Заберите меня с этих улиц
Защитите меня Направьте меня
Поставьте на ногиСпасите меня
Снова и снова, снова и снова
Птица кричала, била крыльями. И наконец-то сдохла. Дни лишились своего смысла, как и мои мысли. Я существовал в атмосфере бесконечного разложения, но не мог никак догнить, зацикленный кошмар. Мой мет, сколько бы ни весила доза, не давал даже кратковременного притока счастья. Только эхо и новые незнакомцы. Я не мог дышать. Я не мог спать. /Вложен обрывок волнистого белого листа бумаги. У вас складывается впечатление, что его роняли в воду. Кривым почерком под кляксами написано: Привет Меня зовут Бродяга. Мне 18 лет. Я закончил среднюю школу NN. Я работаю на швейной фабрике BB. Мои лучшие друзья Питер Петтигрю и Уильям Пьюси.Он не знает, как по-другому. Это же ты собственноручно приучил Барти к такому говну.
Вопросы отпадают. Думай башкой, Бродяга. В общем-то, в короткий период безработицы мы и потратили все отложенное с той последней зарплаты. «Это твой первый раз?», — тихо спросил меня Барти, когда мы впервые преодолели рубеж лежания на одном боку в одни сутки. Да, наверное, это было в первый раз. Я совсем потерялся и запутался, не мог вспомнить, случалось ли такое до этого. Может, этой весной или прошлой осенью? Или еще раньше? Не могу с уверенностью сказать, так как из-за ярких, сносно-счастливых воспоминаний тоска стиралась из памяти. Из-за этого уже через пару недель после выхода ты думаешь: «А было ли это на самом деле? Я, должно быть, все придумал. Почему я просто не могу всегда радоваться, как сейчас? Дальше так и сделаю». А дальше, а дальше ты проваливаешься одной ногой в меланхолию и, не успеешь оглянуться, как захлебываешься в тоске, не в силах достать до поверхности и кончиком ногтя. Лень даже моргать. Лень дотянуться и взять в руки нож. Я бы взял. Тогда бы точно взял, если бы мог. Брал до того, как слег, но не смог и царапины оставить. И в канал не смог кинуться, и броситься под поезд. Плох, как же я плох. Мои пластинки снова оказалась не у дел, хотя мне очень бы хотелось переслушать тот злополучный альбом. Но все слушали слушал то, что шипело в местном, дышащем на ладан радио — весьма странном, состоящем из рекламы и сплошном новомодном эмбиенте. Пока мои пластинки и кассеты ютились в вещь-мешке у Хвоста, я безысходно приценивался к новому жанру. И вообще-то находил его не таким уж хреновым. Та музыка кардинально отличалась от всей, когда-либо мною услышанной. Это замечательно, потому что старые песни всегда возвращали к тяготам прошлой жизни, жутким ассоциациям и остальному дерьму. А с этими… треками можно преспокойно лежать, ни о чем не думать и записываться по-новой, как чистая пленка. Но от того, что я лежал, а не несся куда-то в привычном бешеном темпе, было совсем худо. За жалкие пустые восемнадцать лет я пресытился столькими исполнителями, один ярче и нахальнее предыдущего, да так ничего из них не извлек. Рег же, наверное, до сих пор слушал только классику и морщил нос, вспоминая плакаты в моей комнате. Пай-зайка, черт. И правильно. Слушай, Рег, Шопена и сиди, гоняй чай с Нарциссой дома. Один из нас должен стать гордостью семьи. Ты не сын мне. А я и не против, папаш. Лучше быть сыном подзаборной собаки, чем твоим. Мы никогда друг друга не понимали, да даже с Вальбургой у нас было больше общего, чем с тобой. Как я могу быть сыном человека с денежным сейфом вместо головы?.. Я никому не был нужен. Ни дома, где все видели во мне белую вшивую ворону, тусовщика и упертого ребенка, сделающего все что угодно, лишь бы наперекор семье. Ни в школе, где был для всех таким же, как мой отец для меня — чуваком с кучей бабла. Ходячей кредиткой. Даже для Пита и Рема, думаю. И все, все видели мое неоднозначное положение — ни туда, ни сюда… Когда я подсел на наркотики, большинство ребят в классе, наверное, об этом знали и об этом шушукались, но ни для кого это не было проблемой. В Лондоне ни для кого детская наркомания не была сенсацией, тем более мы тогда не были игловыми. Может, мне могли бы помочь учителя, но я, если и приходил на занятия, то беспросветно дрых на задних партах. Я и Рем, картина маслом: глаза закрыты, головы на руках. Если мы гасились перед школой, из нас вообще лучше слов было не вытаскивать — мы бы до участка себе наговорили. Да, учителя все видели, замечали, что некоторые ученики не в порядке. Но никто не пытался поговорить с нами, со мной, поинтересоваться моими проблемами, и это несмотря на нихуевые ценники за обучение. Наверное, туда все же не входила детская психотерапия… Для взрослых я оставался обленившейся сплюшей, славшей нахуй «F-» и звонки родителям. Да ладно, учителям-то тоже несладко — поди еще запомни имена тысячи человек и проверь столько же домашек… Понятно, что я сам планомерно довел себя до нынешней точки. Было бы славно, если бы я поведал себе, как из нее уйти. Из-за трясины апатии моя внешность стала примерно такой же, как у Барти в мае. Запах соответствующий. Ну, не только из-за апатии — там, на N-стрит в целом невозможно было собраться в приличный кусок человечины. Одна голая труба в бетонном углу вместо душа чего стоила. Из нее перманентно текла ржавая, еле-теплая вода, пить которую было опасно для жизни. Я как-то попробовал, а потом с очка не слезал полдня, там и заснул. Мне не было неловко даже перед орущим китайцем. Одежда наша засалилвась, как и волосы; щетина перерастала в полноценные бомжарские бороды. Многострадальный обломок черного карандаша потерялся при переезде, и вместе с тем утерялось последнее доказательство моей принадлежности к лондонской подростковой нарко-сцене. Страшно подумать, что бы было со мной, не прогреми тот взрыв и не унеси мой рабский контракт в небытие. Даю руку на отсечение, что к этому времени меня бы вытрахали вдоль и поперек до выпада кишки на целый фут. Меня бы сломали, как марионетку, и выбросили на помойку за ненужностью. А потом нашли замену, какого-нибудь другого молодого мальчика, только-только выпавшего из материнского гнезда. Как бы обернулась моя судьба, если бы два года назад я не повстречал сэра Данталиана? Был бы Барти со мной рядом? А Ремус? Я много думал о суициде. Мое тело постоянно болело, но не как от ломок. Из меня будто выдрали все органы, здоровски надругались над оставшейся оболочкой и выкинули все вместе на обочину. Выжался весь потенциал, рассчитанный как бы на много лет вперед. Проблемы неравномерно меня подзадавили, и они продолжали наваливаться одна за другой снежным комом, додавливая окончательно. Я бы и рад был умереть, да только под их тяжестью пошевелиться не мог. Тошно. Достойная плата за выход. 21 января 1978 года Я лежу на боку, глядя в бывшую когда-то красной, старую, мокрую от кожных выделений футболку Барти. Буквы на ней облупились, и можно только додумывать, что же там изначально было напечатано. Растянутый до невероятных размеров спальный мешок, в котором мы, два скелета, запросто помещаемся, тоже мокроват, особенно в области стоп. Всем вокруг плевать на двух разлагающихся под подоконником п*****сов. Пальцы Барти битый час механически перебирают мои волосы, свалявшиеся колтуны. В уголках потухших глаз настоящее собрание всякой дряни, только букашки не бегают. Поначалу он много плакал, безмолвно заливая по ночам нашу подушку. Я тоже заливал, но мой запас слез быстрее израсходовался. Его лицо постепенно приближается, путается темными ресницами с моими, ненавязчиво и неспециально щекоча. Носа смазанно касаются засушенные лепестки губ. Касаются и отдаляются. — Погладь меня, пжл-ста, — он давно не издавал каких-либо звуков, слова в каркающих хрипах едва угадываются. Делаю вялую попытку сдвинуть затекшую руку, но проигрываю. Несколько мужчин неподалеку снова раскуривают крэк и громко переговариваются. Утроенная вонь. Наверное, сейчас обед, раз из приоткрытого окна тянет рынком больше обычного. — Извини, — в горле сухо, как в Неваде. — Не могу. Он никак не реагирует, только смотрит куда-то сквозь пуговичным взглядом, забыв обо мне напрочь. Даже не говорит, как ему хреново. По-правде, скажи мы это друг другу еще хоть раз, я бы нашел в себе силы дотянуться до отломанной ножки стула неподалеку и ебнуть по голове сначала его, а потом себя. Живот давно прилип к спине, но от еды тянет блевать. И отлить хочется — в последний раз я поднимался около пятнадцати часов назад, тогда же пил воду. Какой сегодня день? Как много мы их потратили? Барти из последних сил перекладывает свою руку мне за спину и прижимает к себе. Тело сдвигается на прохладную и чуть более сухую часть спальника, но даже такое микро-изменение в моем пятнадцатичасовом укладе доставляет глобальный дискомфорт. Вроде бы перемещаюсь на какой-то жалкий десяток дюймов, а трагедия в душе разворачивается до масштаба целого континента. Вскоре (?) домой возвращается Чанг и снова врубает радио. Что ж, с ним куда проще погрузиться в транс, замотаться в кокон и не чувствовать ничего, кроме колючих волос на лице Барти своим лбом. Его ладонь — один большой палец — переключается с колтунов на выпирающие лопатки. Я концентрируюсь на этом ощущении и засыпаю, как под колыбельную. Жаль, что не в последний раз. ----------------------------- Сначала Уилл пытался вытащить нас через Чанга, дистанционно сыпля угрозами и присылая йоркширский пудинг с овощами, который до нас все равно ни разу не дошел. Несмотря на отправку в клоповник, я совсем не держал зла на рациональный с его стороны поступок. Тем более он продолжал печься о нас несмотря на наше нежелание. Я не хотел принимать его помощь, так как чувствовал себя недостойным самозванцем, и внутренний критик, тоже еле живой, говорил мне закопаться в землю и перестать третировать Пьюси своим состоянием. Ведь мы не могли ему ничем отплатить. Когда ближе к концу зимы деньги совсем кончились, а моя гормональная система дала-таки чутка сил на совершение примитивных действий, я позвонил Уиллу и замогильным голосом сообщил, что наша вечеринка мертвых