4
21 января 2023 г., 11:00
— Персей тебя слишком ценит. У меня на тебя другие планы. Мне не нужны конкуренты.
Всё, что Юра успел, это автоматически вскинуть руку в жесте, которым понадеялся остановить то ли Араша, то ли пули. Несколько грохочущих залпов и разрывающих сознание вспышек. Дикая, пронзающая тело боль, которую невозможно вынести дольше секунды. И в эту последнюю и единственную секунду в мыслях был Виктор. «Виктор от этого придурка мокрого места не оставит». «Виктор будет по мне скучать…»
И затем темнота, долгая, смертная. Впрочем, нет. Сознание не сразу угасло. Какое-то время, когда Юра уже ничего не чувствовал, его глаза продолжали оставаться открытыми и без участия воли фиксировать информацию. В каком-то удалённом участке мозга, рефлекторно пропускающем нейронные вспышки, отложилась запечатлевшаяся в хрусталике глаза картина: залитый зыбким светом салон автомобиля, фонари, авиадиспетчерская вышка вдалеке и человек, подбежавший и открывший дверь… «Сюда… у нас тут живой» — Юра не услышал этих слов, но их значение всё же пробилось сквозь наступившую глухоту и давящий звон.
Дальше раскрывается туннельное зрение. На медицинских курсах об этом рассказывали: переходный этап между жизнью и биологической смертью, прекращается работа сердца и дыхание, но гипоксия не вызывает необратимых изменений в органах. Период терминального состояния продолжается от трёх до шести минут. В течение этого срока можно провести сердечно-лёгочную реанимацию. Видимо, они успели…
И затем темнота, долгая, смертная. Иногда Юра сознавал себя в ней, находил ощущение собственного существования, но лишь на мгновение, после чего снова терялся. В памяти эти проблески не откладывались. Не было связных мыслей. О сроках здесь судить невозможно, но прошла вечность. И затем ещё одна вечность раскрылась и канула в тот же мрак. Тысячи тысяч вечностей. Следующая принесла с собой боль. Боль была единственной реакцией, единственным раздражающим фактором, на который реагировал мозг. Это были ещё не пытки и не муки, просто возобновление работы организма, просто счастье присутствия на грешной земле.
Ещё не имея сил раскрыть глаза, Юра начал приходить в себя. Приходить, чтобы ужаснуться боли, сковавшей всё его существо, и вновь провалиться в небытие. Но вскоре провалиться не удалось. Пришлось минутами, часами, пока не кончатся малые силы, испытывать весь этот кошмар, ощущать на себе всё давление мира, весь страх погибающей плоти.
Впервые открыв глаза, Юра различил над собой покачивающийся белый потолок. В следующий раз удалось чуть оглядеться — что-то вроде медицинского кабинета, только похожего скорее не на больницу, а на допросную. Юра был не в состоянии пошевелиться, но был крепко прикован и примотан к каталке. Отовсюду от его тела расходились трубки и провода. Одна торчала из пересохшего рта, вторая из носа, другие откуда-то из груди и живота, вокруг стояли капельницы, стойки с оборудованием и чуть слышно попискивающими приборами…
В следующий раз Юру привели в сознание насильно. Он выскочил из темноты под действием какой-то разгоняющей инъекции. Он различил фигуры людей в белых халатах. Взгляд расплывался, Юра не мог разобрать лиц, но того, что стоял ближе всего, узнал — это был тот человек, открывший дверь машины, тот, которого Юра увидел последним, когда умирал. Юра попытался сфокусироваться на этом лице. Что-то в нём было особенное… Ах да. Шрамы. Кривые углублённые щербины, полосками ложащиеся наискось по левой стороне лица, по щеке, губам и подбородку… Нет, это не Виктор. У Виктора дела обстоят намного хуже. А этот человек шрамами благословлён и украшен, носит их, как благородные регалии. Такие грех скрывать. Это отметины как раз из тех, что явственно подчёркивают мужество и силу, говорят о стойкости в былых сражениях. Собственные давнишние слова всплыли в памяти: «Некоторым даже нравятся мужчины со шрамами». Мне, например.
