таки чего-то не хватало, — заключаю мысль вместо неё и скомканно прощаюсь: — Мне надо работать, прошу прощения. Под бесконечное «Да-да-да» перебегаю дорогу и скрываюсь в тёмном проулке. ------------------------------------- / Все края страницы украшают звёзды и салюты / Из своих же объявлений я узнал невероятную новость: четырнадцатого октября выходит новый альбом Дэвида Боуи! Прошлый получился не ахти, но я, несмотря на это, заслушал кассету до дыр. Этот же, по слухам, должен снести всем башню, разорвать сердце, запихнуть его в пушку и выстрелить салютным залпом. От его последней фотосессии у меня останавливалось дыхание, да даже Барти в своём унынии нашёл её эстетически привлекательной! Боуи давно спустился со своих космических небес, но его новая грязная реальность пробирала ещё глубже, ещё больнее, ещё, ещё, ещё… Может, ему и тридцатник, но я чувствовал его в одном ряду с собой, словно мы развивались по одним и тем же стадиям в одно и то же время. Я жаждал услышать новую музыку так, как пустынный странник не жаждет воды. Я был готов умереть или убить за этот альбом. Я хотел новую историю. Но в первые два дня купить релиз не удалось — огромные очереди у музыкальных магазинов не давали и шанса, так что пришлось припрячь Пита, а ему — своего вокалиста, у которого брат, а у того друг — владелец маленького магазинчика с пластинками. Одна беда: проигрывателя-то не было. Но перед этим случилось ещё кое-что. 3 октября 1977 года — Я не могу так больше, епта, слышишь? Не-мо-гу! Курт с причмокиванием досасывает тлеющий фильтр и опускает бычок в жестяную банку. Опустошенно машет единственной рукой с ковром пшеничных волос, проводит ладонью по жестким колючкам на голове. На меня смотрят два зелёно-голубых глаза, две Земли, готовые взорваться от несправедливости. Первый месяц он отдыхал. Жил припеваючи на оставшиеся сбережения, развлекаясь казино и герычем, пока внутренние органы совсем не сдали. Забросил тренировки, переваривал мышцы и всё остальное, что происходит с человеком, потерявшим идеалы и стремления (если его прошлую жизнь можно назвать наполненной идеалами и стремлениями). Да, как-то многовато выпало на его долю. Будь я на его месте — спился бы ещё в сентябре. А он ничего так, держится. — Бля, Вуд, придется тебе, ёпта, как-то так жить, получается, да, — когда я с ним разговариваю, то снижаю речь до уровня приматов или людей каменного века, так как по-другому он не понимает и оттого злится. — Да я, сука, сдохну скоро от такой жизни, слышишь? — Курт брызжет слюной через маленькие, котовьи передние зубы и отпивает из безэтикетной бутылки, где замешаны водка, кофе и имбирное пиво. В моём стакане та же рвотная масса, и я по чуть-чуть её потягиваю, чтобы не стянуть гром и молнии на себя. Мы сидим на лоджии, как обычно наблюдая в окно затухающий закат. У меня немного кружится голова и пекут щёки, а ещё чешутся кисти, бока и зад из-за того, что несколько дней не нюхал. Держусь, и за Барти стараюсь глядеть в оба, хотя в последнее время его совсем ничего не интересует, даже кокаин. Пока он лежит мертвецом в нашей гробнице, я разбираюсь с активным и мешающим всей округе зомби. — Ё-моё, Вуд, ну так сделай, бля, что-нибудь тогда, — без всякого смысла предлагаю и кусаю себя за язык, потому что мой друг-торчок ошарашенно цепляется за эту блестящую, гениальную идею. Курт тут же преображается. Расцветает, как ветка сирени по весне. Вскакивает на ноги (нетвердо, покачиваясь), умудряется свернуть табуретку и уронить свою бутылку. Тоже встаю: смотреть на него снизу сомнительное удовольствие, а так наши глаза находятся почти на одном уровне — его спина перестала держать торс, и он ходит крюком, как Квазимодо. — А погнали, слышишь, — заплетающимся языком проговаривает Курт. — Погнали! — Куда? — мой рот растягивается в неудовлетворительную гримасу, но быстро поправляется, застав недобрый блеск в глазах напротив. — Да тут, это самое, в паре кварталов. — И что там? Вуд выходит в гостиную, забыв про бутылку и табуретку, и виртуозно размахивает рукой, в которой магическим образом оказывается новая сигарета. Читающая журнал Виктория с отвращением оборачивается и корчит мне недовольную мину — от Вуда и так пасёт, как от свиньи, а тут ещё наше разлитое пойло, перегар и сигаретный дым в одной маленькой комнатке. — Да там, знаешь, это, местечко одно, — Курт отвечает в коридоре с уже зажатой в зубах сигой и наброшенной на плечи кожанкой с перевязаным рукавом. Ноги шарят по полу в поисках обуви. — Я ещё неделю назад заприметил, ну, по старой привычке, типа. Как же он, блять, лёгок на подъем. — Тогда желаю удачи, — без тени холода салютую я и отодвигаюсь было в сторону кухни. Вуд стопорит меня своей проворной ладонью, пыхтит: — Э, не-не, чувак, стоять, — порция дыма из ноздрей летит мне в лицо. — Чё, думаешь, я один всё разгребу-утащу? Так-то оно так, — нет, бля, совсем не так, ибо не сидел бы ты на гнилой жопе столько времени. — Дак ты ж так и состаришься салагой, пороху не нюхавшей. — Вообще-то, — оспариваю его излюбленной интонацией Барти. — Я в обносах тоже кое-что смыслю. — Ого, да ты даже просёк, куда я ласты навострил, — Курт лыбится и нацепляет на глаза темные очки-авиаторы, валяющиеся на обувной полке. — Ну, покажешь мне, что