Thursday’s child

NC-17
Завершён
36
автор
Фэндом:
Размер:
130 страниц, 48 120 слов, 11 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
36 Нравится 5 Отзывы 12 В сборник

Искусство

Настройки
Комната Ксавьера медленно превратилась в мой кокон, мою берлогу. Воздух, пропитанный масляными красками, стал для меня запахом относительной безопасности. Здесь, за этой ширмой, я могла на время перестать быть Агатой Торнхилл, дочерью Мэрилин Торнхилл, шпионом, предательницей. Я могла просто быть телом, сидящим на краю кровати, и парой глаз, уставших от постоянного напряжения. Мамины звонки стали для меня тем же, чем для древних моряков, должно быть, были песни сирен. Голос ее из телефона звучал таким же бархатным, таким же ласковым, каким он был в той пещере, когда она обращалась к Тайлеру. Каждое «дорогая моя» обжигало, как поцелуй раскаленного металла. — Ну как твои успехи в сближении с девочкой Аддамс? — спрашивала она, и в ее тоне сквозила легкая, почти игривая любопытность, но я-то слышала за этим стальную хватку следователя. — Ты должна понять, что ее связывает с Тайлером. Каждая деталь важна, Агата. Мы должны быть на шаг впереди. Я научилась отвечать монотонно, вставляя в речь длинные паузы, будто обдумывая невинные школьные сплетни. — Она… очень закрытая, мама. Почти все время проводит с Инид или одна. Говорит мало. Кажется, она просто… странная. Я ненавидела себя за это предательство, за этот плохой спектакль. Но ложь стала моим вторым языком, кожей, которую я на себя натянула. После таких разговоров я возвращалась в комнату, и меня буквально выворачивало наизнанку. Я стояла посреди нашего общего пространства, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони, и пыталась загнать обратно тот вопль, что рвался из горла. Я чувствовала, как по моей спине ползают невидимые горгульи, чьи когтистые лапы впиваются в плечи. Бремя. Предназначение. Это были не абстрактные понятия, а физическая тяжесть, сгибающая позвоночник. Однажды, после особенно тяжелого разговора с матерью, который закончился ее многозначительным: «Я надеюсь, ты не забываешь, ради чего все это, дочь моя», я сидела, уставившись в стену, и не могла сдержать дрожь. Я не плакала. Слезы казались слишком простой, слишком человеческой реакцией на тот ужас, что во мне сидел. Это была дрожь зверька, прижатого к земле. Ксавьер работал за мольбертом. Он не оборачивался, не задавал глупых вопросов. Прошло, может быть, полчаса в гнетущей тишине, нарушаемой лишь скребущим звуком его кисти по холсту. — Твой горгулья сегодня особенно увесистый, — раздался его ровный голос, без всякого вступления. Я вздрогнула, оторвавшись от своего оцепенения. — Что? Он махнул кистью в мою сторону, не глядя. — Тот, что у тебя на плечах. Сидит, нахохлился, и смотрит на меня одним злым глазом. Мешает свет видеть. Очень уж он… материальный. Я обернулась, глупо проверяя плечо. Конечно, там ничего не было. Но в его словах была такая странная, суровая точность, что я вдруг ощутила этого горгулья. Его холодную каменную шершавость, тяжесть когтей. — Он… он много говорит, — вырвалось у меня прежде, чем я успела подумать. Голос мой звучал сипло. Ксавьер наконец отложил кисть и повернулся ко мне. Его лицо было серьезным, глаза внимательными, но без сочувствия, которое заставило бы меня сжаться. В них было лишь чистое наблюдение. — Все они много говорят. У меня, например, сидит на мольберте маленький, тощий бес сомнения. Вечно шепчет, что каждый мой мазок — ошибка, что я бездарность, и лучше бы мне заняться чем-то полезным. Он сказал это так просто, будто рассказывал о погоде. И в этом была магия. — А что ты делаешь? С ним? — спросила я, подобравшись ближе. — Рисую его, — пожал он плечами. — Когда он становится совсем невыносимым, я переношу его на холст. Смотрю на него. И он становится просто пятном краски. Просто формой. Ужас, воплощенный в линию и цвет, уже не так страшен. Он становится… искусством. Или хламом. В любом случае, он больше не владеет тобой. Он отвел взгляд в сторону, к окну. — Хочешь, нарисую твоего? Может, станет легче, если увидишь его в