***
Время в Неверморе потеряло свою линейность. Оно сгущалось вокруг моментов контакта с матерью — звонков, визитов — густыми, тягучими каплями яда, а между ними растекалось тонким, прозрачным слоем вымученного покоя. Я жила в состоянии перманентной вибрации, как струна, которую вечно дергали, не давая ей затихнуть. Каждое утро начиналось с одного и того же ритуала. Я подходила к зеркалу и всматривалась в свое отражение, выискивая трещины. Синяки под глазами стали моими постоянными спутниками, фиолетово-синими разводами на слишком бледной коже. Но это было не главное. Я искала изменения в глазах. Все чаще в их синеве, унаследованной от Мэрилин, я видела не панику, а холодную, отстраненную ясность. Взгляд стратега, оценивающего поле боя. Этот взгляд пугал меня больше, чем любой кошмар. Ксавьер стал моим барометром. Он больше не просто творил — он сканировал. Его искусство превратилось в инструмент разведки. Он рисовал не образы, а напряженные узоры, возникавшие между нами тремя — мной, Уэнсдей, матерью. На одном холсте я увидела причудливый лабиринт, где моя фигура, сделанная из дрожащих линий, блуждала между стенами, сложенными из ледяных глыб (моя мать) и стальных шипов (Уэнсдей). — Это наша коммуникация, — пояснил он, когда я застыла перед картиной. — Запутанная. Полная тупиков. Я касалась холста кончиками пальцев, ощущая шершавую фактуру краски. Это была наша жизнь. Застывший хаос. Наши с Уэнсдей встречи в библиотеке стали похожи на сеансы черной магии. Мы сидели в нашем углу, заваленные фолиантами, но это было лишь прикрытием. Уэнсдей раскладывала перед нами структурированные планы, как генерал — карты сражений. — Следующая дезинформация касается семейной реликвии Аддамс. Я «заблудилась» в поисках фамильного кинжала моей прабабки, который, по легенде, может «подарить Аддамсам безграничную силу». Это должно отвлечь ее от наблюдений за Тайлером. Она говорила, а я смотрела на ее тонкие, бледные пальцы, водящие по воображаемой схеме. Она была гениальным архитектором лжи. Ее планы были безупречны. Я начала восхищаться ею. Этот холодный, аналитический ум, не отягощенный сантиментами. И в то же время я ловила себя на мысли: именно такой и хочет видеть меня мать. Эффективной. Беспристрастной. Бесчеловечной. — Ты поняла задание, Агата? Я вздрагивала, возвращаясь в реальность. — Да. Фамильный кинжал. Безграничная власть. Она кивала, ее темные глаза задерживались на мне. Она видела мою усталость, мою внутреннюю дрожь. Но для нее это были просто переменные, которые нужно учитывать в уравнении. — Твоя эффективность падает на 12% в вечернее время. Постарайся высыпаться. Как будто сон был чем-то, что можно было включить по желанию. По ночам я лежала и слушала, как Ксавьер водит кистью по холсту. Я начала разговаривать с ним сквозь ширму. Тихими, прерывистыми фразами, выдавливая из себя тот яд, что накапливался за день. — Сегодня она сказала, что у меня «получается». Что я «расту». Она гордится мной, Ксавьер. Гордится тем, какой искусной лгуньей я становлюсь. Он не отвечал сразу. Слышен был только скрежет кисти. Потом его голос, приглушенный тканью: — Она гордится своим отражением. Ты — просто зеркало. — А что, если она права? Что, если это мое истинное лицо? Просто оно пряталось под слоем глупой, детской чувствительности? — Тогда бы тебя не тошнило после каждого разговора с ней. Тогда бы ты не плакала во сне. Я замирала, прижимаясь лицом к подушке. Я не знала, что плачу. Однажды ночью я не выдержала. Я отодвинула ширму и вышла в его часть комнаты. Он сидел, как всегда, перед мольбертом, но не рисовал. Он просто смотрел на чистый, белый