почём, слышишь? Хочется послать его нахуй, но я просто соглашаюсь и выскальзываю за ним на чёрную лестничную площадку. Наши шаги отдаются эхом по всему подъезду, чистому полгода назад, а теперь зассанному и усыпанному шприцами из-за Трэверсового бизнеса. На улице холодно и пахнет прелой листвой, но я балдею (и трезвею) недолго: идти гораздо ближе, чем пару кварталов. Не дальше, чем до ближайшего магазина, куда и наведывается пару раз в неделю Вуд. А я и удивился, где это он успел «заприметить одно местечко». Я давно ничего не воровал (ботинки и по мелочи в магазине не считается, я про крупные дела) — в последний раз ещё лет в пятнадцать, больше по угару и ведомый старшими приятелями. Сейчас-то почти то же самое: в деньгах я нуждаюсь не настолько, чтобы пойти на грабёж, так что иду только по причине лёгкого градуса храбрости в крови и страха быть отпизженным Вудом. Хотя кто из нас кого ещё отпиздит... Мы заворачиваем во двор, продвигаясь через длинную арку. Перед нами типичный двор-квадрат, не представляющий ничего особенного. Погода достаточно мерзопакостна, чтобы разогнать людей по квартирам, и Вуд манит меня в один угол, где за неплотно держащейся решёткой приветственно ухмыляется щелью приоткрытое окно первого этажа. — Оно уже несколько дней так, представляешь? — весело объясняет он. — Никого нахуй. — И чё нам делать? Ни лома, ни стамески, — я скептично настроен и верю, что мы помнёмся здесь минут пять-десять, да пойдём. Ну, может, грабанём какую-нибудь шпану, максимум. — Чё, чё, — его пальцы смыкаются на ржавой решётке и дёргают. Та многообещающе звенит. — В три руки ща и сорвём, как будто в первый раз. Она, гляди, от дождей-то, вся разваливается. Жадюги, денег пожалели на нормальную, ха! Скупой платит дважды! На счёт «три» мы тянем решётку на себя, и она с грохотом отваливается, падая на нас вместе с кусками стены, куда была вколочена. — Ёбаный-отхлёбаный, нахуй! — восторженно ругается Вуд, оглядываясь и проверяя, не палит ли нас кто. — Вот это я понимаю, жизнь! Адреналин ебашит, пузырит кровь, стучит в голове, шумит в ушах, лежит камнем в кишках. Я испытываю дикое чувство дежавю, будто смотрю на всё как бы со стороны. Сейчас повернусь и увижу две наглые рыжие морды Гида и Фаба — да покоятся их души с миром. Пока я оторопело втыкаю в пространство, решётка пристраивается на землю, а окно раскрывается полностью — теперь внутрь пролезть получится без всякого труда. Раз, два. Джинсы неудобно тянутся, когда я закидываю ногу на подоконник, и трут мошонку, но я ни на что не обращаю внимания. В комнате темно, хоть глаз выколи, и пыльно, словно уборку проводили ещё в прошлом веке. Из ниоткуда загорается маленький фонарный глазок, а потом сразу летит в меня. Подхватываю фонарик, пока Вуд своей вездесущей рукой обшаривает пространство, и осматриваюсь, насколько это возможно. Здесь нет совершенно ничего выдающегося: обычная мебель, тарелочки с животными на стенах, остановившиеся часы с кукушкой, кремовые салфеточки на каждой горизонтальной поверхности. Такое чувство, что мы вломились к добрым старичкам; мне становится ужасно совестно — хорошо, что в темноте не видно моего багрянца. — И куда складывать будем?.. — подхожу к телеку, на вид пережившему Вторую Мировую. Да здесь вообще воровать нечего, что он там выискивает? — Да ща, не еби мозг, — торопливо посылает меня Курт, вытряхивая выдвижные ящики из какой-то тумбочки. — Бабло по карманам распихаем. И колеса туда же. — Окей. В спальне, куда более пыльной и затхлой, под матрасом мы находим около ста пятидесяти фунтов стерлингов наличными, и больше ничего. Вуд очень расстраивается, но я на большее и не рассчитывал — судя по качеству и состоянию местного убранства, ловить тут нечего. Наверное, хозяева недавно отправились на тот свет, а наследники просто не успели разобраться с перешедшей к ним недвижимостью. — Пизда, бля, — шипит он, пихая пару пачек себе во внутренние карманы куртки, а одну кидая мне. Я уже выключил фонарик, и свет исходит только от горящей табачной точки сигареты Курта. На мой взгляд, он слишком расслаблен — я до сих пор ступаю, как олень, обратившись в стопроцентный слух и вздыбив все волосы на теле от напряжения. На стрёме никого нет, да и вообще, слишком всё это рискованно. Отходя спиной к окну, задеваю пяткой какую-то невидимую хуету, и чуть не умираю на месте, хотя она не очень-то и шумит. Курт цокает языком и усмехается мне из темноты, как чёрт с очками на лбу вместо рогов. Я до сих пор живу в замедленной съёмке: следующий кадр показывает, как он сдвигается в пятно жёлтого света и медленно, очень медленно, будто плавящаяся восковая кукла из музея, сменяет уверенность на секундный страх, а тот — на что-то вроде «пизда, бля» х2. Мой штатив-шея разворачивается на сто восемьдесят градусов, показывая зрителю двух матёрых и весьма огорчённых джентльменов. Саундтреком выступает агрессивный собачий лай и их неразборчивые крики на ужасном северо-шотландском говоре. Объектив принудительно тянется Вудом в узкий коридор, с минуту мне виден только чёрный экран. — Ублюдки нах! — голоса приближаются: судя по всему, враги уже на подходе. — Блять-блять-блять, — Вуд возится с дверью, то колдуя над замком, то намереваясь выбить её плечом, что диктуется