***
Костя терпит Юру профессионально. Не признаваться же, что такое терпение бальзамом на душу ложится, причём жирным слоем, щедрым до бескрайности. А Костя признаётся, пока словами. Он говорит комплиментами, когда зарисовывает вампира, потому что того только и хочется, так это запечатлевать со скуки на любой бумаге. Потому что Юра красивый, сколько бы не ворчал на Костину вкусовщину. Потому что его вороные волосы ворошить охота — иногда он ворочается от этого, как брезгливый кот, но, когда лежит на кровати в лёгкой дреме или на Костином плече при просмотре фильмов, Уралов уличает себе момент на поглаживания непослушных вихров — и, конечно, зарисовывать их, стачивая грифель в крошку. И потому что Юрина мимика, слишком живая для чего-то, что предполагаемо мертво, слишком живая для унылых и заснеженных русских людей, требует, чтобы она осталась где-то касанием своей искромётной улыбки, острого прищура тёмных глаз и подъёма угольных бровей. А ещё потому, что Косте просто нравится рисовать Юру, невозможно неловкого, когда тот вновь и вновь спотыкается о ковёр или когда проливает на себя пиво, и одновременно невозможно грациозного, когда тот идёт по бордюрам, когда затягивается на балконе и когда несёт тарелку супа к столу. И Костя смеётся, уже открыто и негромко, потому что: «Ну как так, Юр!». Костя мягко журит-укоряет, потому что вдруг запнётся, да нет — только взмахнёт руками драматично, охнет и будет всё равно из-под чернющих ресниц смотреть, как смотрит на него Уралов. Костя ругает, не запрещая, тем не менее, потому что Юра начинает курить от непонятного — или понятного очень даже — удовольствия, в основном эстетического. И Костя хвалит, потому что Юра готовит прекраснейше и салаты, и мясо, и борщи, и запеканки. Пытается ли Костя вернуть себе часть домашних обязанностей, без которых времени усталому Екатеринбургу как-то ощутимо прибавляется — и которое он безбожно тратит на любование всё ещё худым, но кажущимся куда более здоровым вампиром? Пытался, и не безуспешно, (отбив) вернув под своё начало, собственно, всё, кроме кухни. И теперь тихо тает от обедов, которые Юра повадился собирать ему, «ох, какому трудяге», на работу, тем самым заставив питаться минимум дважды в день. И кто Константин такой, чтобы противиться и не внимать этому чудесному небожьему дару? Уралов живёт с Юрой только одну зиму. У Уралова эта зима пока что самая счастливая, потому что так хорошо и сладко нельзя. Или льзя, если это награда за все Костины долгие и, кажется, что пустые, страдания. И за смывшуюся куда-то вместе со снегирями «погодную депрессию», потому что, по сути, депрессия не должна так быстро испаряться, оставляя Костю, расцветающего под стать приближающейся весне. А, может, у Уралова просто за окном перманентно была зима? А, может, на Урале просто хоть где-то для Кости стало надёжно и безопасно.***
Костя терпит Юру грациозно. Так же грациозно, как игнорирует то, что Юра курит уже вторую сигарету, хотя они договорились, что у Юры лимит на одну в день. Не признаваться же, что он больше ценит то, что Юра с ним говорит о самом себе, чем то, что не выполняет какое-то маленькое обещание, которое не обещание даже. Костя сегодня не признаётся. Костя сегодня только слушает Юрин монолог, который тот первым и начал, осознав, что его человек ничего о нём не знает, и задаёт только изредка вопросы. — Вампиры, считай, друг друга не знают. Я вот, Татищев Юрий Никитич, на свет явленный в тысяча шестисот восемьдесят шестом... Приятно, кстати, заново познакомиться, только двух «своих» за почти триста лет встретил. И всех в одном столетии, и то из-за того, что на балы тогда ходил за своим баричем, Василием Никитичем. Мерзость та