Poets to come! orators, singers, musicians to come!
Not to-day is to justify me and answer what I am for,
Редкие слёзы, оседающие липкими каплями между ресниц, жгут кожу. В уголках глаз щиплет. Отблески света смешиваются в размытые пятна. Он не шмыгает носом, влажные дорожки не текут по щекам, а лицо не морщится. Когда усиленный микрофоном голос раздаётся по всему залу, он аплодирует от души. И когда в торжественной речи затёсывается та же шутка, которую Ху Тао повторяла по меньшей мере несколько раз на месяц, от настырной улыбки невозможно избавиться. Солёные слезы, последователи сжимающей сердце гордости, появляются сами по себе. Словно роса. — Размазня, — насмехается над ним его же возлюбленный. Делано возмущается на ухо: — Ну серьезно… Если ты уже рыдаешь, что с тобой будет во время твоего награждения? Закономерно, появившаяся поутру роса обречена вскоре исчезнуть в солнечных лучах. Скарамучча ворчит полушепотом. Говорит недовольно: «Если ты собираешься позориться на сцене, я тебя не знаю». Пока пальцы его торопливо вытирают солёные капли, застывшие пленкой под глазами. Кадзуха легко посмеивается. — Ты меня переоцениваешь. Ему определённо не предстоит сегодня позориться на сцене по ряду причин. Начиная той, что ни на одну из наград по литературе в этом году он номинирован не был и выиграть не мог. Или той, что манускрипт своей дебютной работы он только сдал в издательство два месяца назад. На премию, а вместе с ней и афтерпати, их позвали «литературники», в компании которых он провёл два очень насыщенных университетских года. И с которыми он продолжал поддерживать связь, потому что два очень насыщенных университетских года имеют тенденцию превращать знакомых в друзей. Видеть Ху Тао, теперь известную поэтессу, в свете софитов и окружении камер было весьма трогательным зрелищем. Будто оперившиеся птенцы, люди, которых он знал, один за другим взлетали в небеса. Росли, менялись, находили своё место в жизни. Двигались навстречу неведомому будущему, освещенному видным только им самим путеводным светом. Смотря на них, Кадзуха, казалось, смотрел на саму жизнь. И, должно быть, действительно становился размазнёй. Он помнил как впервые увидел лицо Люмин по телевизору. Журналистка, берущая у неё интервью, тогда рассмеялась с шутливого ответа. У остроумной и непринуждённой девушки на экране были удивительно ясные глаза. Будто взирала она куда-то очень далеко и высоко. С непоколебимой уверенностью, что однажды туда доберётся. Девушка на экране отличалась от его частой спутницы в путешествиях. Она не просила трагично бросить её, будто мертвец валясь в снег, на Монте-Роза. И не вспоминала об этом ещё невозможно долго, заверяя, что никогда больше не будет слепо соглашаться на первую подвернувшуюся авантюру. Не она утверждала, что никому уже не нужны бумажные карты, чтобы забыть зарядить телефоны в Камбодже. И не притворялась, будто её там не было, когда у него обнаружилось пугающее количество пропущенных звонков (Скарамучча злился ещё месяц) по возвращению к связи. Но она была там. Девушка, которую теперь постоянно узнавали на улицах, по-прежнему спорила с Чайльдом за легким коктейлем в баре, собирала в качестве сувениров ракушки да камушки, хранила бесчисленное количество фотографий с многочисленными знакомыми и соглашалась на каждую подвернувшуюся авантюру. Он помнил как сосед, с которым они сперва обменивались только парой фраз, постепенно стал его лучшим другом. «Моя вина», — однажды прокричал Хэйдзо с соседнего балкона, когда на их собственном не слишком ранним утром обнаружилась кучка фальшивых человеческих органов не в лучшем состоянии. Кадзуха сперва подумал было, что