***
Я открываю глаза, когда холодное осеннее солнце уже высоко стоит в небе, окруженное хмурыми серыми тучами. Щупаю диван вокруг себя, но не обнаруживаю рядом Киру и тогда, наконец, отрываю голову от подушки. Пахнет готовкой — маслом, жареным чем-то. Я встаю, беру со стула черную толстовку Киры (у нее этот стул — как второй шкаф), решая, что раз между нами что-то происходит — самое время начать таскать ее шмотки. В одних трусах, впервые не смущаясь ляжек, которые легонько касаются друг друга, дохожу до масенькой кухни. Они сами сделали из второй комнаты огражденную отдельную кухню. Шестакова — в черных кружевных трусах и спортивном топе такого же цвета. Кажется, она придерживается мнения, что в Сибири надо быть серым. Плоский живот. Я нервно сглатываю. У нее миниатюрная попа, я вижу в этом неописуемую красоту. И ляжки никогда друг друга не коснутся. И коленки торчат. Я тоже когда-то такой была, а потом начала переживать. Да уж, наверное, дело не в том, что я была худой — в том, что я была мнительной и никогда не любила свое тело. Кира бросает взгляд в мою сторону, светится улыбкой. — Я хотела сделать романтичный завтрак, — говорит, виновато прикусывая нижнюю губу. Я подхожу к ней, осматриваю тарелку с бутербродами — хлеб, масло и сыр. В турке варится кофе. — Я недавно купила капучинатор, так что заценишь мой кофеек. Морщусь, хочу напомнить Кире, что не могу полноценно есть, но она опережает меня: — Я знаю, что ты щас скажешь, — со знанием кивает. — Но просто съешь один кусочек. Это первый раз, когда я кому-то приготовила завтрак, Поль. Ценить надо такое, — и улыбается, довольная. Я киваю, хоть к горлу и подкатывает неприятный ком. Ненавижу завтракать. Ненавижу обедать, ужинать. Вся эта еда — необходимость, не более. Она противно откладывается в теле, противно падает в желудок, противно делает живот еще больше. Я сажусь на табуретку, искоса посматриваю, как Кира готовит кофе. У нее даже сироп стоит в холодильнике. Потом передо мной встает кружка. Красивая пенка с шоколадной крошкой в виде сердечка. Улыбаюсь. Ради Шестаковой, будь она неладна, беру самый маленький бутерброд. Уже представляю, как он будет перевариваться. Откусываю — всё это время Кира завороженно следит за мной, хоть и делает вид, будто увлечена разглядыванием содержимого кружки. — Хочешь пойти в туалет? — прищурившись, интересуется Кира. — Зачем? — хмурюсь. — Выблевать, — тянет два пальца ко рту, пародируя. Я недовольно цокаю: — Я не настолько ненавижу еду. Просто стараюсь ограничивать себя. — Ладно, — Кира равнодушно пожимает плечами. Что ж, завтракаем мы в относительной тишине. Мне сегодня даже кажется, что эта квартира ничего, уютная, в ней я чувствую себя спокойно, на меня не давит чужая тяжесть. Кира выглядит немного отдохнувшей. Синяки под глазами уже не выделяются так ясно, как прошлым днем. Прошли похороны, прошло черт знает сколько дней — мама не объявляется. Мне страшно зайти в свой дом после длительного отсутствия и наткнуться на разочарованный взгляд мамы. Еще страшнее, пожалуй, увидеть, что она всё в том же кресле и глаза ее мутно глядят в экран телевизора. Вот же проклятая русская тоска. Она сжирает изнутри — начинает с сердца, а уже потом касается печени и прочих органов. Долго мешаю кофе. Шоколадного сердечка больше нет. Я сосредоточена на своих мыслях и совсем не замечаю, как пустеет тарелка, как Кира вытирает стол от крошек, как открывает тугую форточку, впуская в кухню свистящий ветер. — О чем думаешь? — спрашивает она, копчиком опершись о подоконник. — Такая ты загадочная иногда. Прям бери и пиши портрет. — О маме думаю, — отвечаю без всяких шуточек и нежностей. Голова туманится размышлениями. — Надо бы сегодня дома ночевать остаться. — Надо, — кивает Кира, но видно, что без особого желания. — А