⊱·•∽∽∽∽·:≼☤≽:·∽∽∽∽•·⊰
Выпал снег. Но не для того, чтобы сразу превратиться в грязно-коричневую слякоть, которая прилипает к подошвам ботинок и покрывает мощёные тротуары; он выпал чистым, обильным покрывалом, укрывшим весь Лондон как раз к Рождеству. С первого белого утра Мэйлин поставила перед собой задачу — сводить Сиэля на прогулку по живописным паркам и узким заснеженным улочкам Хампстеда. Не думаю, что он высовывал нос за пределы дома с тех пор, как переехал сюда. «Прогулки бессмысленны», — утверждал он, и горничной так и не удалось переубедить его в обратном. Однажды, одурманенная праздничным настроением, она попыталась уговорить мальчика слепить снеговика — «единственная возможность в вашей жизни»— настаивала она, — но в итоге слепила его сама, фальшиво напевая и катая шарики из застывшего снега по саду. Сиэль сидел на скамье, наблюдая за ней, сцепив руки в перчатках под подбородком, и даже не усмехнулся, когда она споткнулась и упала лицом в рыхлый сугроб. Он не выдавил ни малейшей улыбки, когда Мэйлин поднялась вся раскрасневшаяся и хихикающая, укоряя себя за неуклюжесть в последней, обреченной попытке заразить его печаль своей детской радостью. Сиэль ненавидел зиму — и это было непреложно. Через два дня после снегопада Мидфорды без предупреждения явились в дом, что я могу описать только как «домашнюю инспекцию». В дверях я встретился взглядом с Фрэнсис Мидфорд и одарил её самой ослепительно неискренней, самой тошнотворно сладкой улыбкой, сказав: «Добро пожаловать, прошу вас, оставайтесь на ужин». В итоге я провёл на кухне большую часть дня, готовя ужин из трёх блюд, пока Элизабет с невыносимым шумом носилась по дому, а миссис Мидфорд обрушивала на Сиэля поток нескончаемых вопросов. Ей нужно было убедиться, что её драгоценный племянник ни в чём не испытывает недостатка, мне же — что она пожалеет о том, что осмелилась усомниться во мне. Я намеревался произвести впечатление на своих непрошеных гостей французской кухней — прекрасно зная, что они более двадцати лет пили вино и обедали в изысканных ресторанах Парижа, — и с нескрываемым удовольствием наблюдал, как миссис Мидфорд тщетно пытается найти хоть малейший изъян в моём бёф бургиньон.. Она бросала на своих детей убийственные взгляды, словно говоря: «Не смейте выглядеть слишком довольными или вести себя слишком любезно», — из-за чего Элизабет молчала весь ужин, потому что не умела быть иной. Эдвард делал вид, что ничего не замечает, пребывая в том бунтарском возрасте, когда слова родителей существуют лишь для того, чтобы им противоречить, — и в том странном, смущённом возрасте, из-за которого он краснел и неловко ёрзал под столом всякий раз, стоило мне поймать его взгляд. Мистер Мидфорд пытался сглаживать углы — или, по крайней мере, делал вид — бросая на жену осторожные взгляды после каждой своей неуклюжей, не вовремя вставленной шутки, произнесённой между выверенными глотками Поммара. Компания, нужно признать, утомительная — если бы не Сиэль. Сиэль, удерживающий всё воедино. Сиэль, мгновенно превращающийся в безупречного хозяина и центр всего вечера. Сиэль, у которого всегда находятся нужные слова, чтобы заполнить напряжённое молчание любезностями и ничего не значащими фразами, дабы мягко направить разговор обратно в безопасное русло, стоит ему лишь приблизиться к опасным, враждебным глубинам. Какая самоотверженность — всё, лишь бы избежать лишнего шума. В какой-то момент, увлёкшись воспоминаниями о своей поездке во Францию, он начал рассыпаться в похвалах моим кулинарным способностям — с таким воодушевлением, какого я не слышал даже в его словах о шоколаде. — Настолько изысканный вкус… Не правда ли, тётя Фрэнсис? — произнёс он, аккуратно промокнув уголок рта салфеткой, и у неё не осталось иного выхода, кроме как согласиться. Свой