Глава 8.
9 мая 2023 г., 22:25
- То, что ты доверил мне организацию этой поездки и положился на мое знание языка, мне безумно льстит, - говорил Чуя, отходя от ресепшена в отели.
Пока он общался с улыбчивой блондинкой за стойкой, Дазай потеряно стоял в стороне и слушал непонятную ему речь. Надо отдать Накахаре должное – говорил он красиво. Отель, который он выбрал радовал Дазая меньше. Снаружи это было изящное здание в классическом европейском стиле, внутри же все временные рамки стирались: современная техника сорняками впилась в антикварную мебель, делая ее нелепой. Дазай не был заядлым путешественником и ценителем отелей, его познания ограничивались лав-отелями в Йокогаме и простенькими гостиницами Токио, которые он выбирал наугад, или же просил кого-то из коллег забронировать ему «какой-нибудь угол».
В просторном лифте, напоминающем европейские ретро-фильмы, Дазая отпугнуло огромное натертое зеркало, в котором отражались они с Чуей. Двое контрастных японских туристов с традиционно болтающимися фотоаппаратами на шеях. Забавная (нелепая, сказал бы Дазай) шляпа Чуи только ухудшало зрелище, не говоря о его бранных иероглифах на наклейке чемодана.
- Нам было бы лучше провалиться в шахту, - без доли смеха в голосе произнес Дазай, но Чуя рассмеялся. Глядя, как друг избегает смотреть в зеркало, он развеселился еще сильнее.
- Ты похож на пятнадцатилетнего хикку, - выдал он, демонстративно поправляя волосы.
Отвечать на эту злую реплику Чуи Дазай не стал, он чувствовал себя подавленно. Они, наконец, вышли из злополучного лифта и направились в свой номер по коридору, гремя чемоданами.
- Эта девушка приняла нас за парочку гомиков и впаривала номер для молодоженов или что-то такое, - с этими словами Чуя вручил другу карточку от его номера. - Я ее убедил, что наши отношения сейчас переживают кризис, поэтому нам лучше жить отдельно. В каком-то смысле я не соврал.
- Я знаю, как для тебя это важно.
- Что именно?
- Таскать в номер проституток. Для меня так же важно быть одному.
- Я вообще-то говорил не об этом... - начал было Чуя, но дверь перед его носом захлопнулась.
Конечно, Дазай отлично понимал, о чем говорил Чуя. Он надеялся в этой поездке залатать брешь в их дружбе, она, как и все, росла и развивалась годами, все больше отдаляя их друг от друга. Солнечные дни утратили свое право существовать в настоящем, остались смутными воспоминаниями. Дазай мог бесконечно копаться в своем испорченном детстве, в своих неудачах и разочарованиях, в том, что другие называют «постыдным, унизительным» - это сдерживало его, не позволяя рассыпаться. Так он существовал и даже как будто что-то чувствовал. Приторность Чуи отталкивала его. Он не дорожил тем, что между ними было и не хотел возвращаться к этому. Чуя был свидетелем того человека, которого он в себе ненавидел, которого уничтожал. Это вызывало раздражение и хотя Дазай его тщательно скрывал за улыбкой, ему иногда хотелось ударить Чую, особенно если он начинал вспоминать «каким хорошим он был раньше». Хотелось, чтобы он навсегда замолчал, и чтобы только светлые хитрые глаза по-прежнему смотрели с отвращением на его фотографии. Это было бы для него лучшей похвалой. Не всегда Чуе нужно было что-то говорить, чтобы Дазай слышал его. Например, в самолете он сидел молча и изучал свои фотографии, изредка что-то ворчал себе под нос и налегал на вино. Красное. Мерло. Помнишь, как мы пили его на крыше, сбежав с пар? Ты тогда был нормальный. Дазай отчетливо слышал каждое слово. Губы Чуи были по-прежнему сомкнуты.
Отпивая из бокала то самое вино, Дазай снова слышал те слова, которых по сути-то и не было. Сквозь шум и музыку отельного бара он продолжал слышать Чую. Похоже, он что-то не понимал и нуждался в объяснениях.