Силы кончились, но провалиться ему не дали. Очередной болезненный укол заставил зрачки расшириться и сердце застучать чаще, вынудил слышать, задыхаться и стонать. Тут-то и началось. Они говорили по-английски с американским акцентом. Юра английский знал достаточно сносно, чтобы понять их. Случилось худшее. Он оказался в руках ЦРУ. У них было много вопросов. Они знали о Персее, знали, что Юра работает на Персея. Что самое ужасное, Юра действительно обладал информацией, которая могла бы им пригодиться. Он знал о контактах Персея, знал о ядерном проекте «Красный свет» — а это была сама суть дела, самое главное.
Юра ничего им не сказал, ни слова, ни даже своего имени, хоть и понимал, что нет никакой надежды. Такого выхода, как смерть, у него не было, потому что у допрашивающих всегда наготове ждали шприцы, электричество и всяческие приборы для реанимации и возвращения в сознание. Они не скупились, на ломающие тело и психику медицинские препараты, они использовали всё, что только можно, и нисколько его не жалели. Юра был по-настоящему загнан в угол, загнан в собственное тело, обездвиженное, переломанное, расстрелянное, прикованное сначала к больничной койке, затем к креслу.
Они не заботились его лечением и восстановлением. Им достаточно было, чтобы он мог мыслить, говорить, не терять сознание и страдать. Его не оставляли в покое ни на минуту. В ход шло всё, о чём Юра знал и не знал, о чём предупреждали на разведческих курсах и о чём Юра и подумать не мог. В плане проведения допросов ЦРУ оставляло КГБ далеко позади. Но хотя бы своим слабым состоянием Юра был избавлен от большинства методов. Чего-то серьёзного он бы просто не выдержал, поэтому они ограничивались малыми дозами.
Юра терпел. Он был обучен. Эпикритическая чувствительность способна подавлять протопатическую. Концентрация на болевых ощущениях и ожидание в несколько раз усиливают их. Нужно не обращать на боль внимания и не придавать ей значения. Боль ослабевает, если человек уверен в том, что скоро она пройдет — это связано с выработкой эндорфинов от ожидания облегчения. Психическая установка, направленная на подавление боли, действительно её подавляет. Важен эмоциональный фон, который сопровождает ощущения. Положительный настрой имеет большое значение для восприятия. Если упорно твердить себе, Виктор вот-вот придёт и спасёт его, то действительно будет легче…
Сложнее было противостоять химическим методам — психоактивным веществам, которыми его накачивали. Юра знал и об этом: анестетические наркотики уменьшают метаболическую активность мозга, замедляют мыслительный процесс, подавляют волю. К счастью, нет такого вещества, которое работало бы идеально. Приходя в сознание после адских галлюцинаций, Юра понимал, что допрос продолжается, а значит толку американцы не добились. Что дальше? Гипноз? Нейропрограммирование?
Большую часть времени на голове был мешок. Его изредка снимали и закапывали в глаза какое-то едкое средство, после чего на экране, в который Юра вынужден был смотреть, начинала вертеться невыносимая карусель картинок и образов. Это сопровождалось ударами тока и резкими звуками. Сколько всё это продолжалось? Из-за постоянных обмороков Юра не мог оценивать реальность, но, наверное, несколько дней. Ему не давали отдыха, не давали спать, не давали самостоятельно думать — дольше пяти суток он бы просто не продержался.
Затем настал следующий этап. После очередной ударной дозы веществ Юра окончательно перестал понимать, что происходит. Он уже не мыслил, не обращался к памяти, не ощущал свою личность. Часть за частью, словно клоки плоти, из него вырвали всё: собственные имена, прошлое, Виктора, Персея и всех прочих союзников. Он стал никем. Просто существующим объектом, пропускающим через себя калечащие массивы информации. Иногда он чувствовал, что сидит. Иногда испытывал боль. Иногда замечал, что видит мелькающие красные картинки. Иногда слышал звуки. Слышал голос, без конца зачитывающий тексты. Ничто из этого в нём не задерживалось. Все воспринимаемые каналы сливались в единой какофонии, атакующей мозг.