паникой, а не здравым смыслом. — Как же весело! — Пиздец, давай живее, — подгоняю его шёпотом, параллельно вслушиваясь, как нас ищут по неверному маршруту на кухне и во второй комнате. — Да как, сука, бля? Не поддаётся, скотина! — таким же тоном отвечает он и роняет потухающую в полёте сигарету. Похоже, жанр кинофильма комедийный, потому что дверь перед нами картинно-скрипуче отворяется наружу, демонстрируя высокую фигуру третьего мужчины. — Сволочи! — на нас рычат двое, мужчина и спущенный с поводка ротвейлер, брызгающий слюной от счастья дорваться до негодяев. — Вперёд! — Вуд проворно уворачивается от пса и ныряет под руку мужику, выбегая в подъезд. Адреналин шарахает второй порцией, и третьей (из-за схожести сцены на одну двухлетней давности). Кулак шарахает псине промеж глаз, другой — в человеческий пах, а ноги, вращаясь колесом, несут за Вудом на улицу. В спину дышат чертыхающиеся преследователи, в особенности собака, промедли миг — и схватят за волосы, пустят через мясорубку на колбаски для завтраков. Мы бежим быстрее ветра, сквозящего в арке, ударяющего в спину, действующего с нами заодно. Не добегая до поворота, Вуд хватает меня за грудки и утаскивает в какую-то глубокую щель, где мы, неприятно тесно прижавшись друг к другу, переводим дыхание. Я дышу слишком громко, и мне зажимают рот рукой, пахнущей потом и деньгами. Мужчины пробегают мимо нас; глупый ротвейлер, точно мало дрессированный, — тоже. Подождав с минуту, мы вываливаемся и возвращаемся обратно во двор, как я понимаю, чтобы выйти с другой стороны. — Давай их тачку угоним, — воодушевлённо предлагает ненасытившийся приключениями Вуд. — Будут знать! — Как ты поймешь, которая их? — киваю на череду припаркованных «Фордов» и других тачек. Лучше так, чем оспаривать в открытую. — Долбоёб? — искренне удивляется он. — Та, что открыта да с ключами, в ту и сядем. — Логично, — соглашаюсь я. — Но, по-моему, лучше рвать когти подобру-поздорову, пока они не вернулись и не вставили сво… Курт не слушает, проверяет дверные ручки, пока на одном авто не срабатывает сигнализация. Сдавшись, он пинает колесо, и вместе мы бежим домой, хвастаться добычей и отмечать яствами Сиси. -----‐--------------------------- 16 октября 1977 года — Где ты его взял? — Одолжил, — безмятежный Барти водружает проигрыватель на тумбочку, предварительно смахнув с неё книгу, пару газет, пачку сигарет и мой красный бумажник. — У кого? Пока он ищет среди моих пластинок нужную, с новым альбомом Дэвида Боуи, который днём изъялся у Пита, я не отстаю с расспросами. Ну, правда, где он мог его достать? У него, кроме Уилла, Пита и наших соседей нет никаких знакомых, а тем более таких, которые могли бы одолжить целый проигрыватель. Одолжить его Барти. — Неважно, — кончиками грязных ногтей, которыми он, наверное, копал землю в своих цветочных горшках, Барти достаёт серый квадрат и, не оборачиваясь, говорит: — Знаешь, у тебя тут столько всякого разного, и ни одного классического сборника. Большое упущение с твоей стороны, вообще-то. — Прости уж, — отвечаю немного раздражённо, выхватываю пластинку и любуюсь в последний раз перед тем, как моя жизнь перевернётся с ног на голову. Хочу поставить её самостоятельно. — Прощаю, — Барти слегка размахивает опустевшими руками, хватая воздух, делает оборот вокруг своей оси и начинает пристально наблюдать, как я с необычайной аккуратностью, не присущей мне (даже когда выскабливаю последние крохи звездной пыли), вытаскиваю чёрный круг и, удерживая за бока двумя ладонями, ставлю на проигрыватель. Щелчок кнопки — круг вращается, сдвиг стилуса — оно грядёт. «Оно» тянет сердечную мышцу в разные стороны. Оно убивает и оживляет. Оно взрывает мозг. — Потанцуем? — Барти галантно подаёт белую руку с чётко выделяющимися оливковыми венами. — Конечно, любовь . Мир — вся наша крошечная комната — вращается, и я не чувствую собственные ступни, только мокрое пятно на пятке — зашедшая с кружкой Мира мгновенно подключается к нашей дикой пляске и разливает чай на пол. — You can't say no to the beauty and the beast ! — Ого, да это ведь про нас с тобой! — задыхается Барти, дыша ртом. Взмахом головы он откидывает слегка помокревшие волосы назад. — Да? Чур я чудовище, — мрачно шучу я. Нет, не шучу, я ведь и правда чудовище. — I wanted to believe me, I wanted to be good, I wanted no distractions, like every good boy should… — Нет, я чудовище! — на меня удивлённо вылупляют глаза. — Я очень плохой, вообще-то! — Ты дурак! — заливисто смеётся Мира, размазывая чайную лужу носками и то и дело всплёскивая руками в такт музыке. — Nothing will corrupt us, Nothing will compete, Thank god heaven left us, Standing on our feet! — Да будет так, — я уступаю и хватаю Миру под руки, весело раскручивая вокруг себя. — My-my! Песня уходит вместе с Красавицей и Чудовищем, освобождая сцену для то ли льва, то ли лжеца Джона . Танцы продолжаются с мострическим упоением. Я изображаю игру на гитаре и невпопад подпеваю, так как не знаю ни мотива, ни слов. Барти прыгает на матрасе, хлопая в ладоши и подбадривая меня. За окном — безлунная чернота, и только здесь, с нами, яркий домашний свет дешёвой люстры. Открой дверь в якобы коридор — и там будет небо, внизу и вверху. Небо, чернильные тучи и мы трое. Воскресная