- Ты не друг мне, Накахара, и никогда им не будешь. Ты хочешь дружить с той маской, что видел когда-то. Слишком любишь себя и обожаешь то, что похоже на тебя. Со мной ты ошибся. Под маской уродство. Черная обугленная кожа, атрофированные нервные клетки… Не заставляй себя мучиться кошмарами, эстет.
Чуя выслушал бурную реплику Дазая, завалившегося в его номер, и наотмашь врезал ему по лицу.
- Ты несешь шизоидный бред, - задыхаясь от гнева, прошипел он. - Меня тошнит от твоего комплекса гения, это правда. Если бы мне пришлось делить с тобой что-то, я бы сожрал тебя. Вот как мне противен надменный фотограф Дазай. Но ты, ты мой друг, придурок. Я знаю, что по тебе плачет психушка, но все равно воспринимаю тебя и … И принимаю.
- Мне твое принятие не нужно, - фотограф приложил руку к горящей щеке. Его ярость свернулась в комочек и исчезла, уступая место мазохистскому восторгу. Чуя по-настоящему вышел себя и поднял на него руку. Таким он ему нравился. - Ты бы мог сказать это еще раз? Я сумасшедший? Я жалкий?
- Да, черт побери! Как же ты бесишь меня…
Когда послышался глухой стук кулака Чуи об дверь, Дазай уже успел несколько раз щелкнуть кнопкой фотоаппарата. Он приятно холодил ударенную кожу, и фотограф сильнее прижимал его к лицу.
- Что ты находишь в этом, объясни тупому? - спрашивал Чуя за ужином. Они как ни в чем не бывало ели и выпивали в его номере, сидя на полу. - Тебе не хватает эмоций и ты ловишь их в других людях?
- Тогда чего не хватает тебе, Чуя? - усмехнулся Дазай. - Ты снимаешь бессмысленное порно. Мой репертуар разнообразнее. Да, я питаю слабость к живым эмоциям, чаще к негативным, но я так же могу чувствовать людей, городские пейзажи, море, небо и еще много и много чего.
- Поздравляю, ты заткнул меня. Разве что не советую тебе называть мое творчество «бессмысленным порно», если не хочешь вернуться в Японию разукрашенным.
Лед, который Чуя достал из стакана с виски, начинал таять и стекать на воротник рубашки, но Дазай продолжал держать его на щеке.
- Я плохо ориентируюсь в незнакомых местах. Проводи меня завтра в Лувр, - попросил он друга с полной уверенностью, что тот после случившегося ему откажет. Они не друзья. Их держала вместе только выставка, ради которой они и приехали в Париж.
Чуя без раздумий согласился.
- Да без проблем, - сказал он и, увидев намек на удивление на лице друга, прибавил: - меня трудно разубедить.
Тот город, о котором Дазай читал в книгах, смотрел в случайных фильмах, подмечая удачные кадры и мечтая оказаться там, он так и остался на потрепанных страницах с магнитными закладками, он принадлежал безликим героям книг и кино. Он остался в Йокогаме. В этом Париже его не было. Здесь было шумно, как в Токио, а толпы местных жителей и туристов диктовали безумный ритм, туша бычки о пыльные урны у отелей, трогая все грязными руками, затаптывая следы прошлого. Все продавалось по завышенным ценам, а что теряло стоимость, жадно фотографировалось тысячью телефонов и разносилось по частям. Культ вина, еды, роскоши отвлекал от достопримечательностей, оттеснял их на второй план. Дазай предполагал, что в его воображении все могло исказиться с непривычки. И Мори и Накахара с восторгом отзывались об этом месте, они приезжали вдохновленные и часами рассказывали о городе, называя его «столицей художников и фотографов». Однако Мори работал на Vogue, да и его фото из Парижа были сплошь связаны с ночными клубами, Музеем Гальера, Мулен Руж и красиво одетыми молодыми людьми, беспечно улыбающимся с высоты Эйфелевой башни. Что касается Чуи, он идеально вписывался в эту атмосферу, и создавалось впечатление, что он приехал домой в родной город, по которому долго тосковал. Дазай заметил это еще тогда, когда рыжий сошёл с трапа самолёта, и на минуту замер, придерживая рукой шляпу. Его рыжие локоны золотило закатное солнце, и Дазай невольно залюбовался им. Пожалуй, это было единственное сильное впечатление в этом городе. Все остальное напоминало странный сумбурный сон, когда тело греет одеяло и мешает вздохнуть полной грудью. В то время как светлые глаза Чуи горели живым интересом, плечи распрямились (он казался выше обычного), Дазай контрастно сник и смотрел на все с долей разочарования.
