The Fighter

NC-17
Завершён
81
3
Фэндом:
Размер:
336 страниц, 125 055 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
81 Нравится 83 Отзывы 51 В сборник

14.03

Настройки
Примечания:
      Кацуки госпитализируют в ночь с десятого на одиннадцатое число.       Всё происходит слишком внезапно, у них нет времени обдумать это: вот они лежат все вместе — Кацуки спит, а они с Изуку смотрят на него, — а вот он начинает задыхаться, выкашливает кровь и гной.       Ямада мчится вниз, чтобы завести машину. Кацуки сворачивается на полу тугим комом несмотря на попытки помочь ему удержаться на ногах.       По улицам города они летят, будто и вовсе не касаются дорог. Больница не очень далеко, но в этот момент кажется, что они едут целую вечность. У Кацуки губы синие и красные, а Изуку плачет почти навзрыд, стирая кровь с уголков его рта и с подбородка. У Кацуки под глазами жуткие синяки, кожа белая, почти серая. Весь он мокрый от пота, дыхание поверхностное и слабое. Маска едва ли ему помогает.       Они нарушают все правила дорожного движения, только чтобы ткнуться носом в запертую дверь. За ней Кацуки оказывается один, лишь в окружении нескольких врачей, что вступают в настоящую схватку за его жизнь.       Главный хирург этой ночью хороший знакомый Ямады и Айзавы, и к нему Ямада уходит разведать обстановку. Вертится вокруг дверей, ломает пальцы. Слышит уставшее разрешение и проникает внутрь. Напоследок не смотрит, сам не в себе. Его руки дрожат, когда он закрывает двери с той стороны.       Изуку и Эйджиро оказываются в тёмном коридоре. Одни. Страх скручивает за спиной руки, выламывает плечевые суставы. Под его давлением дугой сгибается позвоночник. Они бессильны перед этим жутким чувством, а оно накрывает с головой.       Смерть уже здесь, вместе с ними. Пришла за ним.       Вместе с тем, как закрывается первая дверь в вереницу полуосвещённых коридоров, за окнами начинает идти дождь. Эйджиро понимает, что делать здесь сейчас им нечего. Что лучше вернуться домой и собрать вещи, подготовиться к долгому ожиданию, ведь вряд ли операция закончится скоро. Но повернуться к Изуку и сказать ему об этом не может.       Что-то держит его здесь, в этом месте, где умирают люди, а он держит крепкую ладонь Изуку в своей.       Обе — их ладони — дрожат.       Глупо было питать себя надеждами — глупцами они и были. Прекрасно ведь видели, как было плохо Кацуки, как постепенно его перетягивало на ту сторону. Это помогало как-то, остатки розового тумана, всё то, что осталось от выдуманного мира.       Каждый справлялся с этим, как мог.       Правильно Изуку говорил.       Друг с другом и сами с собой они обсуждали тоже, что неизбежного не избежать, потому оно и таким и было. Но сколько бы ни было подобных разговоров и обещаний, подытоженных "значит, нужно быть сильными" и "мы должны это сделать для него", сейчас намного ярче всего прочего Эйджиро точно знает: он не хочет Кацуки отпускать.       Эгоистично, он хочет, чтобы вторую ладонь сжимала его, холодная и крепкая. Без неё его собственная слишком пуста.       Сейчас он наступает на те же самые грабли. Рациональная часть бьющегося в панике сознания твердит уйти, подготовить документы и вернуться позже в максимальном всеоружии. Но он не может. Просто знает, что должен быть тут.       Просто что-то говорит ему, что это важно. Будто Кацуки, даже не в сознании, может чувствовать их. И что ему будет спокойнее, если они останутся поблизости, даже если между ними растягивается бесконечный лабиринт коридоров, в которых его душа наверняка может запутаться.       Кольцо на пальце почти неощутимое, и Эйджиро вертит его, теребит — лишь бы напомнить себе, что Кацуки существует взаправду. Что он их, принадлежит им, что и они принадлежат ему тоже. Что они связаны все трое, это по-настоящему.       Что он не приснился им.       Изуку сползает по стене на пол и плачет, не пытается сдерживаться. Всхлипы перерастают в вой раненого зверя, а сквозь звуки его боли Эйджиро отлично слышит, как трещат кости — он не выдерживает. Сердце его рвётся из грудной клетки не через горло, сразу через рёбра. Режется об острые сколы и насаживается на торчащие щепки. Ещё чуть-чуть, и пол повсюду будет залит кровью.       Эйджиро уже видел его таким: разбитым, напуганным, потерянным мальчиком, который не хотел оставаться один. В ночи, подобные этой, когда в постели их было только двое, а Кацуки оставался в больнице из-за того, что состояние его было тяжёлым. Каждый раз они были, как сейчас, вдвоём. А он там, один.       Если подумать, всё началось… однажды. Внезапно. С сиплого голоса.       На тот момент Эйджиро уже был спецом во всём, что касалось Кацуки. Они с Изуку вели который по счёту том энциклопедии о нём, поэтому…       Конечно же, он заметил.       Он слышал этот голос слишком часто, знал все его оттенки и интонации. Мог определить эмоции, не важно, как сильно Кацуки пытался маскировать их или прикрываться злостью. Чем колючее становились его шутки, тем больше агрессии в нём было.       Первые успехи всегда сильно будоражили. Первая скрытая улыбка, подрагивающая в уголках губ. Горечь разочарования, заставляющая подбородок заостряться, а взгляд становиться больше обращённым во внутрь. Ярко пылающая в радужках обида, жажда восстановить справедливость. Кацуки был чувствительным, потому защищался. Типа, постоянно.       Эйджиро всё это начинал слышать, больше и больше — постепенно.       Он учился. Становился доктором наук, лауреатом нобелевки или чего там ещё, в этой дисциплине. Отлично различал напряжение в плечах Кацуки, когда тот в себе закрывался, с закрытыми глазами и раскрытыми руками. Знал наизусть, где были шрамы, все до единого. Умел мягко обвести акромион повреждённого когда-то плеча, прижаться к ости лопатки губами. Чувствовал, как мышцы под его ладонями медленно расслаблялись, переставая угрожающе натягиваться.       Сиплость появлялась и проходила сама по себе. Её Эйджиро слышал, прижимаясь к груди Кацуки ухом, пока они смотрели очередной сериал в погружённой в темноту комнате. Слушал каждый шершавый перекат. Ловил каждый свист на выдохе.       