ещё, кстати, балы эти... И по итогу теперь вообще никого не сыщешь, будто с Романовыми все вымерли из-за прекращения помпезны. Но все, кого не встречал, одно говорили, — Юрка смотрит на серый тающий снег где-то внизу, на асфальте, и прерывается, чтобы глубоко затянуться. — Что, вроде, был кто-то. Вроде, учил кто-то, иначе откуда всё это в башке? — укутываясь облаком вишнёвого дыма, выходящим из неработающих беспричинно лёгких, вампир выточенными костяшками себе по виску постукивает, бросая на Костю, стоящего с ним на прохладном апрельском балконе, задумчивый взгляд. — Всё вдолбить надо. А кто вдолбил эти основы, эти мелочи всякие, мы и знать не знаем. Он сводит чёрные брови к переносице и делает ещё одну затяжку. — А ещё и выходит так, что семьи у нас нет. Появляемся мы просто из ниоткуда, никто не видит и не слышит — просто появляемся, сами по себе. Одни-одинёшеньки, брошенные природой и своими же, как ваш советский мамонтёнок. Только маму не ищем, а фиг знает что, ради чего пожить бы, потому что жить нам ещё, субъективно, дохуя. Юра смотрит, непривычно грустно и, что более привычно, тяжело, между новостроек на серый от оттепели Екатеринбург и мнёт в длинных белых пальцах дотлевающую сигарету. А Костя смотрит долго на замолчавшего Юру, прежде чем задать вопрос. — Почему Татищев? — Мм? — вампир тянет в себя оставшееся, филигранно до фильтра, выдыхает и облизывает тонкие губы. — С какой стати я Татищев-то? А не знаю... Все, ну наши, тогда в моду взяли брать фамилию помещика, в землях которого появились на этот блядов свет. В тот вечер, потому что в апреле темнеет всё ещё рано, он позволяет выкурить Юре не одну договорённую сигарету, а целых четыре. А Юра — Татищев — уже за кухонным столом и за чашкой кофе рассказывает, как почти два десятка лет только с одним именем губерниям и Европе колесил, как бежал-летел в Сибирь, неспокойный, за ссылаемыми людьми вдаль от балов и кланяний. Но рассказывает и останавливается в один определённый момент, замирая истуканом и смотря на Уралова большими серыми глазами. — Что-то случилось? — Да, случилось…! Кость, ты чё, фильм не выбрал, а то я всё болтаю и болтаю, и ты не заткнёшь? Конечно. Юрины воскресенья, как и четверги, очень весомо состоят из советского кинематографа, который тот смотрит на Ураловском плече и на Ураловской плазме непосредственно. И кинематограф, такой же договорённый, как и сигареты — слабо и больше для… подобия семейной идиллии в её традициях, назначенный на восемь часов, является прекрасным поводом свернуть уже немного неудобный без сигарет разговор. Екатеринбург продолжает молчать сегодня и, просто вздохнув и посмотрев на Юру из-под светлых и русых ресниц, грузно нависших от навалившейся резко усталости, переносит своё отягощённое думами тело на диван и жмёт кнопки пульта в задумчивости, пока вампир, мистер «триста лет, Кость, не рассыплюсь пока что», умащивается под боком. Фильм Костя и вправду не выбрал, что было для него тоже делом непривычным. Но он уверен, что Юра это ему простит и, если что, согласится пересмотреть что-нибудь из классики. Уралов мимолётно думает, что весь их день прошёл… не в привычном воскресном русле, оставив Татищева с парой обнажённых секретов, а Константина — с тяжёлой головой метаться по подборке советских фильмов. Через минуту Юра отбирает у него пульт с таким же непривычным вздохом и включает «Иронию» на фон. Именно, что на фон, потому что обоим есть, над чем пораскинуть мозгами. Но Костя может быть уверен, что всё в порядке, ведь Юра не стремится от него отгородиться после всего сказанного — наоборот, ближе жмётся, закинув холодную руку на его торс, по которому раз в пару минут описывает круги пальцами. А ещё Костя почему-то уверен, что не хочет оставлять Юру в его вечном от долгой жизни одиночестве. Тем более, учитывая, что Уралов, по сути, такой же — условно вечный, но удивительно одинокий в кругу себе подобных. Вот вам и два сапога пара, нашлись друг у друга.***
