***
Бумагу и чернила успели взять дотемна. Солнце прямо перед уходом вылило оставшийся свет на нужную лавочку, подсветило вздувшуюся от мокрой зимы бумагу: «Уж простите, что от прошлой партии осталось!». Листы выбрали самые ровные, плотные и бежевые из всех, а чернила — какие-то новые. Ничего, показалось, особенного: консистенция правильная, цвет тоже. Кёджуро потянулся было за привычным флаконом, проверенным, как рядом встал Танджиро. Он с минуту смотрел на расплывающуюся на бумажке чёрную лужицу, а потом заворожённо шепнул, что она пахнет миндалём. Где это видано, чтобы документация серьёзной организации тонко, сладко и ребячески пахла миндалём? Кёджуро решил: «Здесь». Рынок был тише обычного. Вечер ещё недостаточно глубок, чтобы в нём утопла работа, чтобы люди растеклись по площади шумными, суетливыми, голодными потоками. Пока растекается только фонарный и лампочный свет, и синева мешается с желтизной. Сквозь неё так сложно угадать настоящий цвет тканей и шерстяных нитей, что приходится подолгу останавливаться у каждого прилавка с зимней одеждой. Кёджуро был не против. Бродить по палаточным коридорам, взглядом проходиться по вывескам в плёнке маслянистого света успокаивало. Ещё больше успокаивало снова и снова выцеплять рядом с собой то клетчатый узор, то почти уже высокую тёмную макушку. Танджиро, как и рынок, тоже был тише. Тише обычного, хотелось бы думать, но эта тишина становилась всё привычнее. — Да. Можно, пожалуйста, этот? Упаковывать не надо, — Танджиро сдержанно улыбается, укладывает руку на неясного цвета шарф, пока взгляд Кёджуро укладывается в очередной раз на него. Греет, высматривая вежливость. От неё иногда становится грустно. Иногда сонного Танджиро, бросающегося без спросу в объятья, очень не хватает. В сумке перекатываются бутыльки чернил, напоминая, что до встречи с ним «сонным» осталось немного. Что-то липкое и горькое в груди от этой мысли слабеет, и Кёджуро не прислушивается больше к каждому своему вдоху и выдоху, не прокручивает ежеминутно в голове варианты, как рассказать, что здоров. Не чувствует себя так, словно собирается солгать. Новый шарф напоминает февральский снег. Он такой же серый, из него также торчат ворсистые ледышки и крепко упираются Танджиро в шею: он имел привычку кутаться поплотнее. Со страдальческим лицом пытаясь одёрнуть шарф поудобнее, он проходит три палатки, и Кёджуро не выдерживает. Встает перед ним, не слушая тихое «ой», и поправляет уже смятую шерстяную вязь так, чтобы она лишь невесомо прикрывала шею. Шерсть подсвечивается, словно сколы битых снежинок, и колет мозолистые пальцы. — Раз колючий, значит тёплый! — Кёджуро восклицает довольно, громко и уверенно, сонные торговцы вяло оборачиваются, а он и не замечает. Замечает румянец Танджиро — будто подмёрзла сладко рябина — и разворачивается вновь вперед. — Добротный шарф! Хотя и тот был неплох. — Тот… да. Если бы я не потерял его, то не стал бы менять! — Танджиро отвечает в тон Кёджуро, звонко тявкая, и нагоняет его. — Почему? Он был старый. — В памяти отчетливо всплыл износившийся синий шарф, растянутый, местами даже, казалось, тонкий. Это февральское нечто хотя бы берегло от холода без намотанных друг на друга слоев. — Это был подарок от матушки. Он сказал это так просто и буднично. Засмотрелся на прилавок с чайными сборами так, будто совсем не жалеет и не грустит. Будто в любой момент он может отправить матушке письмо, ответ на которое ворон принесет вместе с мягким свёртком вязи. Но он не может. И именно потому над каждым заваленном шерстью столике они задерживались так надолго, поэтому он старательно переминал каждый шарф и вглядывался в цвет и маленькие петли. И в итоге сдался, выбрав что-то совершенно на цель не похожее. «Это неправильно, — думает Кёджуро, туманно смотря, как Танджиро покупает чай. — Неправильно отступать от того, что дорого и важно. Иначе можно потерять себя». От этой