лицо. Узнаешь, какого он цвета. Мое сердце совершило что-то странное — не заколотилось, а наоборот, замерло, а потом медленно, тяжело качнулось, как маятник. Это было самое безумное и самое щедрое предложение, которое я когда-либо слышала. Он не предлагал пустых утешений. Он предлагал оружие. Способ борьбы. Я кивнула, не в силах вымолвить слова. Ксавьер взял небольшой лист бумаги, уголь. Он смотрел не на меня, а сквозь, туда, где, как он утверждал, сидел мой персональный монстр. Его рука двигалась быстро, уверенно. Я видела, как на белой плоскости рождается нечто уродливое, тяжелое. Не сказочный горгулья, а нечто более абстрактное, но оттого не менее жуткое — сгусток тьмы с множеством глаз-пустот и огромной, беззубой пастью, которая будто бы впилась в мое плечо. Через десять минут он протянул мне рисунок. — Вот. Знакомься. Я взяла лист дрожащими пальцами. И случилось необъяснимое. Глядя на это угольное чудовище, я почувствовала облегчение. Он был здесь. Вне меня. Он был не бесформенным кошмаром, пожирающим меня изнутри, а конкретным изображением. У него были границы. И раз у него были границы, значит, его можно было победить. Я подняла на Ксавьера глаза, полные слез, которые наконец-то решились хлынуть. — Спасибо, — прошептала я. Он снова пожал одним плечом, уже возвращаясь к своей работе. — Не за что. Просто перевел его в другую систему координат. Теперь он твоя проблема. Решай, что с ним делать. Можно сжечь. Можно смять. А можно повесить на стену для вдохновения. Я смотрела на рисунок. На своего личного беса, своего горгулью, свое «предназначение». Да, он был ужасен. Но теперь он был моим. И впервые с той ночи я почувствовала, что у меня есть хоть капля контроля. Хрупкая, как паутина, но настоящая. Я не сожгла его. Я аккуратно спрятала в учебник по алхимии. Мой секретный артефакт. Мое первое оружие в войне, которую я не выбирала. И когда я легла спать, то впервые за долгое время мне не снилась пещера. Мне снилось, как я крашу этого угольного монстра в ярко-розовый цвет, цвет моих тапочек. И он визжал от возмущения, но был бессилен что-либо сделать.

***

Следующие дни прошли в странном, двойном существовании. Снаружи я была все той же Агатой — тихой, немного отстраненной новенькой, которая старается не привлекать к себе внимания. Я исполняла свою роль: кивала на уроках, переводила взгляд, когда встречала в коридоре Уэнсдей, заставляла себя подходить к ней и Инид с какими-то нелепыми, заученными фразами. — Привет, как дела? — звучало из моего рта как пародия на человеческое общение. Уэнсдей смотрела на меня своим пронзительным, всевидящим взглядом, и мне казалось, что она видит не меня, а того самого угольного монстра на моем плече. Но она ничего не говорила. Просто принимала мою фальшь как данность, как еще одну странность в коллекции странностей Невермора. А внутри… Внутри я вела тихую войну. Каждое слово матери, каждый ее взгляд я пропускала через новый фильтр — фильтр рисунка Ксавьера. Когда ее голос становился слишком сладким, слишком настойчивым, я мысленно доставала тот листок и смотрела на беззубую пасть монстра. — Вот он, — говорила я себе, — это его шепот. Это не мама. Это он говорит ее устами. Это было сумасшествием, конечно. Но в мире, где твоя мать пытает людей в пещерах, сумасшествие становилось единственной формой здравомыслия. Я стала наблюдать за Ксавьером с новой, жадной любознательностью. Он был моим единственным ориентиром в этом хаосе. Я ловила каждое его случайное замечание, впитывала его молчаливые ритуалы. Как он подолгу смотрел на пятно плесени на стене, прежде чем смешать нужный оттенок серо-зеленого. Как он мог часами сидеть перед чистым холстом, не прикасаясь к кистям, — не из-за страха, а из-то уважения к пустоте, из которой должно родиться что-то. Он учил меня безмолвному языку терпения. Языку, на котором можно было разговаривать с болью, не крича от нее. Однажды вечером, когда я особенно остро чувствовала тяжесть на плечах после разговора с матерью, я не выдержала. Он стоял у мольберта, а я сидела на своем привычном месте на полу, прислонившись к кровати. — А