У этого не было конца и начала и оно вертелось по замкнутому кругу: «Пора за работу, Белл». Позвяк колокольчика предрекал боль. Возникали кадры, сверкали световые росчерки, скакали красные тени. Мужской голос, минуя слух, вливался сразу в сознание. Коридоры и двери, ветки и листья, лаборатории, бункеры, силуэты. Проекторы, магнитофоны, сигареты, шприцы, тысячи вещей появлялись: предмет и слово, вспышка боли и звук. И исчезали. Мелькали обрывки цветных кинохроник: джунгли, американские солдаты, атаки, наступления, потери. «Мы давно знаем друг друга. Вместе прошли через вьетнамский ад. Вместе сражались, проливали кровь…»
Голос часами, днями, тысячелетиями твердил одни и те же истории. Вертолёт был сбит огнём с земли и упал, застряв в ветвях деревьев. «Когда к тебе вернулось сознание, вокруг шёл бой. Выжившие пытались отразить атаку вьетконговцев». Картинка сдвигалась, приобретала выжигающее яркие краски: песок и зелень, пальмы, лианы, разрываемый взрывами пейзаж, хлипкие хижины деревни, бедные крестьяне, засвеченные небеса.
И вновь перестрелка, свист пуль, крики, грохот. «Ты бросаешься вперёд и хватаешь М-16». Да, он бросался, хватал, оскальзывался, падал, передёргивал затвор и стрелял. Он сражался, будучи одной из подвижных картинок, снова и снова, в десятках и сотнях боёв, каждый раз одних и тех же, но с каждым разом приобретающих всё большую чёткость. Всё больше деталей оплетали его, и ему казалось, что он и впрямь чувствует жар огня, влажность листьев и боль падений. Это было как фильм, который через экран затягивал внутрь, делал своим безвольным участником. Фильм уже снят и каждый из статистов бежит только в одном направлении — и он бежал, перебирал ногами землю и, как в кошмарном сне, не мог от неё оттолкнуться.
И вдруг он вскидывал голову. Иногда у него получалось. Словно какое-то вдохновение налетало. Откуда-то на него нисходила способность сказать всему этому: «Нет». Тысячелетиями ему долбили про Вьетнам, но в одну счастливую секунду он говорил: «Нет», и вся неисчислимая работа сводилась к нулю. Огромная и яркая иллюзия складывалась, как карточный домик. Словно его долго и старательно облепляли грязью, шкурой, телом, существом, а он был только лишь душой, которой одного лёгкого движения хватало, чтобы встряхнуться, сбросить путы и отлететь в иные пределы. Вот только пределами было всё то же железное кресло и мешок на голове.
Ему внушали, что он воевал во Вьетнаме — Нет. Он много лет проработал в ЦРУ — нет. В МИ-6 — нет. В КГБ — нет! Его пол, его цвет кожи, его таланты и способности, его прошлое, его желания и стремления — нет. Он ничему не верил. Какую бы жизнь и биографию ему ни пытались всучить, в какой бы костюм его ни наряжали, ему самому непонятным, ведь «его самого» просто не было, но усилием воли он отбрасывал всё постороннее. Ни на что не соглашался.
«Пора за работу, Белл». Тысячелетиями его водили на поводке по раздираемым боями джунглям, по болотам, по долинам среди гор, по навесным мостам над пропастями — он боролся и рвался. Сопротивлялся голосу, который методически описывал его действия, каждый его шаг. Он сопротивлялся и делал наоборот. Достаточно было осознать, что это не он следует голосу, а голос описывает его. Оставалось только совершить действие, которое голос озвучить не сможет. Он не шёл туда, куда велели, игнорировал приказы, замечал то, чего не было. Сам усилием воли, силой воображения дорисовал случайности, создавал направление — этого голос был не состоянии предугадать. Он бросал себе подсказки, прятал их, чтобы воспользоваться ими в следующий раз. Да, в следующий раз их не будет, но он вспомнит, как прятал их.
Это было как сон. Сон, в который его забрасывали раз за разом, но которым он сам мог управлять. От управления было мало толку. Он мог вырваться из-под контроля и уйти от голоса, но тогда сон попросту начинался сначала. Из этого бесконечного лабиринта не было выхода, кроме одного — за заветной красной дверью. Именно туда его вёл и загонял гневный командир.
«Белл, не сопротивляйся мне!» Но Белл делал всё, только бы не идти туда, куда его толкают. Сопротивление ради сопротивления стало его сутью. Раз разом он приходил в сознание, падал из вертолёта на влажную зелёную землю, подхватывал оружие, вступал в повторяющийся бой на болоте. Но каждый раз и с каждым разом всё скорее и успешнее, ведь он учился — ему удавалось совершить мысленное движение, непокорный порыв, который позволял ему выскользнуть из строго ошейника, который на него вновь и вновь надевали.