мысли он чувствует, как сознание холодеет, воздух, сине-жёлтый, немного пряный, тянет легкие, царапает. На долю секунды становится дурно. Нет. Нет, так точно нельзя. Танджиро не успевает сделать и шаг. — Мы можем поискать шарф ещё раз, — его степенность тут уже ударяется о решительное выражение. Фонарь позади превращает пламенную макушку в юную одуванчиковую, вызывая у Танджиро улыбку. — Зачем? Я ведь уже купил. — Пусть будет два, — настаивает Кёджуро, пока Танджиро плавно огибает его, продолжая путь между палаток. Он не ждет, но идёт медленно. Оборачивается, чтобы возразить, слегка приподняв брови. — Это расточительно! Зачем мне второй? — когда они равняются, Кёджуро видит, как февральская шерсть неуверенно будто переминается свободной рукой. Ну точно, он был прав! Танджиро сомневается. Этот шарф не нравится ему. И всё равно почему-то он упорно защищает то, что выбрал: — Вы ведь сами сказали, хороший шарф, — добавляет он, переводя взгляд от серой складки к Кёджуро. — Он не похож на старый. Повисает молчание, на мгновение чаинки в ягодно-карих глазах будто оседают. Этого мгновения хватает, чтобы сердце Кёджуро куснул испуганно холод. Хочет извиниться, но не успевает. — Но он всё равно хороший! — светятся ему в ответ, заранее не принимая извинений. И всё же голос становится тише. — Я искал похожий, Ренгоку-сан. Мы поэтому все прилавки обошли. Не было таких. — Танджиро снова затихает, губы кажутся тоньше обычного. Поджал. Кёджуро не прерывает тишину, но смотрит невольно виновато, замечая, как маленький нос тянет воздух. Когда Танджиро раздумывает, он всегда долго вздыхает. Кёджуро раздумывает тоже. Ни у одного торговца Танджиро не поинтересовался, нет ли в какой-нибудь из тканевых груд синего мягкого шарфа. Ни у одной мастерицы не спросил, не может ли она связать неказистую вещицу. Простую, но такую особенную. Чтобы она грела не только шею. Зачем сдаваться на полпути? — Ничего страшного. Это всего лишь вещь, — произносит в конце концов Танджиро. — Но это очень важная вещь… На последнюю попытку переубедить Танджиро смотрит с добротой и удивительной рассудительностью в глазах, очень ясной после улёгшихся чаинок. — Я знал, что рано или поздно его утрачу. Не мог же я вечно его носить. Когда-то в поезде, под успокаивающий перестук в деревянном полу, помнит Кёджуро, голова Танджиро казалась очень легкой. Она тогда едва-едва укладывалась на прикрытое белым хаори плечо. Волосы его по-детски топорщились чуть волнистыми крупными прядями, пока он во сне потирался щекой. А ведь ещё недавно были убраны назад, располосованные гребешком. А сейчас эти пряди, отросшие, по волоскам распушает ветер. Их уже не получается убирать аккуратно назад. Их держит только хвост, но несколько невесомых волн даже так выскальзывают из него и пенятся, обрамляя лицо. Кёджуро смотрит и вдруг понимает, что, наверное, скоро ему будет тяжело уложить голову на чужое плечо. Зато, если получится, голова Танджиро облокотится сверху приятной тяжестью. Янтарь в неприкрытом глазу грустно и гордо переливается. — Да. Ты прав, — Кёджуро уступает, хоть и не понимает до конца. Танджиро вырос. И он действительно прав, но… Как-то немного не так. Эту мысль никак не получается отпустить, она бьётся где-то недалеко от сердца и очень мешается. Из-за неё опять колет в груди и хочется считать вдохи и выдохи. Чтобы не мешала, надо поскорее её сформулировать, подумать и выбросить. Она формулируется в молчании уже на выходе с рынка, по пути домой. Жизнь и так полна боли и горестей, так зачем отказываться от того, что может ненадолго сделать тебя счастливым? Кёджуро не понимает. Потому что раньше, когда он рисковал жизнью каждый день, он заодно заваливал себя маленькими счастьями. Они иногда исчислялись спинами чёрно-белых котов, иногда — тарелками горячего супа. Иногда счастья позволяли весь день провести с братом за домашними делами, а иногда — весь вечер с Тенгеном, на две искристо пьяных головы споря, потерявшись в улицах, на которых жили годами. С маленькими счастьями верилось, что однажды последний вздох не будет казаться потерей. А прямо сейчас, вспоминая о своём, Кёджуро казалось, что у Танджиро маленьких счастий не было.***