заключительный акт он исполнил за черничным сорбетом и под мягкие звуки «Бергамасской сюиты» Дебюсси, вовлекая меня в утончённую беседу об импрессионизме во французской музыке — что, должен признать, вовремя отвлекло меня от мыслей куда менее возвышенных. С некоторых пор я ловлю себя на том, что с наслаждением наблюдаю, как Сиэль ест десерты: как он отправляет кусочек пирога в этот упрямый, дерзкий рот, и иногда, если вкус оказывается особенно удачным, невольно издаёт тихое одобрительное хмыканье или почти урчит от удовольствия. Это пробуждает во мне жажду лакомств совсем иного рода, нежели безе или пудинг; пробуждает вкус к чему-то несравненно более сладкому, чем сахар. Миссис Мидфорд вряд ли бы одобрила ход моих мыслей в тот момент, когда он посасывал десертную ложку, позволяя сорбету таять на языке. Но её чутьё было притуплено блеском выступления Сиэля, чтобы заметить что-либо подозрительное. «Посмотрите на нас, — словно говорил он, — какие мы задушевные приятели, как чудесно ладим». И всё же, несмотря на все эти искусные попытки создать иллюзию благополучия, его малиновые губы ни разу не растянулись в улыбке — он даже не попытался. В отличие от меня. Хотя весь этот вечер был не чем иным, как изощренно разыгранным обманом. — Ты был безупречен, как всегда, — сказал он, когда мы остались одни, устало выдохнув. — Будем надеяться, что после этого они угомонятся. Но этого не произошло. В свой тринадцатый День Рождения, несмотря на прямой запрет на любые празднования, Мидфорды устроили целый переполох и увезли его на целый день по магазинам — по инициативе Элизабет, которая водила его по лучшим портным Лондона с целью сделать «ещё милее». Он вернулся таким, словно пережил войну, и худшее было ещё впереди. Я помогал ему придумывать оправдания, дабы избежать празднования Рождества, но ни одно из них не могло его спасти. Самое большее, чего нам удалось добиться, — сократить визит с пяти дней до трёх. — Я знаю, что вы атеист, доктор Михаэлис, но всё равно вы можете присоединиться к нам за ужином, — сказала миссис Мидфорд с едва скрытым намёком «лучше не приходите», выглядя столь же довольной моим отказом, сколь Сиэль — огорчённым. Ах, как же он хотел, чтобы я был рядом — союзник, который разделил бы с ним тяжесть тётиного внимания. Со временем мальчишка стал воспринимать меня как практическую составляющую своей жизни, выстраивая наши отношения на основе взаимной выгоды и интеллектуальной близости. Мне известно, что он всегда с нетерпением ждёт наших походов в оперу или в Королевский фестивальный зал; наших шахматных партий, которые я намеренно проигрываю; долгих, исчерпывающих дискуссий после сеансов, которые он готов вести на любые темы, кроме своей собственной жизни. Эмоционально он остаётся столь же отстранённым, как в день нашего рукопожатия на похоронах Анджелины Даллес, и его недоверие ко мне не ослабло с тех пор, как он назвал меня социопатом. Но даже это осторожное сближение — уже поразительное достижение, учитывая, что последние три года он держал всех на расстоянии. Сиэль был один — по выбору и по воле случая, — огородив себя от человеческих связей, потому что так чувствовал себя в безопасности. Он не чувствовал в этом никакой нужды — всё казалось ему бессмысленным. Но я нашёл для себя место — и шаг за шагом займу ещё больше, расширяя своё присутствие, пока не заполню его до краёв. Терапия не приносила ни успехов, ни неудач; его ночи должны были сначала ухудшиться, прежде чем наступило долгожданное облегчение. День Рождения, Рождество, снег… всё это неизменно возвращало мальчика в ту тёмную комнату в Эрлс-Корте. Для него самое радостное время года символизировало самый безнадёжный период его жизни. Во время пребывания у Мидфордов у него не оставалось иного выбора, кроме как прибегнуть