окончена. Ну, на словах, конечно, звучало легко. На деле я весь остаток дня потратил на то, чтобы смочь заставить себя выйти на улицу. Выйти и не шагнуть обратно, выйти и не сесть на землю, не закрыть глаза, не расплакаться. А Барти вообще так и не встал. Я смог. Проще всего было устроиться в стремительно разрастающуюся сеть «МакДональдс» — там не требовалось никакого опыта, да и брали всех, кому безнаказанно можно платить ниже прожиточного минимума. Нищие, эмигранты, непалящиеся торчки. Идеальное место, но не для меня. После месяца отключки стояние за кассой МакДональдса было сравнимо с надетой на голову фритюрницей и биению по ней половником. Шумно. Все тобой недовольны — как коллеги, так и гости. Все кричат. Быстрый непривычный темп. Горячие штуки, о которые я боялся обжечься. Вечный стресс, вечная белка в колесе. Почему-то больше это не приносило мне удовольствия. Протянув там два дня, я уволился и, схватив удачу за край хвоста, урвал место кассира-укладчика в минимаркете неподалеку от дома. Помните, я уже работал кассиром в магазине миллион лет назад, да и извилины, отвечающие за элементарную математику, к тому моменту еще не атрофировались. Место оказалось малопроходимое, незаметное и глухое. Прекрасное. Когда маленькую рыбку переселяют из пластикового пакета в аквариум, ее не сразу вышвыривают в новые воды, а дают привыкнуть, пока температура и состав внутри и снаружи не сравняются. Вот и со мной так же. Я коротко подстригся, выстирал воняющую ядовитым потом одежду в кипятке, греть который пришлось аж в несколько заходов. Отмыл себя от запаха лежалого репчатого лука. Барти, подхватив слабый огонек моего запала, с титаническими усилиями следовал тому же алгоритму. В итоге десятка собеседований его красивый почерк оценили в библиотеке, где заставили переписывать старые карточки, архивные документы и заполнять новые. / Низ страницы разрисован рыбками и водорослями. Ни одна деталь не повторяется дважды. / 10 февраля 1978 года Мне непривычно без старых пател, служивших занавесками и носовым платком, и руки по привычке норовят выправить фантомные пряди из-за ушей. А натыкаясь на пустоту, отправляют тревожные сигналы о сбое системы. Я закрываю кассу — уже почти десять, день пролетел незаметно, моргнуть не успел. У стеклянной двери тусуется Пит, подавая мне всякие смешные знаки: мы договорились немного прогуляться, пропустить по пиву, как в старые времена. В этом учебном году он так себя загрузил, а я — так разгрузился, что пересечься никак не удавалось. Помимо редких вандальных вылазок и весьма унылых репетиций (не приводивших никуда за пределы подвалов или гаражей, в общем-то. То выступление на разогреве полтора года назад было их единственным, и я диву даюсь, как они до сих пор не распались) он готовился к выпускным экзаменам и каким-то другим, вступительным. Миссис Петтигрю настаивала на колледже, но сам Пит не горел мечтой о дипломе. Зачем ему прогибаться под какую-то жесткую систему, когда вокруг столько дорог для реализации?.. Но я бы тоже хотел, чтобы Пит попал в какую-нибудь шарагу и дорос до нормального человека. А не это все… — Ну че ты, как? — его аж трусит от нетерпения, когда я выхожу на улицу начинаю возиться с дверью, разбухшей от зимней влажности. Надо сказать начальнику, что такими темпами она скоро вообще перестанет закрываться. Засунув ключи во внутренний карман куртки, достаю пачку сигарет и зажигалку: — Да пойдет, — во рту мусолятся сразу два фильтра. Раскурив обе сигареты, передаю одну Питу. — Не смею жаловаться, относятся ко мне по-божески. — Это хорошо, — с толком кивает Пит и откидывает свои эльфийские локоны назад, открывая обзор на пухлые прыщавые щеки. С наслаждением затянувшись, эхает: — Давно не курил! Понимаю, что слишком откровенно пялюсь на прыщи, и отвожу взгляд на дорогу: — А что так? Мы идем вдоль проулка к главной улице, похрустывая подмороженной грязью под ботинками: у Пита совсем новехонькие, мои же опять чавкают внутри проступающей водой. В одном квартале отсюда есть один замечательный паб с дешевым (и непохожим по вкусу на мочу) лагером, где мы и собираемся, вроде бы, засесть. — Вредно для связок, да и с мамой не хочу ссориться. Она и так вечно меня попрекает… — И давно ты поешь? — пропустив конец реплики, ухватываюсь за более-менее интересное начало. — В смысле? — Пит обиженно поворачивается ко мне и тыкает локтем. — Уже год как. После того как нашего вокалиста, того самое… В ушах всплывает смутный телефонный разговор, в котором Питер сумбурно рассказывал, как их вокалиста поймали на систематическом надругательстве над животными. Не знаю, держат того под домашним или под настоящим арестом, но, судя по всему, обратно в группу ему ход заказан. Мимо нас проносится копская тачка с включенной сигнализацией, и я инстинктивно вжимаю голову в плечи. — Да, что-то подзабыл, — отвечаю ему через некоторое время, когда ответ, в принципе, уже и не требуется. Когда мы вваливаемся в переполненный узкий бар, увешанный желто-красными гирляндами, и занимаем последний свободный деревянный столик, Пит увлеченно треплется об одном парне, с которым недавно познакомился. Вроде бы, на том самом концерте, на который я подарил ему билеты. — И вот, значит, заканчивают они играть, уходят в гримерку, пока эти важные петухи выплывают к озверевшей публике, — я замечаю, что Пит тщательно подбирает и выговаривает слова. Если до конца вечера он не выдаст очередную деревенскую рифму, должен пойти град. — Я — к ним, в гримерку, типа, Робби же меня заранее позвал, а потом… Я бы рад слушать, да только концентрация внимания на нуле. Только и могу, что поддакивать. Из колонки вопит то Клифф Ричардс, то Шейкин Стивенс. Никакого вкуса, лучше бы поставили Slade на худой конец. — Он такой крутой, ваще не поверишь… — Пит отхлебывает сидр из стакана и оставляет белую пенку на светлых усиках. — У них совсем другая музыка, обязательно достану тебе кассету с их демками. — Мне не на чем слушать, — вяло покачиваю свой стакан, наблюдая за движением коричневых пузырьков. — Тогда приходи ко мне, — Хвост скованно улыбается и слабо хлопает меня по плечу. — Сто лет вместе не зависали, а? Ты просто не можешь их не послушать! — Может, как-нибудь… Пит заверяет меня, что новый музон совсем не похож на хард-рок и отлично сочетается с моей унылой рожей. Давлюсь сидром и все же соглашаюсь навестить его в эти выходные. С Барти, куда ж его девать… В мигающем свете синячки под глазами у Пита не так заметны. Если расфокусировать взгляд, то не подумаешь, что он штудирует учебники каждую свободную минуту. Красно-белые бугры покрывают кожу вдоль и поперек, мне искренне его жаль. От стресса он не худеет, как я или Рем, а набирает вес, округляется во всех местах. Словно прочитав мои мысли, он отправляет в рот сухарик и спрашивает: — Скажи, Бродяга, — могучий глоток, сдержанная отрыжка. — Почему ты всегда такой тощий? В чем твой секрет? Я уже пять минут ворочаю в потной руке свой сухарь, и теперь его попросту противно класть на язык. Незаметно откладываю закуску на стол и спихиваю на пол локтем. Допиваю остатки сидра и щелчком пальцев отодвигаю стакан. Повторить бы, только не за свои денежки. — Героин, — сурово буркаю и выдавливаю нервную улыбку уголками книзу. Немедленно загоняюсь и неосознанно прикрываю рот. Моя рваная мимика окончательно и бесповоротно повреждена. Со стороны глупый я тщеславно и самонадеянно кажусь себе Дэвидом Боуи из интервью 74-76 годов. Наверное, и зубы у меня такие же отвратительные. Не раскрывай, Бродяга, рта. — Шутишь? — хмурится Пит. Неправильно понял. А на самом деле, как можно правильно меня понимать, если я сам не понимаю, где вру, а где говорю правду? — Конечно. Я в завязке. — Вот и славно. Пойду, отолью, — он спешивается с высокого стула и вразвалочку отходит к двери в толчок. Славно, славно… Да, очень славно. Хорошее слово, мне нравится. Славно, что Пит со мной общается. Я плохо о нем думал в прошедший период, когда решил, что его дружба со мной завязана на деньгах: какие деньги могут быть у Сириуса, что за цирк? И не на моих лидерских качествах: Пит сейчас куда надежнее и многообещающее меня. Столько начинаний, столько возможностей… Улавливаю кусочек своего отражения в окне. И правда, тощий, сама Смерть. Скулы выпирают треугольными линейками, мышцы вокруг рта — колесом. Похожу на некрасивого вампира, отщепенца их кровавого сообщества. Было бы интересно взвеситься. Хотя нет, слишком страшно увидеть над стрелочкой цифру меньше девяноста фунтов. Лицо выглядит удрученным, но это из-за моей новой стеснительности и робости. С кокаином я болтал и улыбался за троих; с другими наркотиками, в основном, тоже. Без химической маски я стал бледной тенью, никем. — Заебал киснуть, — Хвост возвращается, тюфяком запрыгивает на стул. — Еще по cтаканчику? Все с меня. — Да, давай, — натянуто ухмыляюсь ему, будто насильно растягивая рот пальцами. Так непривычно. Мы разговариваем о всякой ерунде, часто возвращаясь к футболу и новым веяниям моды. Я сижу вполоборота к столу, украдкой разглядывая людей в баре. Глэм давно умер (в наружности, но не во мне), дав место каким-то непонятным угловатым костюмам, которые лучше бы смотрелись в офисах, а не в синячных теплицах; у всех гладкие зачесанные волосы. Глэм давно умер, и я покладисто смирялся с этим, но теперь умирает и то, что из него родилось. Все знакомые мне вещи. Даже панк умирает. Что это на людях? Строгие рубашки, подтяжки, цветастые галстуки. Мода меняется, музыка меняется. Весь мир меняется и только Бродяга стагнирует, цепляется за прошлое, которого у него не было. Ностальгирует по небытию. От этого зрелища и нахлынувших мыслей мне становится очень страшно. Как так вышло, что в восемнадцать лет я думаю, как восьмидесятилетний? Разве я не должен быть на гребне волны с остальной молодежью, ловить момент? Надо бы брать пример с Пита. --------------------------------- / Неожиданно ваше внимание привлекает пластмассовая желтая папка на кнопке. Внутри несколько исписанных листов, большую часть занимают вырванные страницы журналов — модных и в меньшей степени спортивных. Вы долго разглядываете тщательно отсортированные по эпохам образы, статьи с главными трендами и интервью, прежде чем принимаетесь за чтение рукописи /Заметки Бродяги о моде, неформалах и мотоциклах