как ты… как ты научился их рисовать? — спросила я, пока мои пальцы нервно теребили край пижамных штанин. — Своих бесов? Ксавьер не повернулся. Его кисть сделала длинный, уверенный мазок синей краской — цвет глубокой воды, цвет одиночества. — Сначала нужно перестать от них убегать, — сказал он после паузы. — Нужно обернуться и посмотреть прямо в глаза. Признать, что они есть. Это самое сложное. Потому что пока ты бежишь, они кажутся больше и сильнее, чем есть на самом деле. А когда оборачиваешься… понимаешь, что у многих из них даже формы-то настоящей нет. Просто сгусток страха. А страх… — он на мгновение замолчал, и в комнате повис только звук его дыхания, — страх боится быть увиденным больше, чем ты боишься его. Его слова отозвались во мне глухим, чистым звоном, как удар по хрустальному бокалу. Страх боится быть увиденным. Я вспомнила тот первый вечер в пещере. Я убегала. От ужаса, от правды, от матери. И этот страх действительно рос с каждой секундой, пока не заполнил собой все. А что, если обернуться? Что, если посмотреть не на маму, а на то, что стоит за ней? На то «предназначение», на эту многовековую тень, которая управляла нашей семьей? — Я попробую, — тихо сказала я в почти полную темноту комнаты, больше себе, чем ему. Он ничего не ответил. Но я услышала, как скрипнули половицы под его ногами. Он подошел к своему столу, порылся в ящике и вернулся. Молча, он протянул мне небольшую, почти новую записную книжку в черном кожаном переплете и коробочку с простыми карандашами разной твердости. — Для протокола, — произнес он своим ровным голосом и вернулся к мольберту. Я взяла книжку. Кожа была прохладной и шершавой под пальцами. Это был не просто подарок. Это был пропуск. Разрешение вести собственное следствие. Не для матери, а для себя. Зарисовывать своих демонов. Искать их форму. Их цвет. ———————— Покой в Неверморе — понятие призрачное. Он длится ровно до тех пор, пока не прервется скрипом двери, шепотом за спиной или отголоском чьего-то шага в каменном коридоре. Но последние несколько дней мой собственный, едва обретенный хрупкий мир превратился в один сплошной кошмар наяву. Кошмар по имени мама. Она была здесь. Все время. Ее духи — тот самый холодный, дорогой аромат, что теперь пахнет для меня страхом и предательством — витал в воздухе, как ядовитый туман. Она не просто заходила как учительница. Она поселилась здесь, в пространстве между реальностью и моим параноидальным сознанием. Вот она, сидит в кабинете директора Веймс, и сквозь приоткрытую дверь доносится ровный, уверенный голос. Я прохожу мимо, стараясь не шуметь, но ее взгляд, острый и цепкий, как коготь хищной птицы, находит меня мгновенно. Она не прерывает разговор, лишь слегка поворачивает голову, и ее глаза встречаются с моими. В них нет ни удивления, ни приветствия. Только легкий, почти незаметный вопрос: «Ну что? Узнала что-то полезное?» Я отворачиваюсь, чувствуя, как по спине бегут мурашки, и почти бегу в конец коридора, прижимая книги к груди, как щит. А вот мы сталкиваемся лицом к лицу в библиотеке. Я сидела в самом дальнем углу, заваленном фолиантами по алхимии, надеясь, что их пыльный переплет скроет меня от всего мира. — Агата, милая! — ее голос прозвучал так естественно и тепло, что у меня похолодели пальцы. — Как приятно тебя видеть. Уже вникаешь в нашу особую учебную программу? Она подошла так близко, что я почувствовала запах ее духов, смешанный с запахом старой бумаги. Ее рука легла мне на плечо. Легкий, почти невесомый жест. Но мне показалось, что на меня положили раскаленную железяку, ту самую, из пещеры. — Я… просто интересуюсь, — выдавила я, уставившись в страницу, где танцевали какие-то демонические символы. Символы, которые теперь, возможно, имели ко мне прямое отношение. — Прекрасно, — ее пальцы слегка сжали мое плечо. Игриво? Или с угрозой? Я уже не могла отличить. — Только не увлекайся слишком темными материями, дорогая. Наша семья всегда ценила… ясность ума. И верность крови. Не правда ли? Она наклонилась ко мне, будто желая поделиться секретом, и ее шепот прозвучал прямо у моего уха, обжигая