идиллия рвётся, когда Джон сворачивается, а Анна-Мария зовёт Миру проверить домашние задания — слышит, что мы, оболтусы, сегодня не в той стезе для подобного. Джон уходит и забирает с собой всю нашу радость. Врывается невероятное гитарное соло. Мы застываем, превращаясь в единый нотный стан с живыми óрганами вместо нот. Куплет нетипично долгий, но в нём столько лирики, сколько я за всю жизнь не слыхивал. — We can be heroes, forever and ever. What d'you say? — Это тоже про нас? — одними губами спрашиваю я. Скажи это вслух, зазвенел бы, как хрустальная статуэтка с полки Эдварда. — Конечно, любовь . В глазах печёт, словно мне засыпают туда перца. И дышать сложно. Особенно когда в песне начинают кричать. Кричать в мои уши, в мою грудь, в мои губы. Слишком много чувств смешиваются во мне, взрываясь и разверзая пустоту, сравнимую с Чёрной дырой. Я предупреждаю Барти: — Я сейчас заплачу. Он грустно улыбается мне. — Я тоже. И мы, (ебнутые), сияющие сверхновыми пару минут назад, плачем друг другу в плечи, хватаем волосы и рёбра, сжимаем шерсть тонких свитеров из секонд-хенда напротив дома. Каждой частичкой тела́ пропускают через себя время с пространством, поглощая вопиющую правду. Как же так? Как два чудовища смогли встретиться в этом большом мире и полюбить друг друга? Чудовища на то и чудовища, чтобы разрушать и уничтожать всё рядом с собой. Неужели мы уничтожим друг друга? Сириус Барти? Барти Сириуса? Просто возьмём, и схлопнемся скоро! — We're nothing, and nothing will help us. Maybe we're lying, then you better not stay. But we could be safer, just for one day. Обязательно. Мы оба это понимаем. И ради нас двоих побудем героями, хотя бы денёк. Хотя бы ещё день. Новый саксофон выстреливает револьвером в подключичную ямку, не давая даже крикнуть, чтобы выплеснуть переполняющую боль. Я медленно осаживаюсь на пол, как чаинка в прозрачной кружке. — Я так больше не могу, — руки неосознанно хватают голову, прикрывая уши. — Я так больше не могу. Я устал. Габи смотрит мне в глаза. И Кингсли смотрит. Мать, Меда, Рег. Все смотрят на меня с дьявольским осуждением. Хриплый голос Барти говорит будто издалека, из-под болотной воды: — Выключить? — Не смей, — закашливаюсь, бью себя в грудь, но попадаю в солнечное сплетение и окончательно валюсь на пол. — Лучше достань из сумки коку. — Baby, baby, I'll never let you down. I can't stand another sound. Let's take another way in… Рем лежит на дорогущем шёлковом белье и плачет, как ребёнок. Барти дают пощёчину. Пит просит остаться ещё ненадолго. Мои героиновые друзья лежат в могилах. Нет другого пути. Мне подсовывают оборванный тетрадный листок, исписанный кривым почерком Миры. На нём четыре стандартных дорожки. Снюхиваю две из них престарелой черепахой, наказывая себя за слабость и утаскивание невинных овечек за собой на дно. Носовую перегородку жжёт, словно я вставляю туда включенную зажигалку. Так скоро и без носа остаться можно. Поделом чудовищу. Перекатываюсь на затылок, широко открытыми глазами глядя прямо на лампу, пока они не высыхают и не начинают резать. Только тогда я закрываю веки и уже не вижу ничего, кроме яркого пятна. Вот мой предел. Вот мой удел. Погибать среди живых. На улице идёт дождь. Дождевые капли шумят, ударяясь о стекло и загоняя через форточку запах сырости. А мы, как корабельные крысы, пытаемся выжить внутри нашего тонущего закутка. В комнате холодает. Со временем я начинаю чувствовать колыхание её папирусных стен, потоки ветра и стрелы дождя. Я бегу в свои фантазии, как в уходящий поезд, но он, ожидаемо, уходит без меня в мой идеальный мир, свистнув на прощание и плюнув дымом в лицо. Вся тяжесть мира падает на меня, гложет непонятно чем, зацикливает на совершенно ненужной мелочи, и только Барти вытаскивает меня, заставляя вдохнуть кислорода. Ему тоже ужасно плохо. Наркотики раздолбали нас обоих. Как бы я ни старался. Два чудовища не могут остановиться, накидываясь на белый порошок, как на спасительное лекарство. Вдох за вдохом, со следующей песней, которая снова бьёт прямо в цель. Мир превращается в ряд отдельных моментов, и, чтобы не поддаваться унынию, чтобы снова испытать счастье, мы нюхаем кокаин в нереальных дозах. Все, что у меня есть себе и на продажу. Прошедшее время не вернуть; очевидно, что мы должны испробовать всё в попытках его удержать, используя последние силы, если это потребуется. Мы пойдём навстречу неизвестности с вскинутыми головами, но не переступая границы своего физического воплощения, чтобы обрести это прошедшее, даже если сердца забьются чаще сумасшедших кроличьих часов, готовые разорваться. Даже если мы будем блевать и вновь нюхать, стимулируя мозг и мясо. В эту ночь мы переходим собственный предел, войдя в нечто. Барти гладит мои волосы под звук ревущей ракеты, бас-гитары и саксофонов. — Ты будто жемчугом покрыт, — восторженно бормочет он. — Перламутром, знаешь. Как небесное создание. Гляжу на перевёрнутое лицо Барти, искажённое, слишком чёткое и будто покрытое карточными червами. Ну ничего, это, наверное, от передозировки кокаином. Портится кожа. Я, знаете, буду любить его даже с червами на лице. Нет, погодите. Они ведь и на потолке тоже, даже на люстре. Вот почему и Барти в них. Точно ли я их вижу? Нет, нет, нет, лживые