сейчас — свидание. — Сейчас? — удивляюсь, постукивая пальцами по столу. — А куда идем? — Я уже позвонила и договорилась. — Такая деловая, — усмехаюсь. — Кофе вкусный, за бутерброд тоже спасибо. — И всё? — Шестакова насмешливо изгибает бровь. Я непонимающе тушуюсь, вставая со стула. Она подходит ближе, почти зажимая меня в угол кухни. Сверху, у самого потолка, извивается паутина. — А как же поцеловать в щечку? Она и не представляет, как у меня сжимается сердце в груди, когда ее дыхание ласково касается моей щеки, затем переходит на шею, но губы не прижимаются к горящей коже — она, чертовка, только манит, только будоражит. И — отстраняется. А я, удивляясь самой себе, цепляюсь неловкими пальцами за ее плечи и притягиваю к себе, припадая к чужим теплым губам. По полу несется холодок, но внутри меня разгорается пламя, я уверена, что оно перебегает на Киру, ведь та охотно отвечает на поцелуй, гладит мои волосы, запускает в них пальцы, путает, перебирает. Я улыбаюсь, облизывая и без того влажные губы. Кира подмигивает. Я думаю — у нас странные отношения. Однако, мне нравится то, что происходит. И нравится, что Шестакова двигает меня с места, вдыхает в мое очерствевшее тело жизнь. — Я пойду к психологу, — объявляет она, когда мы уходим в комнату. Кухня светлее этой комнаты, нагруженной барахлом. — Хочу быть здоровым человеком и нормально пережить бабушкину смерть. Она меня раздражала нравоучениями, но я ее люблю. — Так всегда, — понимающе киваю, вспомнив маму. — Здорово, что ты хочешь выпутаться из этого. — Здорово будет, когда получится, — криво усмехается Кира. — Я это к тому говорю, что мне не хочется портить наши отношения лишними травмами. Я чувствую по ее интонациям — она, пусть и не говорит этого прямо, но явно намекает на то, что и мне пора бы разобраться со своими тараканами, если мы хотим что-то хорошее построить. А я хочу. И я уже представляю, как буду сидеть в антураже бесплатной поликлиники. И как предстану, откровенная, перед мамой. Заранее готовлю себя. Мы неспешно собираемся, это всё происходит очень спокойно, очень молчаливо. Я напяливаю снова свои черные брюки, черную рубашку, всё траурное. Кира облачается в привычные узкие джинсы с футболкой. Не представляю, куда она меня поведет. Пытаюсь понять по ее одежде, но вариантов слишком много и слишком мало одновременно. Кира обувается, сжимает пальцами ключ в скважине, но я, чуткая к посторонним звукам, резко ее останавливаю, налетаю на дверной глазок, жадно слежу, как моя бледненькая серенькая мамочка плывет, уставшая, к лифту. Черную сумку еле волочит, почти что по полу. Шарф болтается по худой шее. Впалые щеки. На дверь шестаковской квартиры она не смотрит — видимо, не думает, что я могу быть здесь. И все-таки — почему не звонит? — Подождем, пока она спустится, — выдыхаю судорожное, оседая на тумбочку возле вешалки. Кира тоже быстро смотрит в глазок, оценивая атмосферу. Кивает. — Сейчас ей нас вместе видеть не надо. — А когда будет надо? — фыркает Шестакова, складывая руки на груди. — Подготовлю, — пожимаю плечами. Мы сидим в тишине несколько минут. Спустя десять предполагаем, что мама должна была уже дойти до остановки. Кира закрывает квартиру, мы бредем к лифту, я неотрывно пялюсь на дверь, из которой недавно вышла мама. Куда она могла пойти в свой выходной? Любопытство скребется внутри, я хочу написать ей, задать вопрос, но решаю оставить это всё до лучших времен. На дребезжащем троллейбусе мы добираемся до центра города. В тишине, но уже не давящей, а спокойной, доходим до коричневого двухэтажного здания. Тяжелая деревянная дверь никак не успокаивает мое бушующее любопытство. Я как будто ребенок, которого ведут в неизвестность и куда бы его ни привели в итоге — он будет безмерно счастлив. В светлом, но узком холле