холодом: — Кстати, я видела, ты сегодня за завтраком сидела одна. Надеюсь, ты не забываешь, для чего мы здесь? Сближение — ключ ко всему. Понимаешь? Я поняла. Поняла каждое слово, каждый скрытый смысл. «Иди и шпионь. Или последствия будут ужасны». Я могла только кивать, сжимая руки в кулаки под столом, чтобы она не видела, как они дрожат. С этого момента паранойя стала моей второй кожей. Каждое окно стало потенциальным глазком, в котором могло отразиться ее лицо. Каждый шелест за спиной — ее шагами. Однажды я шла по пустынному коридору с Инид, которая без умолку болтала о каком-то новом тренде. Я уже начала расслабляться, как вдруг из ниши вышла она. Мэрилин. Она не смотрела на нас, проходя мимо с деловым видом, но ее рука с длинными, ухоженными ногтями на мгновение коснулась моей руки. Мимолетное, случайное прикосновение. Но в нем был весь ледяной ужас нашей тайны. Я замолчала на полуслове, побледнев. Инид спросила, все ли в порядке. Я пробормотала что-то о духоте и побежала прочь, оставив ее в недоумении. Однажды я рискнула подойти к Уэнсдей после урока ботаники, чтобы спросить о задании. Мои пальцы дрожали, когда я перебирала страницы конспекта. — Извини, я не совсем поняла про ядовитые споры… Но тут из-за поворота коридора появилась Лорен. Она шла не спеша, ее каблуки отстукивали четкий, мерный ритм по каменному полу. Ритм моего приговора. Я замолчала на полуслове. Уэнсдей, почувствовав перемену, подняла на меня свой пронзительный, черный взгляд. — Что-то не так? — спросила она безразлично. Я не могла ответить. Я могла только смотреть, как приближается моя мать. Она поравнялась с нами, и ее улыбка стала еще шире, еще неестественнее. — Агата, дорогая! И Уэнсдей! Какая приятная встреча, — ее голос был сладким, но под ним сквозила сталь. — Я так рада, что вы находите общий язык. Надеюсь, моя дочь не слишком тебя отвлекает от… твоих увлечений? Она посмотрела на Уэнсдей с таким видом, будто та коллекционировала бабочек, а не занималась расследованиями смертей. Уэнсдей холодно парировала, но я уже почти не слышала слов. Я слышала только скрытый смысл, вплетенный в любезности матери: «Я вижу. Я все вижу. И я одобряю это сближение ровно настолько, насколько оно служит нашей цели». После ее ухода я простояла еще несколько секунд, не в силах пошевелиться. Воздух вокруг меня словно сгустился, стал вязким, как смола. — Твоя мать, — констатировала Уэнсдей своим ровным, лишенным эмоций голосом, — обладает редким даром создавать невыносимо напряженную атмосферу, даже произнося банальности. Это достойно восхищения. Я не ответила. Я просто развернулась и ушла, чувствуя, как по моей спине ползут мурашки. Каждый раз после этих встреч я бежала в свою комнату, за свою ширму, и сидела там, обхватив колени, пытаясь отдышаться. Мне начинало казаться, что я схожу с ума. Что я вижу ее лицо в оконных стеклах, в темноте за окном, в бликах на полированной поверхности тумбочки. Ее парфюм, холодный и дорогой, будто въелся в мою кожу, и я чуяла его повсюду, даже когда его не могло быть. Я перестала спать. По ночам я лежала за своей ширмой и прислушивалась к каждому звуку с той стороны. Ритмичное поскрипывание пола под мольбертом Ксавьера было моим якорем. Это значило, что он здесь, что я не одна в этой комнате с призраком моей матери, который витал между нами. Но однажды ночью скрип прекратился. Воцарилась полная тишина. И тогда я услышала это. Тихий, едва уловимый звук. Словно кто-то осторожно проводит пальцем по дереву моей тумбочки. Один раз. Два. Я замерла, сердце колотилось в горле. Это могла быть крыса. Или сквозняк. Или мое воображение. Но потом послышался шепот. Такой тихий, что его можно было спутать с шорохом листьев за окном. — Спи, доченька. И помни. Я всегда рядом. Я впилась ногтями в ладони, чтобы не закричать. Это не было воображением. Это было реально. Она была здесь. За дверью. Или прямо за ширмой. Она наблюдала. Всегда. Контроль был не просто ее манией. Это был воздух, которым она дышала. И теперь она лишала этого воздуха меня. На следующее утро я смотрела на свое отражение в темном стекле