Тогда он не знал её смысла, не знал, почему она была. Не понимал причин и нужно ли было бояться. Кацуки не менялся: всё так же рано ложился и рано вставал, тренировался, был лучшим студентом в потоке, вливался в модельную жизнь, бесконечно изучал что-то новое.       Но ночью темнота сгущалась, и никогда прежде не пугала так сильно. Даже в детстве не казалась такой враждебной.       В один из поздних вечеров бёдра Кацуки были закинуты на его, дрожали очень сексуально. По ним Эйджиро водил ладонями, помогая оправиться после оргазма. По ним и выше, по точёной талии, по крепким бокам, по объёмным мышцам груди и подрагивающим мышцам пресса.       Кацуки приходил в себя постепенно, медленно. Пальцы его всё ещё крепко держались за простыни, а рот хватал воздух. Из-под опущенных век и спутанной чёлки, Эйджиро наблюдал за ним. Любовался, таким раскрасневшимся, таким блаженным. Его разметавшимися волосами, бьющимися под выставленной напоказ мокрой кожей шеи венами.       Так, без привычной хмурой гримасы, с расслабленными бровями и чувственно приоткрытыми губами, слеповато прикрытыми глазами, Кацуки был до ужаса горячим. Эйджиро не понимал, как можно было его не хотеть. Как никто ещё не попытался его у них с Изуку отбить.       Неожиданно на красивом лице появился намёк на боль. Кацуки проворчал, что ему в груди тяжело. Эйджиро скользнул по его бокам руками, посчитал успокоившиеся рёбра. Прижался к центру груди губами и заглянул в глаза.       — Тебя что-то тревожит? — спросил осторожно. Он чувствовал, что что-то было не так, но не мог понять, что именно. Ведь всё было хорошо. — Расскажи мне, малыш.       Кацуки слабо поморщил нос и зарылся в его волосы руками. Немного, он словно сомневался. Прислушивался к себе, а Эйджиро вдруг понял — он и сам не понимал. Но откуда-то знал: что-то точно было.       — Это… не то чтобы беспокойство. Я, блять, не знаю. Не оно. Как будто болит. Мешает дышать.       Так или иначе, почти тут же, он отмахнулся. Затянул Эйджиро в жаркий поцелуй и оседлал его. Эйджиро отдался ему ещё несколько раз той ночью, но.       Он не забыл. С того дня начал фиксировать всё подряд.       Наверное, благодаря этому заметил.       Кацуки терял в весе. Он должен был придерживаться определённого рациона и строгого режима тренировок согласно свеженькому контракту с модельным агентством. Много ходил в свободное от работы время, устраивал кемпинги и прогулки на великах, выходил на пробежку ранним утром. Жил, как прежде.       Эйджиро следил за ним. Нет-нет, да присматривал. За тем, как Кацуки питался. Его озадачило то, что никакой прям диеты тот не придерживался, а помимо этого ещё часто кусочничал. Когда кто-то готовил, а он был рядом, непременно таскал, пробовал, перехватывал, оценивал, просто баловался. Но продолжал худеть.       Скулы становились острее, тени глубже, а позвоночник — более чётко выраженным.       Эйджиро не мог не волноваться. Даже когда Кацуки припирал его к стене и рычал, чтобы перестал, а потом целовал, и Эйджиро чувствовал вкус крови у него на языке. Его, не своей. Крови, и горьких слёз, и пепла невысказанного, но болящего, надорванного и настоящего. Чего-то, что Эйджиро упускал.       Когда Кацуки пил, он делал глотки маленькими. Между ними появились паузы, будто ему нужно было время, чтобы решиться сглотнуть. Или будто что-то мешалось. Эйджиро предложил проверить щитовидку и бросить курить всем вместе, но Кацуки отмахнулся.       Он выдыхал дым, а казалось, что это его душа выходила. Ему было больно, он задыхался. А Эйджиро стало так страшно, что он в него вцепился всеми конечностями и панически сглатывал, но во рту было сухо.       Он умолял. Он умолял. Он умолял.       Он был с этим один.       Изуку не успевал замечать что-то в том дичайшем темпе, в который превратилась его жизнь. Его едва хватало на то, чтобы добраться до постели между бесконечными сменами на работах, и то часто он засыпал в коридоре на ступеньке генкана.       В тот вечер они раскурили косяк, чудом добытый где-то. Маленький, тощий, никчёмный — они передавали его по кругу. Глаза Изуку были красными от усталости. Эйджиро подозревал, что он плакал. Кацуки откинул голову ему на грудь, закинул ноги Эйджиро на колени и улыбнулся.       — Наконец-то не больно, — прошептал он, а Изуку ничего не понял.       Это был последний раз, когда они курили вот так.       Кацуки был болен — тогда Эйджиро уже это знал. Он едва ли дышал, ему было больно, и он терял сначала в весе, потом аппетит. Под одеждой его тело было усеяно синяками, которые на съёмках гримировали, а на Эйджиро косились так, будто это он его бил, а не углы в квартире и мебель. Будто у него поднялась бы рука, в самом деле.       Хренова вишенка на торте: Кацуки кашлял — на ладонях его кровь была похожа на алые ягоды, раздавленные на снегу. Такой же о смерти. Такой же зловещей.       Вытирая его губы рукавом собственной кофты, Эйджиро едва сдерживал слёзы, что щипали глаза. А Кацуки смотрел на свои пальцы, а между ними кровь и слюна тянулись тонкими рвущимися нитями, и больше он ничего не видел. В его глазах не было ничего, только пустота, обречённое принятие. Боль. Целый океан.       "Ну, будем надеяться, что это не что-то сильно страшное" превратилось в рак. Эйджиро прижимал Кацуки к себе и шептал ему в волосы о том, что был рядом. Кацуки был сильным, очень. Эйджиро пытался быть тоже. Но дрожь была сильнее.       Изуку плакал навзрыд, как только узнал. Громко и отчаянно. Через него одного, боль всех троих звучала сорванными криками в темноте.       Дамокловым мечом над всеми ними нависало ожидание всего, вообще всего, а они держались друг за друга так крепко, что было даже больно. Им это помогало. Тогда ещё у них были прогнозы и была надежда.       Так это было.       Сейчас Изуку хватается за него, стоит Эйджиро опуститься перед ним на колени, но ничего хорошего уже нет. И это убивает их. Изуку так сильно плачет, что не может дышать, а Эйджиро не может успокоить его — и не пытается даже, если честно.       Образ несокрушимого человека Изуку рушится, как рушится он сам. Не имеет значения, насколько он сильный и выносливый, рано или поздно это бы произошло — они знают оба. Всё имеет свои пределы. Своего он достигает.       