глаза! Вы принуждаете меня снова грустить и радоваться, странно щемиться, как часто бывает, когда в мыслях о Барти я захожу не туда. То есть, мне грустно, оттого что Барти в червах, и оттого, что из-за этого никто никогда его не полюбит, и радостно, что тогда он будет только моим. — Везде, везде переливаешься, — лихорадочно повторяет Барти. Хочу вроде бы прервать его, сказав, что нам всё мерещится, но молчу, потому что трепетный, лелеющий меня Барти стоит дороже всего жемчуга на земле. Меня распирает смех, а он совершенно растерян, мечется, трогая меня то тут, то там. — Это, наверное, из-за кокаина, — говорит он мне и тянется за коробкой, где уже почти ничего нет, хотя я был у Сиси буквально вчера. Лучше бы это всё прекратить. Хорошо, конечно, умереть вместе, как бы случайно, но… На мне ведь много ответственности. Ладно. Втягиваю ещё дорожку. Сердце бешено колотится, пальцы на руках и ногах немеют, а музыка… То ли Боуи украли, и её писал сам дьявол, то ли он тоже хочет, чтобы мы сейчас умерли. Она пригвождает нас к линолеуму, заставляя дышать грязью и пылью. Я готов броситься на Барти, целовать каждый дюйм его кожи. Мне кажется, что мои глаза необратимо повреждены, потому что всё, что я вижу — разноцветная паутина с кучей блёсток всех цветов радуги. Боли больше нет, только нос горит. Однако внутри меня, глубоко, спрятан тайник с концентратом истинного страдания, выпускающий лучи, преломляющиеся и рассеивающиеся в голове. В довесок мы пьём аспирин и некоторое время лежим на полу, сжимая руками раскалывающиеся кости и стеная.

Это ведь всего лишь альбом. Зачем вы это сделали?

Это ты виноват!

Я? Это всего лишь чувства, зачем так остро реагировать?..

Ты мудак!

Слыхал и похуже.

Член сводит судорогами, будто я не дрочил месяц. Я на грани того, чтобы вставить его между матрасом и подушкой, когда Барти заползает на меня и неистово вгрызается в дёсны. Лопатки от чужого веса прижимает к полу, довольно неприятно, но это вообще меня не волнует. Мы трёмся, как спичка о влажную боковинку спичечного коробка, лезем под одежду, ощупывая потные мышцы, обтянутые сухой от жёсткой воды кожей. Я нахожусь в каком-то межжзвёздном астрале, в таинственном эльфийском саду, и пропускаю момент исчезновения джинсов и трусов с бёдер. Выгибаюсь, как столбнячный, когда красный от переизбытка крови пенис легко сжимают, и вою, как раненое животное. А может, и не вою, потому что к нам никто не заходит. Слюна Барти очень холодная по сравнению с моей температурой, однако теплее пола. Я не знаю, готовился ли он — думаю, нет, вряд ли кто-то из нас мог предугадать такой разворот карт — но рядом нет даже презерватива, не то что слов, чтобы остановить его. Мне похуй, даже если он обделается прямо на мне. Может, я так даже быстрее кончу и успокоюсь. Он усаживается сверху, как курица- наседка, и медленно, морщась, помогая руками, делает свое дело. У меня темнеет в глазах, словно меня самого пропускают через садовый шланг. Внутри него невозможно жарко, а он так медлителен, так… Это нельзя терпеть! Я умираю! Он пытает меня! Не успев толком приноровиться и задвигаться, Барти чует моё наваждение и поддаётся моему толчку руками в плечи: выскальзывает, падает на спину, весь красно-розовый и в соплях с остатками порошка, заливающихся в рот, ахающий от тяжёлых фрикций. Кожу на члене тянет назад с каждым порывом вперёд, яйца сморщиваются, а нутро выжигается. Проходит тысяча лет, миллион, миллиард, и Солнце уже давно взорвалось, и планет больше нет, а мы никак не прекратили трахаться, как грязные шакалы. В этом совокуплении я выплёскиваю всего себя, запертого в течение полугода. Секс, секс, секс, секс… Перед пиком оргазма вытаскиваю член и, подрочив вяжуще-терпко пахнущий ствол пару секунд, долго и обильно изливаюсь ему на живот и пах, а потом поглощаю Бартин член ртом, доводя до смерти и его тоже. Параллельно снова себя трогаю, ибо невероятная доза кокаина обеспечивает похотливостью и желаниями на годы вперёд. — Сириус! С чмоком выпускаю смешной багровый член из пересохших губ и оборачиваюсь. В дверном проёме стоит Мира со стопкой раскрытых тетрадей в ногах. Барти продолжает стонать, бессознательно двигая бёдрами и просяще шлёпая членом по моему рту, но сейчас я вижу только маленькую девочку с рухнувшими представлениями о мире. — Ты же говорил, что никому нельзя показывать, что у тебя в трусах! -------------------------------------------- Я думал, что разговор с Мирой о половой жизни произойдёт не так скоро, а лучше вообще никогда, но на следующий день (в тот мне пришлось её выгнать из-за невменяемого состояния) я чуть не сдох от стыда и смущения. Благо она никому (в особенности Вудам) не растрепала о том, что видела. Ну, почти никому — только Сиси, чтобы та пустила её поспать к себе. Хорошая, умная девочка. Барти стало немного лучше, но прежней, весенне-летней маниакальности я в нём не наблюдал. Он стал каким-то… обычным. Вдруг забросил комиксы и увлёкся классической литературой, художественной и философской. Притащил из библиотеки древний астрономический атлас и таскался со мной по ночам, когда я расклеивал объявления, что-то высматривая на вечно беззвёздном городском небе. Утром на день рождения он презентовал мне стопку моих же фотографий, сделанных