окна. Под глазами были синяки, губы дрожали. Я видела в своем взгляде то самое «глубокое уравнение», о котором говорила Уэнсдей. Уравнение страха, долга и отчаяния. Я была не просто ученицей в странной школе. Я была узником в тюрьме, стены которой построила моя собственная мать. И самый ужас заключался в том, что я не знала, что страшнее: пытаться сбежать из этой тюрьмы… или однажды обнаружить, что начинаю чувствовать себя в ее стенах как дома. Тишина в комнате Ксавьера была моим единственным убежищем. Я вжималась в матрас за ширмой, закрывала глаза и пыталась убедить себя, что я всего лишь ученица в странной школе. Что ночь в пещере была дурным сном. Но телефон жужжал. Он лежал под подушкой, и каждое его движение отзывалось ледяным уколом в моем солнечном сплетении. Сообщение было без приветствия. Мама никогда не тратила слова на лишнее. «Встречаемся у оранжереи. 22:00. Есть вопросы по твоему первому отчету. Он был… скудным.» Кровь отхлынула от лица, оставив кожу липкой и холодной. Мой первый отчет. Я просидела над ним три часа, вымучивая из себя каждое слово. «Уэнсдей и Инид ходили вместе на обед. Уэнсдей говорила с Тайлером у его ларька с кофе. Обменивались многозначительными взглядами. Кажется, между ними есть напряжение». Это была правда. Но это была такая мелкая, ничтожная правда, что от нее пахло предательством. Я шпионила за взглядами. За обедом. Я превратилась в самый жалкий вид сталкера. Я не ответила. Просто поднялась с кровати, ноги были ватными. Натянула темный кардиган — мой скромный камуфляж. Ксавьер сидел спиной ко мне, погруженный в работу. Свет настольной лампы выхватывал из полумрака его профиль и хаотичное движение руки. Я подумала: он рисует какой-то сон. А я иду на встречу, которая является моим ночным кошмаром наяву. — Выхожу подышать, — прошептала я в тишину, не надеясь на ответ. — Не простудись, — его голос прозвучал приглушенно, отстраненно. — Ночью сыро. И призраки в этот час особенно надоедливы. В его словах не было ни капли иронии. Если бы он только знал, что самый страшный призрак здесь — это я сама. Воздух снаружи был холодным и влажным, он обжигал легкие. Тени от готических шпилей Невермора ложились на землю длинными, искривленными пальцами. Я шла, кутаясь в кардиган, и каждый шорох листьев заставлял мое сердце замирать. Я боялась не темноты. Я боялась ее. Она ждала меня в глубине оранжереи, за гигантскими листьями плотоядных растений, которые тихо шелестели, учуяв присутствие. Мэрилин стояла, повернувшись ко мне спиной, рассматривая какой-то экзотический, ядовито-яркий цветок. На ней было длинное элегантное пальто, и в лунном свете, пробивавшемся сквозь стеклянные своды, она выглядела как скульптура — прекрасная и бездушная. — Ты опаздываешь на сорок семь секунд, — сказала она, не оборачиваясь. — Недисциплинированность — это слабость. А слабость в нашем деле недопустима. — Прости, мама, — мой собственный голос прозвучал жалким писком. — Я… я старалась быть незаметной. Она наконец повернулась. Ее лицо было бесстрастным маской. Только глаза, холодные и пронзительные, прожигали меня насквозь. — «Многозначительные взгляды». «Напряжение». — Она произнесла мои же слова с легкой, уничижительной насмешкой. — Это то, за что я устроила тебя в эту школу? Чтобы ты пересказывала мне сплетни уровня бульварной газетенки? Во мне что-то дрогнуло. Жаркая волна стыда и злости подкатила к горлу. — А что я должна была написать? Что Тайлер налил ей латте с лишней порцией сиропа? Это все, что я вижу! Они просто… общаются! — Ничто не бывает «просто», дочь моя, — она сделала шаг ко мне. — За обыденностью скрывается суть. Ты должна видеть не факты, а паттерны. Не слова, а намерения. Ты должна думать. А не просто наблюдать. Она достала из кармана пальто телефон и бегло пролистала его. — Твой отчет оставляет больше вопросов, чем ответов. Например, почему ты ни словом не обмолвилась о том, что провела почти все свободное время в обществе этого… художника? Ксавьера Торпа. Мое сердце остановилось. Воздух пересох в горле. — Мы… мы просто соседи по комнате. Он молчаливый. Он не