к медикаментам, полагаясь на празозин, чтобы не будить всех своими криками и не разрушать тщательно поддерживаемую иллюзию: «всё в порядке». Но стоило ему вернуться назад, как таблетки отправлялись в мусор. Они вызывали у него сонливость, а нам обоим нравилась острота его разума. Он сказал, что предпочёл бы видеть кошмары, — и я сбился со счёта, сколько раз мне приходилось его будить. Дрожащий, покрытый холодным потом, Сиэль сидел, ожидая свою чашку горячего молока, а затем, сжимая её в руках, собирался с силами, дабы поведать о своих страхах. Нет, не с силами — он боролся с отвращением к собственной слабости, не желая позволять мне заглядывать в трещины своих тщательно выстроенных стен. Гордое крохотное создание — сердиться на самого себя за кошмары. Он не терпит слабости, но его слабость, как и его ненависть, — роскошь высшего порядка. И пока он отвергает её, я жажду ею насладиться. Мне мало крупиц — я хочу всю полноту его страдания; а в страдании я — истинный ценитель с самым взыскательным вкусом. В ту ночь, когда Сиэль разбил эдвардианскую лампу, я нашёл его свернувшимся калачиком, с руками, судорожно сжатыми вокруг израненного горла. Я позвал его по имени и потряс за плечо — ничего. Попытался разжать его пальцы — бесполезно: они были неподвижны, как при трупном окоченении. Пульс на запястье едва прощупывался — тридцать два удара в минуту. Грудь едва поднималась и опускалась, кожа была мертвенно холодной на ощупь, а глаза смотрели в никуда той вялой, безжизненной тишиной, какой смотрят в никуда только глаза мёртвых — что мне слишком хорошо знакомо. В тот момент он и был почти мёртв — отрешённый, вырванный из реальности, запертый в глухой, непроницаемой оболочке собственного отчуждённого сознания. Я сидел рядом, испытывая искушение — прикоснуться, заглянуть, увидеть те скрытые шрамы, которые, я знал, покрывали узкую спину. Я мог бы приподнять тонкую ткань на стройных бёдрах и посмотреть — но не стал. На сей раз меня остановил не опасность последствий, а иное желание. Что это значило бы без его ясной, добровольной покорности? Сиэль — добыча, которую я предпочитаю не просто поймать, но приручить и заставить довериться, прежде чем впиться зубами. Это всего лишь моя прихоть — одна из многих. Они приходят и уходят, сменяя друг друга, как вращение рулетки — забытые, едва удовлетворённые, уступающие место новым, и так далее, словно страницы, вырванные из календаря. Склонившись, моё дыхание коснулось тёмных волос. В ту ночь я позволил себе лишь один глубокий вдох дурманящего аромата. Я оставался рядом до самого утра — изображая притворную заботу, задремав в кресле у его постели.⊱·•∽∽∽∽·:≼☤≽:·∽∽∽∽•·⊰
Дни тянулись один за другим, углубляясь в январь — в сонные зимние утра и ранние сумерки, в тёплое звучание виолончельных сонат и насыщенный фруктовый вкус амароне у потрескивающего камина. И этот снег… не припомню, чтобы в Англии шёл столь сильный снегопад — разве что в те смутные, оцепеневшие годы моего детства в приюте на Чапел-стрит. Он идёт и сейчас. Я сижу в кабинете, наблюдая, как пушистые хлопья кружатся, подхваченные ветром, ложатся на покатые изгибы крыши, а затем обрушиваются сверкающим каскадом в мой сад. Вечер проходит неспешно: в приглушённом свете ламп и под повторяющуюся музыку Гленна Гульда. Моё врождённое пристрастие к хаосу вовсе не мешает мне ценить тишину. На журнальном столике стоит наполовину опустевший бокал сухого вермута: аперитив перед ужином и сопровождение к моему ежемесячному чтению The British Journal of Psychiatry. И я делаю последний глоток как раз в тот момент, когда домофон взрывается настойчивой трелью, возвещая о посетителе. Открыв дверь, я вижу Барда, в настойчивой попытке стряхнуть на коврик всю грязь со своих ботинок. Вокруг него кружатся снежинки — оседают на