Костя Юру, как бы, и не терпит. Но терпит. Не признаваться же, что это терпение как оплеуха по его именитой выдержке. А Костя признаётся. На этот раз взглядами. Потому что так радикально изменяться за каких-то пару месяцев было очень тяжело в первую очередь для чьего-то старого сердца. Сначала Юра вполне очевидно стал походить на вполне здорового подростка без столь невероятных в своей черноте синяков под глазами, без выпирающих костей и без синюшной кожи. Следом же началось… Началось то, чего Костя должен был бояться. Но, как-то лихо момент преображений Татищева пропустив, он разбирается со свалившимися на него проблемами на ходу, что, очевидно, вариант не сильно лучший. Юра, как хорошей нечисти полагает, становится не по-божески красив. Уралов уже века два с половиной не думает ни о какой мольбе Богу, но иногда помолиться кому-нибудь хочется, как и поставить свечку за свои покой, смирение и воздержание. Потому что Костя уже через месяц-два подобных трансформаций подуспокаивается, особенно скурив не одну пачку по неоднократному пути домой. В какое-то мгновение — в какое-то конкретно из тех, когда Юра сидит у него на коленях, смакуя Ураловскую кровь, когда лежит у него же на коленях, наслаждаясь советским кино, или когда лежит просто под Костей, отхапав половину «хозяйских опочивален» и обвив того прохладными и прекрасно белыми руками, прижавшись не менее великолепным сухим животом и плоской грудью плотнее — «Ты ещё греешь, прям как печка» — к тёплому Костину боку — смиряется, что вампирёныш нравится ему. И нравится не только в плане нравственном, тем более, что Татищев очень даже трезвым мозгом уже никак не воспринимается, как школьник. И дальше оставалось — и остаётся, впрочем — молиться на выдержку. И молиться всё ещё неизвестно кому, потому что Костя — атеист. Или чему. Не молиться же на Юрин борщ — это уже какой-то извращённый тотемизм получается... Но Юра за такими тяжёлыми мыслями о какой-то глупой мольбе чему-либо краше не перестаёт становиться. Татищев, как вампир, наконец-то нормально питающийся, вытянулся и раздался в плечах, перескочив с условных шестнадцати лет до условных двадцати двух, из-за чего футболки уже не висят на нём, как на вешалке, а ладно сидят, будучи едва-едва великоваты. Спасибо, что этот сложный — и сложный, конечно, только для Кости — этап они проходят в футболке. Потому что с наступлением августовской аномальной жары, которая даже хладнокровному вампиру не пришлась по душе, футболка остаётся забыта сначала где-то на стиралке, потом — где-то в углу кровати, а дальше даже не достаётся из шкафа. Тем более Юра свою красоту, «не новую, а вернувшуюся», осознаёт — и, в отличие от киношных вампиров, даже лицезреет её в зеркалах — и ни капли не стесняется, не будучи тем «уродливым костлявым мешком, который ты всё равно зарисовывал какого-то хера, Костян». И, как назло Костиной пресловутой выдержке, Татищев остаётся доволен своей мистической красотой, позволяя и Уралову своими телесами любоваться. А любоваться чем есть. Настолько есть, что и так многочисленные очерки Юры занимают три блокнота и поля его ежедневника. Екатеринбург карандашом пытается передать, как на худощавом теле Юры красиво играют мышцы в секунду напряжения. Как выступают кости ключиц и таза, когда тот вытягивается на кровати в томном ожидании. Как всё больше отрастающие волосы сначала комично стоят без влияния гравитации, а после тяжёлыми