тайно, с ужасно пугающими подписями. Пока я непонимающе улыбался, сохраняя приличия, он радостно поведал, что писал только при помощи гусиного пера и крови. Под пристальным взглядом я просмотрел все карточки, сложил в обратном порядке, перевязал и больше никогда не вскрывал. В довесок он отдал мне то самое перо, красно-чёрное на кончике, но я выбросил его, как только представился случай. Вот и стукнуло мне восемнадцать. Так быстро и так неожиданно. Я очень страшился этого дня, потому что так ничего к этому возрасту и не добился. Некоторые вообще уже женятся и детей заводят, а я просто торчу и бумажки режу. Кризис тащился за мной волоком половину дня, пока я не поговорил с Эдвардом, снова наполнившим меня возрастной философией, и не выпил. Сам праздник мы провели в крайне разношерстной компании из меня, Барти, Питера с барабанщиком из его группы, и Уилла с его девушкой. В планах было собраться у Пьюси, напиться и поехать в клуб "100", но до третьего пункта мы так и не дошли, нажравшись в слюни и заснув друг на друге под гремящую на несколько этажей музыку. Из-за этого соседи Уилла вызвали полицейских, и нам пиздец как повезло, что никто из нас не был угашен наркотой и таковой в принципе на хате не находилось. Отделавшись административным выговором, мы словили тишину и прохрапели до утра. Оно и хорошо — я совершенно не представляю, как бы повёл себя непредсказуемый Барти в толпе танцующих макак. Да он и сам не горел желанием никуда ехать, вытаскивал его в люди, как скотину на цепи. Прямо как бедняга Люк по утрам, давно он мне, кстати, не писал. / Приложено несколько типичных фотографий обыкновенной попойки / Анна-Мария в ноябре вдруг начала капать на мозг, напоминая о нашем договоре. Что-то не очень мой план по перевешиванию опеки работал, не так складно, как я рассчитывал. Того гляди ничего у меня не получится. Опеку оформлять я не хотел — и в целом не мог из-за неправильного паспорта. О новых проблемах как-то думать я избегал, отодвигал решение на потом, на самый крайний срок. Как-нибудь образуется. В конце месяца нас постигла кармическая участь. Я считаю, это по вине Курта: нас обокрали наркоши, пришедшие к Сиси за дозой. Её на тот момент ещё не было дома, как и большинства из нас. Эдварду выгнать их не удалось, а Вуду просто не захотелось, так что те торчки остались в коридоре, расползлись по незапертым и незанятым комнатам. То есть на кухню, ко мне и к Эдварду, не считающемуся за полноценного человека. Обчистили нас (а особенно вскрытый сервант) нехило, настолько нехило, что Сиси пришлось простить нам всем один арендный месяц. Она и её, э-э, партнёры, были в такой ярости, что, я слышал, готовы были достать их из-под земли, нафаршировать бензином и поджечь. Естественно, Трэверсы не могли подать заявления в полицию, но и справиться собственными силами у них не получалось. Малый бизнес в Лондоне семидесятых никогда не удавался. Все эти детективные дела протекали в течение нескольких недель. Я не сильно следил за развитием событий, однако узнал, что в ограблении были как-то замешаны бывшие приятели Вуда из банды, на хвост которым присели не только обиженные барыги, но и настоящие копы за систематический разбой. Не знаю, как у них это вышло, и чем им насолил наш Вуд, но конец этой истории получился достаточно печальным. За две недели до Рождества (КТО БЫ МОГ ПОДУМАТЬ) к нам заявились полицейские с ордером на арест Курта — на него повесили не только нашу с ним маленькую вылазку (моё участие в которой, кстати говоря, он не выдал. Хоть какая-то от него польза), но и кучу прошлых преступлений, в части которых он даже не участвовал. Но, знаете, смотря, как его руку смешно приковывают наручником, я думал только о том, что он наконец-то получил по заслугам. Справедливого суда, конечно, не было, но ведь и Курт был пиздец несправедливым человеком. Как ты к жизни, так и она к тебе. / В углу страницы нарисован кудрявый палочный человечек с очень злорадным лицом-смайликом / Анна-Мария горевала только для приличия. От мужа не приходило ни денег, ни помощи — только проблемы и кулаки. Она будто бы начала дышать полными лёгкими, и даже немного похорошела. Да всем, сука, после его ухода легче дышать стало. Оливеру повезло, что не придётся расти рядом с таким убогим примером для подражания. Тем временем мы с Барти, так сказать, временами сексились — и только раз без кокаина, хотя именно тот раз понравился мне больше других. Без веществ мир казался глухим и нечувствительным, будто на тебе кляп, повязка на глазах и в ушах затычки, хотя ничего из этого в действительности не существовало. А потом, когда и в жопу вставляли, это вообще пересекало все границы… чего угодно. Да, мы постоянно менялись ролями даже во время одного акта, пробуя разные извращения и исследуя, насколько глубоко можем зайти — не в плане анала, в плане своих возможностей. Но пока что, в семьдесят седьмом, мы, можно сказать, плескались на мелководье, не рискуя заходить даже по шею — нас ведь в любой момент могли засечь. Даже когда Курта посадили, мы боялись заниматься этим подолгу. /страницы занимают мягкие абстракции/ Пластинка, как свистанувшая гильотина, срубила наши остатки сдержанности, хотя больше в этом доме я так её и не слушал (а очень