Для этой игры ему не нужны были силы. Белл мог вечно спать и видеть сны. Он мог умереть, летящие пули его ранили, огонь обжигал, в ботинках чавкала вода, вспышки ослепляли, вьетнамские вопли пугали, американские дружеские окрики подбадривали, благодарили, звали — Белл был одним из них, хоть и догадывался, что это иллюзия.
Но и у ведущего голоса имелся неисчерпаемый запас сил и времени. Потому что голос не был жив — это была запись. Сотни сценариев, тысячи бархатных комментариев обо всех действиях, которые Белл мог сделать. Но он каждый раз исхитрялся сделать новые, отколоть чего-нибудь эдакое, отчего голос свирепел и ругался, хоть это тоже была запись. Эта игра становилась, в конце концов, увлекательной. Поняв правила, Белл играл бы в неё целую вечность. Вот только, заигравшись, он не понял, что как раз таки игровой процесс и стал ловушкой. Хоть он упрямо не шёл к красной двери, но, без конца вступая в бой и переходя через пропасти, он всё же попался в расставленные силки — Белл. Он оказался Беллом. К нему обращались этим именем бесчисленное количество раз и он стал этим именем. Именем, которое носил тот, кто воевал во Вьетнаме снова и снова — упрямый и молчаливый солдат без прошлого. Потому что ни на какое прошлое Белл не соглашался. Но в звенящем и сверкающем вьетнамском лабиринте он всё же заблудился.
Белл упустил момент, когда джунгли переросли в густой колючий малинник. На окраине захолустного городка, что был родиной где-то, когда-то, в предыдущей жизни, оставленной, но как оказалось, не полностью позабытой и сохранившийся на глубочайших задворках сознания… Дикий малинник, полный острой и жгучей крапивы, полный чудовищ, многоножек, уховёрток, пауков и змей. Это было страшное место. Вкусных ягод там не было — только мерзкие коричнево-розовые комки, полные червей, склизи и грязи. «Вот смотрю на тебя, малыш…»
Обычно выходки были для мучителей простой игрой и не выходили за пределы школы, но, бывало, и в школьном дворе его валяли в снегу, и по дороге в школу сталкивали в лужу, а один раз — невыносимое воспоминание… Один из его школьных преследователей был самым ярым. Даже на каникулах не отвязывался. И зачем только ему это было надо? У него ведь и так было полно развлечений. Он был звездой класса — из зажиточной семьи, сам вечно одет лучше всех, белобрысый, сильный как чёрт, озорной, и, господи, какой красивый. Правда, у него был изъян. Но попробовал бы кто его дразнить. Он был первой любовью. Первой, самой невыносимой, ещё неосознанной. У него был изъян — глубокий шрам на подбородке, полученный в раннем детстве.
Клёст и смотреть на него не смел, но тайно обожал, преклонялся и счастливо воображал, какая бы это могла быть прекрасная дружба. В мыслях Клёст был рад и даже благодарен за его издевательства. Достаточно было сладкого предположения, что это только для прикрытия, что на самом деле неотразимый хулиган тянется к нему, просто он так проявляет свою заинтересованность. Ну конечно, ему иначе никак, такова его природа: он не может пройти мимо без того, чтобы не толкнуть, не ударить. Но ведь он бил не больно. И страха перед ним Клёст не испытывал, и на него, на него одного — не обижался… Только бы эта каторга не кончалась, только бы злодей продолжал его задирать и не давал проходу, пускай, ведь пока Клёст хочет этого, он будет не страдать, а наслаждаться.
Это были долгие летние каникулы после окончания второго класса перед третьим. Это была самая несчастная встреча в его жизни. Он шёл домой, с речки, с рыбалки, с долгого одинокого сидения и беспричинных слёз на берегу, и надо же было на безлюдной дороге столкнуться с этим поганцем возле ужасного малинника, которого Клёст так боялся — за пауков, за змей, за крапиву. Злодей, разумеется, пристал, отобрал удочку и скромный улов и всё зашвырнул далеко в заросли. Потом и самого Клёста загнал в малинник. Он-то был в штанах и куртке, а Клёст — только в шортах и майке.