Я, знаете, обожаю семидесятые всей своей гадкой душонкой. Вы скажете — естественно, ведь в шестидесятые ты ходил пешком под стол, а восьмидесятые с девяностыми застал… обрывочно, скажем, но нет, дело совсем не в этом. Семидесятые — лучшее, что происходило с человечеством, самое яркое, самое противоречивое и громкое за всю историю планеты. Мне искренне жаль тех, кто не поймет, о чем я толкую. Помню, когда мне было десять или одиннадцать, Нарцисса и Белла влюбленно не вылезали из черных атласных рубашек с кружевами на манжетах и глубоких вырезах. У нас с Регом тоже были такие, только более строгие, без оборочек — нас ведь часто брали на всякие «светские приемы», так что таких тряпок в шкафах было завались. Мне они не очень нравились, но Рег, повторяющий все за кузинами, был просто без ума от этой около-Викторианской моды. Я больше склонялся (завистливо глазея на улицах) к модникам с их полосатыми «Nehru» , полосатыми блейзерами, полосатыми хиппи-туниками и неполосатыми лаковыми ботильонами. Обожал полоску до тошноты, был готов даже себя раскрасить детскими красками. И эти облегающие сверху, но супер-расклешеные книзу брюки из всех возможных видов тканей (в том числе полосатых, даже блестяще-полосатых!)… Вельвет, плетеная солома (для ремней, не брюк, ха-ха), парча и кашемир, жатый бархат — я мог различить их по запаху, не то что на ощупь. Настоящие крутые перцы ненавидели черно-серое и щеголяли в бутылочно-зеленом, бордовом или темно-синем (не слишком отличается от предыдущих, но уже лучше). В целом, это было как бы более мрачное продолжение шестидесятых, отягощенное промышленными кризисами, так что разойтись особо никто не мог. Я помню, как чуть не описался от восторга, когда Меда подарила мне на день рождения клетчатую фланелевую рубашку с кисточками и тай-дай жилетку. Lа Maman выбросила это добро в тот же вечер, но я хотя бы успел разок его примерить и покрутиться перед зеркалом. Сама Меда — от нее как раз только-только отреклась семья — встречалась с каким-то молодым военным, не Тедом, и как настоящая боевая женщина начала семидесятых облачалась в грубо-миллитаристическом стиле. Н-да, хорошо, что это недолго продлилось. Старшеклассники в моей школе были самыми крутыми чуваками на свете. Заставшие конец шестидесятых, они носили самодельные ожерелья из пробок, ракушек, цветов и других безделушек; браслеты, красочные платки и ковбойские шляпы. Те, кто понапыщеннее, топтали вечно жмущие оксфорды, а те, кто посмелее — набирающие популярность казаки и туфли на платформе. Да-да, даже парни! Тогда никто не стремался каблуков, и я, будучи гномом, тоже всегда хотел пошататься на таких ходулях. Взрослые эту тенденцию категорически не принимали (я не про свою семью — это отдельный разговор, вы понимаете — а в целом про пост-военное поколение). Однажды, сбежав ненадолго из дома, я даже встретил группу бабулек с плакатами, требующих запретить парням красить ногти и носить каблуки, ебать-не-встать! Рассказал об этом Регу, когда вернулся, а он, дурачок, даже не понял, в чем проблема. Бедняга. Да, это было начало семдесят третьего. Парни и девушки смешались в одну попугайскую какафонию, ошибиться с местоимением было легче, чем плюнуть на асфальт. Дэвид Боуи и Элтон Джон сеяли в молодежных умах катастрофический по меркам взрослых хаос. Не только они. Slade с Kiss тоже вносили свою преступную лепту. Я был уже достаточно взрослым (э-э, ну, вы, наверное, помните, с чего все начиналось, но сейчас совсем не об этом. Я собираюсь расхваливать тут свои тряпки) для набегов на магазины и скупки всего понравившегося. Мать устраивала по вечерам неебические скандалы, но я успешно отвоевывал свое право одеваться, как захочется. Пока я оставался первым сыном, они ничего не могли мне сделать. Кроме телесных наказаний, конечно, но я стойко все терпел. Ради синего кожаного смокинга, бархатной облипочной майки стриптизера, страз, шелковых шалей всех возможных цветов и широченных брюк можно было и не такое пережить. Будь моя воля, менял бы образы каждый день, как Боуи, от белых трусов на голое тело до инопланетных металлических нарядов. Но Вальбургу было опасно злить слишком сильно — без ее денег не было бы и шмоток. ЗАТО в четырнадцать я наконец-то купил зимние сапоги на квадратном каблуке и вырвиглазные сандали на танкетке со звездочками. Где-то на два-три года планета забыла о существовании блеклых черно-грязных оттенков, завертевшись в шатре из красного, желтого и бирюзового. Смотря на людей вокруг, чувствовалось какое-то внутреннее тепло, нитями объединяющее души. Все казались добрыми и приветливыми, готовыми всегда улыбаться и помогать друг другу. Немудрено что я, раскрыв рот, ловил им колеса и верил всему, что скажут… Так, нет. Мы говорим о шмотках. Потом что-то пошло не так. Конечно, неформальность оставалась основным мотивом, но никто не чурался простых джинсов, объемных свитеров и футболок. И вестерн был на пике своей популярности. Но уже тогда виднелись проростки будущего классицизма: золотые вечерние украшения вместо смешного жемчуга, более приземленные туфли и цвета. Ебаный хаки, например. И Боуи со своим Герцогом только все усугублял. Все вдруг резко заностальгировали по пятидесятым; помню, Фенвик постоянно подбивал меня купить одинаковые рубашки Qiana, чтобы носить их с одинаковыми скучными брюками-трубами. Мне нравилась концепция расстегнутых до пупа рубашек, но покупать то, что носил весь Лондон… увольте. Хотя концепция приталенных силуэтов была-таки довольно симпатичной. Особенно когда к ней добавили подплечники, уже позже. Узость во всех местах была непривычна после клеша-где-угодно. И эта непроходящая, застрявшая строгость-утонченность-элегантность бесила до усрачки. Наш любезный Быдлунатик чуть ли не блевал при виде таких экземпляров. Он, как говорится, носил спортивки и велюр до того, как это стало популярным. И никогда не заправлял рубашки. Иногда я одалживал ему свою одежду или подбирал что-то на свой вкус, тогда он выглядел просто по-идиотски (или ужасно горячо). Кстати, уже тогда, под конец семидесятых начали появляться прототипы низких кроссовок, которые некоторые осмеливались надевать не только на тренировки. И эти ваши головные повязки. Я к этому никогда не прикасался, храня верность эпохе глэма. Помню, в семьдесят седьмом вышла «Лихорадка субботнего вечера» и все разом повернулись на костюмах-тройках и американских жилетах. Все в ту волну было каким-то американским: странные широкие галстуки, очки-авиаторы… Полная хуйня, мы все просрали. Нет, ну правда, загляните в стопку «77», что это, блять, такое?! В начале семидесятых все только и трещали, что о противостоянии «северо-соулов» и всех остальных: психоделов, хиппи и тех самых павлинов-денди. Они очень выделялись из толпы: еще бы, в их «Ben Sherman»-ах, облегающих брюках, черных перчатках и ирландских шляпах. Странные ребята. Им на замену пришли гаражники и прото-панки, но их отличие от предыдущих было в том, что они не гнались за винтажем ранних шестидесятых намеренно — просто они не могли позволить себе ничего нового. А потом это все как-то подхватилось в широкие массы, и вот, новая молодежная группировка в рваных лохмотьях готова. Часть из них (более адекватная и в то же время тупая) копировали образы Вивьен Вествуд, или она их, хуй знает. Да, воровка знала толк в прекрасном, но, блять, не вы ли, панки, выступали за полную свободу и отречение от всех норм и границ? Нахуя тогда одеваться под копирку? Я совсем не удивился, когда вскоре после смерти Вишеса движение изжило себя и превратилось в какую-то «Новую волну», смешившую народ хлеще хиппи в семдесят пятом. Их заклятыми врагами были Тедди, мальчики-зайчики в криперсах и бабочках, типа как Габи. Конкретно ваш покорный слуга бы не выделял их в какую-то отдельную субкультуру, потому что они менялись как хамелеоны с каждым новым сезоном. Однако это не мешало панкам до самой своей смерти их травить. Долбоебы сраные, ненавижу ебаных панков! Кто бы что ни говорил, но хиппи дотянули до самой середины семидесятых. Длинные волосы, Боб Дилан, юбки в пол и куртки-баха жили рука об руку с антивоенными плакатами, как бы их не вытеснял глэм и все остальные множащиеся подвиды кучи культур. В Лондоне их было мало, я знал только Ксено, в основном весь движ проходил в Америке. Хиппи, хиппи… Так-так-так, кажется, я упускаю что-то важное прямо перед своим носом. А, Хвост! Хард-рок и зарождение хэви-метала! Черные оттенки черного, Led Zeppelin и AC/DC (никогда не разбирался в движении, знаю только эти банды). Прочная ассоциация с байкерами, теми же панками и жестокостью, хотя Пит не был ни тем, ни другим, ни третьим. Судя по нему и его друзьям, носившим косые отцовские кожанки с заклепками и выцветшие джинсы, особенного стиля у них не было. Зато они могли похвастаться русалочьими волосами и суровыми бородами. Вообще много кто в начале и середине семидесятых носил бороды и длинные волосы. Восстание против старых социальных норм и все такое. Я тоже носил (а потом отрезал, придурок, ЗАЧЕМ Я ЭТО СДЕЛАЛ?!!). «Не-такие-как-все» типы, слушавшие психодел и остальную непонятную хрень, не делали акцента на одежде. Предпочитали не выделяться. Дурацкая философия у них была, типа, если не выделяться среди тех, кто стремится выделиться, то как раз и будешь выделяться… Сложнозапутанный бред в стиле Лунатика. Лунатик был даже против тех, кто был против норм или не-норм, помните, наверное. И снова он опережал время со своим коротким ежиком — они ведь стали модными только в конце десятилетия.А о нациках я принципиально ничего писать здесь не буду.