твидовой кепке, полосатом шарфе и поношенном пальто, — грозя потушить сигарету, лениво свисающую из уголка рта в его неизменной манере: небрежной, но, как ему кажется, почти эффектной. — Извини, что без предупреждения, дружище. Ты занят? Мой взгляд — внимательный, цепкий — незаметно скользит по нему с головы до ног. В его приветственной улыбке звучит фальшь, едва уловимая, но отчётливая для меня — как для музыканта с абсолютным слухом. Однако это не подозрение: будь это так, оно прозвучало бы громким, резким диссонансом, а не едва уловимой фальшью. Он ужасный лжец. — Я как раз закончил. Проходи. Я наливаю ему виски со льдом, не утруждая себя вопросом: он всегда хочет — выдержанный «Макаллан» ему не по карману, — и, протягивая стакан, наконец понимаю, в чём дело. — Значит, теперь ты ведёшь это дело? — Чёрт. Ненавижу, когда ты читаешь мои мысли, — ворчит он. — Да, так и есть. Меня перевели, заменяю другого детектива. Автокатастрофа или что-то в этом роде — таз сломан. Дело дрянь. Он лениво перекатывает виски в стакане перед первым глотком. Тот самый виски, что я наливал Анджелине Даллес на её последнем сеансе — в годовщину аварии, забравшей две жизни и искалечившей ещё две. Она точно так же гоняла янтарную жидкость из стороны в сторону, вертела стакан в руках, словно не зная, что с ним делать, — чтобы затем залпом осушить его, как отвратительное лекарство или дешёвую водку, а не пятнадцатилетний скотч, заслуживающий хотя бы краткого момента уважительного созерцания. Уловила ли она оттенки хересного дуба, шоколадный аромат и тёплое, тянущееся послевкусие? Или это пробудило слишком много воспоминаний, высвободило слишком много демонов? Я едва не забываю, что Бард всё ещё здесь — сидит ровно там же, где тогда сидела она, прожигая дыру в её красной юбке от Cartier. — Честно говоря, чувствую себя по уши в дерьме, — говорит он, жуя сигарету. Mayfairs, не Marlboro. — И ещё этот тип объявился, Спирс… консультирует по поведенческой части. Высокий очкарик, с палкой в заднице… Твой знакомый? Говорит, вы вместе учились в Оксфорде. Ах, старина Уилл. Вечно второй, неизменно отстающий на десяток шагов. Единственный до Сиэля, кто сумел разглядеть мою сокровенную сущность. Для него это было всего лишь предчувствие, догадка — тонкое, почти неуловимое ощущение неправильности, лишённое доказательств, которое он в итоге предпочёл проигнорировать. Какая жалость — было бы забавно наблюдать, как он пытается распутать эту нить. Теперь даже наши нашумевшие перепалки в Psychiatry Journal утратили для меня всякий интерес: он просто не способен одержать победу. Моя улыбка выходит тусклой и неоднозначной. — Скажем так, наши взгляды расходятся. — Ну, он выдвинул несколько довольно убедительных идей. Я не всё понял — было сказано слишком много заумных слов, а я после ночной смены еле стоял на ногах, — но суть в том, что Спирс считает это либо серией мести, либо грандиозным замыслом, призванным преподать обществу урок. Мотив пока не ясен, но, по его словам, в этом нет ни капли случайности. Он пытается понять, как именно выбираются жертвы. О, звучит в точности так же нелепо, как и всегда. Уильям ничуть не изменился. — Надеюсь, ему это удастся, — говорю я. — Установленный мотив значительно упростит поимку убийцы. — Поймать его… несомненно, — Бард почесывает щетинистую бороду. — Знаешь, я всю неделю копался в прошлом жертв. Мы продолжаем находить всякую чертовщину, которую даже самоуправец не смог бы откопать. Например… первый — поджигатель — оказался тем самым ублюдком, что устроил взрыв в Брикстоне два года назад. Мы нашли целую папку с вырезками и прочим. А насильник, последний? Кажется, мы были там, когда он схватил ту блондинку в ноябре — ту, по которой Рональд сходил с ума. Помнишь? Да уж… жуткая история. Никто ничего не