«Там все будет по-другому» - убеждал он себя, когда летел в самолете, глядя на огни внизу. Не то что бы он пытался сбежать от себя, он в достаточной мере владел этим искусством и не нуждался в смене города, просто в его мире Париж был совсем другим. Он должен был почувствовать себя в нем по-другому, и речь шла о сдвиге в лучшую сторону, а не в худшую. Он всю ночь спал с открытым настежь окном, но воздуха ему все равно не хватало, вдобавок прибавился шум города, не стихающий до рассвета. Утром он через силу смотрел на себя в натертое зеркало номера и не мог понять, кем он был здесь. Наблюдая за завтраком за Чуей, поглощающим сладкие круассаны, он чувствовал тошноту и желание оказаться в своей домашней студии и до боли в глазах смотреть на свои работы, вспоминая, кто он. Он фотограф? Сейчас в этом городе находились тысячи его собратьев, говорящих на разных языках, снимающих в разных жанрах, имеющих разные представления об искусстве и его значении в жизни. Его спутник тоже был фотографом, и он умел не только снимать, но и выставлять свои работы на выставках, заявлять о себе, стучать во все двери и заставлять смотреть. «Ты прячешься, как какой-то криминальный фотограф. Может, тебе сменить сферу деятельности?» - это и еще много чего другого говорил ему Чуя, пытаясь его вразумить и заставить поучаствовать в парижской выставке. Он всегда говорил, что Дазай мог достигнуть большего, если бы не его «загоны и фобии», но он никогда не интересовался, а хотел ли он этого? И тогда появлялся логичный вопрос – а чего он вообще хотел?
В этом городе он стал задаваться этим вопросом. Долговязый мужчина в не по погоде теплом длинном плаще с блуждающим потерянным взглядом – это он. Маска, что он так умело натягивал в компаниях, выставляя себя интересной личностью с хорошим чувством юмора, где-то затерялась, и он остался в жалком виде с никому непонятными теориями в голове. Радость и удовольствие – это иллюзия, в скорби заключался смысл, в ней создавалось все самое прекрасное, говорил он. Для тебя, отвечал ему мир. Что вообще неполноценный человек может знать о людях, их чувствах, их искренности? Он смотрел на них как на инопланетных существ. Они любили, они боялись, они легко радовались и так же легко смеялись, пока он наблюдал за ними, чтобы учиться так же играть, когда того потребует случай. В далеком детстве психолог воспринял его рассуждения о неполноценности за расстройство. Он упростил все до пары страниц записей в тетради. Он не был уникальным случаем и не страдал редким заболеванием. Он был парой листов в тетради, сотней фото в альбоме, по липким страницам которого он был рассыпан, и безвкусной маской в обществе. Возможно, он был банально болен, и свою болезнь принимал за порывы вдохновения и через ее фильтр рассуждал об эстетике. Как инвалид с протезом он ходил со своим фотоаппаратом, стремясь расширить спектр эмоций, которые он мог видеть, хоть немного приблизившись к тому, что было ему недоступно. Он хотел найти самые чистые и самые истинные эмоции, абсолютно черные. Его творчество держалось на его «уязвимостях», так кажется, говорил Мори. Если это и была болезнь, то он умел притворяться здоровым. Пожалуй, он даже слишком много играл и притворялся. Находясь в кругах коллег, попадая на выставки, он говорил то, что должен был, разыгрывал внимание к критикам и зрителю, а так же изображал честолюбие. В его реальности всего этого просто не было. Он снимал не для ассоциации и заказчиков – он все снимал для себя. Это было его способом дышать и жить, по-другому он просто не умел.