кольцами змей спускаются всё ниже: к подбородку, к шее, к плечам, к лопаткам. Но зарисовками Уралов не может передать ни одной текстуры. Её наличие — безусловно, но её действительное ощущение?.. Мысленно и пару раз даже вслух Костя подмечает, что Юрина кожа, как каменная бумага — безумно гладкая и безызъянная, безупречно белая — лишь с намёками на здоровые оттенки, преимущественно розовые. И волосы, тяжёлые, густые, но всё равно неимоверно мягкие… Константин находится в каком-то тактильном раю и его оттуда не выпускают. Не то что он хочет оттуда выбираться. И его постоянное нежение и нахождение в каком-то чересчур приподнятом настроении замечают и друг, и, увы, подчинённые. — Познакомишь меня потом с этим, очевидно, милым городом? — они с Романовым прогуливаются по набережной Петербурга после постановки в камерном. Вторая столица России отпивает сумасшедше сладкий раф, разглядывая только загорающиеся фонари, сумеречное небо. И всё это, наслаждаясь влажным, терпким от последних августовских цветений воздухом. — Это не город, Саша, — Константин тоже отпивает своего кофе, разумеется, более крепкий и менее сладкий, пропуская мысль, что надо Юру тоже научить готовить кофе (и оставить без работы их кофемашину). Только вот Саша напитком чуть давится, бросает быстрый взгляд на спокойного и нешутящего Уралова, прежде чем продолжить их мирное шествие по питерским бульварам в думах о том, как более тактично поговорить об этом с Екатеринбургом завтра с утра... — Я всё понять не могу. У тебя чё, появился кто? — Курган, как обычно, превращает их собрание федерального округа, которое, в отличие от собраний экономического района, проходит, как дружеская посиделка в офисных костюмах, в сборище любовных сплетен. — Мгм, тоже смотрим и понять не можем, — Серёжа щёлкает колесиком еле дышащей зажигалки, не решаясь при главе округа закурить прямо в кабинете. — Заварицкий, ты за всю область не говори, — его же сестра, Катя Щёлкина, до боли на Костю похожая двуцветными волосами, зовет Сергея по фамилии в лёгком детском возмущении и скрещивает руки на груди. — Ой, будто ли тебе неинтересно. — Мы не должны вмешиваться в жизнь Константина Петровича. Можно, знаешь ли, и молча порадоваться, что у человека всё дома хорошо. Татьяна кивает девочке, отсёрбывая тихо чай. А у Кости, и правда, дома всё хорошо, о чём оповещает пиликнувший от Юриного сообщения телефон. Юра: у вас вроде официальная часть закончилась, ну или звиняюсь, что мешаю, но тебе видеть надо Юра: [фотография] На фото Юра стоит на кухне и частично в муке, которую, наверно, сам, только глядя во фронтальную камеру, заметил, судя по тому, как тот смущённо-радостно ухмыляется… И это на фоне трёх разделочных досок с вылепленными аккуратно пельменями. Юра: мазик дома есть, я купил ес че Юра: а то дома завелся майонезоглот Юра: майонезоед Юра: похуй ты понял Екатеринбург аж расплывается в улыбке, всё более сильной секунда от секунды. Особенно после фото, после слова «дом», после замечания о майонезе. И кто-то, кажется, задыхается от шока, но Уралов знает, что это не Татьяна, потому что ту едва-едва, но видит периферическим зрением, как и её крашенную в чёрный помадой улыбку в край чашки. А Костя только на спинку стула откидывается, довольно быстро ослабляя градус радости. — Точно есть кто-то, — Магнитогорск бухтит полузадушено со стола, на который грудью лёг. И его брат, Озёрск, тихонько вздыхает, сочувственно со Снежинском переглядываясь. — Ура-а-алов, а мы её знаем хоть? Ну колись, мужик! И, порешив, что, вообще-то с официальной частью давно уже покончено и смысла задерживаться нет, как и смысла нет приходить к холодным пельменям, щедро искупанным в майонезе, Костя немного небрежно сгребает бумаги, документы и записную книжку в портфель, встаёт, прощается с четой Турских, кивает Вите и Кате, прежде чем скоро покинуть кабинет. — Хэй, и куда мы? — Дома к восьми ждут, Томин.***