Ко-сме-ти-ка. Я и Пит ограничивались черными карандашом и изредка лаком для ногтей, но это был воистину гигантский простор для творчества. Панк, глэм и «естественность» грызлись между собой, брызгая красками как на женщин, так и на мужчин, и я был только рад подставить под них свое лицо. Жаль, что был слишком мал, когда можно было без зазрения совести намалеваться всласть и пойти на танцы, не угодив в массовую драку. Отпиздить могли, куда без этого, но часто можно было встретить «соратников», тоже неслабых в физическом плане и готовых вступиться. А потом уже начались войнушки между панками и Классовой Справедливостью, не хотелось притягивать к себе внимание. Цветность в людях, наверное, спустилась на Британию вместе с цветным телевидением. У нас, Блэков, оно появилось еще в шестьдясят седьмом, но многие не подключались аж до самых восьмидесятых. Мы с Регом не пропустили ни одной серии «Доктора Кто», хоть Нарцисса и пыталась перетянуть нас в свой сопливый лагерь «Play for Today». Я, на самом деле, не так уж много смотрел телек — только с Регом за компанию, какие-нибудь бестолковые мультики и фантастику (его было невозможно вытянуть на улицу, и мне со стиснутыми зубами приходилось сидеть рядом, иначе провести время вместе было невозможно. Но оно и хорошо — свяжи я его со своей компанией, пропали бы вместе). Я обращался к говорящей коробке только для просмотра интервью со своими любимыми звездами и музыкальных клипов, ну и «Top of the Pops», если дорывался в пятничные вечера. А музыка… О музыке я и так много пиздел, в этот раз без нее можно и обойтись. Помимо всего прочего я обожаю мотоциклы. Было бы куда их трахать, непременно бы это сделал. Да как можно не стонать, когда залезаешь на мощный блестящий корпус настоящего стального зверя? Мотоциклов в 70-х было много разных, но все они были пиздец дорогими. Очень популярый японец Honda CB750, первый с четырехцилиндровым двигателем. Просто хит продаж, что ни байк на дороге, то он. Был у него брат — Kawasaki Z1, тоже четырехциллиндровый и еще более быстрый. И дорогой, соответственно. Но я мечтал о Yamaha XS650 или Suzuki GT750, в вырезке, подписанной «Байки», есть статья, расписывающая все их достоинства и недостатки. Она в самом начале, не пропустите. Парни — Лунатик и Хвост — не особо разделяли мое увлечение, зато Сохатый пиздец как. Мы могли весь день потратить в гараже, рабирая и улучшая наш общий байк. В целом, мотоциклы 70-х годов были символом свободы и приключений, и даже в 80-х не растеряли своей актуальности. Засим все. / Последняя страница предсталяет собой коллаж из вырезанных Дэвидов Боуи начиная с 1969 года до 1981 / ------------------------- / Фотография: Питер Петтигрю стоит в центре компании парней в черных одеждах. / Чтобы скрыть свою болезненную худобу и серую, изрытую кратерами кожу я начал отращивать короткую бороду и носить сверху рубашки, надетой поверх майки, блейзер. Многослойность в одежде визуально делала меня на пару фунтов больше. Подравнивая щетину, я гляделся в зеркало и воображал, что передо мной состоявшийся юноша, взявший от мира все, что тот предлагал. А потом замечал нахального таракана, заползшего на кран и приветственно машущего усиками, и возвращался в реальность. Та группа, о которой говорил Пит, Easy Cure, оказалась неплохой. Я не писался от восторга, как Хвост, но и не противился, как старый дед, бухтящий «раньше было лучше». Барти тоже понравилось, и мы даже сгоняли разок на их выступление (могу, наверное, с гордостью заявить, что пожал руку Роберту Смиту до его всемирной известности). Но ни стенание гитар или вокалиста, ни грохот барабанов ничего внутри меня не переворачивали, я просто смотрел на благоговение Пита с Барти, желая поскорее уйти. Кажется, я вообще перестал что-либо чувствовать. Поэтому, когда мы еще раз встретились с Хвостом в конце февраля, я с первого раза согласился отправиться вместе с ним на фестиваль татуировок. Поясню: фестиваль татух — это такое место, где ты безвозмездно можешь сдать любую часть тела и получить на ней картинку. Подвох в том, что в выборе у тебя нет голоса, приходится полагаться только на благоразумие мастера. Естественно, мы с Хвостом не могли такое пропустить! Бесплатные татухи! Людей в том подвале (ночном клубе, переорганизованном под студию на выходные) было дохуища. Ни о какой стерильности не шло и речи — не удивился, если бы иглы там меняли по мере их затупления, а не после каждой работы. Питу достался какой-то черт со змеей на руке под стать его образу, больше он не выдержал — кожа оказалось слишком тонкой для больших полотен, ему и ту мелкую ублюдину часов пять раскрашивали, постоянно подтирая салфетками кровь с вытекающей краской. / Прикрепленная фотография, вероятнее всего, сделана Питером Петтигрю: испачканный черной краской Сириус Блэк лежит на кушетке, но его почти не видно за пятью мастерами. На второй фоторгафии изображено полное боли и страданий лицо с раскрытым в крике ртом. / Я пролежал на кушетке все два с половиной дня, вставая только в туалет, даже курил лежа или сидя. Изначально, увидев гигантскую гусеницу очереди, я, подгоняемый жаждой острых ощущений и непонятной стратью во что бы то ни стало попасть внутрь, протиснулся через толпу злых девчонок и парней, схватил первого попавшегося лысого мужика с тачкой и крикнул в лицо: «Я весь ваш!». Он посмеялся, конечно, моим бесстрашной отваге и тупорылости, но провел к своему рабочему месту, где мной сразу занялись целых три пары рук. Испытывать боль после двух месяцев эмоционального затишья было лучше всяких райских наслаждений. Сменяющиеся художники выбивали на мне руны неизвестного значения, процарапывали цитаты и тексты песен на разных языках — без черновика и трафарета, так, по памяти, месьами с ошибками. Цепи, черепа, цветы. Абстракции, звезды и лица. Молнию на внутренней стороне левого бедра. Схематичный байк на лодыжке. Много, много партаков. Кожа облепляла кости очень плотно, и иногда иглы проходились острыми вспышками, от которых хотелось выть, что я иногда себе позволял. Питер несколько раз меня перекрещивал, чтобы я не сдох во время этих пыток, но ушел, когда его сеанс-таки закончился. Ему еще надлежало передать Барти, где меня носило, ведь изначально я не собирался оставаться настолько долго. И продолжить штудировать учебники. Вышел я полностью, с макушки до коников пальцев ног другим человеком — незапятнаной осталась только харя. Меня обмазали мазью, обмотали туалетной бумагой и скотчем, как мумию. Идти домой было сложно — защита с ягодицы сбилась, отклеилась и залезла под мошонку, с ребер и стоп тоже что-то вечно сползало, а шею и вовсе было не повернуть. Перед тем, как обрадовать Барти дома, я заглянул в забегаловку на первом этаже и обожрался всего, на что хватило денег. На тот момент очнувшийся во мне после спячки медведь был зверски голоден и накидывался на острые, горькие блюда, не прибегая к палочкам. Персонал очень косо на меня поглядывал, но мне было по-е-бать. Впервые с Рождества я хотел есть. Но не успела моя туша заволочиться наверх, как переполненный желудок пронзила резкая боль. Не говоря ни слова, я, забывший про пеленки начисто, ринулся к толчку и лишь чуть-чуть не донес блевоту до пункта назначения. Впихивать в себя столько тяжелой пищи после длительной голодовки было объективно хуевым решением. Когда я пришел в себя, то понял, что мне теперь больно не то что есть, а даже воду пить. Желудок беспощадно спазмировало, а меня выворачивало и выворачивало без остановки. / Несколько страниц украшены завитушками в стиле «трайбл» / Что сказать, Барти был в ахуе. Нет, сначала он спросил, где меня носило и какого черта я обмотан, как частный дом на Хэллоуин. А потом — нахуя я это с собой сделал. Хорошие, правильные вопросы, на самом деле. Когда пришла пора первый раз размотаться, в чем он мне с неудовольствием помогал, я сто раз пожалел о поспешности, с которой отдался под тату-машинки. Вся, абсолютно вся кожа, каждый квадратный дюйм горел, ныл и зудел. Я не мог лежать, не мог сидеть, хотелось до самого заживления стоять под потоком тепловатой воды, несмотря на низкую температуру воздуха. Но сделанного не воротишь, и, скрипя зубами (чуть не стерев их порошок), я покрывался корочками. Во многих местах выпала краска, образуя стремные плеши, и контуры поплыли в синие подтеки, которые ничем не свести. Да, я так и не выделил места под одну важную вещь. Как мне казалось, Барти очень раскаивался за свой поступок на Рождество. Но так как в его мозге присутсвовали некие врожденные поломки, то и его раскаяние выражалось… поломанно. Ему было все равно на бедного кота. Но не все равно на ситуацию, в которой мы оказались по его вине. Ну, на самом деле, думаю, я мог бы тоже тогда что-то сделать, как-то это предотвратить… Мог бы взять его с собой в магазин, мог бы не говорить тогда так опрометчиво о намерениях избавиться от животного. Объяснить доходчивее. В том, что искусственная машина выходит из строя виноват человек, который ей управляет, а не сама машина, или типа того, да… Мои рассуждения иногда убивают. В общем, я принял его извинения с первого раза, еще в декабре. И не жалел — ведь как можно его не простить? Потом, раздумывая над этим уже весной, я колол себя за потакания старым замашкам к игре «в мамочку». С хрена ли это я должен обо всех печься и заботиться? Барти ведь был таким же как я, с точно такими же проблемами, почему я брал за него ответственность? Однако видя… м-м, его неспособность, скажем, справляться с обычными вещами… ах, я ничего не мог с собой поделать! Не мог просто смотреть, как он копирует меня, пробуя взаимодействовать с людьми. Или, начитавшись чего-то, выстраивать собственную дурацкую манеру поведения, замыкаться в себе, а потом резко раскладываться перед всеми, как те же книжки. Не мог, не мог! Безвольный и мягкосердечный Сириус, плохо играющий в Снежную Королеву! Проблема была в том, что Барти больше не нуждался в моих опеке и заботе. 11 марта 1978 года Я и Барти возвращаемся в нашу ночлежку после просмотра вариантов, куда бы мы могли оттуда съебаться. Вчетвером с Чангом и его безгласой женой решили переехать на отдельную хату, желательно двухкомнатную. Так куда легче снимать жилье, это я просек еще в том году. Но пока что ни одна квартира нам не зашла — либо слишком убито (да, невовремя я стандарты-то задрал), либо неподъемно дорого. Завтра на поиски пойдут наши восточные друзья, а пока можно расслабиться и пострадать в притоне. На ужин у нас макароны с кусочками кровяной колбасы и консервированные груши — все, что мы пока можем себе позволить. Через остатки чернеющего снега пробиваются первые ростки будущего газона. С новой весной природа запускает новый цикл жизни; кто знает, может и у нас все заведется по-новой? Очередной чистый лист после кучи скомканных черновиков, звучит неплохо! — Ну, в предпоследнем доме было более-менее нормально, — рассуждает Барти, непоследовательно то обходя лужи, то рассекая их гладь напрямик. Придется драться за место у обогревателя, чтобы просушить его носки и ботинки. — Ага, если закрыть глаза на ту крысу на лестнице, — я иду по бордюру, избегая слякоти. — И на плесень в ванной. — Там были красивые обои, — не соглашается Барти, будто это как-то может сгладить два моих довода. Я шевелю плечами, стараясь передвинуть капустные слои одежды так, чтобы меньше терли саднящую кожицу, недавно покрывшуюся тончайшей склизской корочкой. — Ну, знаешь… — фыркаю и выставляю вбок руку, на мгновение потеряв равновесие. Барти ловит меня за локоть, случайно топнув и брызнув на джинсы водой, зато я не падаю лицом в грязь. Благодарю его и спускаюсь на тротуар, как обычная челядь. Мы почти на месте, когда он резко затормаживает, как вкопанный, и, удивленно раскрыв рот, тыкает пальцем в рекламный щит: — Ого, Сириус! — непонимающе останавливаюсь, и, обернувшись на четверть, все равно ничего не вижу. — Это же я, гляди! Окончательно сбившись с толку, разворачиваюсь всем корпусом и внимательно отслеживаю направление линии от его тонкого указательного пальца. Среди кучи старых, оборванных объявлений висит ничем от них не отличающееся, черно-белое и зловеще отдающее осенью. — Где? — хлопаю ресницами, силясь найти в ворохе букв и картинок нужную информацию. — Да вот же! — Барти хватает меня за запястье и подводит вплотную