Пройдясь вечером по соседним кварталам, Дазай ничего не снял, только засматривался на редких бездомных и проституток, мало чем отличающихся от девушек в веселых кварталах Японии. Они улыбались, но у Дазая всегда скулы сводило от исходящей от них тоски. Он устраивал фотосессии в подобных местах в Йокогаме, выпрашивал разрешение хозяев (ради фотографий он был готов на многое), они позволяли снимать девушек, но в маске, а еще просили плату за ню съемку.
- Мне бы хотелось обойтись без ню, - отвечал им Дазай, чем вызывал удивление. - И маски кицунэ должны быть с большими прорезями для глаз.
В борделях было грязно. Хозяева вызывали у фотографа тошноту, он заходил туда в защитной медицинской маске и до ужаса боялся говорить с ними больше положенного, с клиентами все было в разы хуже. Сами проститутки не вызывали у него брезгливости. Ему нравилось то чувство тоски, что исходило от них, нравилось разговаривать с ними, и они с ним расслаблялись, рассказывали о своей жизни и клиентах. Могли на ровном месте заплакать, а затем сразу попасть в его объектив. Они не строили стен, как Акутагава, хотя и играли свои роли ночи напролет. Дазай сравнивал их. И гуляя по оживленной улице – очагу ночной беспорядочной жизни – он особо внимание уделял темноволосым девушкам. Одна из них откликнулась на его взгляд, но он припустил шаг и уставился на карту в телефоне. Она все еще смотрела на него темными глазами Акутагавы и недовольно хмурилась, как это обычно делал он. Она продолжала смотреть и тогда, когда он поднимался пешком в свой номер отеля, избегая зеркала в кабине лифта. И она смотрела на него, вольготно лежа в его большой кровати, закутанная в белую простыню. Дазай стащил одеяло и кинул на пол. Так он был защищен от видений, в какой-то степени и от мыслей. Он просто чувствовал спиной холод.
Чуя не любил общественный транспорт, поэтому до Лувра они поехали на такси. Он перекинулся парой слов с водителем, затем, играя в экскурсовода, стал рассказывать Дазаю про места, мимо которых они проезжали. Он кивал с выборочной периодичностью, но друга не слушал. Ему казалось, что они все время крутились вокруг одного и того же места, и он уже хотел сказать об этом Чуе, как вдруг за окном открылся вид на музей. Дазай потянулся было к фотоаппарату, но затем опустил руку. Что здесь заслуживает съемки? Все и ничего. Диалог в голове отвлек его внимание, и он не помнил, как вылез из машины, как последовал за неприлично бодрым другом. Во рту пересохло, а сердце бешено заколотилось. Дазай как подросток уткнулся в телефон, избегая смотреть вокруг себя. Стоило ему поднять голову, как толпа смотрела на него злобным монстром с тысячью глазами, и укрыться от него было некуда. Он решил сменить тактику и сконцентрировался на Чуе - он был единственным, которого он здесь различал и понимал. Без страсти и вдохновения он щелках и щелкал фотоаппаратом, а друг нехотя, но позировал ему.
Сначала Дазай снял с него безвкусный, по его мнению, чокер, тогда Чуя вздрогнул от касания ледяных влажных рук, но тактично промолчал, затем он предложил пойти посмотреть собор Нотр-Дам. Он убеждал его, что именно это место разбудит в нем интерес к этому городу.
- Какой, черт возьми, интерес? Мы вчера взяли билеты и планировали с утра посетить Лувр. И мы сейчас здесь, - Чуя начал сомневаться, что Дазай его понимал. - Не припомню, чтобы ты страдал такими атаками.