холст, освещенный единственной лампой. — Я не могу, — прошептала я, и голос мой сорвался. — Я не могу больше врать. Каждое слово... оно как нож. Я режу себя сама. Он медленно повернулся. Его глаза были огромными, черными от расширенных зрачков. — Тогда остановись. — Я не могу! Она... она сделает что-то с тобой! С Тайлером! — Значит, ты выбираешь резать себя, чтобы защитить нас. Да. Именно так. Я выбирала самоуничтожение. Медленное, ежедневное, в виде аккуратно упакованной лжи. Я опустилась на пол рядом с его табуретом и прижалась лбом к холодной деревянной ножке мольберта. — Я боюсь, что когда все это закончится, от меня ничего не останется, — призналась я в темноту. — Останется только пустая скорлупа. Умеющая только лгать и манипулировать. Он сполз с табурета и сел рядом со мной, прислонившись спиной к мольберту. Его плечо почти касалось моего. — Тогда мы будем бороться и за это, — тихо сказал он. — За каждую крупицу, которая еще чувствует. За каждую слезу. Это и есть настоящая война. Не с ней. С распадом внутри. Мы сидели так в полной темноте, плечом к плечу, два одиноких острова в море лжи, и слушали, как где-то за стенами воет ветер. Я не знала, сколько времени прошло. Лунный свет, пробивавшийся сквозь готическое окно, медленно прополз по полу, осветив наши босые ноги. Я смотрела на свои пальцы, бледные и беззащитные на темном дереве. Они все еще дрожали, но уже не так сильно. — Спасибо, — прошептала я, и это было не просто слово. Это был выдох, в который я вложила все — свою боль, свой страх, свою признательность за то, что он просто был рядом. Он не ответил. Просто слегка, почти неуловимо, наклонил голову, и его волосы коснулись моего виска. Мимолетное, невесомое прикосновение, но от него по всему моему телу пробежали мурашки. Потом он поднялся, его движения были медленными, усталыми. Он не пошел к мольберту. Вместо этого он подошел к своему столу, заваленному тюбиками и кистями, и взял маленькую коробочку. Это была акварель. Не масло, не уголь — хрупкие, прозрачные краски. — Дай руку, — тихо сказал он. Я послушно протянула ему свою все еще дрожащую ладонь. Я ожидала, что он снова даст мне кусок замазки, чтобы я могла выместить на нем свою боль. Но вместо этого он открыл коробку и выбрал тонкую, почти волосяную кисть. — Что ты делаешь? — голос мой все еще звучал сипло. — Создаю противовес, — ответил он, обмакивая кисть в воду, а потом в нежную, лавандовую краску. И он начал рисовать. Не на холсте. На моей коже. На внутренней стороне запястья, там, где пульс отстукивал частый, тревожный ритм. Его прикосновение было легким, как дуновение, холодным и успокаивающим. Я замерла, затаив дыхание, наблюдая, как на моей бледной коже расцветает хрупкий, почти невесомый цветок. Нежный, с полупрозрачными лепестками, он был полной противоположностью всему, что меня окружало — грубости, жестокости, лжи. — Это... что это? — прошептала я, чувствуя, как по щеке скатывается слеза. На этот раз — не от отчаяния, а от чего-то теплого и щемящего, что пробивалось сквозь лед внутри. — Напоминание, — он не отрывался от работы, его дыхание было ровным и спокойным. — Что кроме тьмы и грязи есть еще и это. Хрупкость. Красота. Она легко стирается, но от этого она не становится менее реальной. Он дорисовал стебель и пару листьев, изумрудно-зеленых, словно вобравших в себя весь свет, которого не было в этой комнате. Цветок был крошечным, но для меня он значил больше, чем все его грандиозные, пророческие полотна. Я смотрела на него, на это хрупкое чудо, и чувствовала, как что-то внутри меня сжимается и одновременно расправляется. — Он смоется. — Все