Костя… давно уже не терпит Юру. Наверное, с самого его первого дня в Ураловской квартире. И признаваться ни в чём ему не надо, когда всё видно. Но этого от него требуют другие, например, обеспокоенный партнёром Кости Саша и докучливое, за исключением спокойных Турских и индивидов в Челябинской области, УФО и даже частично ПФО. И, раз все так на знакомстве с Татищевым настаивают, то Костя ближе к октябрю решает, что это вполне возможно. Но начинает Екатеринбург знакомство Юры со своим окружением не с Александра, как можно было бы логически подумать, а со всего экономического района Урала. И начинает очно-заочно. Потому что Юра деятельный донельзя, за что не берётся, и Костя на него — с его же добровольного и искрящегося даже магией желания — честно вешает пару своих обязанностей. То есть, говорить с олицетворениями городов, выписывать что в свой свежий кожаный ежедневник и потом очень выборочно сообщать обо всём Уралову. И без пустой болтовни того же Кургана, без повторяющихся ругательств Магнитогорска, без ворчания и полу-угроз Уфы жизнь становится легче, потому что Костя на это всё нервы не тратит. А на болтающего Юрку, который за этим всем делом очевидно успевает развлекаться и быть при этом жестоким фильтром любого мусора, любо-дорого глядеть. — Мн, и чё, это повод звонить нам, вашему дорогому и нещадимому начальству, в полвосьмого, когда я, вроде, по-русски сказал, что звонить только с девяти? А вам, Илья как-вас-там, лучше и вовсе не звонить — всем жизнь облегчите… Юра, прижав телефон к уху плечом, льёт из горячей, только с плиты снятой турки тёмный и великолепно пахнущий кофе по двум белым чашкам и досадливо кривит эмоциональные губы, пока не ставит перед Костей чашку, пока не улыбается ему секундно, прежде чем сесть напротив и продолжить переругиваться с Томиным на чём свет стоит. — Нет, Константина Петровича не дам, у него не рабочее время. Какое «я знаю, этот ублюдок с шести утра не спит»? Во-первых, вы уже в какой раз за наш бессмысленный разговор оскорбили своего начальника, а, во-вторых, вы знаете, что преследование уголовно наказуемо? Ваше знание точного расписания Константина Петровича только сталкеринг и напоминает. Любо-дорого потому, что Юре из всего экономического района более-менее нравится разговаривать… только с Оренбургом. И каждый раз, смотря в телефонную книжку в кожаном ежедневнике своего домашнего секретаря, стоящего уверенно на страже его нервных клеток, Екатеринбург не может не рассмеяться. «Мямлит перед Костей», в скобочках рядом «Анна». «Та самая адекватная» с красиво подписанным «Ксения Ивановна» (что значит с Татищевского «уточнил, чтобы не ошибиться»). «Вроде нормальный, а вроде приёбнутый», Костя понимает раза где-то со второго, что это — Иви. «Нерусский мудак» с расписанным явно в порыве злости «Данис Агидель». «Лучше не брать». Очевидно, что речь о Томине. «Хорошая девочка» и «Милый мальчик» составляют дуэт маленьких — «Костян, я, как бы, немного против детского труда… им точно по шестнадцать есть?.. ну, смотри мне» — челябинцев вместе с «Вредным туберкулёзником», составляя челябинское трио. И в отдельной графе стоит номер Тюмени с ёмким «***