Весь искрапивился, искололся, изгадился, злодей затащил его в самую глубь, просто ради смеха. «Вот смотрю на тебя, чучело, и думаю: ты, наверное, малину-то любишь. Вот я знаю там поглубже место, где мно-ого ягод…» Клёст, конечно, сопротивлялся, но слабо, сам себе не веря. Исцарапанные руки и ноги болели, было страшно, ужасно, но было и весело, потому что любимый злодей поражал его воображение и каждым своим актёрским словом и жестом приводил в восторг. Место с ягодами и впрямь нашлось, только все они были гнилыми, с червями и гусеницами. Уронив Клёста на землю и запросто обездвижив, злодей напихал ему целый рот этой гадости вместе с веточками, корой и листьями, после чего, довольный собой, ушёл. Клёст долго валялся в крапиве, сквозь тошноту и кашель рыдал. Всё лицо было изрезано шипами, казалось, мерзкий вкус изо рта никогда не уйдёт.
Мерзкий вкус во рту был тот же самый. Не было малинника, не было Вьетнама. Но мучитель стоял перед ним. Тот же самый, только взрослый, красивый и отвратительный, со светлыми, падающими на лоб волосами, с изящной вязью шрамов на щеке и подбородке, с презрением и злобой в глазах, со шприцем в руке.
— Давай, урод, приди в себя, — голос был слишком, чересчур, до тошноты знакомым. Тот самый бархатный голос, что сопровождал его по джунглям и малинникам. Укол был грубым и болезненным, но сознание на удивление быстро прояснилось. Злодей торопливо отвязывал его от подлокотников кресла, жестоко вырывал из него провода и иголки капельниц. Уронив взгляд, Белл увидел руки, видимо, свои — предплечья в фиолетовых пятнах, глубокие синяки на запястьях, своё тело — разбитое, разучившееся двигаться, туго перебинтованное на груди и животе. Вокруг — просторный кабинет с кафельными стенами, расставленная повсюду аппаратура, яркий прожектор в углу… Рука в чёрной кожаной перчатке с силой ударила его по щеке, привлекая внимание. Белл сосредоточил взгляд на злодее, на его лице, на шрамах, которые даже и сейчас задевали и ранили.
— Вот смотрю на тебя, малыш… — знакомый голос звучал издевательски. Из пепельницы со стоящего рядом стола мучитель взял тлевшую сигарету. Он затянулся и затем быстрым движением прижал разгоревшийся кончик к щеке Белла. Задохнувшись криком, Белл забился, попытался увернуться. Злодей вытряхнул его из кресла. Ноги не держали, и Белл беспомощно плюхнулся на пол. Удар ногой в рёбра принёс ему такую боль, что откуда-то взялись силы заорать ещё громче. Пинки рушились один за одним, в живот, в лицо, куда попало. Тут уже никакие инъекции не могли удержать его.
Яркая вспышка выдернула из темноты. Снова сознание прояснилось насильно — в голове было пусто и гулко, ни единой мысли. Вокруг комната, похожая на больничную палату. И рядом на постели сидит человек, тот самый, с изящными и жуткими шрамами. Белл узнал его, хоть узнавание не принесло ни единого факта, кроме стиснувшего всё внутри страха и ожидания боли… Белл ничего не мог сделать, чтобы помешать ему. Руки мужчины приблизились к его лицу, пальцы оттянули вверх веко правого глаза. Другой рукой он капнул несколько капель в глаз из маленького пузырька. По глазному яблоку пробежал холодок. Мужчина отпустил и отстранился, взял с ближайшего столика шприц. Белл видел это левым глазом, в то время правым старался моргать, чтобы прогнать застившую обзор муть.
Сперва был укол в руку, аккуратный и медленный. Беллу показалось, что игла целую вечность входила в его кожу, казалось, что он чувствует, как протекает по вене чужеродная сладкая отрава. Затем мужчина взял другой шприц, с совсем крошечной иглой. Страха уже не было. Этот укол под углом вошёл в перекрытый слепой пеленой, обезболенный и обездвиженный глаз… Эффект был почти мгновенным. За считанные секунды в комнате стало теплее и приятнее. Блаженно опуская веки, Белл ощущал, как расслабляется тело, как тяжесть буквально физически покидает его и он становится лёгким как пёрышко.