мешает, — я пыталась говорить спокойно, но голос предательски дрожал. — Молчаливые — самые опасные, — ее губы тронула едва заметная улыбка. — Они многое скрывают. — Она снова посмотрела на меня, и в ее взгляде появился новый, острый интерес. — Он стал тебе интересен? Как мужчина? От этого вопроса мне стало дурно. Все перевернулось внутри. Она не просто спрашивала. Она оценивала. Просчитывала, можно ли это использовать. — Нет! — вырвалось у меня слишком громко и резко. — Я просто… мне с ним спокойно. Он не задает вопросов. — «Спокойно», — она повторила это слово, как будто пробуя его на вкус. — Спокойствие — это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Будь осторожна. Но… присмотрись к нему повнимательнее. Возможно, он не просто твой тихий сосед. Возможно, он часть головоломки, которую мы собираем. Сделай его своим… проектом. Ледяная рука сжала мое горло. Мой проект. Сначала Уэнсдей и Тайлер. Теперь — Ксавьер. Единственный человек, чье присутствие не давало мне сойти с ума. И теперь она приказала превратить и его в объект для слежки, в разменную монету в нашей семейной войне. Она увидела панику в моих глазах. И ее улыбка стала чуть шире. — Не смотри на меня так, Агата. Это твое предназначение. Это в твоей крови. Рано или поздно ты примешь это. А пока… принеси мне в следующем отчете что-то действительно ценное. Не о взглядах. О действиях. Она повернулась и вышла из оранжереи, ее каблуки отстукивали четкий ритм по каменной плитке. Я осталась стоять одна в царстве шелестящих, хищных растений. Воздух был сладким и тяжелым. Меня тошнило. Я медленно побрела назад, к общежитию. Каждый шаг давался с трудом. Я смотрела на освещенные окна, за которыми кипела жизнь Невермора — странная, готическая, но жизнь. А я была призраком. Тенью, отравленной ядом собственной семьи. Я приоткрыла дверь в комнату. Все было так же. Пахло краской и деревом. Ксавьер все так же сидел за мольбертом. Он обернулся на мой приход, его взгляд был спокойным, рассеянным. — Нашла своих призраков? — спросил он просто. Я посмотрела на него. На его руки, испачканные в угольной пыли. На его ясные, чуть отрешенные глаза. И впервые за всю эту ужасную ночь по моему лицу потекла слеза. Одна-единственная, горячая и соленая. — Нет, — прошептала я, и голос мой сорвался. — Кажется, я сама стала призраком. Он не ответил. Просто смотрел на меня. И в его молчании я прочитала то, чего боялась больше всего. Он ничего не спросил. Но, казалось, он все понял. Я быстро вытерла щеку тыльной стороной ладони, оставляя на коже влажную, грязную полосу. Слезы были слабостью, а слабость была непозволительной роскошью. Мама бы ее не одобрила. Мысль о ней снова заставила меня сжаться внутри. — Прости, — прошептала я, пробираясь к своей ширме. — Я не хотела… — Ничего страшного, — его голос прозвучал так же ровно, как всегда. — Стены здесь видели слезы и пострашнее. И призраков тоже. Он снова повернулся к мольберту, давая мне пространство, чтобы прийти в себя. Этот простой, невербальный жест был проявлением такой тактичности, какой я никогда не встречала. Он не лез в душу. Он просто был рядом, как скала, о которую можно разбиться, но которая при этом не требует никаких объяснений. Я зашла за ширму и упала на кровать, уткнувшись лицом в подушку, все еще пахнущую домашним кондиционером. Этот запах был теперь из другого мира. Из мира, где мама была просто мамой, а не командиром на невидимой войне. Я пыталась представить ее лицо — не то, холодное и расчетливое из оранжереи, а то, что было раньше. Лицо, которое светилось гордостью, когда я получила свою первую пятерку. Но образ расплывался, замещаясь пронзительным взглядом охотницы. «Сделай его своим проектом». Эти слова звенели в ушах. Я сжала веки, пытаясь выжечь их из памяти. Как? Как я могу шпионить за ним? За тем, кто делит со мной свое молчаливое пространство, кто своим спокойствием отгоняет моих демонов? Каждая мысль о предательстве вызывала приступ тошноты. Но вместе с тошнотой приполз и холодный, цепкий страх. Страх перед матерью. Что она сделает, если я откажусь? Что она сделает с ним? Вспомнилось