Костя Юру не терпит и даже в его страсти к табаку видит — старается видеть, по крайней мере — только красоту. А свой новогодний подарок, больно самостоятельный и который он у Деда Мороза никогда бы попросил даже будучи в состоянии алкогольного и наркотического опьянения вместе, он уже заранее недолюбливает, и его приходится очень даже терпеть. Потому что Питер на своём пороге он ещё может хоть как-либо себе объяснить, а такого же, как и он, раздражённого Московского — нет. — С наступающим, Уралов, — цедит ему столица, снегом занесённая и в квартиру пока не пущенная. И не пущенная бы даже за километр, не будь она довеском к Романову. — Проходи, Саш, — и в квартиру Петербург шагает первым, а Михаил неизменно за ним и прикрывает входную дверь, звучно щёлкая поворотом замка. И, пока Костя болтает с Александром о сильно разнящейся погоде в Петербурге и Екатеринбурге, он мимолётно читает в бледно-серых глазах, что это — только начало. А в глазах Московского, которому он даже не предлагает не то что кофе — даже чая, видит лёгкое, но странно искреннее удивление и ступор. Из которого он, к сожалению, выходит обыкновенно быстро. — Саша, конечно, говорил что-то про то, что у тебя кто-то появился, но, учитывая твою нелюдимость, было трудно поверить. Хотелось даже спросить, не держишь ли ты своего партнёра взаперти, но тут, кажется, всё довольно мирно… — Москва, сидя на стуле Константина, улыбается Уралову одними лишь губами и скорее поворачивается к Романову. — Всё просто прекрасно, без ожидаемого криминала. Мы можем уже полететь в Петербург, Саш? Самолёт ждёт. Санкт-Петербург смотрит на Московского, неизменно вечно занятого и даже тридцать первого отвлекающегося на смс-ки по работе, с невероятной укоризной, вздыхает и берёт дело вместе с чашкой чая в свои руки. — Я всё мог бы понять, Костя. Будь это даже та девушка, Пермь, потому что… Я волнуюсь за то, какую жизнь придётся прожить твоему возлюбленному, — и, стреляя взглядом в Михаила, добавляет, — или возлюбленной. Костя, ты — олицетворение города, ты не постареешь ни через десяток лет, ни через сотню. Про твою смерть я даже не говорю — насколько это маловероятный исход. Но, не воспринимай мои слова в штыки! мне бы всё же хотелось… чтобы ты точно понимал, на что идёшь, и чтобы не было повтора... девяностых. И Костю забота друга, пусть на его вкус и излишняя — Романов знает Костю, как облупленного, — бьёт, как слабенькая, но пощёчина, и он только выдыхает длинно, не глядя в Сашины глаза. Потому что, ладно бы, Юра был городом. Даже легче было бы объяснить, как дела обстоят, будь Юра простым человеком. Но Екатеринбургу предстоит только игра в сапёра, учитывая сидящую рядом православную Москву, с которой тоже когда-то придётся объясняться. И чем раньше, тем лучше. — Про повтор девяностых были хорошие слова, Саш. Прими их к сведению, Уралов. А так… любит он человека и любит, — Московский кладёт телефон на стол и смотрит слишком читаемо на Константина, выдаёт короткую улыбку, едко выговаривая: — Бог с ним, — и следом ласково возвращает взор к Северной столице. А ещё следом перекашивается неведомо, наискивая на груди освящённый крестик. А Костя слышит задыхающиеся, явно задушенные рукой смешки. Но, оборачиваясь, за ним только пустота… и летающая над кружкой с растворимым кофе пачка молока. — Юра… Екатеринбург обречённо выдыхает, смотря за ходящей от смеха вниз-вверх упаковкой. — Ой, бля!.. «С богом», Кость, слышал? — «молоко», басовито просмеявшись, летит к холодильнику, который, конечно же, сам по себе открывается, пугая замершего зайцем Александра и настораживая с каждой миллисекундой Московского всё больше и больше. — Костя?.. — Собственно, это Юра. — Уралов, объяснись. — Да чё объясняться-то? Сказали же тебе, православный ты наш, что это, — сахарница, вспорхнувшая со стола, как только холодильник закрывается, кружит около кухонного гарнитура рядом с Костей, и в том же районе образуется из дыма чёрная, но стремительно белеющая, рука, показывая куда-то в воздух между