«Такими». Мог бы и позамысловатее слово подобрать. Чуя не любил проблем, не любил говорить о них и давать им имена. Как будто так они куда-то исчезали. Дазай почувствовал отвращение к нему и к себе (за то, что расслабился перед ним). Его своеобразная красота была лишь оптической иллюзией, как и их забытая дружба. Он позволил ему нарушить установленные границы, запятнал себя, касаясь человека, от которого однажды уже получил ожег. Сегодня они гуляют вместе по Парижу, обедают и обсуждают ерунду, завтра он смотрит его глазами на мир и медленно задыхается от вакуума, смеется смехом, от которого лопаются вены. Лучше обманывать других, чем себя. Оставаясь вечерами в пустой квартире смотреть в знакомую бездну, нежели бежать от нее, это все равно что отрицать смерть как таковую. «Я не люблю боль, - так он объяснял это Огаю в ответ на его предположение, что Дазай мазохист, - это она выбирает меня, а я стараюсь ее понимать. Учу ее язык».
Он почувствовал свое тело только тогда, когда его руки загребали воду из фонтана и умывали лицо. Чуя все еще был рядом. Дазай недовольно глянул на него.
- Мы можем поодиночке посетить музей. Я, знаешь ли, тоже не в восторге от твоего общества. Я думал, что ты просто изменился с годами, но, похоже, ты бесповоротно спятил.
- Ты уже разубедился? - съязвил Дазай.
Чуя выругался, схватил друга за руку и потащил за собой через толпу. Следующим препятствием стал гардероб – Дазай отказывался снимать и сдавать плащ, для него он носил обрядный характер. Под ним будто не было мятой рубашки, обтягивающей непривлекательное тело. Он был голый, и ему предстояло предстать таким перед множеством людей. Чуя стащил с него плащ и приобнял за плечи, играя на публику.
- Пошли уже, - прошипел он ему по-японски, не переставая улыбаться.
Потом он сделал то, за что Дазай был готов простить его. Он помнил его серию фото «По Данте», как и то, что он восхищался «Божественной комедией» и привел его к той самой картине, репродукция которой висела у него в гостиной, которая каждый раз как в первый доводила его до дрожи. В прохладном зале внезапно стало жарко, все посторонние звуки стихли, и фотограф слышал лишь стук собственных коленей об пол.
Беспросветное отчаяние на лицах грешников, в исступлении хватающихся за лодку, оно было для фотографа абсолютным идеалом. Он был свидетелем плача и крика, которым было суждено вечно звучать над поверхностью воды. Если бы его фото хоть немного напоминали это, они бы оправдывали его существование. Если бы он сам попал в ад, он бы смог почувствовать что-то, он бы захотел попасть в лодку или же шел к илистому дну? Все эти мысли отразились на напряженном лице Дазая, и были запечатлены на фотоаппарат Чуи.
В многочисленных залах музея время как будто остановилось, посторонний мир растворился за ненадобностью. Только здесь Дазай мог свободно общаться с Чуей, они сошлись на точке пересечения – на живописи. Дазай начинал говорить, он договаривал, они снова были вдохновленными студентами, ушедшими с головой в искусство. Незадолго до закрытия они вышли на улицу, и все закончилось. Дазай проигнорировал пару вопросов друга, затем взял фотоаппарат и присел на землю, чтобы сфотографировать светящуюся стеклянную пирамиду. Его темные фланелевые брюки запылились на коленях, волосы растрепались, и он в целом выглядел неуклюже и неаккуратно. Чуя осуждающе глянул на него, хотел сказать что-то, но передумал. Он не спешил портить момент, поэтому терпеливо ждал Дазая, пока тот фотографировал, снимая одно и то же огромное количество раз. Он чего-то искал и не мог это поймать.
Когда стемнело, Чуя сам взял фотоаппарат в руки. Площадь перед музеем заметно опустела, воздух посвежел, несмотря на доносившийся шум машин. Один Чуя никогда бы не прошел столько залов Лувра, это было влияние Дазая. Только он мог так увлекаться, забывая про отдых и еду, и на протяжении всей их дружбы Чуя немного завидовал его порывам, и он был уверен, что не один он. Мори Огай, разрушивший косвенным влиянием их отношения, тоже завидовал ему, а иногда и подражал стилю его работ. Дазая невозможно было убедить в этом, он преклонялся перед Огаем и слишком ему доверял. Однажды Чуя сказал ему: «Мы не такие как он, мы обычные», на что Мори зло усмехнулся, но спорить не стал. После того, как его отчислили из университета, они виделись не часто. Иногда пересекались на тусовках, на встречах ассоциации, пару раз столкнулись на съемках для глянцевых журналов, и каждый раз бросали друг на друга косые взгляды. Они будто знали друг о друге какой-то секрет и оба не хотели вспоминать о нем. О самом Мори Чуя знал мало. Знал, что он был из богатой семьи, что родители поддерживали его интересы вплоть до его отчисления за порнографию, после этого инцидента от него многие отвернулись. Дазая же это восхищало, он мог часами рассказывать Чуе, как «неправильно» был понят Мори, какими глупыми и примитивными были преподаватели. Чуя изначально высоко оценил те фотографии, но потом из принципа перешел на сторону большинства.