лицо Тайлера, искаженное болью. Цепи. Шипящий металл. Нет. Я не могла подвергнуть этого риску Ксавьера. Его тихую мастерскую, его картины. Я повернулась на спину и уставилась в потолок, в темноту, которую прорезал лишь узкий луч света из-за ширмы. Я должна была выбрать между двумя предательствами: предать мать и свое «предназначение» или предать единственного человека, который дарил мне хоть каплю покоя. Мое дыхание выровнялось, но внутри все застыло, превратилось в комок льда. Я чувствовала, как что-то во мне ломается. Хруст тонкого стекла. Это была моя наивность. Вера в то, что можно остаться в стороне. Мама была права. Выбора не было. Никогда и не было. Я прислушалась к звукам из-за ширмы. Тишина. Лишь ровное, глубокое дыхание. Он лег спать. Я медленно, крадучись, как настоящий шпион, выбралась из-за своей перегородки. Лунный свет падал на его мольберт. На холсте был набросок. Еще сырой, только уголь, но уже угадывалось нечто… тревожное. Переплетение линий, напоминающее то ли клетку, то ли паутину. И в центре — смутный, едва намеченный силуэт, словно пытающийся вырваться. Мое сердце екнуло. Он рисовал это, когда я вернулась? Это было… про меня? Или это просто проекция его собственных демонов? Я стояла и смотрела на рисунок, и чувствовала, как стена между нами, такая тонкая из-за ширмы, становится настоящей, каменной и непреодолимой. По одну сторону — он, со своим искусством и молчаливым пониманием. По другую — я, с моей ложью и предательством, которое только начиналось.

***

Я стала тенью. Призраком, который скользит между кроватью за ширмой и этим огромным, залитым лунным светом пространством, где он творит. Вернее, где он существует. Искусство для него — не занятие, а способ дыхания. Сегодня вечером он не рисовал. Он сидел на полу, прислонившись спиной к дивану, уставившись в стену, где тень от шкафа складывалась в очертания огромной птицы с распростертыми крыльями. Я сидела в своей нише, притворяясь, что читаю учебник по ботанике, но буквы расплывались в черные пятна. В голове стоял материнский голос, холодный и четкий, как диктофонная запись: «Тайлер и Аддамс были замечены вместе у оранжереи после уроков. Кажется, между ними происходит нечто большее, чем просто дружба. Будь внимательнее». Будь внимательнее. Как будто я могу быть еще внимательнее. Каждый их взгляд, каждое случайное прикосновение, которое я вижу, отзывается во мне фантомной болью. Я вспоминаю его глаза в пещере. Безмолвную мольбу. А теперь я должна докладывать о том, как он смотрит на другую девушку. Как будто я составляю протокол его предсмертной агонии. Я не сдержала вздоха. Тяжелого, сдавленного, вырвавшегося помимо моей воли. Ксавьер повернул голову. Его глаза в полумраке казались не просто карими, а почти черными, глубокими, как колодцы. — Не получается? — спросил он. Его голос был тихим, чтобы не разбить хрупкую скорлупу ночи. — Что? — я вздрогнула, застигнутая врасплох. — Сконцентрироваться. Читать. Думать. — Он сделал легкий жест рукой, будто очерчивая в воздухе весь ком моих тревог. — Иногда мысли слишком громкие. Они не дают сосредоточиться на словах. Я кивнула, не в силах вымолвить и слова. Да, мысли были оглушительными. Они кричали, плакали, обвиняли. — Я мог бы… — он запнулся, что было для него необычно, будто подбирая нужное выражение. — Я мог бы попробовать тебя нарисовать. От неожиданности я выронила книгу. Она с глухим стуком шлепнулась на пол. — Меня? Зачем? Он пожал плечами, снова глядя на тень-птицу. — У тебя интересное лицо. В нем есть… конфликт. Оно не статичное. Оно рассказывает историю, даже когда молчит. Для художника это ценно. «Конфликт». Какое точное, какое безжалостное слово. Оно пронзило меня, как игла. И я, к своему ужасу, согласилась. Не знаю, почему. Возможно, отчаянно хотела, чтобы кто-то увидел эту историю. Даже если всего лишь на холсте. Сессии начались. Он ставит меня у окна, чтобы свет падал под определенным углом. Сначала я коченела, чувствуя себя полной дурой, стараясь не дышать, не моргать. Мои мышцы ныли от напряжения. — Расслабься, — говорил он, не отрываясь от