Сделав плавный круг, сознание вернулось к нему, обострённым, но просветлённым и радостным. Поддавшись порыву поднять веки, Белл глубоко и свободно вздохнул и увидел мир — лишь комнату вокруг, но и целый мир за её пределами, как никогда чётким и удивительным. Очистившаяся кровь побежала внутри ясно и весело, словно весенний ручей. Вокруг разворачивалась некая чудесная сказка, хоть и не было ничего удивительного — ни бабочек, ни цветов, ни райских птиц, ни ангельского смеха, но Белл чувствовал всё это внутри. Жизнь стала волшебной, трогательной и милой, словно котёнок. Палящая с потолка лампа была скоплением звёзд, железная койка — мягчайшей и уютнейшей из постелей. Внутри распространялся счастливый покой, всё качалось на нежных волнах эйфории и благодарности. Ещё секунда, и уже хотелось улыбнуться — ему, такому красивому, такому славному и доброму, подарившему всё это…
Белл попытался пошевелить рукой, и та поднялась неожиданно легко и плавно, словно ничего не весила, а была только нежным облачком. Он потянулся и погладил докуда достал. Сидящий рядом человек перехватил его ладонь, провёл по ней, переплёл пальцы со своими. Всё было чудесно, всё было прекрасно и ничто не болело. Всюду цвела любовь. Рисунок шрамов казался шёлковым украшением, идеально идущим к этому мужественному и твёрдому лицу, тяжёлому, грозному и волевому, лицу воителя: бесцветные, зеленовато-светлые, словно толстый слой стекла, глаза, упрямые линии, рисующие жёсткие, грубоватые, но полные характера и породы черты.
Словно мощный поток подхватил Белла под спину, подтолкнул, помог сесть, заставил метнуться вперёд. Он бы всё отдал за поцелуй. И он отдал. Едва слышно фыркнув, мужчина поймал его рукой позади шеи, легонько сжал, встряхнул, будто хотел отшвырнуть от себя, но сдержался. Расслабив ладонь, погладил затылок, пропустил сквозь пальцы прядки волос.
— Вот смотрю на тебя, малыш…
На мгновение Беллу показалось, что он увидел истину. Став в сотню раз более зорким, чем прежде, увидел своё отражение в его холодных и злых глазах — увидел ничтожество, достойное только презрения и скуки, жалкого и гадкого паразита, стоящего только того, чтобы его растоптать. Неспособные правдоподобно солгать глаза скользнули в сторону. Злодей прикрыл их ресницами, чуть опустил и повернул лицо, чтобы длинные светлые пряди волос упали до бровей и затенили улики. Неужели это так трудно? Могло даже показаться, что он тихонько чертыхнулся сквозь зубы, прежде чем решительно притянул голову Белла к себе. Щетина на подбородке немного кололась, а губы были мягкими, тёплыми и сухими. Это был поцелуй, настоящий, первый, неповторимый и незабываемый. Даже если всё остальное забудется. Даже если всё погрузится в темноту и исчезнет… Короткий и нежный сон. Позвяк колокольчика, разряд тока, почти безболезненный.
Вновь светило солнце. Ранний закат заливал чужой дивный мир бронзой и золотом, путался в ветвях пальм, в проводах, в лопастях бесчисленных вертолётов. Белл был дома, весь в поношенном пурпуре, снова Вьетнам. «Когда после боя ты вернулся в лагерь, ты хотел найти Адлера». Да, хотел… Бой был долог, труден, кровопролитен, как сам жизнь. Джунгли и болота, скалы и пропасти, чёртовы гуки на деревьях, всё было прокручено тысячи раз, чтобы выйти из этой мясорубки живым и вернуться домой. У Белла не было прошлого, не было родины, только лагерь. «Добро пожаловать в лагерь Гаскинс, наш маленький мирный оазис посреди этой богом забытой дыры».
«Ты в безопасности», — звучащий внутри головы, знакомый бархатный голос был как никогда мягок.
Белл был ранен, но незначительно — лишь несколько новых глубоких царапин. Слава богу, их подобрал вертолёт и доставил сюда, в лагерь, на перегруппировку, на отдых, на ожидание новых приказов, новых заданий и новых боёв. Белл любил этот лагерь. На первый взгляд он производил впечатление бардака и хаоса: в жилой части нагромождение построек, палаток и временных хибар со стенами из ящиков и мешков с песком, всюду полно солдат, каждый метр тесного пространства живёт, дышит и гогочет, все полураздеты, все лоснятся от пота и золота.
Кто-то играет в дартс, кто-то подкидывает бейсбольный мяч, кто-то курит и попивает из фляжки. В одной группке смеются, меряются силами в армрестлинге, в другой сообща соображают над сдохшим автомобильным мотором. Кто-то сидит чуть в сторонке на куче железного хлама и листает журнал, кто-то пишет письмо своей девушке. В штабных палатках заняты непосредственно делом: следят за рациями, склоняются над картами, снаряжаются в бой.