смывается, — он отложил кисть и закрыл коробку. — Боль. Страх. И... красота. Но это не значит, что их не было. И это не значит, что их нельзя нарисовать снова. Мы снова замолчали. Я не сводила глаз с цветка. Потом я подняла на глаза на Ксавьера. — Что теперь? — Теперь, — он вздохнул, и тень усталости снова легла на его лицо, — мы спим. Завтра будет новый день. Новая ложь. Новая битва. Но сейчас... сейчас мы спим. Я кивнула и медленно поднялась. Ноги немного онемели, но дрожь утихла. Я побрела за свою ширму, но перед тем, как скрыться, обернулась. — Ксавьер? Он уже стоял у раковины, смывая с рук краску. — М? — Спасибо. За... напоминание. Он лишь кивнул, не оборачиваясь. Я легла в кровать и прижала запястье с нарисованным цветком к губам. Я закрыла глаза, и передо мной стоял не образ раскаленного металла или лица матери, искаженного фанатизмом. Я видела нежный, полупрозрачный лепесток на моей коже. Впервые за многие недели я уснула почти сразу. Мне не снились кошмары. Мне снился тихий сад, полный таких же хрупких, нерукотворных цветов. И я гуляла по нему, и с моих плеч по одному осыпались каменные горгульи, оставляя после себя лишь легкую, почти невесомую усталость. Я проснулась от того, что по щеке что-то ползло. Я открыла глаза и увидела, что нарисованный цветок немного расплылся от слез, которые я, сама того не ведая, пролила во сне. Но он все еще был там. Немного размазанный, но живой. Как и я. Она пришла за мной ночью. Не постучала. Не позвонила. Дверь нашей комнаты просто бесшумно отворилась, и в проеме, залитая светом факелов сзади, возникла ее идеально знакомая фигура. Я проснулась мгновенно, сердце провалилось в ледяную бездну. Это не был запланированный визит. Это было нечто иное. Ксавьер замер за своей ширмой. Я чувствовала его напряжение, как дикое животное чувствует приближение бури. — Агата. Одевайся. Мы идем, — голос матери был тихим, плоским, лишенным всяких эмоций. В нем не было ни гнева, ни сладости. Только сталь. Я знала, что спорить бесполезно. Дрожащими руками я натянула джинсы и свитер. Пальцы не слушались, путались в ткани. Я украдкой коснулась запястья, ища утешения в невидимом уже лавандовом цветке, но ощутила лишь холодную кожу. Краска смылась. Осталась лишь память. Она ждала, не двигаясь, пока я обувалась. Ее взгляд был тяжелым, физически ощутимым грузом на моих плечах. Я не смотрела на Ксавьера, но чувствовала его взгляд, прикованный к моей спине. Он был бессилен. Мы оба это знали. Мы вышли в ночной коридор. Он был пуст и безмолвен. Она шла впереди, ее прямая спина была воплощением абсолютной уверенности. Она вела меня не к выходу. Она вела меня вглубь школы, в ее самое старое, самое каменное чрево. Мы спустились по витой лестнице, которую я раньше не замечала. Воздух становился все холоднее и влажнее, пах плесенью, вековой пылью. Память тела содрогнулась, узнавая этот запах. Не пещера. Но нечто похожее. Склеп. Подвал времен основания Невермора. Она толкнула массивную дубовую дверь, и мы вошли в круглое помещение со сводчатым потолком. В центре горел единственный факел, отбрасывая на стены пляшущие, гигантские тени. Ледяной ужас сковал мне ноги. Я стояла, не в силах пошевелиться, ожидая пыток, цепей, раскаленного железа. Но она не двинулась с места. Она повернулась ко мне, и в свете факела ее лицо казалось бездушным. — Довольно игр, Агата, — ее голос был тихим, но он заполнил все пространство, врезаясь в кости. — Довольно этих жалких потуг обмануть меня. Твой «призрак». Твой «фамильный кинжал». Детский лепет. Мое сердце остановилось. — Я… я не понимаю… — попыталась я солгать в последний раз, но слова