милая бабушка указывает нам рукой в сторону. Мы оставляем в гардеробе верхнюю одежду и идем по плохо освещенному коридору. Наконец, оказываемся в просторном помещении, уставленном деревянными стеллажами с глиняными чашечками, вазочками и прочим. Кремового цвета стены — и те заляпаны глиной в некоторых местах. Худая женщина здоровается, протягивает нам фартуки, сама она уже в таком. Говорит: — Обычно у нас тут дети занимаются, — улыбается неловко, больше из обязательства. — Но иногда мы организовываем такие вот маленькие индивидуальные мастер-классы. Мы сидим и как маленькие детки лепим колобков из кусочков глины, которые нам любезно дала эта женщина. Мне даже забавно всё это — я никогда не была в подобных местах. Пачкать руки глиной — это, оказывается, очень весело, по-ребячески. Женщина лепит колобка и бросает его в центр гончарного круга, нажимает на печаль и начинает придавать несчастному ошметку глины круглую форму. Давит на стенки, поднимает горшок вверх, делая его похожим на то, что мы обычно видим, вводит пальцы в центр круга, проделывая отверстие. Она показывает нам, как мы должны работать. Все ее руки в глине. Мы с Кирой закатываем рукава. Я завороженно гляжу на ловкие руки, которые сжимают горлышко длинного горшка в кольцо. Когда в прежде нелепом глиняном куске узнается настоящий аккуратный горшок, женщина губкой пробегается по стенкам. Берет острую палочку, вырисовывает всякие фигурки и волны. Говорит: — Ну, в общем-то и готово. Теперь надо срезать горшок. — Я всегда думала, — подает голос заинтересованная Кира, — что он сомнется, если его вот так взять. Он же не затвердел. — На самом деле, — кивает женщина, — он уже хорошо держит форму. Когда гончарный круг освобождается от готового горшка, женщина, которую зовут Анастасией, смотрит на нас: — Вы будете делать два разных горшка? — поочередно оглядывает. — Нет, — смело заговаривает с ней Кира. — Мы будем делать один горшок. Вместе. — Вместе? — с сомнением переспрашивает Анастасия. Смывает глину с рук в стоящей в уголке раковине. Кира кивает смело, я киваю робко. Женщина пожимает плечами — мол, не ее дело. Это правильно. А могла бы начать расспрашивать и прочее, как это обычно бывает. Мы садимся друг напротив друга. Женщина коротко объясняет, что вообще нужно делать. Мы киваем, а сами не отрываемся взглядами друг от друга. Когда Анастасия отходит, а потом и вовсе скрывается в коридоре, разговаривая с кем-то, я роняю полушепотом: — Мы как в фильме «Привидение» с Деми Мур. — Ага, — широко улыбается Кира. — Видела, как она посмотрела на нас? — Да уж, — вздыхаю, наконец-то выпуская наружу то напряжение, которое сдерживала, когда Анастасия бросала на нас с Кирой взгляды. — Сто проц будет судачить. — Ну и поебать, — Кира осматривает гончарный стол, со вздохом раскидывает руки в стороны. — Ну и че с этим делать? — Ты же у нас заделалась в романтики, — хмыкаю, но довольно. Мне нравится, что мы сегодня такие необычайно легкие, такие невинно-чувственные. — Короче, лепим? Я беру кусок глины, мну его в руках, бросаю на круг, но получается кривовато и вообще вся форма далека от чего-то ровного. Кира смеется, хлопая глиняными руками: — Ну ты моге-ешь! — она запрокидывает голову в попытке унять смех. Я тянусь к ней и грязной рукой касаюсь девчачьей теплой щеки, оставляя едва различимый след. — Э, Кудряшова, ты че! — Шестакова, — парирую с легкостью. — Я не знала, что ты такая нежная фиалка. — Пошла нафиг! — хохочет Кира. — Так, блять. Вопрос открыт: че нам делать с этой хуйней? — Слепим им жопу и свалим в закат? Кира серьезно смотрит на меня. Сокрушенно говорит: — Ты с каких пор мой хлеб стала отбирать? Я хотела предложить жопу! В итоге минут пять мы сидим и просто обмениваемся шуточками-колкостями (я сразу вспоминаю времена, когда колкости