— …И я ударил его рассекающей водной гладью. Первым стилем. И всё! Да нет, нет, ну, понимаете? Я две… две недели… не смешно, Ренгоку-сан! Не смешно, но стены в оранжевой кожуре света впитывают хохот двух голосов. Чай давно остыл, аромат распустившейся зелени притупился. Пиалы покоились на столике вместе с почти законченным отчетом с тонким запахом миндаля. С улицы тянуло каким-то необычно хрустким холодом, и защищались юноши от него по-своему. Утолщали стены налипающим на них смехом и разговорами. И не только. — Во-о-от… — Танджиро выдыхает после заразительного смеха и подтягивает к животу колено. Лёжа на татами, он будто пытается поудобнее извернуться, негромко сопит, пока щекой прижимается к бедру сидящего по-турецки Кёджуро. Сквозь юкату веет слабое, на запах шероховатое тепло. Бедро под скулой жестковатое и крепкое, но для Танджиро нет подушки удобнее. На этой подушке он тоже всё-таки поворачивается, укладывается на неё затылком. — Что было дальше? — взгляд у Кёджуро теплеет, млеет колко, как ладони у огня после мороза. Танджиро с готовностью и возмущением продолжает рассказ. Демон в его словах беспомощно тлел, не пытаясь регенерировать, и вперемешку со смертью пах бесцветно, бескровно, не как обычно. Это интересно. Даже, должно быть, важно. Но вслушиваться удаётся с трудом. Кёджуро был занят. Наблюдал, как щека, которая жалась к нему минуту назад, после давления заходилась в румянце. Согнутые костяшки коснулись полупрозрачных розовых подтёков. Тёмные ресницы встрепенулись, и вдруг вернулось молчание. Кёджуро короткими движениями поглаживал щёку, а Танджиро, краснея всё больше, рассматривал нависшие над ним кончики прядей. Работа, отчёты — это редкая возможность задвинуть сёдзи и разрешить себе делать чуть больше, чем привыкли. Под шелест бумаги прижиматься и касаться. Не находить сил на слова и только проглатывать гулко протискивающееся в горло сердце. Смотреть друг другу в глаза и видеть, как движется взгляд, оглаживая наизусть выученные черты. Наваждение ходило кругами. Оно окатывало и медленно таяло, раз за разом, после каждого столкновения взглядов. А когда от него не оставалось ничего, кроме тишины, силы на слова находились, а слова — вспоминались. — Мальчик мой, — Кёджуро расправляет ладонь, прислоняя её к тёплому румянцу целиком. Мягко-мягко. — Мне кажется, ты совсем не даёшь себе передышки. — То есть? — Танджиро моргает с лёгким непониманием. — Я не вижу, чтобы ты уделял время себе. Чтобы делал то, что тебе хочется и то, что тебе нужно. Танджиро словно не верил, что слышит подобное. Ресницы снова смешно запорхали, а после между бровями проступила небольшая складка. Уделять себе время? Делать, что хочется? — Такова наша работа. Разве нет? — он немного склоняет голову вбок. — Такова. Но моменты всегда улучаются. А сейчас у нас и вовсе затишье, — голос Кёджуро укутывающе тёплый, как если бы из огня и дыма кто-то соткал шершавое полотно. Подбирая слова, он объясняет терпеливо и вдумчиво, а не привычными пламенными всполохами. — Такое бывает очень редко. Камадо, лучше воспользоваться этим до того, как с демонами снова придётся сражаться еженощно. — Но… У меня все равно много работы каждый день, — звучит с тихим сомнением. Танджиро не мог вспомнить, какой работы у него много. Он просто… всё время был занят. Всё время заняты ноющие здоровой болью руки, всё время голова забита чем-то, от чего спасали изредка лишь перья и сонное головокружение. Но ведь так и должно быть. Да? — Мне кажется, это правильно, — добавляет он. Кёджуро только вздыхает, вспоминая о февральском шарфе, сложенном в гостевой. — Я не могу заставить тебя