застряли в пересохшем горле. — О, ты прекрасно понимаешь, — она сделала шаг ко мне. Ее глаза, такие же голубые, как мои, пылали холодным огнем. — Ты думаешь, я не вижу? Ты думаешь, я не чувствую, как ты меняешься? Ты лжешь, шпионишь, плетешь интриги с этим… отребьем. Ты идешь против своей крови. И знаешь что? — Она улыбнулась, и это было самое ужасное, что я когда-либо видела. — Я горжусь тобой. От этих слов у меня перехватило дыхание. Я смотрела на нее, не веря. — Ты наконец-то начала проявлять качества, достойные нашей крови. Хитрость. Расчет. Беспринципность. Ты учишься выживать. Учишься бороться. Даже если твоя борьба направлена против меня. Это… рост. Она говорила спокойно, аналитично, как ученый, наблюдающий за успешным экспериментом. Во мне все кричало. Это была не та реакция, которую я ожидала. Это было хуже. Гораздо хуже. — Ты… ты пытаешься сломать меня, — выдохнула я. — Сломать? — она рассмеялась, коротко и сухо. — Я не пытаюсь тебя сломать, дочь моя. Я пытаюсь тебя построить. Тот наивный, слабый ребенок, которым ты была, был бесполезен. Он был уязвимостью. А ты… — ее взгляд скользнул по мне с почти что голодным интересом, — ты начинаешь становиться тем, кем должна быть. Сильной. Жесткой. Готовой на все ради своей цели. Разве не это ты сейчас делаешь? Лжешь, предаешь, манипулируешь? Ради чего? Чтобы защитить своих новых дружков? Разве это не благородно? В своем роде. Ее слова были отравленными иглами. Они впивались в самое сердце моих страхов. Она брала мою борьбу, мое сопротивление, и выворачивала его наизнанку, превращая в доказательство ее правоты. — Я не такая, как ты! — крикнула я, и голос мой сорвался, отдаваясь эхом в каменном склепе. — Я не буду пытать! Я не буду калечить! — Нет? — она подняла бровь. — А что ты делаешь сейчас? Ты калечишь нашу связь. Ты пытаешь мою веру в тебя. Ты причиняешь боль мне. Разве это не одно и то же? Просто твои инструменты — ложь и предательство, а мои… более осязаемы. Но суть та же. Ты идешь к своей цели, сметая все на своем пути. Как и я. Я отшатнулась, наткнувшись на холодную стену. Не было пути к отступлению. Не было воздуха. Ее логика была безупречной и чудовищной. Она стирала грань между нами. — Ты видишь в этом зло, — продолжала она, приближаясь, и ее тень поглотила меня. — Я вижу необходимость. Ты видишь человека в Тайлере. Я вижу угрозу. Ты видишь тирана во мне. Я вижу… мать, которая пытается спасти свою дочь от самой себя. От слабости, которая может ее уничтожить. Она остановилась в сантиметре от меня. Я чувствовала холод, исходящий от ее тела, запах ее духов, смешанный с запахом камня. — Посмотри на себя, Агата, — прошептала она, и ее голос вдруг стал страшно нежным. — Ты уже не та девочка. Ты смотришь на мир моими глазами. Ты видишь врагов. Ты видишь угрозы. Ты строишь планы. Ты идешь на жертвы. Твои методы пока неуклюжи, но суть… суть та же. Ты — плоть от плоти моей. Мое наследие. И отрицать это — все равно что отрицать собственное дыхание. Она протянула руку и коснулась моего запястья. Того самого, где был нарисован цветок. Ее прикосновение было ледяным. — Ты можешь рисовать на себе цветы, — тихо сказала она. — Ты можешь прятаться в комнате этого мальчика. Ты можешь шептаться с этой готической девочкой. Но это не изменит того, кто ты есть. Ты — Гейтс. Вижу, что уже узнала нашу настоящую фамилию, — уголок её губ дрогнул. — И кровь, что течет в твоих жилах, требует своего. Рано или поздно ты сделаешь выбор. Или он будет сделан за тебя. Она отпустила мою руку и отошла. Ее фигура снова оказалась в свете факела. — Подумай об этом, дочь моя. Кто ты? Бунтующая дочь, которая