хотелось). Дело в том, что Барти действительно вернул проигрыватель, и крутить её было не на чем. 25 декабря 1977 года Рождественское утро начинается не с подарков и даже не с праздничного завтрака. Оно начинается с восторженных визгов Миры, нашедшей в подъезде грязного блохастого котёнка. Отмыв его вместе с Эдвардом, она тыкает несуразно большие рыжие уши мне в лицо, уговаривая оставить. — Ну пожалуйста, пожалуйста! — канюча, она вертится, пока маленькое животное боязливо жмётся к её телу. — Я всё буду делать, честно-пречестно! — Не будешь, — я сонно протираю глаза и выкатываюсь на пол. Барти уже давно проснулся и сейчас, оторвавшись от моего созерцания, заинтересованно глядит на котёнка. Пусть только попробует её поддержать, сам будет его тогда выхаживать. Делать мне вот нечего, как с двумя (тремя, если считать Сиси) работами ещё кормить-убирать за живностью. Он же будет гадить, где попало! И от обычной еды нос воротить! Нет! — Буду, буду! — Барти, скажи ей, — я устало падаю лицом в подушку и говорю уже оттуда. — Не будешь, — строго повторяет он, копируя мою интонацию, а потом точно так же валится на подушку, смеясь. — БУДУ! — Мира срывается на слёзы и убегает жаловаться Эдварду, которого в последнее время перестала сторониться. Поворачиваюсь лицом к Барти, успевшему закончить смеяться и надеть серьёзную мину: — Ты же понимаешь, что это на нас всё свалится? Барти жуёт губы, смотря куда-то вправо, потом кладёт руку на меня, поверх одеяла. Обдав неприятным дыханием изо рта, он спрашивает: — А ты не хочешь? — Нет. — Я понял. Мы поднимаемся, и, толкаясь, идём в ванную чистить зубы. Ссым в толчок тоже одновременно, максимально не стесняясь друг друга. Анна-Мария носится на кухне, что-то доготавливая, Виктория с Оливером на руках впопыхах наряжает маленькую рождественскую ёлку. Мира вместе с Эдвардом выбирают коту имя, перебирая все возможные. Коко тоже заинтересована в новом поселенце, и, забыв о вражде, трогает передними лапами Эдварда за колени, пытаясь заглянуть им в руки, откуда пищит рыжий ком шерсти. На самом деле я сердоболен до всяких брошенных зверят, но не в этот раз. Сейчас ещё одна лишняя хлопота, упавшая каплей на плечи, сломает и раздавит меня окончательно. После обмена подарками — мои не то чтобы дорогие или полезные, скорее памятные, — ко мне подходит Виктория, успевшая надеть на платье подаренную мной брошку из магазина уценённых товаров. — Если тебе так претит этот кот, я буду за ним приглядывать вместо вас, — говорит она, с теплотой оглядываясь на увешанную переливающимся дождиком девочку. Барти тоже обматывает себя мишурой поверх шарфа, связанного Викторией. На нём старые очки Курта, доставшиеся от Анны-Марии, в кармане звенит портсигар с отсеком под кокс, который мы купили совместно с Сиси. — Не знаю, — тяжело вздыхаю, теребя бисерное ожерелье со звёздами, к сотворению которого было приложено целых шесть рук — Миры, Барти и Эдварда. — Я выгорел, как бенгальский огонь, этот кот меня просто доконает. Я не вру — в последнее время мне приходится работать в три раза больше, чтобы восстановить всё то, что у нас стащили. У Миры ухудшалась успеваемость, а моя зависимость от кокаина медленным накатом усиливалась, ещё и пробудившийся ото сна Барти… — Обещаю, хвоста его в вашей комнате не будет, — Виктория подмигивает мне и удаляется к праздничному столу. День проходит приятно (только Сиси, ворвавшись под вечер, пугает всех чередой хлопушек). Часов в семь меня отправляют в магазин за шампанским, которое в суете мы забыли приобрести. Воткнув в рот сигарету, в тапочках и старом халате Курта я бегу вниз — до продуктового идти меньше двух минут, тем более на улице по ощущениям выше тридцати двух в Фаренгейтах . У меня приподнятое настроение, я доброжелательно улыбаюсь и желаю каждому встречному счастливого Рождества. Скоро вернусь в тёплый дом, полный ждущих меня людей, и проведу семейный праздник, как подобает нормальному человеку. Не дождавшись лифта, окрылённый я взбегаю вверх по лестнице на реактивном двигателе, запыхиваясь лишь на последних трёх-четырёх пролётах. На контрасте с тем, когда я сюда только переехал, здесь теперь куда больше шприцев, мусора и запаха аммиака. Вот и благополучный район. Везде найдутся свои червоточины. Задерживаюсь на пороге — внутри гомонят, что-то громогласно обсуждают, я поскорее хочу к ним влиться, стать частью их весёлого разговора. Открываю дверь. — ЧОКНУТЫЙ ПСИХ, МАНЬЯК! Это не весёлое обсуждение. — УБИРАЙСЯ! УБИРАЙСЯ ВОН! — Как ты мог это сделать? Зачем?.. — Ёбнутый, блять! Сиси замечает меня первой. Я стою в дверях с бутылкой шампанского наперевес, как занесённый в дом снеговик — сколь ни возжелай, не к месту. Она смотрит на меня из-под грязно-голубой вылинявшей чёлки с нескрываемым страхом и долей непонятного сочувствия. Анна-Мария не перестаёт кричать, заимствуя речевые обороты у своего не столь отдалённого мужа. Виктория сдавленно плачет, Эдвард стоит в полной растерянности, опустив руки. В глубине дома слышен громкий плач Миры, настолько громкий, что вполне может тягаться с майским. Сиси освобождает мне дорогу, кивает в сторону гостиной. Протискиваюсь между Эдвардом и Викторией, переступаю тяфкающую на Анну-Марию Коко. Где Барти? И в чём, вообще, дело? Судя