это какие-то тайные традиции и ритуалы с медицинского факультета. Но история оказалась гораздо заковыристей и увлекательней. Хэйдзо в свою очередь оказался полон такими историями. Он сверкающими от восторга глазами разглядывал его коллекцию детективов, ни дня не мог обойтись без очередного странного и порой жутковатого эксперимента («криминалисты», — презрительно фыркал Скарамучча) или балансирующих на грани фантастики рассказов за обеденным кофе. Он обожал собирать знания. Любимой категорией которых попеременно становились городские сплетни и самые случайные факты на свете. Какое-то время особое предпочтение он, несомненно, отдавал теориям заговора. «Нет, послушай, он точно водит тебя за нос!» — заверял он, будто заговорщик, опасливо поглядывая в сторону его парня. По этой неведомо где зародившейся теории он представал этаким наивным несчастным, ослеплённым любовью настолько, что не видел настоящего положения вещей. Для чего его только не использовали. Деньги, имидж, рабочая сила, тело, «просто развлечение» и даже «мальчик на побегушках». Как бы не разнились варианты, предельно ясно было одно — у его партнёра нет к нему никаких романтических чувств. Кадзуха мог только беспомощно смеяться, качая головой. Забыть ту смесь ужаса и сочувствия, что отразилась на лице одногруппницы (Барбары, кажется?) Скарамуччи, когда он заглядывал на медицинский факультет с кофе для своего невысыпающегося парня, было невозможно. Особо выдающимся становилось выражение её лица, когда он произносил ставшее привычным «Скарамучча, солнце». Казалось, у бедной девушки случился сердечный приступ. Несколько раз его участливо хлопали по плечу или сердечно предлагали представить хорошего терапевта. И Кадзуха искренне не знал как ему реагировать. Потому что, ну правда… — Ну правда, что с твоей репутацией? — спросил было он, пряча слезящиеся от смеха глаза в изгибе чужой шеи. — Откуда мне знать, — только отмахнулся Скарамучча. Но как бы он не старался хмуриться и строить раздраженный вид, одного взгляда хватало чтобы сказать, что он доволен. Почему-то его парню действительно нравилось слыть бессердечным. Нелепые слухи его действительно забавляли. Кем нужно было быть, чтобы отнять столь маленькую потеху, пытаясь очистить его имя в глазах посторонних? К тому же, Кадзуха находил невозможным противостоять ему и произнесённому с лукавой ухмылкой «так для чего там я тебя использую?». Потому никто из них не стал прилагать особых усилий, дабы прояснить ситуацию. Пока однажды слух не добрался до находящегося в фазе одержимости теориями заговора и университетской драмой Хэйдзо. Вопрос того, как кто-то живущий с ними по соседству достаточно долго и весьма известный на потоке своими дедуктивными способностями, мог поверить в настолько необоснованные и далёкие от правды россказни, оставался нерешенной загадкой. Кадзуха склонялся к тому, что он и не поверил, просто делать было нечего. Повторяющиеся отрицания, красноречивые метки на шее, скептические взгляды, угрозы (Скарамуччу конкретно этот случай раздражал не поддельно) и один поход в бар спустя идея-фикс ушла у Хэйдзо из головы с глубокомысленным «оу». Опосля осталась только нелепая история. Но даже спустя долгое время Скарамучча всё ещё относился к Хэйдзо несколько враждебно. Даже планировал было натравить на него Чайльда, но затея провалилась. Они поладили. И вскоре воспоминания о тех днях тоже превратились в очередную пережитую историю. Хэйдзо больше не был его соседом. Его лучший друг проходил стажировку за границей, применяя собранную коллекцию знаний на деле. Он помнил как Чайльд всерьез увлекся музыкой. Кадзуха узнал о его новом увлечении одним из