В своем увлечении Дазай выглядел очень привлекательно, а его неряшливый внешний вид только украшал его, Чуя через силу признал это. Он аккуратно фотографировал его, но тот это почувствовал, резко обернулся и закрыл лицо рукой.
- Я не давал своего разрешения на съемку, - не своим голосом произнес он.
- Ты за работой выглядишь офигенно, - Чуя пытался включить дурачка, даже собрался показать фото другу, но его грубо оттолкнули.
- Тебе обязательно нужно влезать туда, куда тебя не пускают. Такой ты человек. И это отвратительно, Чуя.
Он выглядел так, словно был готов ударить друга. Чуя понимал, что задел его чем-то, но причина его реакции оставалась загадкой.
- Слушай, Дазай, я не снимаю все подряд, и я не собираюсь показывать это кому-то и зарабатывать на тебе, тощем социофобе, деньги. Я сделал это для себя. Сейчас я турист, а не фотограф.
На лице Дазая ни один мускул не дрогнул.
- Да что я оправдываюсь?! - вскипел Чуя и полез в карман за сигаретами. - Захотел и щелкнул! Будто ты так же ни делаешь. Я помню твои безумные коллекции. Ты лезешь к людям в душу, а когда так поступают с тобой, бесишься…. - он щелкнул зажигалкой.
Обнаружив рванувшего прочь Дазая, Чуя швырнул только что зажженную сигарету и побежал за ним. До него не доходил смысл происходящего, он просто бежал, расталкивая толпу, и нагнал его только через пару улиц, затем хорошенько встряхнул (откуда в нем столько силы взялось?) на глазах любопытных прохожих. Дазай тогда еще не видел его. Он не понимал реальность, все вмиг сделалось картонными декорациями, которые должны были смениться, но вместо этого застыли. Чужие декорации. Он трогал фонарные столбы, землю и прохожих, чтобы они стали хоть немного понятнее. Чуя пытался докричаться до него, и хотя он был рядом, его голос долетел откуда-то издалека. Он как будто говорил по-французски, и Дазай не понимал его.
- Ты употребляешь что-то? - это было первое, что он услышал, придя в себя.
Семиэтажные дома не защищали, несмотря на то, что улицы были узкими, и по ним сновали люди, Дазай видел себя на открытом пространстве. Многочисленные неоновые вывески и яркие фонари ослепляли его. Все каруселью вращалось вокруг него, насмехаясь над его рухнувшей иллюзией, и снова только Чуя напоминал ему о себе, о том, что он жил, когда-то учился в университете, работал, неохотно, но участвовал в проектах ассоциации. Несколько глубоких вздохов помогли остановить вращение. Дазай пытался представить себя со стороны и одновременно с этим ответить на вопрос Чуи, чего ему меньше всего хотелось делать:
- Что бы я ни ответил, твою жизнь, Чуя, это не изменит. Я голоден, и я собираюсь найти кафе, где можно поесть риса и рыбы.
- Ну, наконец-то! - обрадовался было Чуя, но потом до него дошел смысл его слов и он удивленно спросил: - Раз в жизни выбираться заграницу, чтобы есть пресный рис?