эскиза. — Я рисую не твою позу. Я рисую тебя. Думай о чем-то своем. Не обращай на меня внимания. И я начала думать. Это была ошибка. В тишине, под мерный скрежет его угля по бумаге, мысли вырывались на свободу. Я думала о матери. О ее руке, сжимающей раскаленный металл. О Тайлере. О его крике. О том, как Уэнсдей в столовой сказала: «Уравнение с слишком многими неизвестными». Я думала о том, что я предательница. Что я сижу здесь, в относительной безопасности, пока мое молчание делает меня соучастницей чего-то ужасного. Я чувствовала, как по моим щекам текут слезы. Тихие, горячие, предательские. Я пыталась сглотнуть, отвести взгляд, сделать вид, что это просто пыль. Ксавьер не сказал ни слова. Он просто продолжал рисовать. Но его взгляд изменился. Он стал не просто наблюдающим, а… понимающим. Он видел мои слезы и не пытался их остановить. Он давал им быть. В этом был какой-то извращенный, болезненный вид милосердия. После сессии я, сгорая от стыда, подошла посмотреть на эскиз. Я ожидала увидеть искаженное горем лицо, гримасу боли. Но нет. На бумаге была я. Сильная. С печальными, но не сломленными глазами. В них была не просто грусть, а решимость. Тень, падавшая на половину лица, скрывала не страх, а тайну. Он нарисовал не жертву. Он нарисовал воина, еще не осознавшего свою силу. — Это… не я, — прошептала я, чувствувая, как горло сжимается. — Это ты, — возразил он, откладывая уголь. Его пальцы были черными от графита. — Просто ты, какая внутри. Под всеми этими… слоями. Он не назвал их страхом или ложью. Он назвал их «слоями». Как будто мое истинное «я» просто нужно было откопать, как археологическую находку. В ту ночь я не плакала. Я лежала без сна и смотрела в потолок, чувствуя странное, новое ощущение где-то под грудиной. Не надежду. Еще нет. Но что-то вроде… признания. Кто-то увидел в трещинах не изъян, а узор.

***

Мать позвонила снова. Ее голос был сладким, как сироп, и ядовитым, как цианид. «Новостей от тебя все меньше, дорогая. Я начинаю волноваться. Напоминаю, твое пребывание в Неверморе — не каникулы. Это миссия. Не заводи лишних привязанностей. Они ослабляют. Особенно к тем, кто… непохож на нас». Она имела в виду Ксавьера. После звонка я вернулась в комнату вся дрожа. Ксавьер был за мольбертом, он начал переносить эскиз на холст, работать с красками. Я стояла посреди комнаты, не в силах пошевелиться, сжимая телефон в руке так, что стекло могло треснуть. Он посмотрел на меня. Помолчал. Потом спросил тихо: — Она снова пытается переделать мир под свой чертеж? И что-то во мне надломилось. Не громко, не драматично. Тихо, как лопается пузырек с ядом. Я подошла к мольберту и посмотрела на холст. На нем проступали мои черты, но в красках они были еще более живыми, более реальными, чем я сама. Цвета были сдержанными, но в глазах, которые он уже начал прописывать, горел огонь. Огонь, которого я в себе не чувствовала. Я обернулась к нему. Слезы снова накатили, но на этот раз это были слезы ярости, бессилия и отчаяния. — Она… она не пытается переделать мир. Она пытается переделать меня. И я не знаю, сколько еще во мне осталось того, что можно переделывать. Я ждала, что он отшатнется. Что испугается этой истерики. Но он отложил кисть. Подошел ближе. Не для объятия — он никогда не касался меня, — а просто чтобы сократить дистанцию. Его запах — краски, скипидар, чистая хлопковая ткань — обволок меня, как защитный кокон. — Ты не одна в своей клетке, Агата, — сказал он, и его слова прозвучали не как утешение, а как клятва. — Все мы здесь в каких-то клетках. Одни — в клетках из чужих ожиданий. Другие — в клетках из собственных страхов. Смысл не в том, чтобы сбежать. А в том, чтобы понять, что решетки… иногда лишь кажутся прочными. Я смотрела на него, на этого молчаливого, странного парня, который видел меня насквозь и почему-то не отворачивался. Возможно, решетки и правда лишь кажутся прочными. А возможно, настоящая клетка была не там, куда меня поместила мать, а в моей собственной голове. И Ксавьер, сам того не ведая, только что протянул мне ключ.
Примечания:
36 Нравится 5 Отзывы 12 В сборник