В алом вечере мерцают мотыльки и мошкара. Из долины открывается вид на окрестные поросшие лесами горы. Лучи слепят глаза, после дневной жары воздух свеж, хоть и пропах бензином и угаром. Из какой-то палатки льётся музыка, из другой стелется сладкий дым. Маскировочные сетки, флаги, фотографии, бочки с горючим и напалмом, железная решётка под ногами, прибитая пыль… Беллу нравилась атмосфера в лагере, его вечный гомон и активность, никогда не смолкающий гул вертолётных лопастей — рядом взлётная площадка, никогда не гаснущие улыбки сослуживцев. Белл любил каждого из них, своих братьев. Но одного он любил особенно сильно.
«Когда ты вернулся в лагерь, ты хотел найти Адлера». Да, очень хотел. Так хотел, что внутри всё болело. После всего перенесённого тоска по нежности сводила с ума. И эта приятная томительная тоска, как тягучее ожидание, как возможность отсрочить неминуемую награду была самой приятной. Можно было отправиться в медицинский пункт и попросить о перевязке. Можно было в столовой получить порцию каши с мясом. Можно возле душевой бочки с краном кое-как отмыться от крови и копоти. Можно пойти в штаб, послушать серьёзные разговоры. Посмотреть на местные развлечения, молчаливой ухмылкой поучаствовать в чьей-то дружеской перепалке. Раздобыть пива и посидеть на нагромождении оружейных ящиков, перевести дух, полюбоваться закатом, мирно задремать наедине со своей любовью, покорно застывшей в высочайшем миге цветения.
Можно делать что угодно. Можно целую вечность топтаться и кружиться на этом ограниченном клочке безопасной и дорогой территории, слоняться по лагерю на бесконечном закате, который никогда не заканчивался ночью. Сумерки не наступали. Белла это не удивляло, как не удивляло и то, что он не может покинуть лагерь, не может уйти к поросшим лесом холмам, к берегу залива — на пути появлялись дружественные, но непреодолимые препятствия. Но Беллу и самому не хотелось уходить. В сердце разгоралось сладостное предчувствие, в сознании постепенно росла и крепла догадка, превращающаяся в уверенность, в необходимость. Белл уже знал, что ждёт его с таким же долгим, как этот закат, терпением.
Иногда подающий реплики голос снова описывал его действия, напоминал, к чему Белл стремится. Белл был согласен, но из какого-то старого, полузабытого упорства сопротивлялся. Не шёл туда, куда голос подталкивал его, хотя место назначения было желаннее всего. Именно потому, что оно прекрасно, хотелось растянуть удовольствие пути. «Сколько можно шататься, Белл? Тебе нужно найти Адлера».
Но голос не настаивал и не требовал. Он тоже звучал немного устало, с ленцой и дружеским безразличием. Со снисходительной лаской он сопровождал Белла от медицинского пункта до столовой, от штабной палатки до закатного солнца, и Белл сам порой не замечал, что с очередным повторением всё точнее следует назначенному распорядку. Сон заканчивался, когда Белл блаженно задрёмывал, и, после паузы, начинался сначала. Один и тот же сон, но каждый раз Белл продвигался на маленький шаг ближе к своей цели.
Раз за разом «Найти Адлера», и Белл уже знал, где его разыскивать. Каждое движение на этом пути было наградой: в золотистом сиянии, в мелькании мотыльков, в приятной усталости, в стискивающей сердце нежности. Это была не пугающе чёткая и казавшаяся чужеродной во Вьетнаме железная красная дверь, а всего лишь одна из палаток на краю лагеря. Единственное место, где Белл ещё не был, выход из прекрасного лабиринта. Выход и есть ловушка — Белл смутно догадывался об этом, но шёл. Он видел эту палатку, и сон мягко обрывался, начинал прокручиваться снова. Белл дошёл до самого входа в палатку — и снова сначала. Отодвинул рукой полог — ещё раз. Увидел в скользнувшем внутрь свете — его.
Такого же солдата в полевой форме. Немного встрёпанного, не до конца смывшего маскировочные полосы с лица и рук. «Рассел Адлер. Твой командир». Опасное животное, боевой друг, бог войны, но сейчас не обвешанный со всех сторон амуницией. Без ножей, запасных магазинов, проводков — сейчас лишь в футболке защитного цвета. Сейчас он дома, в безопасности, на отдыхе. Об этом говорила не гаснущая на его лице, рассеянная, мягкая, усталая и насмешливая, не открывающая зубов ухмылка, которая безумно ему шла. Так же безумно ему шли солнцезащитные очки, бронзовый загар и светлые волосы, выгоревшие в белизну.