из наших уст звучали регулярно и при том ничего хорошего не несли в себе). Анастасия всё не возвращается, и мы решаем взять ситуацию в свои руки, раз уж помощи просить неоткуда. Кира нажимает ногой на педаль и вот круг едет, а мы понятия не имеем, что делать с ошметком глины. Я пытаюсь обхватить его двумя руками и повести вверх, ведь, как мне казалось, Анастасия, наша мастерица, делала это очень просто. Но вот стенки разъезжаются в разные стороны, дно дырявится, форма расплывается и у нас уже совсем не круг — натуральная жопа. Шестакова смеется, ее, жмущую педаль, очень веселят мои попытки сделать что-то адекватное. Наконец, она решает, что хватит измываться над бедной мной, кладет свои руки поверх моих, как будто мы на мгновение оказываемся в сопливой мелодраме, и сужает их, пытаясь спасти горшок. Однако он, похоже, безвозвратно погублен. Наши глиняные пальцы соприкасаются, легонько гладят друг друга. В попытке создать один целостный горшок вместе я вижу нечто серьезное — это мы пытаемся слепить с нуля здоровую семью, которой были лишены. Так сказать, не имея четкого плана, довольствуясь лишь далекими от идеала примерами. Вместе, вдруг посерьезнев, словно исполняем важную для вселенной миссию, мы придавливаем концы низенького худого горшочка так, что получается кривое, но сердце. Мы нащупываем что-то общее в нас, вот этот один ритм, этот унисон, который помогает людям двигаться вместе. Я чувствую единство с Кирой, этот кривой дурацкий горшок делает нас родными. Мы знаем, как исправить исхудавшие стены, как залатать дыру на дне, как придать уродливому ошметку форму любви. Анастасия возвращается, оценивает результат, срезает нашего уродца и говорит, что забрать мы его сможем через какое-то время — сперва он отправится на обжиг и только потом вернется к нам. На холодную улицу я выхожу — неожиданно — новым человеком. Я точно знаю — мы лепим свой горшок вместе. Не каждая отдельный — один общий. А это значит, что теперь мы сможем жить иначе, зная, что есть друг у друга. — Спасибо, — говорю, неловко улыбаясь, — что привела меня сюда. Я бы в жизни не узнала, что у нас есть такое местечко. — Тебе придется постараться, чтобы переплюнуть меня, — с притворной гордостью Кира вздергивает подбородок вверх и идет чуть вперед, довольная собой. Я немного отстаю, погруженная в далекие мысли. С этими мыслями, успокаивающими душу, мне гораздо легче вернуться в квартиру, где спит в своем просиженном кресле мама.Глава десятая
4 июня 2023 г., 21:28
Кира как распятие — она падает на кровать, раскидывая в стороны руки. Сегодня свет не включается нигде — даже в коридоре. Это траурный молебный призыв сохранять тишину, интимность обстановки. Повсюду чувствуется кожей холодок — это, наверное, бродит по квартире Жанна Олеговна.
— Включи музыку, — просит Кира, не поднимаясь. Оставляя верхнюю одежду в темном коридоре, я, щупая стены, добираюсь до комнаты.
— Что включить? — я опасливо молчалива, как будто Кира в любой миг может обратиться хищным зверем и броситься на меня. Чувство того, что ее состояние еще выстрелит, упорно не отпускает. Она мотает головой, сминая затылком постель:
— Позитивное.
Дрожащими руками (ей-богу, с чего им дрожать?) я достаю из кармана брюк телефон, листаю плейлисты в поисках того, что доставит наслаждение Кире, отвлечет ее. Сама не пойму, почему боюсь ее состояния. Если человек так спокоен, то, наверное, в какой-то момент это должно аукнуться? Вот этого-то «должно» я и жду с придыханием. Опускаюсь на край кровати рядом с Шестаковой. Касаюсь пальцами ее волос, разметавшихся по постели.
Тягостную тишину большим мясницким ножом режет музыка. Кира, до этого находившаяся в состоянии мумии с каменным лицом, вдруг усмехается:
— Пугачева?
— Я больше ниче не придумала… — неловко улыбаюсь.