к щиту, кладя руку на левый угол. Все еще ничего не вижу. Барти раздраженно срывает приклеенную поверх желтую листовку. Теперь вижу. Надменного недоростка с нелюдимым взглядом, потеряшку богатой мадамы — любительницы ночных прогулок, лица которой уже и не вспомнить. — Серьезно? — переспрашиваю, не веря глазам и ушам. Он странно на меня смотрит, как на умственно-отсталого. — Так непохож? — вглядывается в фотографию, как бы сверяясь. — Да нет, тут даже имя мое. «Бартемиус Крауч». Пиздец, и правда похож же, если приглядеться внимательнее. — Ебануться нахуй, — удивляюсь и не отхожу от объявления, пока меня не утягивают прочь. — Пиздец. Я, понятное дело, знаю, что Барти сбежал из дома. Причем давно. Но два факта просто взрывают мне бедную головешку: 1. Мистер Кромвели с почти стопроцентной вероятностью не его отец. 2. Я встречался и говорил с мамой Барти. О самом Барти, блять! — Кажется, ты под впечатлением, — натянуто произносит Барти, взлохмачивая, а затем поправляя свои завивающиеся на концах волосы. — Еще бы, — о втором пункте решаю промолчать, а вот о первом… — Так Данталиан не твой настоящий отец? — Фу, нет, — Барти кривится, содрогается и через секунду возвращает себе нормальный вид. — Он подобрал меня почти сразу после побега, вообще-то. Не знаю, к лучшему это или нет, но так вышло. — Так вышло, — подтверждаю и, как бы невзначай, интересуюсь, ведь у меня самого часто проскальзывают подобные мысли. — А ты никогда не хотел вернуться… ну, домой? Он свысока смеривает меня презрительным взглядом, дескать, что я такое несу. Слишком резко сворачивает за угол, чуть не сбивая меня с ног. На ходу размашисто достает пачку новых серебряных «Benson & Hedges», только одну сигарету. — Нет, дуралей, — невнятно говорит он, покачивая ей. — Мой дом там, где ты. Да улица мне роднее, чем… — подпалив кончик искрой зажигалки, долго затягивается, выпускает дым через нос, как дракон. — И вообще, хватит меня о таком спрашивать. Напрягает, вообще-то. — Как скажешь. И больше я его об этом не спрашивал. --------------------------- Новая квартирка была сносно-непримечательной. Единственное, что могу о ней припомнить, это много света, зеленые обои в нашей с Барти комнате и две масляные картины там же. Одна с персиками, вторая с букетом пионов. Они жутко меня раздражали, потому и запомнились, наверное, но снимать их запретили. Хозяйка, грузная полуфранцуженка, была довольно нормальной женщиной, если не считать заскоков с изменением интерьера, к тому же заявлялась очень редко. / Фотография: Бартемиус Крауч складывает вываленные на пол вещи в высокий шифоньер, дверцы которого перекошены. Подпись на обороте: «новоселье.» / С нашими сожителями мы практически не пересекались. Новый дом располагался недалеко от прошлого, поэтому с работой проблем не возникло. Ага, точно, еще это был первый этаж — а я в своей жизни никогда на первом не жил, очень необычный опыт. Решетки на окнах угнетали. Не будь их, заходил и выходил бы через окно в нашей узкой комнате, минуя вонючий подъезд. Был и плюс: сорванный с выхода на крышу замок. Мы частенько там зависали, обсуждали всякие насущные и философские вопросы. Я и Пита разок туда притащил, весело было. Хотел предложить Пьюси, но он не отходил от своей девушки — она, оказывается, от него залетела. Счастье-то какое. Но Уилл, вроде, был рад. А вот его финансы, думаю, не очень. Это повторно натолкнуло меня на мысль не заводить никаких связей с девушками, как бы ни хотелось. И вообще, разве я не должен быть порядочным, типа, сохранять верность… э-э-э, ну, Барти? Мы ведь уже не работали в сфере торговли любовными услугами. Можно, наконец-то, начать вести себя, как нормальные люди. Если бы «нормальные люди» когда-нибудь сочли «гомосексуалистов» себеподобными, конечно. Боже, во что я только вляпался? Разве недостаточно было поиграться с Ремом в те счастливые месяцы и отложить розовые романтические сопли куда-нибудь в дальний ящик? Что бы было, если бы я пресек все на корню аж тогда, раз и навсегда забыл о своих *****вских наклонностях, не ходил бы к сэру Данталиану? По моему скромному мнению, развился бы один из следующих вариантов: 1) Я бы сторчался в конец и был одинок до последнего вздоха — путь к мальчикам закрыт по одной моральной причине, к девочкам — по другой, еще более страшной. 2) Я бы вернулся домой и стал прежним. Пролечился бы, возможно, в нарколожке, или что-то такое. Никогда бы не повстречал ни Уилла, ни Барти, ни Сохатого. Да и с Лунатиком и Хвостом пришлось бы прекратить общение. Эх, и зачем я только об этом думаю? Только в тоску себя вгоняю. 25 марта 1978 года В этом году рано теплеет. Поэтому в очередные выходные вместо того, чтобы тухнуть в нашей комнате, я намываюсь грязным мылом, облепленным чьими-то волосками, и тащу Барти на крышу. Они немного под наклоном, эти мокрые жестяные пластины, покрытые желтым мхом и трухой прошлогодней листвы. Но у краев есть загородки, и мы свешиваем через них ноги. Куда ни повернись — везде точно такие же английские коробки с одинаковыми дурацкими крышами. Возможно где-то, с невидимой стороны, сидят два точно таких же простака, как и мы, и о чем-то разговаривают. — Замечательно дышится, — подмечает Барти, красноречиво втягивая носом воздух, отчего ноздри плотно прижимаются к перегородке. Его ноги в подстреленных неоново-оранжевых брюках из мятого хлопка активно болтаются. Из-за этого десять минут назад с него слетел тапок, но он не сильно опечалился. Его вещи в целом частенько теряются. За материальное не стоит держаться, так считает Барти, рано или поздно оно само вернется. Его яркие штаны резко выделяются из землистых, серых и бледно-ледяных цветов Лондона, и моим глазам даже слегка больно смотреть в их сторону. — Согласен, — в подтверждение коротко киваю и тоже вдыхаю полной грудью. Несмотря на легкие нотки закопченности, воздух действительно свеж. Весна полноправно шагает по Альбиону, оставляя на следах зеленые ростки и почки, воду от растаявших сосулек и белые цветки сорняков. Я гляжу на это все, и думаю, что вот. Мое время пришло. Время жить по-настоящему. — Если бы ты был запахом, — задумчиво начинает Барти. Порыв ветра отбрасывает длинную челку с его лица, и он довольно подставляется погодным ласкам. — Был бы каким-то таким. — Думаешь? — мои волосы тоже треплются, но они слишком коротки и вовсе не мешают. — По мне, я бы пах бензиновой лужей. Или табачной пылью с кармана. — Ты себя недооцениваешь, — он шмыгает носом (снова простыл?) и, крутанув плечами, бодает меня лбом. — Пахнешь звездами. — Как скажешь, — хмыкаю и отправляю его на место легким щелчком в темечко. Барти пантомимно отлетает, как будто в него креслом швырнули, а не пальцами щелкнули, и высоко хихикает. Недолго. Потом мрачнеет, глухо бормоча под нос что-то еще про самооценку и звезды. Я скучающе разглядываю людей внизу: кто в пальто или плотной куртке, кто в легком костюме. Но эти шляпы одинаковы на всех. Шляпы, шляпы, идиотские шляпы одинакового фасона. Признаться, тоже хочу себе такую, просто не могу позволить. — На что смотришь? — спрашивает Барти, любуясь перистыми облаками. — Да так, на машины, — непонятно зачем вру. — Было бы прикольно когда-нибудь сдать на права. — Ты же грезил о мото-байке? — несуразно проговорив по слогам последнее слово, он медленно откидывается спиной на грязную жестянку. Поерзав на месте — задница уже порядком намокла, потому сомневаюсь, стоит ли добивать куртку — ложусь рядом. Воспаление легких, так воспаление легких. Похуй уже.Кажется, кто-то хотел начать новую жизнь?
А я что делаю? — Так на него тоже права нужны, — отвечаю и не успеваю проконтролировать Барти, который цепко хватает меня за запястье и прижимает его к своим губам. Кажется, он совсем меня не слушает. Витает где-то далеко, даже не в себе — в запредельных сказочных фантазиях, не стоящих и рядом с человеческим миром. Где-то в межзвездном пространстве. В собственной галактике Барти Крауча. Как бы не зазывал с собой, доступа туда для меня нет и никогда не будет. Может, мое имя и «Сириус», но не быть мне в его мире звездой. Я не тот, за кого себя выдаю. Я — потерявшийся майор Том , я — мото-байк в открытом космосе. — А чем бы пах я? — теплое дыхание Барти касается кожи. Обведя языком вытатуированный месяц, он отпускает мою руку и вновь зависает взглядом в сизом небе. Вопрос ставит меня в тупик, хотя, как хороший друг, я обязан был начать раздумывать над ним в момент поднятия этой темы. Если ответить «звездами», будет выглядеть так, будто я тупо копирую его, ленюсь придумать что-то свое. Так можно и обидеть. Но ничего другого в голову, к сожалению, и не идет. А чем бы пах земной, некосмический Барти? Барти, который Томми Ньютон, упавший на нашу планету? Барти в полосатых свитерах, копошащийся в библиотечных карточках Барти, танцующий и улыбающийся Барти, Барти с фотоаппаратом и в бисерной фенечке. Барти с котенком. — Корицей, наверное. Это кажется наиболее логичным и подходящим. Не таким, как звезды, но… все-таки… — Ах, корицей, — он напускает на себя флер загадочности, немного настораживающей. Я осторожно угукаю, напрягаясь всем телом. — Интересный факт, кстати: раньше корицей маскировали запах ядов. — Интересный факт, это точно. И что мне с ним делать? И с фактом, и с озвучившим его Барти? Он слишком резко взмахивает ногой, и второй тапочек, подлетев, ухает куда-то вниз. Так и лежим молча — он безмятежно, я в недоумении. Думаю, я в любом случае бы удостоился чего-то такого. Например, скажи, что его запах сравним с сосновым бором, меня бы пригвоздили поленьями, которые собирала инквизиция для святых кострищ. Да-да. Иногда я забываю, какой он умный. А это, между прочим, очень опасно. Склонив голову набок, в мою сторону, он смотрит на меня большими влажными глазами. Холодными и серьезными, в изгибе губ — прозрачная тень прежней улыбки. Я не смею разорвать наш глазной контакт и просто увязаю, как в зыбучих песках. Его голос низок и абсолютно тих: складывается ощущение, что он транслируется прямо в мою голову через зрачки. — Хочешь кислоты? На мою шею с выпирающим кадыком и сухожилиями приземляется топор. Бах, бах. Лезвие слишком тупое, чтобы подарить спокойную смерть. — Откуда у тебя? — Есть разница? Да, черт побери, есть! В том, что ты шляешься где-то и тащишь всякую дрянь, не ставя меня в известность! У меня рождается слишком много вопросов, противоречащих друг другу, и ни один из них не вырывается вперед. — Нет, и выброси ее нахуй, — злобно говорю и сажусь, хватаясь за холодные прутья пятерней. — Пожалуй, я все же закинусь. Не хочешь, как хочешь. — Барти шуршит позади, пока меня распирает желчь. ЛСД. Как давно эта аббривеатура не болталась на слуху. Как там ее значение? Толпы людей, яркий мигающий неон, неестественно-голубой бассейн. Пухлые губы на члене, пропахший вином пыльный диван. Черные дыры, пальмы посреди зимы, Лунатик в смешной шапке. Последние уроки, туалеты, ночевки якобы друг у друга — в клубе с поддельными паспортами. Как давно это было? Неужели три-четыре года назад? Каково было жить в те времена?.. Каково вспомнить?.. Тело справа от меня тоже садится, приваливается к опоре. Сверлит взглядом достаточно равнодушным, чтобы разозлиться еще больше. Что-то мне это напоминает. Наверное, каждый торчок в своей жизни проходит этап «гениального манипулятора». Как жаль, что ты не сможешь меня понять. Мы же так старались вдвоем. Быть чистыми. А теперь человек передо мной обращается в монстра с расширяющимися зрачками. Медленно, по мере накрытия. Я не могу на это смотреть, на стеклянеющие белки с радужками и неосознанно морщинящийся от вздыбленных бровей лоб. Нет. Не приближайся, не приближайся ко мне! Лицо чудовища прикладывается к моему, ртом ко рту, но дальше ничего не происходит. Я бы назвал этот поцелуй нежным, не будь он настолько механическим. Может, для Барти в измененном сознании он представляет воплощение истинной любви, но для меня он сроден сексу с резиновой куклой. Возможно, таблетка подарила ему способность читать чужие мысли, потому что… Зачем он снова плачет? Капает своими слезами мне на щеки? Знает же, что я не смогу его не пожалеть! И вот мои руки снова его обнимают, поглаживают по затылку и позвоночнику. От одного раза ведь ничего не будет. Я ведь уже не наркоман, я знаю последствия. Меня так просто не взять.Хлоп-хлоп.