Изуку был сильным, слишком, и долго тоже. Настолько, что оно всё стало незаживающей коркой. Такой: даже если её отодрать, рана ещё не взялась по центру. Под защитной плёнкой окажется голое кровоточащее мясо, слишком чувствительное и уязвимое.       Эйджиро прижимает его к себе, а вдыхает запах боли и страха. Концентрированный, удушливый. Металлический.       Эйджиро собирает его, всего разбитого, хрупкого и покалеченного, по острым осколкам. Складывает в свои карманы, совершенно не боится порезаться. Прижимает обнажённое нутро к себе, бережно обхватив тёплыми ладонями.       Лицо Изуку всё в слезах и соплях, мокрое и липкое. Затопленные глаза красные, переполненные агонией, что забирает у Эйджиро теперь и его тоже. Делает это не так, как с Кацуки, но даже так — Эйджиро не может отпустить его туда.       Изуку убит, что-то убивает его и дальше, но Эйджиро тут, и будет до последнего. Ему кажется, он видит то, чего никому больше не показывали и никогда уже не покажут. Он хранит каждое мгновение ничем не прикрытой искренности, откровений и правды, что от них скрывали.       Эйджиро остаётся рядом. Изуку нуждается в нём, даже если не кричит об этом, не говорит и не шепчет — его пальцы оставляют у Эйджиро на коже синяки и царапины, рвут ткань лёгкой футболки, в которой он спал. Эйджиро не жалко — для него нет.       Изуку напуган, не готов, полностью уничтожен. Не может держать себя в руках, потому что в последний момент осознания отпустил реальность в свободный полёт, а сам остался на земле, держа теперь за руку обманчивое А Если.       Эйджиро не может представить, что именно оно ему обещало.       В последние дни Кацуки не ел вообще, только изредка пил воду и сок, но не чувствовал вкус. Он спал, и спал, и спал, и спал, и спал, и иногда просто смотрел на них с Изуку, больше не таясь. Он и раньше так делал, просто не сводил взгляда, любовался, запоминал, любил. Но сейчас это ощущалось иначе.       Сейчас он будто пытался насмотреться на них в последний раз, потому что никто не знал, когда этот последний раз наступит. Каждый был последним. Каждый такой раз был тем самым, когда было страшно, что он закроет глаза, а в следующее мгновение перестанет дышать — насовсем.       Он за ними присматривал, что-то беззвучно говорил одними губами, не находя в себе сил для голоса.       А они всё равно его слышали.       — Они сажают его на обезболивающие, — говорит Ямада, устало опускаясь напротив. В пустом коридоре говорить громко нет необходимости, а голос всё равно скачет от стен эхом. По холодному полу стелется лёгкий сквозняк, оседает на коже мурашками. Взгляд у него обречённый. — Больше ничего для него сделать не могут.       А они слышат только: "Кацуки уходит". Его время пришло.       Кацуки не суждено прожить дольше. Айзава когда-то назвал определённый срок, а он и его немного пережил, только чтобы как-то с ними.       Это самая извращённая пытка — ждать, но не знать, не понимать, чего именно. Эйджиро думает о том, что он скотина, раз молится не о том, чтобы Кацуки остался, а о том, чтобы ушёл. Наконец-то освободился.       Думает о том, что это всего лишь лицемерие — в самом ли деле он хочет хорошего для Кацуки? Или жалеет себя?       И внутри у него что-то ломается, бьётся так оглушительно, так больно и сильно, и вот уже он корчится в руках у Изуку, задыхаясь от слёз и муки, которой в нём через край.       Он — океан, налетающий на берега мощнейшим цунами, чтобы стереть с лица Земли всё, что на ней есть. Он в ярости от собственной беспомощности. От того, что от него зависит так мало, чувствует себя крошечной красной тачкой, снующим туда-сюда островком, Титаником, на который были возложены надежды, но он разбился о дрейфующий айсберг там, где ничего не было. Миллион возможностей, но он выбрал не ту.       В нём ненависти к себе так много, что не остаётся места ни для собственного имени, ни для того, чтобы простить себя за беспомощность. Что он смог сделать для Кацуки?       Он был слабым. Боялся и поддавался всеобщей панике, сам её сеял — раздором. Когда Кацуки смело поднимал голову в абсолютной готовности встретить судьбу, принять удар на себя, Эйджиро был тем, кто хватал его за руку и дёргал на себя, прятал его. И сам тоже прятался.       Каким же глупцом он был. Отчаянным, жадным и слабым.       Ямада протягивает им телефон. В открытом диалоге мелькает имя Денки, который отправил ему видео две минуты назад. В Токио сейчас около четырёх часов вечера, а значит, и Эри, и Хитоши, и Айзава рядом. Они все уже знают.       Надпись на экране просит: "Отдай им", — потому что, очевидно, он не смог дописаться до кого-то из них. Изуку берёт телефон. Запись воспроизводится.       На ней улицы Токио, небольшой уютный парк недалеко от центра, где Кацуки лечился. Сам он тоже в кадре, сидит на скамейке и смотрит на кучкующихся у ног голубей. Денки что-то бормочет за камерой, а затем говорит более разборчиво:       — Хочешь сказать что-нибудь на прощанье?       Кацуки поворачивается к нему. Вскинув брови, смотрит поверх телефона, наверное, прямо Денки в глаза. Тот еле слышно посмеивается, звук горловой, искренний. Мягкий. Денки не смеётся над ним, он спокоен. А ещё печален.       Эйджиро это отлично знает.       — Я с вами уже попрощался, — недовольно бурчит Кацуки и подпихивает красным кедом голубя, слишком обнаглевшего. — Ты забыл, что я тебе говорил, старичок?       — Ты старше. Пусть тогда это будет прощанье-прощанье, — голос Денки звучит забавно, немного насмешливо, но под конец становится тише и ровнее, как будто бы жёстче. — Что бы ты ещё хотел сказать перед тем, как улетишь? Ты ведь не вернёшься.       Кацуки смотрит на него всё так же — понимает скрытый подтекст. Переводит взгляд на камеру, в сторону, размышляет. Затем перекидывает ногу через скамейку и поворачивается всем телом. Он ненавидит такие, потому что у них нет спинки, на которую можно откинуться и расслабиться. Обычно он сидит на подобных только при необходимости или когда кто-то из любимых рядом, чтобы можно было использовать, как опору, их.       