собой и сахаром, — Юра. На месте пустоты поспешно образуется молодой человек, ухмыляющийся нагло и указывающий сам на себя. И держащий второй рукой сахарницу, которой взмахивает недовольно. — А быть точнее, Татищев Юрий Никитич. Здравствуй и с наступающим! Тебе тут, как бы, очевидно, что не особо рады — это тебе, да, православный, правильно понимаешь. Так что лети-ка в Петербург, тебя же самолёт ждёт. — Уралов…! А что Уралов? Уралов посмеивается и отбирает у Юры мягко бедную и несчастную сахарницу, пока тот, выполняя пасы руками, весь сахар не рассыпал. — Уралов, тебя, конечно, не за глаза Городом бесов назвали, но чтобы такую… такую ересь у себя пригреть! — Михаил всё ещё за крест правой держится, левой тыча в хмурящегося Юру, который, вперив руки в боки, явно готовится, шумно тягая носом воздух, нападать на Московского неумолимостью танка. — Ересь пригрел и пригрел, чё бубнить-то? Тебе не перепадает, что ли? Или у тебя христианский бзик на всех неугодных? А то ты, по ощущениям, как бабка старая, только не челюсть на ночь снимаешь, а крестик, чтобы в святой воде настаивался. Ещё на иконы небось дрочишь — я аж проснулся в девять, мать твою, утра в субботу, вот как святым духом завоняло! К сожалению, красавица-Москва всегда горазда на пафосные ответы, натянув на лицо прежнее, холодно улыбающееся выражение и горделиво подобравшись. И, к Костиному несомненному счастью, Татищев являлся и является мастером, разве что недипломированным, по моментальной смене тем на себе угодные. Испарив под столицей стул ровёхонько себе под зад, Юра приземляется на него под грохот и ругательства Москвы и, забыв про какое-то там кофе, ставит локти на стол, во все глаза, до маниакального блеска заинтересованные, глядя на сжавшийся напротив Петербург, который нервно поглядывает на Уралова. Уралова, жмущего плечами. — А вот про темку с городами мне объясните. Что за олицетворение города и что, получается, что Костька еще хуеву тучу лет проживёт? Екатеринбург последний раз смотрит на от и до шокированного Сашу и неторопливо разворачивается, чтобы вылить Юрин растворимый кофе и заварить что получше, под очередной вскрик Михаила Юрьевича, звучащий для Уралова, как балет Чайковского, как симфония... — Что вы сделали с Мишей, Юрий! — А ты не видел?! Он пытался в меня крестиком кинуть! Это, знаешь ли, можно отнести к нанесению тяжёлого вреда моему здоровью! — А с Мишей что?! — Да сглаз это маленький, ни кипятись, невротик! Пройдёт минут через пять, а православный наш пока пусть над поведением не в своей, вообще-то, квартире подумает. И да, крестик у него забери, чтобы не кидался своими премерзкими вещичками. Возможно, такими темпами у Московского появится ещё меньше желания оставаться в Екатеринбурге дольше положенного. И тогда это станет лучшим подарком Уралову на Новый год. Лучшим, конечно, после подарка Юры, о крутизне которого тот вчера, укладываясь под боком Кости спать, сонливо ворчал в плечо. — Так чё по городам? — Юрий, а вы сами…? — Во-первых, вопросом на вопрос не отвечают, а ты мне показался покультурней христианишки. А, во-вторых, вампир, больше стрелки не переводи. Чё по городам-то? Что Санкт-Петербург, брошенный другом за делимым с натуральной нечистью столом, что Екатеринбург, варящий новый кофе, вздыхают почти в унисон. Только Саша вздыхает, уставши сдувшись, а Костя — невероятно любяще. И всё это под чудесный аккомпанемент из кряхтения подслеповатого от сглаза Михаила. Картина маслом. Но Костина будет акварелью, но о том же самом. А её копию, как незапланированный подарок к Рождеству Христову, можно будет выслать Москве экспресс-доставкой в виде всё равно опаздывающего с документами Томина. Так Уралов и сделает.