Наши взгляды встречаются. Я уже не умею так — без Кириных проблем, которые перенимаю на себя. Я смотрю в ее светлые глаза. Это такое тоскливое чувство — понимать, что влюбляешься в человека безнадежно недоступного. И понимать, что сама такая же.
— Спасибо, — вопреки моим ожиданиям ее всплесков, Кира улыбается. — Я бы вот тут повесилась без тебя, — она кивает на крепкую узорчатую люстру.
Я знаю о себе вот что: я всю жизнь перенимала мамины мировоззрения, думала, что они полностью мои, а потом мои идеалы были разгромлены; теперь мне хочется поступить также, но уже с Кирой — стать отражением ее мыслей. Даже желудок скручивается от таких мыслей. Я стараюсь упорядочить их в голове, чтобы понять, что я из себя представляю, кем являюсь, чем живу. Юриспруденция — это мамино. С детства ничем не интересовалась, только пыталась, как робот, учиться на отлично. Ничем не горела. Никем не горела. С людьми мало взаимодействовала. Итог — копирка материнских убеждений. Итог — пытаюсь то же сделать в нынешних отношениях.
Говорю Кире, которая внимательно, но молчаливо, смотрит:
— Я боюсь стать твоей копией.
Она на такие слова должна обидеться, я бы на ее месте обиделась. Я вообще когда-нибудь чувствовала что-то по своему желанию? Она улыбается уголком губ:
— Ты не станешь, — поднимается на локтях, берет мою руку, гладит пальцы. — Ты личность.
— Это неправда, — качаю головой, поджимаю губы. — Личность — это когда чем-то наполнен. Я ничем не интересуюсь. Я буквально живу по привычке.
С трудом в этом признаваясь даже себе, я думаю — а ведь во мне есть малюсенькая такая доля зависти к Кире. Она действительно интересная, она многое пробовала, у нее есть хобби, даже планы какие-то. Как всё удивительно перевернулось, когда она в одно мгновение стала человеком с наполненной душой, а я — механической куколкой. Но зависть — это не то чувство, которое должно присутствовать, когда ты любишь человека. Оно, это чувство, плохое. А значит — я тоже плохая. Злая. Во мне сидит что-то очень черное и очень страшное. Глядя на Киру, я видела в ней тело мечты. Теперь, узнав ее, я вижу в ней личность мечты.
— Ну хорошо, — вздыхает Кира. Ощущение, будто я пытаюсь успокоить ее и избавить от плохих мыслей, но даже теперь я эгоистична в своей громкой зависти. — Чем бы ты хотела заняться? У тебя же наверняка есть интересы? Может быть, ты хотела бы походить на какие-нибудь курсы?
Ее вопросы заставляют меня порыться в своей голове, будят все детские и юношеские воспоминания, находят всё, что когда-либо волновало сердце. Я помню…
Мне десять лет, я хожу в школьные кружки. Мне ничего не нравится. Ничего не вызывает яркого пламени в душе. Я следую по своей комнате. Я изучаю ее содержимое, копаюсь в ящичках, на полках, заставленных учебниками по юриспруденции… я…
Мотаю головой, судорожная. Эта пустота, которая обычно заполняется любимым делом, душит меня. Я хочу вскрыть себя скальпелем. Хочу утопить в вонючем бензиновом пруду. Меня тошнит от всепоглощающей пустоты. Она застилает взгляд, Пугачева уходит на второй план, Кира и ее глаза тоже отдаляются. Я во мраке комнаты, заросшей паутиной и пылью. Я и сама — пыль. Я — потребитель. Я никогда не сделаю ничего выдающегося, я рядовой житель планеты, я умру в паутиновой комнатке, окруженная невыявленными амбициями. Я ищу в себе желание, тягу к чему-то, тягу к жизни — и не нахожу.
Я у окна. За окном — темнота. Я — темнота. Мы с этим окном — только наблюдатели. Через нас могут смотреть талантливые люди, которые увидят нечто особенное по ту сторону и потом воплотят это в жизнь. Я — не воплощу.
Я сажусь на подоконник, туда, где не стоят цветы. Мне мало воздуха. Голова кругом. Я пустая, как пластмасса — если меня расколоть, то внутри ничего не окажется.