Он смотрит в камеру сначала немного исподлобья. Медленно, лицо его расслабляется. Солнце пляшет по трубке. Мимо ходят люди, дети тычут в него пальцами и спрашивают преувеличенно громко, но этого мира, оставленного позади практически буквально, для него словно и нет больше. Уже на тот момент.       Есть только то, что он видит сквозь линзы и телефон — будущее или, может, просто Денки.       — Эри, — он растягивает её имя на гласные, лениво и неспешно, — не нужно грустить из-за меня. Ты всё знаешь. Я был счастлив. Я знаю, что и ты будешь, всё-таки я с другой планеты, а в космосе, знаешь ли, чего только нет, — уголок его губ дёргается вверх в едва заметной улыбке. — На космическом рынке в шар подглядел. Пришлю тебе его как-нибудь. Улётная штука.       Денки негромко смеётся. Откуда-то доносятся песни Queen. Кацуки поворачивает голову, чтобы отследить звук, затем опять поворачивается к камере. Пододвигается ближе и склоняется ближе.       — Перестань трясти, — ворчит и поправляет. — У тебя что, руки из жопы растут? Я не собираюсь это переписывать.       Денки смеётся. Изображение снова трясётся. Кацуки снова ругается, перехватывает телефон и пинается. Спустя несколько секунд борьбы телефон вновь оказывается у Денки. Он всё ещё хихикает:       — Прости-прости.       — Иди ты. Идиот.       — Да я извинился!       Кацуки фыркает. Упирается в скамейку руками и горбится, плечи поднимаются к ушам. Каким же уютным он выглядит вот так.       Он тянет:       — Хитоши, — затихает, думая, добавляет, — и Денки. Я приду к вам злой собакой, если вы проебётесь. На ваших плечах тяжёлая задача вырастить человека здоровым и самым лучшим. Не запорите моей маленькой Эри жизнь, вы, двое конченных придурков. Не знаю, за что она вас так любит. И что с вами сделаю, если увижу, что она из-за вас плачет, тоже, но что-то точно.       — Мы будем её беречь.       — Ещё бы вы не берегли, блять, — Кацуки немного повышает голос. А Эйджиро с болью думает о том, что давно не слышал этого. Этих стальных интонаций ни в шутку, ни всерьёз, так, чтобы они были настолько настоящими, не проржавевшими, звонкими.       Денки хмыкает.       — Этого мы ей не покажем.       Кацуки мечет в него молнии. Щурится, забавно поджимает губы. Кажется, ещё чуть-чуть, и трубка его канюли обернётся вокруг горла Денки, затянется, пока тот не начнёт хрипеть и умолять отпустить.       — А это и не для неё, — говорит он и встряхивает головой. Взгляд снова в камеру. Спокойный и пылающий одновременно. — Айзава, я очень хочу верить, что ты найдёшь наконец-то смелость, чтобы перебраться из этого города в место намного лучше. Я не знаю, кто этот твой Хизаши, но если он тебя не сбережёт, откушу ему голову.       Эйджиро вскидывает взгляд, когда слышит позабавленный слабый смешок Ямады, всё так же сидящего напротив и внимательно слушающего. Уставшего, бледного, перепуганного. Его ноги вытянуты, а голова бессильно откинута назад. Из-под опущенных ресниц, он смотрит на них. Сожалеет тоже.       — Спасибо, что помогал нам, сенсей, — говорит Кацуки. Голос падает в рык. — Хизаши. Слышал меня? Береги этого старикашку. Иначе я за себя не ручаюсь.       Ямада смеётся, громче в этот раз, но не громче, чем их сбитое дыхание и рваные вдохи.       — Мне стоит его бояться?       — Стоит бояться нас, — хрипло говорит Изуку. А когда Эйджиро смотрит на него, его губы сложены лёгкой улыбкой. Глаза снова полны слёз, но пока что он держится.       Эйджиро им заряжается. Он ухмыляется.       — Мы проследим.       Кацуки меж тем молчит. О чём-то думает. Эйджиро не может отрицать того, что снова любуется им. Не может отрицать того, что полностью погружён в это видео, где их мальчик ещё самостоятельный и крепкий, даже если больной настолько, что не может дышать сам. Вокруг него зелень, ветер мягко играет с его волосами.       Глаза Кацуки блестят. Лёгкая улыбка трогает его губы, когда он опускает взгляд.       — Госпожа Мидория, госпожа Киришима, — голос звучит мягко. Интонации такие, что хочется в них завернуться — напитаны тихой нежностью и почти смущённой любовью. Только по губам у него стелется ухмылка настоящего пакостника. — Я знаю, что в тот первый раз, когда мы приехали все вместе на праздники, вы уже были в курсе. Мы ссыковали вам признаться, но я видел, что вы знали. Спасибо, что доверили мне ваших сыновей. Они в порядке. Я их не съел.       — Что он такое говорит, — Изуку скулит, почти по-настоящему. Хоть и ткнулся Эйджиро в плечо носом, но плечи его дрожат от того, что он сдерживает слёзы. Только всхлипы всё равно рвутся наружу.       Его тела слишком мало, чтобы удержать всю эту боль внутри. Он не может справиться с ней, и она затапливает его и коридор, в котором они сидят, ожидая. Чего-то. Чуда или приговора. Чего угодно.       Денки за кадром тянет полное нежности "ооо". Эйджиро зарывается в волосы Изуку пальцами и тянет его к себе ближе. Ему стыдно, что за пеленой слёз в глазах он не видит лица Кацуки, но всё равно не может нажать на паузу. Хочет хотя бы слышать его. Просто быть с ним в этот момент, чтобы он был с ними.       — Я ни разу не слышал, чтобы благодарили родителей, — Ямада опускает голову и звучит тихо. Плечи его тоже опущены, весь он сгорбленный и разбитый, и сложно поверить, что он не теряет кого-то важного. — Он хороший мальчик.       — Ему со своими не очень повезло, — хрипло говорит Эйджиро. — Наши мамы были на его выпуске. Они его хотели усыновить.       Ямада глухо посмеивается, подрагивает всем телом. Здесь, с ними, он разделяет их боль и трагедию, потому что Кацуки ему друг, и они тоже — друзья. Потому что Айзава, Эйджиро знает, плакал, когда они созвонились около часа назад. Потому что знает, что остальные ребята тоже хотят быть здесь, отчаянно, хотят чтобы попрощаться по-настоящему.       — Красный, Деку, — Кацуки в записи впервые звучит так нежно и тепло, так трепетно — так чертовски больно. Эйджиро знает эту интонацию, как и все, какими Кацуки обладает. Эта всегда появляется, когда он улыбается особенно. Для них. — Вы знаете, мне было как-то плевать на то, сколько я проживу. После смерти отца я не планировал тянуть до глубокой старости, мне хотелось уйти пораньше. Лет в 50 было бы неплохо, этого хватило бы. Мне не хотелось становиться немощным, как он, хотя он не дотянул и до этого возраста. Видеть, как всё вокруг меняется, а я просто становлюсь ниже и всё больше бессильным, и мне подтирают зад, потому что сам я не могу, я тоже не хотел. В том, чтобы ухаживать за стариком, нет ничего романтичного. За умирающим — тем более. Я не хотел ничего из этого. — Улыбка его становится шире, открывается, обнажает зубы и дёсны. Глаза щурятся, во внешних уголках искрятся мягкие-мягкие лучики. — Но затем появились вы, два засранца, и всё испортили. Мне захотелось прожить намного дольше. Даже если бы мы были уже дряхлыми стариками, не могли бы есть сами и ходили бы под себя, я хотел бы такого — с вами. Надеюсь, вам очень стыдно.       Больше Эйджиро не сдерживается. Плачет, кусая губы и роняя слёзы на спальные штаны, в которых приехал. Из колонок звучит низкий короткий смешок Кацуки, который, кажется, совершенно в присутствии Денки расслабляется. Забывает о нём, может быть. Но потом Денки говорит:       — Кажется, я плачу.       А Кацуки рычит на него:       — Завали хлебало, я тебе серьёзно говорю. Не мешай мне. Сам начал, теперь чё скулишь?       Денки сдавленно смеётся. Почти плачет. Его легко растрогать, но для него весь это монолог это что-то особенное.       — Прости, Каччан. Я просто не ожидал, что ты можешь таким быть. Ты в-всегда… довольно г-груб…       Денки всхлипывает. В давящей тишине звук получается дробным, звонким, как выстрел. Эйджиро ему вторит. Кацуки мягко вздыхает и звучит уже чуть ближе, но тише. Ниже.       — Эй, вы. Все. Это вам задание. Я оставил несколько поваренных книг для вас, криворуких идиотов. Научитесь готовить нормальную жратву и назовите какое-нибудь блюдо в мою честь. Пусть будет самым острым из всего, что можно приготовить. Аннотация: "Он ранил нас так сильно, а мы, кучка дерьмоедов, не могли перестать любить его". Потому что это правда.       От его иронии Эйджиро смешно, но как-то ненормально. Как-то вымученно, на границе с истерикой. Он чувствует себя так странно, совершенно путается и теряется. Изуку всхлипывает ему в плечо, слёзы его пропитывают Эйджиро футболку.       Кацуки хватает руку Денки, стабилизирует трясущуюся камеру. Склоняется к ней так близко, что видно только фигурную линию его подбородка, губы и спокойно прикрытый глаз. Ветер снова шевелит волосы, солнце пляшет на канюле. Уголки губ приподнимаются.       — Я не прошу у вас много, так что постарайтесь исполнить. У вас на это вся жизнь. А сейчас я хочу, чтобы шоу продолжалось, так что. Сделайте это для меня, ладно?       Несмотря на то, что голос его тоже звучит ровно, Эйджиро слышит в нём переливы боли и сожалений. Ему жаль, что он не может что-то исправить, и это убивает его, рвёт на кусочки. Денки говорит что-то о том, что это было очень мило, Кацуки начинает возмущаться, и на этом запись прерывается.       Телефон падает на кафельный пол с оглушительным грохотом. Эйджиро закрывает лицо руками, скрючивается и теряется в красной пульсирующей темноте. Уходит в лабиринты собственных страданий так глубоко, что не понимает, где находится.       Изуку он обнаруживает рядом совсем неожиданно. Только что тонул сам, а теперь он тот, кто не даёт Эйджиро потеряться. В глазах его погибают вёсны, глобально тают зимы. Но он здесь, чтобы преодолеть крушение всех его кораблей, оставить хотя бы один, где тонущие и зовущие на помощь смогли бы спастись.       — Я здесь, — шепчет, растирая влагу по его щекам. Смотрит в глаза, но Эйджиро его не видит. Перед ним только пятна и вспышки, в висках боль такая дикая, что он молится о том, чтобы она убила его тоже. Чтобы он мог уйти с Кацуки. Как он может это пережить? Как может отпустить? — Я рядом. Ты не виноват, Эйджиро.       Парадокс? Он знает, но верить не получается. Его искренне поражает то, каким спокойным и тихим остаётся мир, в то время как его собственный взлетает в небо. Рвётся в клочья безжалостно и дико, будто кто-то в ярости комкает вырванные из законченной тетради сплошь исписанные листы. Ни капельки пустого места. Сплошные чернила и закорючки.       Он чувствует себя виноватым настолько, что ему кажется, будто и вовсе не заслуживает жить. Изуку спрашивает, в чём его вина, но он не может ответить. Ему не хватает воздуха, не хватает места. Он не может уйти из этих коридоров, что готовятся забрать у него одну второго всего вообще. И как бы ни были расставлены приоритеты, но без этого человека его самого не станет тоже.       И вот он, Эйджиро, тут, ломается, крошится от боли. Рвётся внутри жилами и волокнами. Трещат кости, с мокрым звуком суставы выпадают из хрящевых мешков. И есть внутри какое-то эгоистичное желание, чтобы поскорее всё закончилось.       Эйджиро знает, что боли это не положит конец, что она с ними только-только поселилась и держать ещё будет долго. Но, может, так она поскорее отпустит Кацуки. Может, даст ему уйти. Может, даст избавиться от страданий и обрести покой, какого ему не хватало так много времени.       Эйджиро цепляется за мягкие, но крепкие, руки Изуку и сплетает пальцы, а сам Изуку смотрит на него с мольбой, как будто он может что-то исправить. Как будто у него есть силы, чтобы повернуть время вспять или перекинуть их намного вперёд, туда, где они уже будут в порядке.       — Я не знаю, — шепчет он искренне, не в силах говорить вслух, и ему больно, и больно, и больно, и уже даже не так страшно, как раньше. Под натиском самой настоящей муки он не испытывает больше ничего, только отчаянное желание быть сейчас там, рядом с Кацуки. Провожать его в последний путь, и держать за руку, и чтобы Изуку был с ним(и). — В том, что он там один.       Они не знают, сколько времени проходит с тех пор, как они приезжают, но бессильные к чуду всесильные будто бы наконец-то их слышат. Утренний свет заливает коридор, освещает тугую тишину фантомным звоном. Дождь продолжает стучать по окнам.       На исходе ночи наконец к ним выходит крупный мужчина в белом халате. Глаза у него уставшие, оттенённые, безмерно тёплые. Переполнены сожалением.       — Он зовёт вас. Пять минут.