Что еще за «хлоп-хлоп»?Это звук капкана, который ты сам себе расставляешь.
Иди нахуй. Я слега щипаю его за нижнюю губу своими, коротко проводя языком по сухим корочкам, и отстраняюсь. — Ладно, давай. Барти хмыкает и отупело кривится: — Все уже. Я обе. Внутри рушится несбывшийся план на использование машины времени. И взрастает защитный анти-торчковский частокол. Так мне и надо. Но две таблетки после долгого воздержания… — Серьезно? — Сири… ха-ха! …езно, — он весело хихикает в кулак и в дальнейшем сосредотачивается на своих сжатых добела пальцах. — Нет, дурашка. Возьми в кармане, раз такой смелый. Пакетик с таблеткой плотно зажат тканью, и пока я подцепляю ногтями полиэтилен, чувствую твердую резинку его трусов. Рука подрагивает, и маленький кругляшок чистого смеха чуть не выпадает восвояси. Не решаюсь закидывать его в рот: аккуратно кладу на язык, как ценный клад, и глотаю с накопившейся слюной. — Чудесно, — улыбается Барти идеальной улыбкой и, настойчиво взяв меня за плечо, приникает с глубоким поцелуем, от которого во мне совсем ничего не трепещет.О, ты об этом еще пожалешь. Во что ты опять влезаешь?
Этого больше не повторится! Это только один проверочный раз! С ускоряющимся сердцебиением меня накрывает купол трансцендентности. Я снова не я, я — эталон неуязвимости. Я — бог юмора и генератор идей, пусть даже ЛСД так не работает. Новый я уже здесь, но только на ближайшие двенадцать часов, как Золушка. Таблетки очень мощные, а может это я слишком отвык от подобного дерьма. Все, что вижу, мгновенно отпечатывается на сетчатке неприятной фосфоресценцией, и прогнать эти накладывающиеся друг на друга образы не получается. Реальность сливается в один большой поток розоватых пузырьков, напоминающих шампанское. Пока я мысленно пытаюсь заставить остановиться неугомонное сердце, мешающее думать и смотреть, Барти опасно свешивается корпусом через перегородку, радостно выкрикивая какие-то песенки. — Ch-ch-ch… — замыкается он, не способный выговорить слово. — Ch-ch-ch… — Changes?.. — помогаю ему, плавая где-то глубоко в детстве. — CHERRY BO-O-OMB!!! — рядом взрывается бомба хохота, осыпая меня разноцветным конфетти смешинок. Мы вышли на крышу до полудня, но уходим под вечер, когда пик галлюцинаций спадает, и очухивающиеся тела начинают вспоминать о таком явлении, как замерзание. Барти уже не походит на сверкающую нимфу, а город перед нами — на бескрайний теплый океан, хотя в воздухе до сих пор расплываются неоновые кружочки из абстрактной картины. За Барти тянется сиреневато-голубой шлейф, как в негативе. Выход с крышы — черная квадратная дыра под люком — пугает донельзя. Я висну над ним около пяти минут, не решаясь слезть на приставную лестницу. Только когда Барти исчезает в разинутой пасти и зовет меня снизу, закрываю глаза и спускаюсь в подъезд. Лифта в нашей пятиэтажке, естественно, нет, как и целых лампочек на большинстве площадок. Мы шагаем достаточно неторопливо, но спуск все равно как-то странно затягивается. Будто до первого этажа не десять пролетов, а сто-двести. Шаг, шаг, шаг. Шаг. Шаг.Шаг.
Когда они, блять, кончатся? И почему с каждой ступенькой света все меньше и меньше? Кто спиздил наш свет? И где, блять, Барти? — Барти! — кричу я, обернувшись назад. Впереди лестница, сзади лестница. Вверху и внизу, сбоку тоже. Корявые, с дырами, как из кошмаров. Барти не отвечает: наверное, ловит последний выхлоп трипа где-то выше. Хочу вернуться, но почему-то чем выше я поднимаюсь, тем сильнее меня откидывает вниз. — Барти, бля! Ты где?! — перехожу на бег, но быстро запыхиваюсь. Валюсь ладонями на холодный камень и проваливаюсь в воспоминание годичной давноти. В голове начинает знакомо гудеть. — Помоги мне! Жарко.Помоги мне. Помоги мне, Сириус! помогипомогипомогипомогипомогипомогипомогипомогипомогипомогипомогипомоги помогипомогипомогипомоги
Нечеловеческие руки и щупальца утягивают меня вниз, в Бездну Ада. Они обвиваются вокруг рук и ног, выше по бедрам, залезая в подмышки, рот и анус.Ну и как тебе погружение в прошлое, Сириус?
Брат бы гордился тобой!
Заткнись! Заткнись! Заткнись!Поможешь себе? Помоги себе, жалкий трус! Беглец!
Бетон прорезает и оббивает живая кожа. С течением того, как я все громче и громче кричу, не слыша себя, задыхаюсь от ужаса, она дырявится багровыми кратерами, в которых прорастают глаза. Голубые глаза с сильно нависшими веками. С большими и маленькими зрачками..говорят они — ,яслинемзи ен икьлепак ин ыТ —
— Я изменился! Глаза удивленно моргают, шушукаются, советуются между собой. Я замечаю, что больше не двигаюсь: щупальца и змеи уползли в щели лестниц. Теперь можно спускаться своим ходом. Я же спускался, верно? Где я, вообще? Как меня сюда занесло? Лабиринт устилают безликие руки, и пока я бреду по нему, они хватают меня за ноги, мешая идти. Их голоса отличны от звонких глазовьих — они совсем непохожи на человеческую речь, это скорее скрип мышиных гиацинтов, стрекот насекомых. Мысли о тщетности бытия придавливают меня к земле. Мне никогда отсюда не выбраться, я навеки погребен среди лестниц. Мой скелет не раскопают даже через тысячу лет, никто не тыкнет в мою фотографию со словами «Ого, этот человек столькое пережил!». Потому что на изнанке сознания нет никого, кроме Сириуса.Это конец. Это конец. Это конец. Это конец.Это конец. Это конец. Это конец. Это конец. Это конец. Это конец.Это конец. Это конец. Это конец.Это конец. Это конец. Это конец.Это конец. Это конец.
Этого ты хотел?
Нетда
Поздно отвечать.