первых. Сперва Тарталья планировал написать простенькую песенку для своего партнера, и ему нужна была помощь с лирикой. Подобное можно было бы назвать невероятным романтическим жестом, если бы на тот момент Чайльд умел играть больше одного аккорда, а набросанные им слова не были бы настолько… Чайльдовыми. Был ли он слишком старомодным? Считалось ли теперь романтичным как раз дарить любимым людям нечто подобное? Когда длинным сообщением Тарталья отправил вторую версию текста для рассмотрения, Кадзуха больше не мог задаваться вопросами. Определённо нет. Под полным недоумения взглядом Скарамуччи он мог только прятать лицо в ладонях. По большей части от смущения, но на львиную долю от всеобъемлющего сожаления, что на это подписался. Каков бы не был ответ, для него это было слишком. — Прости, я не смогу… — Чего? Музыка не стала тем, что драматически развернуло жизнь Чайльда в новом направлении. Однако он подошел к обучению с неожиданным усердием, открыв в себе искренний интерес. Постепенно, всё чаще на вечеринках он держался за электрическую гитару или микрофон, а не бесконечные бутылки с выпивкой или ворованный дорожный знак. Не то чтобы последнего совсем не случалось. С тех пор, как начал новые отношения (ребята в групповом чате сперва сочувствовали его партнеру и делали ставки на то, как долго они продлятся, а затем отправляли поздравления. Он поклялся никому не говорить о сказанном ему на ухо «если он окажется мудаком и этот долбоёб заявится рыдать к нам домой, то ему пизда»), Чайльд будто медленно взрослел. Не угомонился, конечно, но стал надежнее. Порой Кадзуха с Люмин даже спрашивали его совета, отправляясь в путешествие. В конце концов, где только Чайльда не носило. И куда только не занесёт с его легендарными приключениями или дипломатическими поездками. Он помнил робкую улыбку Эи, смех главного редактора Яэ и тепло руки, которую не отпускал на протяжении всего вечера. Её первый день рождения с тех пор, как отец семейства Райден оказался не у дел. Первый по-настоящему совместный праздник с тех пор, как Скарамучча решился наладить с ней контакт. Очень неловкие, несколько скромные и отчего-то всё же странно тёплые посиделки. Он помнил зимние каникулы, проведённые с семьей в родительском доме. Мама где-то раздобыла «проблемные» вязанные свитера. Быть может, в отличии от футболок, они были сделаны на заказ. С оленями, рождественскими елями, путеводными звёздами и четырьмя маленькими человечками. На этот раз он был не единственной «проблемой». Он помнил вечерние чтения у костра. Помнил горящие листы, исписанные неровными строчками, и некогда обитавший в офисе декана гипсовый бюст в розовой ковбойской шляпе на помятом кузове ещё не поржавевшей машины. Помнил звёздные полотна, раскидывающиеся над головой, и музыку, столь же хаотичную, как их собрания. Помнил, как Венти бросал в огонь пустые листы бумаги, сочиняя стихи на ходу, и танцевал с невесть где добытыми писателями минувших дней в полноразмерных картонных обличиях. Помнил, как подшучивал над ним Син Цю, когда он неуклюже писал о любви, и как со всей серьезностью натаскивал их перед экзаменами. Как запрыгивала на вытащенные из какой-то машины сидения Ху Тао, с широкой улыбкой поднимая тост, и как едва не опрокинула бочку в драматичном жесте, пытаясь их напугать в процессе декларирования. Однажды она назвала их Обществом Пьяных Поэтов. Послышался смех, полилось вино. Но, если бы довелось выбирать, он предпочёл бы быть счастливым поэтом. Как не странно, Син Цю не высмеял его за банальность и откровенную слащавость высказывания. Он задумчиво потер подбородок и улыбнулся: «А что, Общество Счастливых Поэтов звучит не