* * *

      Больше коридоры больницы не кажутся пугающими, хотя всё ещё, до самого конца, каждым поворотом давят. Напоминают, что они забирают у них.       Эйджиро об этом не думает. Они с Изуку бегут по лестницам, хотя лифты работают. Мило улыбаются персоналу и быстрыми перебежками добираются до палаты. Очень спешат.       Там, за безликими дверями, Кацуки отходит от наркотического сна. Как раз вовремя, чтобы они побыли вместе немного.       Это напоминает времена, когда, ещё в Японии, он лежал в палате интенсивной терапии. Трубки и провода оплетали его тело, из-за этого оно казалось совсем крошечным и слабым. Эйджиро помнит одну особенно. Толстая, она тянулась вдоль по боку. Откачивала жидкость из лёгких.       Они прокрались к нему, да, ещё тогда. И, да, ещё тогда к нему уже было страшно прикоснуться. Но Изуку схватил его за руку, а она сжалась в ответ — интуитивно, скорее всего, потому что Кацуки всегда отзывался на их с Эйджиро прикосновения.       Они сидели и смотрели на него, пока он спал. Мерно взлетала острыми шпилями линия кардиомонитора, будто стремилась проткнуть небеса. Может быть, всё, что было выше, упало бы, погребло под собой, и никто бы никогда их не нашёл тут.       Это был бы день, когда они вошли бы в другой мир все вместе.       Сейчас Кацуки не спит. Глаза его прикрыты и расфокусированы, но он в сознании — в том, что можно так назвать. Маска закрывает его рот и нос. Слышно, как медленно и натужно он дышит. Видно, как больно ему это даётся, даже сквозь обезболивающий туман.       Медленно, он переводит на них взгляд, а Эйджиро видит мгновение узнавания и то, как слабо Кацуки улыбается — им. Как сам протягивает руку, чтобы поскорее прикоснуться. Эйджиро спешит взять её в свою. Ему плохо от того, насколько она холодная. Насколько слабая.       Он садится рядом и обнимает ладонь обеими своими, прижимается губами к каждой острой костяшке, пытается согреть дыханием. Подушечка большого пальца скользит по щеке Эйджиро, слабо расчерчивает линиями, повторяет пути-дороги слёз, что он пролил за эти дни.       Эйджиро склоняет голову и трётся об эти пальцы скулой. Шумного выдоха сдержать не получается. Смешно, как в этом жутком месте, с двумя людьми, что важнее жизни для него, он дома.       Изуку присаживается с другой стороны. Он улыбается.       — Каччан, — зовёт тихо. Кацуки следит за ним медленно, запаздывает — Изуку не спешит, даёт ему время. Не тараторит, хотя Эйджиро знает, как он любит говорить быстро и много. Рука Кацуки рассеяно скользит по складкам больничного постельного белья, цепляется, выворачивается из запутавшихся вокруг запястья трубок капельницы. Заползает Изуку на бедро и, наконец, замирает.       — Хэй, — хрипло выдыхает Кацуки. Морщится сам от того, как больно это звучит. Изуку улыбается чуть шире и накрывает его ладонь, гладит внешнюю сторону.       — Я очень рад тебя видеть, солнце. О! У нас есть кое-что для тебя! Господи, он мне сейчас весь живот расцарапает!       Под недоумённый и наконец-то более осознанный взгляд широко раскрытых глаз он достаёт из-под ветровки кота. Того самого, что живёт с ними вот уже почти целый месяц. Кот тут же ошалело оглядывается, глаза огромные, и даже когда он видит Кацуки, это его не успокаивает.       Эйджиро понимает. Посмеиваясь, он берёт кота на руки и гладит. Успокаивает, прежде чем посадить Кацуки на грудь. Рука Кацуки тут же ложится на чёрную блестящую шерсть, мягко зарывается в неё самыми кончиками пальцев.       Кот тычется носом в подбородок, но вряд ли узнаёт. Кацуки теперь слишком пахнет больницей и чем-то ещё, что совсем не похоже на его обычный запах.       Если честно… Если честно, смотря на него сейчас, Эйджиро думает о том, что, может, Кацуки на самом деле и не является уже собой. Он почти постоянно теперь спит, так что, вероятно, очень много он оставляет там, во снах, где всё хорошо или не очень. И там они, может быть, все вместе и счастливы.       Он хочет верить в то, что "не очень" там всё же нет. Особенно когда видит полный тепла взгляд Кацуки, слабого и почти угасшего.       — Мне снилось, — Кацуки устало тянет гласные, а часть слов отдаёт хрипам — то, что он всё ещё в состоянии, на самом деле не больше, чем последний всполох на погибающем солнце, — что я задушил кота. Он был… серый. Пушистый.       Изуку морщит нос. Пересаживается в изголовье кровати, аккуратно обнимает его и притягивает к себе вместе с подушкой, чтобы он мог лежать у него на коленях. Кацуки улыбается, глаза его щурятся от этой улыбки, слабо дёргаются уголки губ под прозрачной маской.       Незаметно, Эйджиро тоже подбирается ближе. Воровато оглядывается на дверь, но она закрыта. Никто не ломится к ним. Доктор Тошинори не в курсе, что они здесь, именно поэтому здесь нет ещё его. Про кота тоже не знают — и не должны.       — Кошмар какой, — бурчит Эйджиро, сжимая его худую лодыжку пальцами. Кацуки слабо посмеивается и чешет своего маленького настороженного спутника между ушами. — Уже выяснил, к чему?       Кацуки негромко выдыхает. Собирается с силами, морщится, вспоминая. Эйджиро гладит его по щеке и волосам, забирает отросшую чёлку назад. Оголяет лоб и прижимается к переносице губами.       — Пикачу сказал, — Кацуки слегка приподнимает голову, ластится к прикосновению, — мм, что я выздоравливаю…       "Нет, малыш", — хочет сказать Эйджиро в ответ, но только мягко и нежно гладит его по волосам и осматривает лицо, осунувшееся, мало похожее на то, которое привык видеть, — "он не говорил тебе такого".       "Это тоже был сон".       Кацуки всё ещё здесь, но в самой незначительной степени. Наркотики помогают ему уйти незаметно, постепенно стирают личность и воспоминания. В их мерном течении, в журчании ИВЛ, он плывёт — даже сейчас, когда Эйджиро касается его, он будто в лодке.       