Оборотни
— Ладно, скоро вернусь с джином, не скучайте! Сириус подмигивает и скрывается за дверью. — Чудесно, — говорит Бартемиус. — Чудно, — говорит Ремус. Гулкие шаги в подъезде стихают. Сириусу удалось собрать их в предпоследний летний день для качественного и долговременного знакомства, как он сам выразился. Несколько раз, усиляя эффект. Ремус в это даже немного поверил — и разуверился, увидев Бартемиуса Крауча на пороге. В свободной белоснежной рубашке без единого желтого пятна и черных брюках-трубах. Напряжение между ними можно пощупать рукой. Пощупать и отдернуть руку, настолько оно искрит антипатией. Дамокловым мечом, тяжелеющим с каждой следующей секундой, над ними висит молчание. Они не разрывают глазного контакта — светло-карие и темно-карие глаза. Светло-рыжеватые и густо-медные волосы, теплый и холодный подтоны кожи, широкие и узкие плечи, прямой нос и нос с горбинкой. Чистый и зависимый. Похожие и резко различающиеся. — Сириус говорил, ты очень умный. — Да, я очень умный, — Бартемиус растягивает губы в язвительной ухмылке. — Про твой ум он мне ничего не рассказывал. Ремус сам не знает, почему сказал именно это. Возможно потому, что считает себя намного умнее и готов выпрыгнуть из болтающихся штанов, чтобы это доказать. Лось против лося. — Сыграем? — он пригласительно проводит рукой над недоигранной шахматной партией, разложенной на столе между ними. Пока что Ремус живет в квартире с тремя студентами, его старыми друзьями с района. Один из них с подросткового возраста любил шахматы, особенно шахматы с Ремусом, и был даже рад ненадолго приютить стоящего противника. Утром они начали партию, но не успели доиграть: теперь ему, переставляющему фигуры в исходные положения, придется долго извиняться. Если он не нажрется джином, как мразь. Если они с Сириусовым недоноском не поубивают друг друга. — Сыграем. Бартемиус сидит в пухлом бордовом кресле как королева, нога на ноге, руки — чинно на подлокониках. Ремус плебеем приводит доску в играбельную форму: руки немного подрагивают от недостатка героина в крови, это одновременно отвлекает и хлеще заводит. Но ему нельзя рисковать, нельзя ударить в грязь лицом! — Прошу прощения, — душа валлийский акцент, он корчит извиняющуюся гримасу и достает из кармана жестяную коробочку, которую недавно умыкнул в магазине, с порошком. После одного вдоха, приблизительно равного полутора дорожкам, Ремус морщится, шмыгая носом, и сосредотачивается на игре. Первая белая пешка уже выдвинулась на тропу войны, ее полководец не выражает ни капли отвращения. Только пустое безграничное равнодушие. Кисти над фигурами двигаются стремительнее орлов — им нельзя медлить, если они собираются закончить до возвращения Сириуса. Ремус знает, что до ближайшего супермаркета почти тысяча футов, но так или иначе хочет поскорее с этим расправиться. С шахматами и с Бартемиусом. И с царящим напряжением, липким, душным и угнетающим. Никто из них не вырывается вперед. Бесясь от недоказанности интеллектуального превосходства, Ремус решается на отчаянный шаг — пытается провести пешку до дальнего поля, призвать на помощь вторую королеву. И подставляет себя под удар, лишаясь второй ладьи. — Грустно, — улыбается Бартемиус, элегантным лебедем сбрасывая черную фигуру с доски. Пешка Ремуса не добивается цели — ее съедает притаившийся на другом краю доски слон. На двоих у них остается девять фигур, почти все поля пусты. Наступает самый долгий и трудный этап. Загнать короля. — Ты ведь понимаешь, что тебе не победить. Я не сдамся, — самым низким своим голосом говорит Ремус, стараясь звучать вкрадчиво и пугающе. — Жаль расстраивать, но я тоже, — Бартемиус раздумывает над ходом больше минуты, и тикающие настенные часы начинают нервировать Ремуса. Сириус уже должен скоро вернуться. Бартемиус отлично играет, Ремус не может этого не признать. Сириус не кривил душой, назвав его одаренным во всех смыслах. Потеряв последнюю пешку, Ремус снова заговаривает, чтобы отогнать панику и не впадать в преждевременное обречение: — Отлично играешь. Не участвовал в местных турнирах? — О, нет, — Бартемиус поджимает губы. Может надменно, может боязливо. — Это, вообще-то, моя первая игра не против себя самого. «Пиздит!» — злобно думает Ремус. «Нагоняет важности!» Сириус говоил ему, что у Бартемиуса было достаточно проблемное детство, но Ремус не такой глупец, чтобы поверить в такую очевидную ложь. Хотя Бартемиус действительно трогает шахматные фигуры впервые с момента, как сбежал из дома годы назад. Иногда вещи в голове могут быть реальнее, чем наяву — даже без помощи химикатов, так он полагает. — Ясно. Ферзь на С5, — еще немного, и получится шах. Легко разрешаемый, но хоть какой-то. Скепсис плещет из глаз Ремуса, Бартемиус это видит и забавляется. «Какой идиот» — куражится он в своих мыслях. «Он проиграл на этапе предложния мне сыграть» — и давит противника морально, не торопясь с ходом. — Что же, что же, что же мне делать… — нахально тянет он, теребя паучьими пальцами белого ферзя. — Столько возможностей тебя прикончить… Бартемиус не сводит глаз с Ремуса, который вот-вот загорится алым пламенем. Вкус близкой победы отдает солью прокушенной от эйфории губы, кончик языка по-рептильи слизывает набухающую каплю крови. — Я знаю, чем вы двое занимались все это время, — мурлычет Бартемиус, чей угрожающий силуэт в кресле никак не вяжется с тоном. Ремус вспыхивает, заливается томатной краской — Сириус рассказал про тот пьяный поцелуй?.. — Безработные лжецы. Ферзь со свистом съезжает по диагонали, ставя короля под шах. Оторопело проморгавшись, Ремус поспешно уводит того в укрытие. Соображая на предельно допустимой мозговой скорости, он не продумывает тактику, а пытается осознать, где они могли оступиться. И даже не догадывается, что их засекли, рассекретили и подслушали в самый первый понедельник. — Сириус..? — начинает было Ремус, но его прерывают отрицательным покачиванием головы. — Нет, он в неведении. Смолкнув, Бартемиус продолжает довольно качать головой, улыбаясь как маньяк. На нижней губе скопилась новая капелька, и он с наслаждением ее смакует. — Удивительно, не правда ли? — белый король попадает в заточение его руки, обволакивается ладонью в блестящих бисеринках пота, трется об нее в недвусмысленном жесте. — Люди играют в это более пятнадцати веков. — Шашки придумали раньше, — противящийся каждому тезису Ремус с ненавистью смотрит, как верхушка фигуры исчезает в тонких обкусанных губах. — Но мы ведь не в шашки играем, да? «Если я сломаю все фигуры об твою заумную башку, то можем сыграть и в шашки» — приклеившись взглядом к влажному языку, проходящемуся по изгибам дерева, думает Ремус. «Ей же потом другие люди будут играть! — содрогается он, но не ругается вслух. Щеки втягиваются, делая скулы острее; розовеющий рот смакует фигуру с нежностью и обожанием, так сексуально, что Ремус впервые рад своей героиновой импотенции. — Короли — лучшие фигуры. Ради короля другие готовы убивать. Готовы расстаться с жизнью, — сладко выдохнув, Бартемиус с сожалением расстается с фигуркой, переставляя на соседнюю клетку подальше от вражеской королевы. — На доске каждая фигура важна, не только король, — Ремус скрежещет зубами, и вдруг находит неочевидное решение проблемы. Да, так будет лучше всего. — Шах. Тень сомнения на короткий миг мелькает на лице Бартемиуса, затуманивая взгляд. Но он быстро озаряется ликованием, оно простреливает его через спинной мозг лучшим оргазмом в жизни. Кристально-чистый триумф. Смех клокотанием вырывается из груди, но его нельзя показывать, нет, пока нет… — Грустно, Ремус, очень печально, вообще-то, — Королева, всю игру кружащаяся вокруг Короля, отлетает на четыре клетки влево, сбивая соперницу. — До этого момента было правда интересно. Шах и… Если бы Ремус до сих пор качался, он бы не оставил от Бартемиуса мокрого места. Не то взревев, не то всхлипнув, он подкидывает доску в воздух, переворачивая фигуры и не давая Бартемиусу вынести приговор. А потом подается вперед, смыкая руки на его худой тщедушной шее. Под пальцем быстро проступает живая венка с бешено бьющим пульсом, ах, столько предметов для зависти! Столько поводов размазать его по стенке! — Он никогда не будет с тобой, — хрипит Бартемиус, скалясь через силу. Воздух со свистом проходит через его зубы, кровь на губе давно запеклась в корочку. Ремус, переступив опрокинутый стол, одним коленом упирается в кресло, сжимая руки крепче и яростнее. Черные вены на сгибах рук, выставленные майкой-алкоголичкой, становятся темнее ночи от усердия. Белки наливаются кровью, как у быка перед матодором. Как у оборотня в полнолуние. Доказать. Доказать, кто тут главный.Показать, чей Сириус.
Как он мог выбрать этого урода? Насколько надо опуститься, чтобы разглядеть в нем… что-то. Что-то положительное, что-то притягательное. «Да Сириус точно свихнулся!» — негодуетНе присоединишься?
Идите нахуй! ИДИТЕ НАХУЙ! Я НЕ БУДУ ЭТОГО ДЕЛАТЬ!!! Боже, надо было слушаться Барти и не высовываться. Надо было не засовывать голову в жопу, не переставать просчитывать последствия. Нет. Даже если бы я делал все правильно, дорога у меня одна. Я бы пришел сюда, какую бы сторону на развилках ни принимал.В Лондоне нет другой жизни.
Одну за одной скуриваю три сигареты. Копошения позади прекращаются после первой, подвывания после второй, но я не возвращаюсь к нему. Наблюдаю за машинами, пока меня не окликивают: — Си-и-ус. Рем сидит так же на полу, прислонившись спиной к дивану. Голова откинута на подушку, лицо смотрит ровно вверх, на потолок. — Он ушел. Безопасно, — голос монотонный, как у робота. — Иди ко мне. Он не придет. — Кто ушел? Кто не придет? Черты лица Рема корежатся в темноте, и это пугает до усрачки. Так мы оба выглядели под героином? Он сто процентов увеличил дозу, в прошлые разы его так не крыло. Мыча что-то нечленароздельное, он отрывисто машет мне руками. Человек-инвалид из фильма ужасов. На непослушных ногах приближаюсь к нему, сажусь рядом. Руки вцепляются в меня с чудовищной силой, будто этот «кто-то» угрожал меня похитить. — Нада уходить, — доверительно-паникующе шепчет Рем. — Скоро. — Хорошо, — соглашаюсь на все, лишь бы он успокоился. Скоро попустит и мы непременно уйдем. В магазин за опохмелом и персиковым йогуртом. — Но я не могу! — он так и не отодвинулся от уха, так что зычный гарк оглушает меня до звона. — Я застрял, да?! — Нет, Лунатик, все хорошо. Мы скоро уйдем, честно. — Я не могу пошевелиться! — он взвывает, отшатнувшись, и валится на пол. — Сириус! Сириус!!!Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус Сириус
Ты застрял. ………………………………… Ночь новолуния выдалась гнетущей. Барти продолжал играть в молчанку. С новой зарплаты он купил ворох новой одежды, какие-то писчие и рисовательные материалы и внушительную стопку книг, которую сложил в углу — у нас ведь не было книжной полки. Я пиздел без умолку полчаса, уговаривая его вернуться в кровать, и добился своего. Сначала он, конечно, отвернулся к стенке, но утром я проснулся в крепких руко-ножных объятиях. Я пока не знал, что невидимоя петля на моей шее затягивалась с каждой минутой туже и туже. 3 сентября 1978 года Вчера на нервах я содрал засохший кусок кожи с пятки и теперь не могу ходить, не хромая. Чертовски больно. И будет еще больнее через несколько часов: прямо сейчас я добриваюсь перед проржавевшим куском зеркала, готовясь отчалить в клуб. Отпразновав поступление с одногруппниками, Пит позвал потусить меня и Рема. Снова. Только вот нюанс… По легенде для Барти мы тусили в пятницу, и я так и не придумал, что ему сказать сегодня. — Куда собираешься? Легок на помине. Вздрогнув, мажу лезвием вдоль скулы, оставляя порез. Барти цокает языком, но не двигается, застыв в дверях и перегораживая мне остатки света. Хоть бы по выключателю стукнул. — К Хвосту. — Я, конечно, редко с тобой куда-то хожу, но мог хотя бы предупредить. — Извини. Мыло жутко щиплет рану. Вывернув ручку крана, как можно скорее смываю пену. Выпрямившись и вглядевшись в недобритый хлебальник, вижу, что кровь не собирается останавливаться. С руганью отталкиваю Барти с дороги и бегу в нашу комнату: кажется, у нас было что-то вроде ваты и перекиси. Сев на корточки, копошусь в нижнем ящике узкого шифоньера. Книжки, тетрадки, пустые ручки, какие-то обезболивающие, документы, ого — даже пластырь есть, один… — Нет уж, — Барти не семенит, а уверенно шагат по пятам. — Знаешь, ваши «тайные» встречи с Люпином изничтожили все мое терпение. Я устал. Тело пронзают сотни фантомных иголок. С глупой улыбкой, застывшей на губах, медленно поворачиваю голову в его сторону. На улице смеркается — и в комнате тоже. Барти закрывает за собой дверь и зависает рядом, как длинное охранное пугало. Нет. Очень серьезный и деловой манекен в черных рубашке с брюками. Непривычно монохромный, но такой же пугающий, как и всегда. — Тайные встречи? Необходимо потянуть время. Сколько он знает? Что ответить, чтобы не закопать себя глубже? — Ну, думаю, могу так окрестить, раз ты соизволил их от меня утаивать, — он присаживается на краешек высокого комода, настолько высокого, что ему почти не приходится сгибать колени. — Я не… — Нет смысла притворяться дальше, я знал все с самого начала — мог даже не следить за тобой и не говорить с Люпином, все и так было очевидно. — Ты следил за мной?! — слишком резко встаю, отчего в глазах темнеет. Опираюсь на вечно приоткрывающуюся дверцу шкафа и щипаю себя за кровоточащую щеку. Мир проясняется. А Барти — нет. — Ты изменял мне? — почти тон в тон, но куда холоднее, передразнивает он меня. С**а б***ская, почему именно сегодня закончилось его молчание? Почему не завтра, когда я полностью свободен?! Да даже вчера эта тупая ссора была бы уместнее! Злясь как черт, двигаю к нему и хочу пробиться в коридор, но он заслоняет собой дверь: — Ты никуда не идешь. Мы должны это обсудить. — Что обсудить? Да, я тусил с Ремом, он мой б****кий друг детства. Я знал, что ты воспримешь все в штыки, вот и молчал! Мне нельзя общаться со старыми друзьями?! — толкаю его в грудь ладонями, но он не сдвигается. Подкатываю глаза и отхожу к кровати, пнув по дороге какую-то его коробку на полу. — Он твой бывший. И вы целовались. — Блять! — Так хочешь вернуться к зависимости от наркотиков? Он с лихвой тебе это обеспечит. — Я стою к нему спиной, но слышу приближение голоса. В конце концов он звучит прямо у левого уха: — Поэтому ты отправлял меня «домой», Сириус? Наигрался со мной? — Не неси хуйню, — будь его рука на моем плече, я бы ее стряхнул. Но он совсем меня не касается, только его напряжение покалывает хуже татуировочных игл. — Ты тоже, дорогой. Леденая усмешка обмораживает ушную раковину, но остальная часть головы загорается лавой. Хочет поговорить? Ладно, бог с ним! Придется задержаться на ебаных десять минут, так уж и быть! Резко поворачиваюсь всем корпусом: — Что ты от меня хо… — и замираю на полуслове. Это точно не зажигалка. Это, блять, настоящий револьвер наставлен прямиком в центр моего лба. Металл холоднее ярости в глазах Крауча и одновременно горячее нетерпеливого, безумного кончика языка, скользнувшего вдоль верхней губы. У него самого от меня столько секретов, почему правда требуется только от меня? — Что я хочу? — пустая ненастоящая улыбка растягивает его рот прищепками. — Я хочу, чтобы ты был только моим, Сириус. Такого аргумента достаточно для того, чтобы ты остался? Отрывисто киваю один раз, почти не двигая головой. Ком в горле мешает издавать какие-либо звуки. Дождался. Ты дождался, Сириус. Ты успешно проигнорировал все знаки и ничего не сделал. А мог бы не оказаться сейчас в такой конченой ситуации. И Барти, легший бы на лечение, тоже.Он ведь не понимает, что делает. И ты в этом виноват. Ты за это поплатишься. Поделом.