видел. Тело до сих пор не нашли. Но хуже всего… — он глубоко затягивается. — Хуже всего был педофил. Мы нашли ещё записи. Ни одному ребёнку там не было больше семи… дерьмо. Меня ещё никогда так не тошнило. Я с трудом изображаю озабоченное выражение. Бард устало проводит ладонью по лицу и делает большой глоток скотча, не обращая внимания ни на вкус, ни на аромат. Именно поэтому я налил ему пятнадцатилетний, а не двадцатипятилетний. — Сейчас они все проходят терапию, безусловно. Но только благодаря ему. Если бы не он, эти отбросы так и разгуливали бы по Лондону, и чёрт знает, поймали бы мы их вообще. Ты в курсе, что уровень преступности уже снизился? Самое резкое падение за последние десять лет. Разумеется, я в курсе этого досадного побочного эффекта моего эксперимента. — Но потом я смотрю на фотографии того, что он с ними сделал — и просто… дерьмо. Никто такого не заслуживает. В смысле… тебе ведь показывали, да? Для составления профиля? Я киваю. — Значит, ты знаешь. Абсолютно чокнутый безумец. Ещё один кивок. Однако я лишь думаю о том, что копии не способны передать истинную глубину моей работы. Ничто не сравнится с оригиналом. Бард никогда не казался мне человеком, которого мутит на местах преступлений, но, возможно, я переоценивал его. Похоже, у нас разные представления о том, что значит «чокнутый» и «отвратительный». Когда я думаю об отвращении, я вспоминаю стейк, которым он угощал меня и Рональда в тот единственный раз, когда мы приняли его приглашение на ужин. Вспоминаю его дешёвую квартиру — пропитанную запахом дыма и заваленную грязной посудой, наполненную запахом одиночества. Я без труда представляю его сидящим в закопчённой кухне, склонившимся над материалами и мучимым вопросом: на чьей он стороне на самом деле. Он вздыхает. — В общем, я пришёл сюда, чтобы снять камень с души. Как думаешь, мне стоит уступить место кому-нибудь, кто действительно хочет поймать этого ублюдка? Конечно же, нет. Иначе зачем бы мне пришлось с тобой возиться? Это взаимовыгодно: у тебя есть кому выговориться и кто нальёт выпить, у меня — источник всех пикантных слухов из полиции. Поверь, за то, что я выслушиваю, мне обычно платят немалые деньги, но в твоём случае — это просто дружеская услуга. Так что не вздумай что-либо менять. — Я понимаю твои чувства. Наши профессии не так уж сильно отличаются друг от друга, как может показаться. Мы оба сталкиваемся с худшими сторонами человеческой природы и вынуждены иметь дело с моральными дилеммами. В психотерапии есть такое явление, как контрперенос — проецирование собственных эмоций на пациента и риск ухудшения отношений из-за личного вовлечения. И есть только один способ справиться с этим: продолжать выполнять свою работу. Сделай глубокий вдох, отступи на шаг и займи беспристрастный, клинический подход. Освободи себя от лишних размышлений и делай то, что умеешь лучше всего. Это проще, чем кажется. Но фальшь до конца так и не улетучилась. — Быть честным тоже не помешает. Тот факт, что ты не испытываешь жалости к жертвам, не означает, что ты на стороне убийцы. Однако ответь мне на вопрос… если бы ты мог щелчком пальцев отменить всё это — все эти убийства — ты бы сделал это? Без мстителя. Все пятеро продолжают жить как и прежде. Ты бы сделал это? Кубики льда в стакане медленно тают, пока он сидит, словно древнегреческий мыслитель, на моем аккуратном канапе: одна рука под подбородком, другая сжимает хрусталь. Редко мне доводится видеть его таким — погружённым в размышления — и эта складка между бровями придаёт его обычно простоватым чертам неожиданную осмысленность. Думал ли он об этом в те одинокие ночи на своей задымленной кухне? Стоя у окна с сигаретой или лёжа без сна в постели? Это мой любимый вопрос эксперимента. Я умудряюсь вставлять его при каждом удобном