Интересно, они уже поцеловались? Идёт ли в его мире дождь?       Эйджиро вспоминает. В его памяти медленно, словно кино, моменты из прошлого сменяют друг друга кадрами. На них Кацуки совсем ещё молодой, где-то на самом пороге взрослой жизни. Кожа у него такая светлая, а волосы густые и непослушные и обрамляют его ещё круглое, здоровое лицо.       В них, этих кадрах, Кацуки иногда с ослепительной улыбкой, совершенно не похожей на его дикие оскалы. Увидеть такую можно настолько редко, но Эйджиро имеет эту честь.       В его воспоминаниях Кацуки взрослеет постепенно. Движется строго вперёд, ровно, но упрямо, как маленький бронебойный танк, как пуленепробиваемый внедорожник. И пусть оно всё о колёсах и дороге, у Эйджиро он ассоциируется с движением и стремлением. И это забавно и иронично, потому что лишних движений как раз Кацуки и не любит, хотя сам нет-нет, да и вытворял что-нибудь.       Сейчас, когда он больше не может ничего делать, когда настолько худой, что страшно, Эйджиро безумно скучает. И ему жаль.       Он смотрит на оплетённого трубками парня, что свернулся у Изуку в руках в маленьком квадрате солнечного света, падающего сквозь окно на смешное постельное белье больницы с таскающими с грядок морковку зайчиками. Периодически Кацуки пропадает в своих видениях, проваливается в полудрёму. Капельница всё так же мерно доставляет в его практически спрятавшуюся и рассосавшуюся кровеносную систему лекарство. Только благодаря ему у него есть шанс уйти без боли и страха.       И это напоминает о том, как он терпел химию. Хоть она и должна была помочь ему, но приносила боль, которую он не знал, как точно описать. Самым точным определением было "сжигающая". "Выжигает". "Плавит". "Я что, в аду? Ад во мне?".       Эйджиро смотрит на него теперь, на все эти жуткие, пугающие, неисправные отличия, и думает: "Ты освобождаешься. Для тебя всё закончится здесь". Но вслух не говорит, хоть и знает, что Кацуки и так в курсе.       — У тебя что-нибудь болит? — Изуку скрючивается и целует его в макушку. Неудобно ему, но он терпит. Кацуки почти лениво, медленно качает головой.       Он слабо посмеивается и отводит голову в сторону, но шея у него настолько слабая, что затылком он елозит по подушке, пока не касается плеча Изуку. В его лицо заглядывает, а Эйджиро кажется, что всё равно не видит. Грудь под мягкими руками Изуку едва ли двигается.       — Я не чувствую боли, — с кособокой улыбкой говорит Кацуки. Медленно, скомкано. Глаза его закрываются. — Мне колют морфий… Пиздец, это дорого…       — Что за глупости, — Изуку ворчит и безобидно щипает его за край уха. Кацуки снова открывает глаза, чтобы только посмотреть на него. Во взгляде его могло бы быть осуждение, но там нет ничего, кроме пустоты, и даже узнавание постепенно пропадает.       Кацуки бесконечно устало вздыхает и выгибает шею, обнажая горло с ребристой трахеей, к которой хочется прижаться губами и выцеловать каждую острую грань. Кадык мерно скользит вверх, падает затем вниз.       Эйджиро наблюдает за этим. Как мерно и слабо пульсирует жила под невозможно острой челюстью. Как грудь всё-таки поднимается, неритмично, неровно, но упрямо. Он дышит, дыхание есть. Тяжёлое, наверняка весом в тонну, переполненное страшными сипящими звуками. Но всё ещё…       — Ммм, мне кажется, — Кацуки протяжно выдыхает, — я слышу волны…       Наркотики уводят его на берега Пончартрейна. А может, туда, где плещется у самых камней Сумида. А может, Миссисипи. Как в том дне, том-самом-дне-двадцать-третьего-числа.       Он любит воду, но не любит в ней находиться, и, пожалуй, песчаный привал — лучшее место для того, чтобы он там остался.       Эйджиро улыбается и прижимается губами к его виску. Чувствует, как слабо, практически бессильно голова его склоняется в сторону. Пальцы Изуку вплетаются в почти белые волосы Кацуки, а Эйджиро вдыхает запах снова и снова, распознавая среди больничных слоёв жалкие остатки того, что может быть им.       Кацуки неожиданно напрягается, садится ровнее. Снова просыпается. Смотрит на Эйджиро, а взгляд его плывёт, но он уже свёл брови к переносице. Упрямец. Продолжает бороться.       — Дай телефон, — не просит — требует.       Есть что-то, что он хочет сказать им. Что-то показать.       Эйджиро переглядывается с Изуку и кладёт в раскрытую ладонь Кацуки его же телефон, что до этого лежал на тумбочке. Какое-то время Кацуки буравит взглядом главный экран, открывает галерею. Закрывает. Влезает в виртуальные хранилища.       Эйджиро не смотрит, что именно он там делает. Он смотрит на то, как упрямство отражается в каждой черте этого любимого, красивого лица.       Кацуки спешит. Он хмурится, а кот наконец-то расслабляется достаточно для того, чтобы растянуться у него по груди. За дверями ходят люди, эхо шагов разносится по коридору. К ним никто не заходит.       Они с Изуку вслушиваются в звуки, в крошечные раздражённые бормотания Кацуки, когда он промахивается по клавишам. В конце концов он отдаёт телефон обратно, и рука его падает на грудь — бессильно. Эйджиро смотрит на экран, на профиль Кацуки в диске, усыпанный папками и документами. Самые важные вверху, помечены особым способом, а остальное как попало разбросано ниже.       Это его основной профиль, где собрано всё. Рабочие процессы, обработанные и нет фотографии и видеосъёмки. Тут же какие-то черновики, когда он заставлял позировать кого попало, чтобы посмотреть, насколько легко воплотить эту идею, насколько затратна по финансам её реализация, что необходимо для локаций, а отказ от чего не навредит общей концепции.       