— Что с тобой, Поль? — Кира останавливается напротив. Она бледная. Но она, честное слово, она такая полноценная, что мне хочется закричать на нее. — Расскажи мне о своих переживаниях.
Она никогда не поймет, что это такое — быть абсолютно бесполезной, не иметь возможности спрятаться от жизни в своем хобби, нырнуть в него и абстрагироваться от бед. Она может сесть и нарисовать что-то прекрасное, она может стать великой художницей, может применить это куда-то. Я пропаду. Я задохнусь от жизни, которая будет для меня однообразной, которая не заставит меня пылать. Жила серо и умру серо — вот она я.
— Я просто осознала весь тлен, — выдыхаю, пряча дрожащие руки между коленями. — Есть люди, которым дано вершить что-то в жизни, вдохновлять, не знаю, дарить радость. А я буду рядовым солдатом, который только выполняет чужие поручения, но никогда не делает ничего значимого. Он не создает великие творения, не открывает новые земли, не спасает жизни. Он ведет унылую жизнь. И когда он подохнет, этот малюсенький человечишка, никто не заметит, только самые близкие. Я только зубрить способна, это я умею мастерски, а вот сделать что-то важное — это нет, это не про меня.
Глаза уже ничего не видят, всё мутное, лицо Киры плывет, а слезы струятся по неровным щекам. Ни красотой меня не наградила жизнь, ни умом, ни талантом. Я такое ничтожество, мне самой от себя плохо и тошно. Я ударяю себя по щеке, то ли отрезвляя, то ли наказывая. Сперва легонько, дальше — сильнее. И я бью себя, бью, пока Кира не хватает мои руки, не сжимает пальцы до судорог, до онемения. Я уже просто захлебываюсь слезами, которые не могу остановить, а Шестакова ругается, краснея:
— С ума сошла? — отпуская руки, она хватает меня за плечи и слегка встряхивает. — Если ты вдруг не знала, то себя искать можно и всю жизнь. И если ты вдруг забыла, то не все люди должны быть очень клевыми, успешными, умеющими всё и сразу! Достаточно просто жить и пытаться узнавать новое! Вот же тупая твоя башка! Никак не укладывается, да?
Я мотаю головой. Я такая маленькая и несмышленая. Мне нужно было двигаться по миру и щупать его, чтобы понять, что он из себя представляет, а я жила в коконе. Стряхнув с себя истерику, но всё еще дрожа, я обхватываю худые Кирины щеки и притягиваю ее лицо к себе, целуя.
— Ты соленая… — шепчет она, усмехаясь.
Ее рука ложится на мою поясницу. Я задерживаю дыхание. Я не знаю, как реагировать — вдруг она испугается, что я буду как ее бывшая?
Я никак не хочу выпускать ее из своих объятий — прирасти всем телом, пустить корни в нее.
— Ты мне очень нравишься… — роняю робко, сама себя не узнавая в этом жалком голоске. Тоненький, слезливый, будто через толщу нарастающей истерики.
— И ты мне, — выдыхает в мои губы Кира. — Только, пожалуйста, сходи все-таки в больницу. Когда ты ела последний раз?
Я вырываюсь из объятий. Вот еще не хватало мне чужих нравоучений. Недовольно дергаю плечами, гну пальцы, фыркаю:
— Какая разница? Ты мне не мамочка.
— Мы строим здоровые отношения или играемся? — она встает рядом, наклоняется так, что опаляет дыханием лицо. — Хватит с меня херни быстротечной.
— Ладно, — смиряюсь, вздыхаю. Терпение, только терпение. Полина, отношения — это упорный труд, не забывай. — Блять. Я постараюсь, окей. Су-ука. Ощущение, что я под всех гнусь. Я тряпка?
— Нет. В первую очередь, это тебе самой надо. Во вторую очередь, я не хочу, чтобы ты померла.
— Логично.
Такая здравомыслящая и чертовски привлекательная сука эта Кира Шестакова. А все-таки она мне нравится до невозможности, до неприличия. С ней я чувствую себя чуточку здоровее, счастливее и уж точно свободнее от материнских оков. Это правда — вдвоем в мире проще бороться с кошмарами. Одна я совсем зачахну. Трусь об ее щеку, скулю, как собака, пальцами глажу каждую часть ее тела. Только бы она никогда-никогда не передумала.