так плохо». В конце концов, если в жизни и было то, чего желали все, так это счастье. Ведь понятие счастья у каждого было своё. Он помнил свою первую поездку по окончанию университета. Северное сияние, воспетое миллионами чудо природы. Красота на грани реальности, такая, что дыхание перехватывает. Кадзуха мечтал увидеть это собственными глазами так давно. И всё же, когда свет авроры переливался у него над головой, он находил невероятно трудным отвести взгляд от освещенного им лица. Покрасневшей от холода кожи, дрожащих ресниц и бездонной синевы. Северное сияние было прекраснее, чем он когда-либо мог представить, смотря на снимки. Отражённое в глазах Скарамуччи, оно взаправду отбирало из легких воздух. Он помнил мятое постельное белье, пропитанное теплом и утренней ленцой. Вкус кофе на тонких, но мягких губах. Маленькие горшочки на подоконнике, по большей части содержащие такие же маленькие кактусы. Запах дома и подгоревшей пиццы на кухне. Полные ненависти, страданий и информации книги, заполнившие стол и периодически превращающиеся для Скарамуччи в подушку. Разбросанные на полу исписанные листы, которым суждено стать бумажными самолётами в небе или быть спрятанными в тумбочку. Беседы в свете холодильника посреди ночи и тишину, разделённую подобно большому пуховому одеялу. Уют. Прикосновения, улыбки, мгновения. — За слова, которых никогда не будет достаточно. За мысли, которые никогда не воплотятся на бумаге. За шедевры всех времён, что никогда не будут написаны. За огонь, за страсть, за чувства, что побуждают нас продолжать вопреки. За морозные рассветы, за океаны, за крохотных красных бабочек с пятнышками, за чашку чая и за этот вечер. За всё то прекрасное, о чем слагают стихи, и ради чего стоит жить. Так будем же жить счастливо до тех пор, пока смерть не сотрёт нас со страниц! За нас! Со звоном столкнулись четыре стеклянных стакана, расплескивая золотисто-коричневую жидкость. Последний тост в обществе счастливых поэтов был непривычно длинным и серьезным. В свои последние студенческие годы Кадзуха почувствовал себя членом тайного общества. Довольно нелепого, не слишком деятельного и не совсем секретного, но настоящего и дорогого. Они не прощались. Бесчисленные воспоминания становились историями. Все они, менее ли более значимые, формировали нынешний момент. Он был теми несказанными словами и ненаписанными шедеврами. Нынешний момент тоже был историей. Он не был тем, кто её расскажет. Для него это было непосильно. Но он знал, что в этой истории был очень счастлив. –…Поэтому ты обязан выиграть, ясно? — требовательно говорит Скарамучча, тыча пальцем ему в грудь. Пусть он и расчувствовался, он не чувствовал тоски и не нуждался в утешении. Но всё же его очаровательный возлюбленный потрудился поделиться немного чрезмерной уверенностью в его способностях. Кадзухе кажется, что он может захлебнуться в нежности, вызываемой в нём этим человеком. Он не может не улыбаться. — Угу. Спасибо, солнце. Он чуть наклоняется, оставляя быстрый поцелуй на мягкой щеке. Скарамучча удовлетворённо хмыкает. Убедившись, что он не расстроен и не планирует продолжать лить слёзы, Скарамучча более не проявляет интереса к беседе о премии. За исключением одного вопроса: — Так как долго нам ещё тут сидеть? — Часа два, думаю. После того, как Ху Тао уйдёт, будет ещё четыре номинации. Нон-фикшн, мемуары или автобиографии, историче… — Ладно. Скарамучча тянет его за галстук, естественно и легко. Слова, не имеющие значения, тают под тёплыми губами. Скарамучча был весьма прямолинеен относительно предпочитаемого способа скоротать время. Поцелуй мягок, будто облако сахарной ваты. Только вместо ярко выраженной