делать что-то. Но я хочу, чтобы ты знал, что так твой путь будет тяжелее. Я предупреждаю, потому что переживаю за тебя! Дымно-огненное полотно рассыпалось, а искренний лай вернулся так неожиданно, что Танджиро вздрогнул. Улыбнулся также искренне, а после робко, подушечками пальцев коснулся кисти на своей щеке. Он не очень понимает. Но он подумает об этом, постарается. Хотя странно, что Ренгоку-сан напоминает ему о передышках. Новое наваждение не приливает так быстро, как обычно, отпугиваемое вновь притихшим Кёджуро. Что-то в нем опять было грустное, даже сквозь блеск в глазу и острую полуулыбку. Ладонь с тёплым следом румянца потянулась к стылому чаю, а Танджиро решил вернуться к незаконченному разговору. — Ренгоку-сан, а вы… — Ты. — А? — Просто Ренгоку, мальчик мой. И снова Танджиро удивился. В этой комнате, с прикрытыми сёдзи, он часто удивлялся, но сегодня особенно. Особенно сейчас. В последний раз, когда Кёджуро предлагал перейти на имя, Танджиро лихорадочно раскраснелся и опрокинул на себя кастрюлю, к счастью, с неподогретым бульоном. Отряхиваясь от жирной плёнки и холодного рыбного запаха, он испуганно-возмущенно говорил о том, что так нельзя, нет, он просто не может! Вот и сейчас. Розовая пелена ползёт к шее, кусает кончики ушей. Он дует щеки, собираясь, кажется, говорить по-взрослому о приличиях. Но… — Ренгоку… а тебе в работе пригодится что-то из моего отчёта? Танджиро чуть запинается, когда привычное обращение приходится проглотить. А Кёджуро от неожиданности проглатывает всю проступившую ненадолго грусть и тревогу, поражённо светится, смотря то на поднимающегося с его бедра Танджиро, то на веточки иероглифов на забытом листе. — Да! — оглушительная бодрость теперь звучит сама собой. — То, как демон заметал следы — любопытно, я впишу это! Жаль, что ты не успел распробовать его в бою. — Извините! — Не стоит! Все в порядке, — Кёджуро улыбается, несмотря даже на то, что общение вновь соскользнуло на «вы». Правда улыбка теперь какая-то заговорщическая. Почти мечтательная. — Это уже не так важно. Думаю, скоро я оставлю эту работу. — Закончите? — наверняка Танджиро неправильно понял. Он сел у столика, подобрав под себя ноги, ожидая кивка перед тем, как дописать последние строки отчёта. Но Кёджуро покачал головой. — Оставлю. Опять мурашки больно кусаются под затылком. Но ведь уличный ветер никто не впускал, стены до сих пор в толстой кожуре. «Почему…» — в памяти Танджиро шелестят сотни листов. Потёртые, хрустящие, изломанные по краям. Свежие в разбросанных торопливо заметках. Смятые и осыпавшиеся клочками. Кёджуро разбирал старые отчеты, писал новые. Внимательно сплетал одно с другим, что-то занося в растущую кипу личных бумаг. В моменты сомнений относил новое написанное отцу, чтобы к вечеру нередко увидеть свои труды испорченными. Слегка — «сойдет». Сильно — «бездарь». — Но почему? — всё-таки произносит он вслух. Из-за усталости? Из-за пропажи интереса? Из-за отца? Он поможет, поможет, чем только сможет. Пусть только Кёджуро ответит. — Я надеюсь в ближайшее время вернуться к своим обязанностям! — ответил. Кёджуро светится пуще прежнего. Он открыл самую тайную, самую большую свою надежду. Признался непрямо, что здоров. Он так хотел рассказать об этом Танджиро. С самого утра ждал, и вот наконец… Его мальчик тоже будет счастлив за него. Как Сенджуро, как Незуко. И с ним у Кёджуро всё получится. Но Танджиро почему-то бледнеет. — Но, Ренгоку-сан… Сухой шепот прервал стук раздвинувшихся сёдзи. Юноши дружно вздрогнули, оборачиваясь. На пороге стоял Сенджуро. Обычно он тихо стучался, ждал разрешения, чтобы заглянуть. Но сейчас он прерывисто дышал и держал навесу подрагивающую руку, на которой, сжимая коготки, сидела осанистая чёрная птица. Ворон взмахнул крыльями и бесшумно опустился на татами. — Столп Пламени, Кёджуро Ренгоку! — прокаркал он. — Через час Ояката-сама ждёт вас в родовом поместье Убуяшики!