Всем своим видом Дазай неосознанно, но показывал, как низко он оценил его любимый город. Лучше пресный рис, чем чужие деликатесы, звучало сквозь его слова. Ранимостью Чуя не отличался. Его вообще не сильно тревожили слова человека, впавшего на его глазах в истерику непонятной природы. Оставалось все списывать на его «странности», список которых пополнялся с каждой минутой их общения. Чуя жалел, что поехал с ним. В Йокогаме он не брал во внимание его отклонения, потому что там он мог уйти от них, мог забыть о его существовании, когда это было нужно, и переключиться на своих друзей. Теперь они были максимально близко, и Чуе становилось от этого гадко. Хотелось трясти его за плечи и просить стать нормальным.
- Ты слышал, что я тебя просил пойти со мной? Вот и я нет.
Чуя нервно рассмеялся, увидев в телефоне друга карту города.
- Ты и малый ребенок и старик в одном лице. Оба могут заблудиться и потеряться. Вот же заноза... Давай свою карту.
Японский островок в огромном непонятном мире Парижа сначала успокоил Дазая, но потом заставил испытать привычное разочарование. Официанты оказались китайцами, они не понимали их, поэтому Чуе снова пришлось демонстрировать свое знание языка, а Дазаю глупо смотреть перед собой на бамбуковые палочки.
Через друга он заказал тройную порцию рисовых колобков и виски. Он не обратил внимания, что ел Чуи и как он себя вел, он просто ел, не поднимая головы. Еда была безвкусной.
- Не знал, что ты такой патриот, - внезапно выдал Чуя.
- Это привычка.
- Это глупо.
- Почти тридцать лет я привыкал к миру Йокогамы и так и не смог сориентироваться в нем до конца. Понять его тоже не смог. Как я могу за один день понять этот безумный контрастный город-ярмарку? - Дазай не хотел оправдываться за свой приступ, но это именно так и выглядело. Он вдруг вспомнил, как хорошо они говорили в музее и решил, что Чуя может его услышать. Ему самому тоже требовалось себя услышать.
В ответ прозвучал насмешливый смешок.
- К чему привыкать? Живи и фотографируй себе.
Напиваться в планах Дазая в тот вечер не было. Он хотел держать себя в руках. Только не при Чуе. Он не друг, отстукивало в голове на манер дурацкой мелодии, играющей в кафе. Опираясь на его плечи, Дазай вспоминал об этом, рисуя по улице зигзаги. В голове стерлись все слова, остались лишь образы, расплывающиеся по задворкам сознания под известное музыкальное сопровождение, словно кто-то наигрывал старинную мелодию на расстроенной скрипке. На Чуе была свежая рубашка, пропитанная французским парфюмом, и он говорил ему про проблемы с алкоголем. Дазай сначала подумал, что хотел бы видеть рядом Мори, а не Чую, но тут же задушил эту мысль, вспоминая свои ночи с ним. Они тоже выпивали вместе, и хотя это происходило при разных обстоятельствах, результат всегда получался примерно одинаковым. Он видел их вместе (себя и Огая), он был абстрактной массой, наблюдающей за ними. Мори мог причинить ему вред, мог ходить в грязных сапогах по свежевымытому полу, убеждая его, что он ходит босиком, что он в силу своего воображения часто все переиначивает. И закравшаяся пьяная мысль кричала, что не хочет видеть ни самого Мори, ни Накахару, себя самого он тоже не хотел чувствовать.
Начало светать. Он утыкался головой в прохладное одеяло, чувствуя запахи тысячи человек, лежавших некогда под ним. Ему вдруг примерещилось, что рядом лежал Акутагава. Он схватил рукой воздух и сжал так сильно, что ногти впились в ладонь. Сейчас он лежал под боком у Мори. Он просил отпустить его, может, не столько ради Акутагавы, сколько ради самого себя, успеть все остановить, пока в нем ничего не проснулось. Он столько лет сходил с ума от невозможности чувствовать, но познав это в какой-то мере, захотел навсегда об этом забыть. Вот только память отказывала ему в этом. Акутагава поглотил его сознание, сначала как натурщик, потом как объект вожделения, ради чего он переступил через свою брезгливость. В его бредовых снах сначала появился удовлетворяющий себя Акутагава, затем картинка поменялась, и посреди лавандового поля заквакали огромные лягушки с полными глотками крови. Они квакали, а кровь бурлила в них.