случае. — Нет, — наконец отвечает Бард, синие глаза режут пространство решимостью. — Я бы этого не сделал. — Разумно, — раздается голос справа, перебивая мой внутренний монолог. Голос, который я знаю лучше, чем любой другой. Высокомерный, андрогинный. Эхо которого часто звучит в моих мыслях, заполняя огромные пространства моей библиотеки. Красноречивый, порой мрачный, с безупречной дикцией и утончённой манерой, даже когда проскальзывает случайное ругательство или он описывает кошмары тех ночей, когда сон становится слишком реальным. Голос, в котором таится красота и ужас одновременно — голос, способный издать самый трогательные крики. — Добрый вечер, — небрежно произносит Сиэль в сторону Барда. Скрестив руки и ноги, он оперся на арку, облачённый в тёмно-синий костюм, подаренный ему Элизабет на День Рождения. Мальчик переводит взгляд на меня и многозначительно произносит: — Уже половина восьмого. Я едва сдерживаю усмешку. Вот он, отстранённый, словно кошка, появляющийся только ради еды; какая дерзость — да ещё в присутствии гостя. Бесподобно. У каждого есть свои непривлекательные черты. У Барда — всесторонняя скука и ужасная кулинария; у Рональда — скупость и бессмысленная болтовня; у Мэйлин — необычайная наивность и до боли раздражающая доброта; у Грелля — почти всё, кроме хитрости и забавной непредсказуемости, которая держит меня в напряжении. Но что я могу найти непривлекательного в Сиэле? Его мрачность — это либо захватывающая меланхолия, либо очаровательное ворчание, особенно когда Мэйлин прерывает чтение или Элизабет появляется в поле зрения. Его высокомерие — это не гнусная снобистская надменность ради самой надменности, а холодная, таинственная недоступность и оправданная уверенность в превосходстве разума. И кто после всего случившегося сможет осудить его за это? Я просто не хотел бы его видеть другим. Все его «недостатки» складываются в гармоничное целое — или раскрываются постепенно, кусок за кусочком, будто сложная головоломка. Что ещё скрывается внутри? Мне некуда спешить. Как только пазл будет сложен, как только он полностью откроется и не останется тайн... мальчишка станет лишь очередной страницей, вырванной из календаря. Старой, забытой картиной, которая в первый раз лишила меня дыхания, но с каждой новой попыткой теряла магию, пока я исследовал все её секреты, каждый мазок, каждый скрытый символ, каждую игру теней. — Я занят, — говорю. — В холодильнике ещё остался киш. Он приподнимает изящную бровь. — Вчерашний. Такой капризный. Такой избалованный. Я поворачиваюсь к Барду, который воспользовался моментом и осушил свой стакан. — Останешься на ужин? — Нет, я поел. Полагаю, вы, аристократы, отправитесь на свой роскошный ужин, а я пойду. — Он хлопает по коленям и поднимается с канапе. — Рад был познакомиться, э-э-э… — Сиэль. — Сиэль. Звучит изысканно. Я просто старый Бард. Слушай, а что с глазом? — Я стоял слишком близко к пьяному дяде, когда он попытался нарезать жаркое из кабана на Дне Рождения моей тети. Бард присвистнул. — Вот это мужчина — уже боевые шрамы! Выглядит эффектно, если интересно мое мнение. Подожди пару лет, и все дамы будут у твоих ног. Розовые губы дрогнули в улыбке. Возможно, он представлял себя «плохим парнем» с загадочными шрамами из таинственного прошлого, что сражает девиц наповал, оставляя их с разбитыми сердцами. — Забери свои слова обратно, Бард. Не хочу, чтобы он вырос похожим на Рональда. Мужчина смеется искренне, надевая пальто и кепку. — Хах. Роналду не помешало бы пару шрамов, ведь с адвокатскими делами он уже не справляется. Он подмигивает Сиэлю, благодарит меня за уделённое время и исчезает в снежной метели. Я запираю дверь и оборачиваюсь. — Надеюсь, это в последний раз, когда ты подслушиваешь. — Только если в последний раз заставляешь меня ждать ужин.