Первая папка посвящена им. Эйджиро открывает её, а там море фотографий, сделанных на камеру и телефон, в разных местах и в разное время года и суток. Все они пронумерованы, рассортированы по датам. Многие сделаны исподтишка.       Он смотрит на них, целую вереницу случайных снимков, и думает о том, как часто Кацуки рассматривал так же их. Как часто возвращался в воспоминания о каком-то дне. Когда в последний раз он был там.       — Я оставлю тебе его, — напоминает Эйджиро. — Это твой телефон. Ты же сможешь…       Но Кацуки качает головой. Улыбается снова, тянет руку и сплетает их пальцы самыми кончиками. Его — ледяные, жёсткие, бледные. а костяшки красные. Эйджиро снова греет их, снова прижимает к шее, касается губами. Кацуки смотрит только ему в глаза.       — Мы все знаем, — шепчет он. "Что я больше не напишу", — не договаривает.       И это правда.       Они знают, что он просыпается минут на пять, а потом засыпает снова. Между пробуждениями промежутки увеличиваются и увеличиваются. Он не может бороться с этим, в его организме ни капли сил. Он больше не способен ни на что совершенно.       Он не ест, очень редко пьёт. Но то, что сейчас он с ними говорит, что сопротивляется дурману, шепчущему о покое и отсутствии боли, манящему, обещающему, Эйджиро не может назвать чудом.       Он прекрасно знает своего мальчика, и он знает, каким упрямцем тот может быть. И чудес не бывает — это тоже то, что он знает. Кацуки просто с ними прощается. И пусть это отчаянно больно, но в то же время внезапно он находит в себе наконец-то спокойствие.       Кацуки уйдёт туда, где всего этого больше не будет существовать. Тело останется здесь вместе с болью и тяжестью, вместе с поломанными лёгкими, сгнившим желудком, погибающим мозгом, — изнеможённое, израненное, истощённое долгой борьбой.       Он не может сделать что-то сам, да ему и не нужно. Телефон не имеет для него больше никакой ценности, ведь с того света не звонят.       Эйджиро сжимает его между пальцев. Зажимая клавишу громкости вниз, как глушит собственный крик глубоко внутри. Губы Кацуки медленно расходятся, обнажают зубы, выдавая подобие на улыбку. Он вдыхает поглубже.       — Там всё, что я смог скопить за эти годы, — глотаются слоги, выпадают гласные. Грубоватый акцент диалекта, который они уже миллион лет не слышали, крутит язык, делает слова непонятными. Но они с Изуку уже и так отлично его знают. — Примите от меня… всё, что там есть, хорошо? Все нужные пароли найдёте, — Кацуки сглатывает и ждёт, зарождающийся кашель хрипит в горле, — в заметках… Помните, что я… без вас ничего не хочу.       — Как такое можно забыть, — Изуку смеётся, но смеётся отчаянно. Слёзы вот-вот сорвутся с ресниц.       Кацуки смотрит на него одними глазами, но они закатываются, и ему приходится моргать снова и снова — медленно, боги, так медленно, — чтобы прогнать наркотический сон прочь. ИВЛ мерно накачивает его лёгкие, капельница неспешно отправляет на покой.       Им он противится, поднимает руку и касается щеки Изуку. Немного промахивается, мажет пальцами по кончику его носа. Изуку посмеивается снова, перехватывает его ладонь и прижимает её к своему лицу, целует внутреннюю сторону и утыкается в неё носом.       — Дурак, — бормочет на жарком выдохе, — дурной Каччан. Это незабываемо. Я счастлив, что ты меня любишь. Настоящая честь быть частью твоей жизни и иметь тебя в своей.       В улыбке Кацуки радость от встречи с ними смешивается с тоской от прощания. Переместив руку Изуку на затылок, то ли давит, то ли держится.       — Эй, — шепчет едва-едва слышно, — эй, поцелуйте меня.       "Вы всё ещё хотите целовать меня?", — имеет в виду.       Изуку всхлипывает. Выдыхает стон и ныряет к нему. Быстро, приподнимает маску, касается его губ своими — в последний раз, — прижимает маску обратно. Кацуки проводит по краю его щеки пальцами, благодарит — за что?       Переводит взгляд на Эйджиро, а кто Эйджиро такой, чтобы не прийти, когда Кацуки зовёт его?       Он делает всё то же самое, только чуть медленнее. Хочет запомнить, какие нежные у него губы даже в этот момент, покрытые ветряными корочками и вкусом пыли, металла, последними крупицами времени.       Когда он отстраняется, из внешних уголков глаз Кацуки бегут крошечные слезинки, рассекают виски и путаются в волосах. Он смотрит с любовью, которую не успел им всю отдать, но они чувствуют её. Всегда чувствовали.       Изуку беззвучно плачет в изголовье, зажав рот ладонью. Жмурится, будто от этого что-то изменится. Или его боли будет меньше. Или ещё какое чудо случится с ними в Орлеане.       Кацуки опускает обе их руки себе на грудь. Едва ощутимо, он посмеивается, а может, плачет. Слёз в нём больше нет.       — Я хочу всё ещё раз…       Эйджиро дрожит от боли, резко вдыхает и приподнимается, чтобы поцеловать его в лоб. Прямо под его руками Кацуки наконец-то расслабляется — по-настоящему, — умиротворённость разливается по лицу густой тенью.       Изуку скрючивается возле кровати на полу, не в силах больше подавлять рыдания. Эйджиро чувствует, как горячие слёзы бегут по его собственным щекам, но глотает каждый осколок, в который превращается душа. Внутри него война, а он всё равно склоняется ниже.       Есть так чертовски много того, что он хочет ему сказать, но вместо всего-всего-всего:       — Всё будет так, как ты захочешь, родной, — обещает, гладя по виску подушечкой большого пальца. Ресницы Кацуки слабо подрагивают, дыхание выравнивается. Кот негромко мурлычет у него на груди, свернувшись калачиком. Красные глаза знающе прикрыты.       Эйджиро прижимается ко лбу Кацуки своим. Закрывает глаза.        — А теперь засыпай…       И Кацуки засыпает.
Примечания:
81 Нравится 83 Отзывы 51 В сборник
Отзывы (10)