Ага. Какая глупая смерть. Смерть от рук приревновавшего любимого.Зато не от передозировки. Дездемона.
— Ты совсем не замечаешь, куда ведет тебя этот отброс, — приторно-ласково говорит Барти, склоняясь надо мной ниже и ниже. Я, напротив, отодвигаюсь и в итоге бесшумно приземляюсь на кровать, полыхая углем. — Отчего краснеешь? Неважно, твой чудесный румянец прекраснее рассвета на любой планете, клянусь. И глаза, о, Сириус, твои глаза ярче белых сверхгигантов, разве я не говорил этого раньше?! Он снова быстро облизывается. Тихая хрипотца льется, проникая через старые шрамы под кожу и вызывая изморозь мурашек. Мое дыхание частое и поверхностное; я и вовсе перестаю дышать, когда он наклоняется до упора и прикусывает мочку со старой сережкой. — Барти, — совладав с собой, пробую призвать в нем голос разума. — Давай остановимся и вместе подумаем, что нам делать. — Давай? Почему-то когда это предлагал я, тебе было совершенно плевать. Давай поменяемся местами, как тебе? — дуло смещается со лба на висок. Это конец? Я столько бежал, чтобы встретить смерть в темной пыльной квартире на первом зарешеченном этаже? Ради этого? И ничего уже не изменить? — Я был неправ, — закрываю глаза: может так, без созерцания этого ужаса, легче будет думаться. — Прости меня, пожалуйста. — Ох, — дурашливо вздыхает он, забираясь ко мне на колени. Тяжелый, *****. — Мне надо подумать… Курок щелкает и полностью отключает все рубильники, отвечающие за мои мысли. Остается только первобытная паника, диктующая замереть, притвориться мертвым, ни на что не реагировать… Сама по себе из уголка глаза скатывается скупая слеза. Барти неудовлетворенно шипит, покачиваясь на моих коленях взад-вперед, намеренно притираясь к паху. Сжимает двумя пальцами мне щеки, достаточно неприятно для появления второй слезы. Ну, он хотя бы не велит затолкать их обратно, как я когда-то одному человеку… — Что, не хочешь умирать один? — насильно раскрыв мне одно веко, он перемещает револьвер к своему виску. — Умрем вместе! Будем вариться в одном котле, разве это не здорово, Сириус?! Громкий хлопок отдается эхом от стен, задерживаясь звоном оконного стекла. Оторвав себе половину ресниц, я успеваю зажмуриться. Боже милостивый, пусть Чанги побыстрее вернутся домой! — Не повезло. Холостой. Продолжая восседать на мне, Барти разражается неистовым хохотом. Вырывающийся воздух лает, свистит и слетает местами на чаячие крики. Томми Ньютон дошел до своего закономерного, финального этапа развития. Логическая кульминация. Я реву, не сдерживаясь, и он легким толчком в плечо опрокидывает меня на кровать полностью. Затылок прочесывает стену, но мне сейчас вообще не до этого. — Твоя очередь, любовь , — дуло возвращается ко мне. — Насчет три? Или ты хочешь внести еще больше непредсказуемости? — За-зачем ты это делаешь? — всхлипываю я, пока он проводит языком от моего подбородка к виску и выше по револьверу. — В смысле? — оскорбляется Барти. — Я же псих, психованный психопат, как ты этого до сих пор не понял, глупый? — Я верил в тебя, — в противовес его истерическим визгам говорю очень тихо, почти не размыкая губ — их все залили сопли. — Сколько раз я повторял, что я чудовище? Чудовище, настоящее чудовище! Почему ты не верил мне, мистер Жалостливость? Взрывается второй холостой. Барти страстно впивается в меня, кусая губы и язык. Где носит Чангов? Моя удача не бесконечна! — Не убивай меня, пожалуйста, — он тяжело дышит мне в шею, а я выосвобождаю сдавленные его бедрами руки и закрываю лицо. — Могу трахнуть тебя этим чудесным стволом, как тебе альтернатива? Тогда я точно тебя прощу. Барти стонет и кудахчет, теребля меня за волосы, ухо; оттягивая кожу шеи и лица. Металл съезжает по торсу и с трудом залезает под пояс джинс. Если сейчас будет реальный выстрел, я останусь без члена. Ну, лучше без члена, чем без мозгов, да? Хах… Звук открывшейся входной двери отвлекает Барти буквально на долю секунды. Перед моими глазами проносится яркая призывная вспышка: «сейчас или никогда!» Сосредоточив в кистях все силы, спихиваю его вперед. Рука соскальзывет и снова жмет на спусковой крючок, но, к счастью, снова мимо. — Что у вас там? — испуганно интересуется Чанг. Барти в максимальном бешенстве округляет глаза, выливая на меня поток неаристократической ругани. Со всей дури пинаю его, лежащего на полу, в бок и в один прыжок достигаю коридора. Он злобно воет, пытаясь подняться. Сердце колотится с гулкой болью, от адреналиновой гипервентиляции кружится голова. — ПРЕДАТЕЛЬ! Я успеваю отскочить, и пуля разносит часть косяка в щепки. С разбегу влетаю в шлепанцы и выбегаю в подъезд. Барти продолжает сыпать проклятиями; судя по нарастающей громкости, он догоняет. И вот я снова в бегах. На улице темно, хоть глаз выколи, только правый край новой луны освещает мне путь. Я, петляя, специально выбираю как можно менее освещенные улицы с выбитыми фонарями. Содранная пятка не дает быстро двигаться, и Барти почти ловит меня, когда я прыгаю в закрывающиеся двери отъезжающего автобуса. Как во сне оплачиваю проезд, даже не глядя на его наверняка ошарашенное уменьшающееся лицо. Я спасен. Меня колотит, как припадочного. Люди косятся, точно думают, что я наркоман. Идите нахуй, посмотрел бы я на вас… Автобус идет по неизвестному мне маршруту, но я не схожу на следующей остановке — вдруг Барти сможет добежать туда? Перестраховавшись, встаю ровно через семь остановок где-то в Плейстоу. Спускаюсь в метро — там-то уж точно не заблудишься, с таким количеством указателей на каждом шагу. До клуба добираюсь через час, выдохшийся, как гончий пес. Далеко не сразу нахожу Лунатика и Хвоста. Толкаясь между потными, дрыгающимися телами, я, не в том месте и не с тем настроением, как сбежавший сумасшедший вглядываюсь в лица незнакомцев. — Бродяга! — Пит цапает меня под локоть и утягивает к барной стойке. — Давно не виделись! — Боже, Пит, я так рад тебя видеть, друг! — крепко обнимаю его, как в последний раз. Он неловко похлопывает меня по спине и отстраняется, занимая руки интересного вида лиловым шотом. Я бы сейчас нажрался до беспамятства. — Что с тобой? Марафон пробежал? — Рем, порядочно наклюкавшийся, смеется со своего барного стула. Перед ним два пустых стакана и один пустой наполовину. Глядя ему прямо в лицо, заражаюсь сначала лучезарной, кривозубой улыбкой, а потом заливаюсь смехом. Мы втроем ржем с самой тупой шутки на свете, трое старых друзей, собравшихся заново в одно целое. Все вернулось на свои места. Как и должно быть. — Есть че? — предостерегающе оглядываясь, пододвигаюсь к Лунатику. Минуту назад я хотел набухаться, но от запаха алкоголя выворачивает. Нужен другой способ расслабиться, и я знаю, что у Рема он всегда с собой. Мне жизненно необходимо это сделать, иначе я от страха двину копыта прямо здесь и сейчас. Рассказ подождет. — Ну естественно да, — Рем ныряет ладонью в глубокий карман, украдкой доставая маленький блестящий конвертик. — Только чуть-чуть, мне оставь, — видя мою трясучку, он сам разворачивает его. — На, нюхни, успокойся. Прикрываясь руками и спиной Хвоста, я, под строгим контролем Лунатика, чуть-чуть отнюхиваю из его запаса. Как давно меня не бил по голове ебаный успокоительный обух! Господи, пусть это длится вечно! Героин. Моя жизнь и моя жена.Теперь понимаешь Лунатика?
Еще как. Сижу, втыкая на лыбящегося Рема, несколько минут, а может быть и часов. Пит с кем-то разговаривает, иногда пытаясь вовлечь меня в беседу. Я не слышу ни одного его вопроса. Они в закулисном пространстве, значит их не существует. — Кстати, — вздергивает брови Рем и вытаскивает непойми откуда тощего и лохматого очкарика. А потом моя жизнь разделяется на «до» и «после». — Это Джеймс.