— Белл, где тебя носит, чёрт подери? — Адлер свернул и отпихнул в сторону карты, которыми занимался. Свет падал сквозь щель полога на его лицо. Белл пошёл к нему, словно заворожённый, заколдованный, полный восторга, любовного трепета, надежды, страха и доверия, почти священного ужаса. Какая бы это могла быть прекрасная дружба…
Белл был готов ко всему — и к жестокому удару, и к ласковому прикосновению. Случилось последнее. Когда он приблизился, Адлер протянул руку и потрепал его по щеке, а затем резко притянул к себе и обнял. Белл беспомощно оплёл его руками в ответ, ткнулся носом в его плечо, тоже пахнущее дизелем, пылью и солнцем. Такой он был горячий, плотный и живой, такой восхитительно настоящий, словно весь остальной лагерь — иллюзия, в то время как Адлер — реальность, которая лучше самых долгих и счастливых снов.
— Сукин сын, я думал, ты не вернёшься. Ну что, туго тебе пришлось? Я по тебе скучал, засранец ты эдакий. Что? Ты устал? Ничем не могу тебе помочь, — потаскав его по палатке, Адлер уронил его на стол, где прежде были разложены карты.
Смеясь или уже всхлипывая, Белл отталкивал его и в тоже время тянул к себе. Внутри творилось что-то безумное. Весь вечер мягко нараставшее желание теперь стало диким и невыносимо острым, требовало мгновенного выполнения, словно Белл умрёт, если не получит, сейчас же. Адлер был рядом, но хотелось его ещё больше, ещё громче и ближе.
— Я тебя на куски разорву, так и знай… — Адлер мурлыкал и порыкивал ему в ухо, жадно перечислял все обжигающие, прелестные и скверные вещи, которые он жаждет сделать. От одних только слов Белл краснел и задыхался. Земля уходила из-под ног, он поддавался, терял равновесие, вешался на шею, и так приятно и так страшно было ощущать себя полностью во власти своего требовательного и вместе с тем потрясающе чуткого любовника.
Адлер обнимал его, тискал, с силой сминал и оглаживал бока, спину и пониже спины. Белл плавился в его руках и едва слышно поскуливал, словно пёс, в ответ на каждую собственническую ласку. Звякнула пряжка ремня. От следующего прикосновения Белл содрогнулся всем телом и застонал, выгнулся, подставляя шею под жаркий и хищный поцелуй, переросший в укус и вновь в поцелуй. Адлер резко оттолкнул его:
— Вот смотрю на тебя, малыш, — и за руку дёрнул к обратно, повлёк за собой в угол палатки, как раз туда, где на брошенный прямо на вытоптанную землю матрас падал бесконечный солнечный луч. Они быстро избавились от одежды. Адлер закрывал ему рот, заламывал руки, был груб, но всё это Беллу чертовски нравилось. Ни малейшего опасения, что кто-то может забрести сюда и увидеть их. Никого больше не существовало, ни в этом лагере, ни на земле, ни на небе. Только они двое и рыжие солнечные отблески, скользящие по солёной, бархатной и упругой коже Адлера и выкрашивающие его в тигра. Только духота, жар и неподъёмная тяжесть накатывающего наслаждения, такого яркого, что Белл чувствовал, что сходит с ума, что разрывается на части, как и обещали, — от страсти и любви, затапливающей его изнутри. Он был полон и согрет, он был счастлив, он верил.
И продолжал верить, даже когда по сознанию пробегали короткие вспышки осознанности, и он, на мгновения приходя в себя, замечал, что нет никого Вьетнама, палатки и солнца. Роль солнца играет лампа накаливания под потолком. Для полной иллюзии достаточно, чтобы свет был тёплым, а не холодным. Всё остальное давал ему Адлер, который действительно был здесь и брал его снова и снова, заставляя испытывать болезненно яркое удовольствие, тискал его, целовал, кусал и изламывал. Такой горячий, плотный и живой, восхитительно настоящий, лучше самых долгих и счастливых снов, лучше самой прекрасной реальности… «Я люблю тебя, люблю тебя» — сорвалось в ответ на его движение, и было уже не остановиться.