по смысловой направленности изрыгаемых женщинами слов, он… Он… Где он?.. Всё стоит на своих местах — стол с едой, сложенный диван, убранный к стене мольберт, починенный сервант, прикрытый ёлкой, новые занавески в горошек. Никакого запаха, никаких лишних звуков. Зловещую тишину разрубают только крики Анны-Марии и женский плач. Барти сидит, забившись под швейную машинку, чистый и свежий, без единого намёка на какую-либо ненормальность. Он нахохлен, как детёныш совы, и такими же большими глазами смотрит на людей, готовый к самозащите. — Что произошло? — пытаюсь говорить как можно спокойнее, но голос предательски дрожит. — А ты спроси, спроси у него! — гаркает мне в ухо Анна-Мария. — Бесстыдник, злодей! Снова перевожу взгляд на Барти, но не вижу ничего нового. — Что, СТЫДНО ТЕБЕ СТАЛО, ДА? — рядом надрываются, будто кто-то разгромил дом до последнего кирпича, разбил каждую ёлочную игрушку и пописал сверху. — Покажи ему, давай, не стесняйся! Барти смотрит пустыми карими глазами прямо в душу. Уже не в первый раз. Медленно ему киваю, как бы говоря «давай, я на твоей стороне». Он опускает колени, подхватывает что-то на ладонь и протягивает в мою сторону. Сначала я не понимаю, что это, подхожу ближе и сглатываю рвотный ком. Это котёнок. С перекрученной шеей. — Зачем?.. — подойдя совсем вплотную, я сажусь перед ним. Меня, наверное, слышно только ему. — Ты же хотел. Избавиться. — Не так, Барти. Мёртвое тельце соскальзывает и шлёпается на вычищенный вчера паркет. Два голубых кошачьих глаза с зрачками-нитками тоже смотрят на меня. Все в мире снова смотрят на меня. Ждут чего-то именно от меня. — Он бы всё равно тогда умер. Зима ведь. Потеряв ношу, будто бы мешающую стоять, Барти поднимается на ноги и, не обращая внимания на людей и вопли «Куда? Куда?!» уходит, заворачивая в сторону нашей комнаты. — Собирай манатки и уёбывай, мразь конченая! — Анна-Мария машет всеми конечностями ему вслед, умудряясь ещё и похлопывать Викторию по плечу. Многозадачность у Вудов, видимо, семейная черта. А чёрствость в этой квартире очень заразная. Может, у меня ещё получится исправить ситуацию. Взять себя в руки и, наконец-то, что-то сделать. — Миссис Вуд, — подхожу к ней, аккуратно трогаю за плечо, и случайно получаю ребром ладони по подбородку. — Он ведь не со зла. Он не совсем… ну, вы же понимаете… — Сириус, — ядовито-ласково говорит она. — Ты же понимаешь, что я не хочу проснуться, и увидеть задушенного Оливера. — Но мы ведь столько времени жили вместе, и ничего… — моя рука разжимается, отпуская бутылку. Стекло трескается, но не разбивается до конца — содержимое пенится и начинает пропитывать ковёр, который вчера мы с ней вместе выбивали. — Всё было нормально. Мы столько времени жили бок о бок с Куртом, твою мать, и всё было нормально. Мы столько времени жили под крышей наркоторговцев, и всё было нормально. Мы дышали акрилом, прятали незаконно добытые или в принципе незаконные вещи, прикрывая и покрывая друг друга перед чужаками. Почему козлом отпущения стал именно Барти? Ничего не изменится, если он уйдёт! Ничего из вышеперечисленного! Почему они не хотят это понимать?! — Давай, ва…! А ты это куда намылился? — меня хватают за капюшон халата, но я легко выскальзываю из рукавов, оставляя Анну-Марию ни с чем. — Я тоже ухожу. Это вызывает новую волну возмущения и роптания. Из Виктории льётся новый поток слёз, у Сиси просто отвисает челюсть. Она оторопело спрашивает: — Вернёшься? — Без Барти — нет. А Барти сам сюда больше не вернётся, — на секунду ловлю её взгляд, полный уважения. — Вывод понятен? — Нет, не понятен, — Анна-Мария тисками хватает меня за запястье, возвращая на прежнее разборочное место. — А Миру ты на кого оставить собираешься, на меня? — Я… Я так заебался. Так заебался, блять, что хочу в свои восемнадцать только покоя, нахуй, и умиротворения. В могиле было бы неплохо. Без вас всех, включая Миру и наркотики. — Я её на себе тащить не собираюсь, — перед лицом повелительно качается мясистый палец с красным ногтем. — Это ты тут семьянином у нас заделался, не я. Ты помнишь, о чём мы с тобой разговаривали? — Да. — Так повтори, давай, повтори, бля! — от её криков просыпается Оливер и тоже начинает орать. Анна-Мария дёргается, чертыхается и бежит в свою спальню, но задерживается в коридоре, чтобы крикнуть: — Ты так и не переоформил документы! Да. Я нарушил наше условие. Но тут не могло быть по-другому. Либо Мира попадает в детский дом, либо мы дохнем с ней все вместе. Я не тот, кто должен воспитывать ребёнка, как бы ни кичился этим вслух. Хлопает входная дверь — Барти уже ушёл. В нашей комнате всё стоит вверх дном, но нет только его вещей и нашего общего блока сигарет. Засранец. Я собираю вещи дольше него — под одни пластинки с кассетами надо найти подходящий пакет, не то, что под всё остальное, не вмещающееся в дорожную сумку. Вместо своей куртки надеваю Регулусову. Похуй, что не по сезону. Лишь бы этот еблан не ушел. Когда я выхожу на улицу, где с неба падает мокрая крупа, Барти дожидается меня на лавочке, докуривая явно не первую сигарету и глядя на наряженную фиолетовыми облаками луну. — Пошли? — спрашивает он. — Ага. Пошли. И мы уходим в темноту, вдвоём.
48 Нравится 43 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (3)