сладости на устах оседает уже давно отпечатавшийся на задворках сознания очень слабый вкус. Непостижимый, он не поддавался описанию. Но ему он очень нравился. Син Цю, сидящий через несколько стульев справа, делает вид, будто его тошнит. Скарамучча, не глядя, выставляет средний палец. Только-только возвратившаяся Ху Тао вертит головой в полных непонятках, что пропустила. Кадзуха тихо посмеивается в кулак. Действительно, куда бы не свернула эта неопределимая история жизни, прежде чем забыться, он уже имел больше, чем мог бы пожелать. Его определение счастья было не слишком глубоко.***
— Знаешь, что я думаю? — Что надо зайти за хлебом по дороге домой? Что эта афтер-пати полнейший отстой. За свою жизнь Скарамучча мог похвастаться завидным количеством масштабных вечеринок да банкетов, на которых успел побывать. Он не понаслышке знал насколько отстойными могут быть такие мероприятия. И всё же, в абсолютном большинстве случаев он изначально не хотел приходить. Этот был другим. Ему пришлось сдать презентацию на неделю раньше, написать несколько докладов по темам занятий, которые придётся пропустить, и худшее — договариваться с профессором Дотторе, чтобы тот разрешил сдать лабораторную работу отдельно. Тигнари косился на него с той же смесью интереса и опасения, что и перед каждым экзаменом у про-ебка-природы-фессора До-ебётся-с-нихуя-тторе. Потому что Скарамучча не изменял себе, всякий раз читая новую злобную мантру. «Чтоб у него хуй отсох. Чтоб в его кофе мыши нассали. Чтоб ночью гигантские ядовитые пауки обустроили своё гнездо у него во рту. Чтоб его соседи выиграли пожизненный купон на бесконечный ремонт. Чтоб утром он ударился мизинцем о кровать так сильно, что эти самые соседи написали на него заявление за шум. Чтоб по дороге в участок у него началась диарея. Чтоб из будущего явился его клон и они удушили друг друга в битве за то, кто больший мудак. Чтоб ебучая трапециевидная кость проросла ему в…» В общем, с определёнными усилиями он расчистил своё расписание. В кои-то веки добровольно подписался на социальное мероприятие. И для чего? Церемония награждения была долгой, скучной и не включала в себя награждение его парня. Ну и чёрт бы с тем. Но организаторы явно были приверженцами теории о том, что литературное сообщество предпочитает пищу духовную. На ожидаемую им афтер-пати беспощадно пожалели бюджета. Фуршет по большей части представлял собой фрукты, крохотные десерты и сыр на шпажках. Живой музыки не было, популярные клубные песни кричали с колонок, но программа развлечений типичнейшая — обсуждать достижения, обсуждать новости, обсуждать друг друга, обсуждать и пить. Порядочно потратились они только на алкоголь. И Скарамучча, честно, не был в настроении нажраться. Так что он лениво вертит за ножку почти полный бокал шампанского. Да, вечеринка отстой. И да, точно, надо бы купить хлеб. Кадзуха смотрит на него с той самой улыбкой, пропитанной тонкой нотой озорства, и завлекающими искорками в глазах. И кажется, будто золотом пузырится воздух, а не жидкость за тонким стеклом. Он кивает головой в сторону балкона. — Сбежим? — За хлебом, — усмехается Скарамучча. Они были вместе уже больше, чем три года. На этот раз настоящих. Не было нужды произносить ещё что-то вслух. Он не чувствует вины за то, что уходит не попрощавшись. Венти, Ху Тао и даже Син Цю не станут держать обид, и насладятся своим вечером. Два бокала едва тронутого шампанского стоят на полу, будто охранники, у двери на балкон. Кто-то несомненно их ещё перекинет, но никого это не заботит. Его костюм не создан для карабканья по перилам и прыжков в кусты. Он может представить выражение на лице сестры, завидь