— Так, — щелкает пальцами Кира. — Второе свидание… Есть предпочтения?
— Отсутствуют.
— А у меня есть, — говорит Кира, покусывая губу. — Утром узнаешь.
Я улыбаюсь. Кира берет мой телефон, который на повторе крутит песню Пугачевой, и включает «Дайте танк (!)». Широко улыбается, передавая мне свое настроение. Взмахивает руками, плывет по полу, лениво движется в ночном танце, вся окутанная темнотой и редкими проблесками желтизны с улицы.
Двенадцать часов ночи. Она берет меня за руку и утаскивает из квартиры, мы бежим по лестнице, мы шумные, наши шаги громкие, стены впитывают веселый смех Киры, наверняка наша возня добирается и до моей бедной спящей мамы. Нас сопровождает песня «Люди», на душе непривычно легко, суетливо, свободно. Я думаю — это жизнь. Я думаю — в Кире много жизни. Она говорила, что с ума сойдет, если бабушка умрет. То ли давит в себе тревогу и переживания, то ли правда отлегло.
На улице пахнет морозностью и наступающей неминуемо зимой. Мы в распахнутых куртках, нам плевать на мир вокруг. Кира подпевает и хаотично раскидывает руки в стороны, она не танцует, а просто нервно дрыгается под окнами родной общаги, у детской площадки, где непривычно пусто. Она прыгает, ее звонкий смех катится по улице, я тоже невольно смеюсь над ее поведением, я хочу быть такой же легкой, непосредственной. Ей плевать, если кто-то смотрит сейчас в окно и смеется над ней — она свободна от влияния чужого мнения.
Она берет мои руки и делает волну. Ей даже пить не нужно, чтобы иметь смелость. Удивительная девушка. Я не могу перестать любоваться ее улыбкой, ее нервными прыжками, ее полетами, ее длинными руками, живущими своей жизнью. При свете ядреных желтых фонарей мы пляшем под все песни группы.
— Вот это круто! — кричит Кира, смеясь. — «Я имею право быть хуевым…» Я, блять, обожаю это говно!
Я невольно озираюсь, опасаясь, что нам влетит по макушке от кого-нибудь, но вокруг никого нет, сплошь тишина, только мы создаем в бездушном пространстве жизнь. И плевать, что повсюду под ногами валяется мусор, окурки, бутылки — я люблю эту ночь. И, кажется, Кира что-то такое новое во мне открывает, очень непривычное.
Мне даже не стыдно нелепо пританцовывать, даже не смущает открытый взгляд Шестаковой. Я по-прежнему не нравлюсь себе в обычной жизни, но сейчас мы одни в галактике, даже как будто бы соседские окна все темные, потому что там нет ничего живого — оно всё сконцентрировалось в нас. Мы падаем на качели и, отталкиваясь ногами, летим высоко, визжим, я кричу, запрокидывая голову вверх. И я люблю мир в эту секунду, люблю возможность сидеть здесь, чувствовать пронизывающий ветер всем телом, чувствовать себя, чувствовать Киру. Я наслаждаюсь тем, что я жива. И пусть я абсолютно бесталанна — я жива. Я вдыхаю прохладу ночи, вижу лицо Киры, разрываю холод своими горячими руками.
Качели трещат, мы почти у неба, мы сейчас воспарим, как птицы. И полетим, полетим, ей-богу. Кира качает ногами в воздухе, машет руками, будто готовится к полету.
— Я хочу жить, — вдруг говорю замерзшими губами. Кира резко поворачивает голову ко мне:
— В каком смысле?
— Не существовать, — поясняю. Глаза слезятся от ветра. — А именно жить. И быть счастливой. Не думать, что счастье будет когда-то потом: после окончания школы, после получения диплома, на работе, на пенсии. Чтобы оно было здесь и сейчас.
Она молчит, буравя мое лицо долгим взглядом, потом переплетает наши пальцы и вытягивает руки вверх. Говорит:
— Всё у нас будет. Хочешь, помогу тебе найти работу?
Я выдыхаю благоговейное:
— Было бы круто…
И понимаю — Кира толкает меня совершать новые странные шаги в этой жизни.