она столь изысканный способ покинуть не слишком официальное мероприятие. И смеётся представленной картине. Он тоже насладится своим вечером. Когда они добираются до дома, их щеки раскраснелись от бега, а волосы растрёпаны. Официальные туфли покрылись царапинами, и, кажется, он потерял несколько пуговиц. Губы, влажные и слегка покрасневшие, продолжают расползаться в глупых улыбках. Да уж, настоящий побег. Кадзуха посмеивается, приседая чтобы снять обувь. Это было такой бессмысленной затеей, честно. И в том был весь шарм. Скарамучча наклоняется следом, отпечатывая на губах ещё один поцелуй. Лунный свет, льющийся из окон, не достигает прихожую. Но даже в темноте его глаза ловят каждое движение. — Знаешь, есть ещё кое-что, о чём я думал. Голос его ложится на чужие губы горячим шепотом, пусть никто другой не смог расслышать бы слов даже прокричи он во весь голос. Шумоизоляция была отличной. Но было что-то особенно интимное в разговорах шепотом. Пальцах, неспешно перебирающих его растрёпанные волосы. Заправляющих короткие пряди за ухо. — О чём? В улыбке, которую он больше чувствует, чем видит. В густом воздухе, наполненном предвкушением. И в том, как непринуждённо он себя чувствует, произнося: — Хочу кое-что попробовать. Он уже давно не смущался говорить о своих желаниях. Это ощущалось естественным. Если ему было любопытно, он мог попробовать и узнать. Не имело значения звучало ли это неловко, глупо или слишком приторно. Его партнёр позволял ему всё. И, быть может, эта доброта несколько избаловывала. Но не было ничего слаще полного концентрированной нежностью «всё, что захочешь», произнесённого ему на ухо. Мысль пришла невесть откуда. Никакой четкой линии ассоциаций не наблюдалось, в голове будто сам по себе щелкнул какой-то переключатель. Вот он видит собственные пальцы, на секунду закрывающие слезящиеся глаза, и вот — в затылок колет любопытство. «А что, если». Теперь серый шелк галстука Кадзухи прячет за собой красные глаза. Тусклый и холодный свет падает на кровать неровными полосами. Но его более, чем достаточно. Скарамучча удовлетворённо отводит руки от только-только завязанного узелка, и не без самодовольства оценивает картину перед собой. Она подкупает. Было что-то особенно головокружительное в доверии. Скомканной белой рубашке, с трудом обвязанной вокруг удерживаемых за спиной запястий. Светлых волосах, падающих поверх неровной повязки. Легко предоставленной полной власти действий. В небрежно наклонённой голове и расслабленно приподнятых уголках губ. — И что мне делать теперь? — спрашивает Кадзуха. И Скарамучча на его коленях усмехается, не скрывая самодовольства: — Ничего. Сжимает в ладонях, резко приподнимая, чужое лицо. И втягивает его в долгий поцелуй. Глубокий, чувственный и жаркий. Дыхание смешивается, языки переплетаются, оттянутые зубами губы покалывают. Слюна тянется тонкими нитями. Тяжело дыша, Скарамучча большим пальцем вытирает влажный след, растянувшийся от уголка губ до подбородка. Прочерчивает путь по линии челюсти, хватается за волосы и ощутимо оттягивает, вызывая негромкий шипящий звук. Прислоняется губами к открытой шее. Непослушные волосы щекочут нос. Но это приятное чувство. Не спеша, он оставляет один за другим следы, что под утро обретут насыщенно багровый цвет. Руки касаются голой кожи хаотично. Так, будто под ней не плоть и кровь, а угли. Так, будто впервые. Осторожно изучают, будто ему не знакома каждая припрятанная на мягкой коже родинка. Трогают, сжимают. Играют, выводя круги и прощупывая дорожки. Спускаются всё ниже, а затем исчезают. Он дразнится, самую малость. Мокрый язык обводит контуры оставленных засосов. Снизу вверх, от ключиц до мочки уха. Он выдыхает нарочито громко, опаляя ушную раковину горячим дыханием. Кадзуха вздрагивает. — …Совсем? К удовольствию Скарамуччи, голос его звучит сдавленно и сипло. Он издает утвердительный звук, оставляя легкий укус чуть ниже стыка меж ухом и шеей. Дыхание Кадзухи становится всё тяжелее. Скарамучча подло отбирает его остатки ещё одним тягучим и горячим, словно топлёный сахар или только кипячёное молоко с мёдом, поцелуем. Сладко, томительно и приятно. Он соскальзывает с чужих колен также внезапно, как целует, и тонкая прозрачная ниточка, тянущаяся за раскрытыми губами, обрывается. — Жестоко, — выдыхает Кадзуха, но тут же давится явно намечающимся шутливым комментарием. Ширинка, дернутая так резко, что ползунок мог бы отлететь, заставляет замолчать, хочется того или нет. Брови его над серой полоской повязки взлетают вверх в удивлении. Но тело его не вздрагивает и не отклоняется в опасении. Он ничего не говорит. Послушно и терпеливо, ничего не делает. До тех пор, пока влажные пальцы не сжимаются плотным кольцом вокруг шустро освобождённого от двух слоев ткани члена. Пока с горячих губ не стекает слюна, тут же ими размазанная. Непроизвольно он подается вперед. Кусает губы. И, о, это льстит. Наблюдать какой эффект оказывает каждое движение его языка. Как подрагивают напряженные плечи. Как сходятся вместе брови. Как липнут к вспотевшему лбу волосы. Как с каждым развратно мокрым звуком под серой полоской шелка расползается розовый румянец. Как сильно он старается не двигаться. Во рту пульсирует. И было нечто особенно горячее в стонах, сорванных когда он резко заглатывает до конца. Он с жадностью поглощает каждую реакцию, которую может наблюдать, и с усердием добывает больше. Пальцы крепко сжимают чужое бедро. Горло саднит. Останавливаться жаль. И всё же, он отстраняется прежде, чем его парень достигнет пика. — Подожди, — командует, вытирая с лица смешавшуюся с предэякулятом слюну тыльной стороной ладони. Практически слышит тяжелый вздох и тоскливое «действительно жестоко», повисшее между звуком его собственных шагов и сбитого дыхания. Скарамучча не уверен преодолевает ли путь к тумбочке и обратно за считанные мгновения или плетётся, как черепаха. Но по возвращении он определённо более не медлит. Надевает на Кадзуху презерватив и откровенно небрежно выливает, кажется, пол бутылки смазки. Кадзуха шипит сквозь зубы. — Минуточку, солнце, не… — Всё нормально, — заявляет он, с легкостью забираясь сверху и выливая оставшееся в бутылке содержимое себе на руку. Холодная прозрачная жидкость растекается между пальцами и крупными каплями проливается на простыни. Скарамучча торопливо заводит руку за спину. Он не был особо терпеливым или осторожным. Не разменивается на щепетильность. Насаживается быстро, с силой. И шлепок, сопровождаемый громким, влажным хлюпаньем звучит невозможно пошло. Но два стона звучат одновременно с ним. По спине словно бежит ток. Болезненность, практически полностью заглушенная удовольствием. Скарамучча обхватывает Кадзуху за плечи, прижимаясь ближе. Почти вплотную. Выдыхает негромко. Дает им несколько секунд. Плавно приподнимает бедра, чтобы с той же силой опуститься вновь. Развратное хлюпанье звучит вновь. И вновь, и вновь. Звук такой смущающий. Он определённо переборщил. Но двигаться не представляет собой никаких проблем. Изначальная болезненность уходит с каждым толчком, и таз его движется всё быстрее и быстрее, вскоре набирая весьма резвый темп. Хмыкает на ухо: — Говорил же, нормально. И можешь освободить руки. Кадзуха смиренно принимает его правоту, и без особого труда освобождает руки из-под слабых тисков собственной рубашки. Не то чтобы в этой ситуации он мог поспорить. Да и как не посмотри, сотрудничество было предпочтительней. Наконец дождавшись, когда период бездействия подойдёт к концу, Кадзуха обхватывает его талию и двигается, как следует. Подстраиваясь под заданный ритм, он входит глубже. Прижимается ближе. Слепо орошает кожу невесомыми, словно пудра, поцелуями. Электрические искры рассыпаются на углях. И всё тело охватывает жар. Так горячо, так правильно и так приятно. Теперь они действительно прижимаются вплотную, кожа к коже. И он не способен дать по тормозам. Больше, больше, больше. Старая добрая жадность не позволяет насытиться. Удовольствие волнами проходит по телу. Смазка, так небрежно пролитая, стекает по бёдрам. Липкая и вязкая, она пачкает постельное белье и костюмы. Невыносимо пошлое хлюпанье, сопровождающее частые шлепки, смешивается со вздохами да стонами. Ложится хаотичной мелодией под громкое сердцебиение, отдающееся в ушах. И что-то в этом даже возбуждает. Скарамучча с силой дёргает за длинные волосы, стягивая заодно и галстук. И стоит только их взглядам встретиться, словно намагниченные, встречаются и губы. Они целуются, целуются и целуются. Долго, быстро. Жадно, не спеша. Нежно, страстно. Много, недостаточно. Скарамучча не различает. Это правильно. Это бардак. Но как же это хорошо. — Так… ха-а…что скажешь? Ощущения действительно так… обостряются? — Хочешь проверить? Он выглядит почти обиженным, явно находя вопрос издевательством. Но Скарамучча с вызовом улыбается ему в ответ, и тянется к покрасневшим губам. Он, в общем-то, совсем не против. Вечер длинный.***
Стихи, несколько старомодные и настолько же ему непривычные, ложатся на блокнотный лист переливом ровных строк. Солнце мягким золотистым светом льется из-за не задвинутых штор, и вдохновение накатывает подобно птичьему щебету. Не хватает только запаха кофе для полноты картины. Однако, он вполне доволен и нынешней. Очередное утро в бесчисленной череде, было написанной историей. Историей, которая, быть может, никогда не будет рассказана. Тоже было справедливо для всей его истории. Его жизнь, его поступки, его достижения. Однажды они были рассказаны. Однажды из них будут вырваны и осуждены фрагменты. Однажды они забудутся, стёртые временем с листов. Поэтому он пишет письма в будущее. То будущее, где он стоит на сцене с благодарственной речью, как и обещал. Или то будущее, где на пальце у него обручальное кольцо, как и представлял. Возможно, то будущее, где его волосы поседели, а руки одрябли. А быть может и то, где от него остались только буквы и слога перед незнакомыми ему глазами. Он пишет в такое же обычное утро в бесконечной череде ему подобных. И отдаёт эту историю ему. Будущее вольно трактовать её. Вольно оставить её пылиться на полке. Вольно её продолжить, превратить во что-то новое. Его задача же — писать. Момент за моментом, историю за историей. Утро за утром, год за годом. До тех пор, пока он будет её писателем, он уверен, это будет счастливая жизнь. Большой горб под одеялом двигается. Кадзуха не спеша дописывает последнюю строку, мягко спрашивая оживший горб о завтраке. Скарамучча издаёт неопределённый звук, обозначающий нежелание вылезать из-под одеяла, и вскоре он чувствует, как в бок ему тычется тёплый нос. Кадзуха откладывает блокнот с ручкой и находит наощупь взлохмаченные волосы. Пропускает между ними пальцы и медленно прочёсывает. Нежными и легкими движениями массажирует кожу головы. Скарамучча мягко выдыхает. — Тосты? — Не получится. Мы забыли хлеб. Скарамучча издаёт полный негодования стон.But you, a new brood, native, athletic, continental, greater than before known, Arouse! for you must justify me.