ради сомнительной дружбы предает вековое наследие? Или наследница, которая наконец-то обретает силу, чтобы взять то, что принадлежит ей по праву? Ее слова повисли в воздухе, как ядовитый туман. Они проникали внутрь, в самые потаенные уголки моей души, и находили там отклик. Да, я лгала. Да, я манипулировала. Да, я была готова на все, чтобы защитить тех, кого считала своими. Разве это делало меня похожей на нее? Я сжала кулаки. Ногти впились в ладони, но боли я почти не чувствовала. Во мне бушевала буря. Буря из страха, ярости и… страшного, безмолвного признания. Она не пытала мое тело. Она пытала мою суть. И самым ужасным было то, что в ее словах была своя, искривленная правда. — Она не твое отражение. Я замерла. Мать резко обернулась. В дверном проеме стоял Ксавьер. Он был бледен, как призрак, его одежда была в краске, волосы растрепаны. Но его глаза горели. Не фанатичным огнем, а чистой, незамутненной ясностью. — Она не твое отражение, — повторил он, делая шаг вперед. — Потому что у нее есть то, чего никогда не было у тебя. Она плачет. И она борется не для того, чтобы кого-то уничтожить. А для того, чтобы спасти. Ее лицо исказилось. Не злость. Не ненависть. Нечто худшее — презрение. Презрение к слабости. К тому, что она сама когда-то в себе задавила. Она развернулась и ушла. Ее фигура растворилась в темноте, унося с собой запах миндаля и отчаяния. Я стояла одна в центре зала, дрожа. Ксавьер подошел ко мне. Он не обнял меня. Он просто взял меня за руку — за ту самую, на которой был нарисован цветок. Его пальцы сомкнулись вокруг моего запястья, бережно, как будто защищая то, что осталось от хрупкого лепестка. — Пошли домой, Агата, — тихо сказал он. Я кивнула, не в силах вымолвить ни слова.***
Утро пришло не с рассветом, а с грубым стуком в дверь. Сердце упало куда-то в пятки, замерло там ледяным комком. Ксавьер спал, сгорбившись за мольбертом, его щека прилипла к холсту, оставив на свежей краске отпечаток. Он вздрогнул и поднял голову, глаза мутные. Наши взгляды встретились на долю секунды — в его было то же самое предчувствие, та же обреченность. Дверь распахнулась, не дождавшись ответа. В проеме стояли двое мужчин в строгой униформе полиции Джерико, а между ними — директриса Уимс. Ее лицо, обычно выражавшее лишь ледяное спокойствие, было напряженным. — Ксавьер Торп, — ее голос прорезал утреннюю тишину, резкий и безличный. — Вам следует пройти с нами. Он медленно поднялся, отряхивая с рук засохшую краску. Его движения были неестественно плавными, будто он двигался под водой. — В чем дело? — его голос прозвучал хрипло. Один из мужчин шагнул вперед. В его руке был прозрачный пластиковый пакет. Внутри лежал смятый, в грязи и темных, бурых пятнах, женский шарф. Я узнала его. Он принадлежал той самой туристке, что пропала две недели назад. Ее фото висело на доске объявлений. — Эта вещь была обнаружена при обыске в вашей мастерской, мистер Торп. В ящике с инструментами, — полицейский говорил громко, четко, чтобы все слышали. Чтобы я слышала. Мир поплыл. Пол ушел из-под ног. Я схватилась за спинку стула, чтобы не упасть. Это был не вопрос. Это был приговор. Подстава. Идеальная, беспощадная. — Это... это не мое, — Ксавьер покачал головой, и в его глазах читалось не столько потрясение, сколько усталое понимание. — Я никогда не видел этот шарф. — И тем не менее, он был найден среди ваших вещей, — парировал второй. — Наравне с... другими уликами. Он не уточнил, с какими. Не нужно было. Его взгляд, холодный и тяжелый, говорил сам за себя. Они нашли что-то еще. Они взяли его под руки. Не грубо, но твердо. Он не сопротивлялся. Он обернулся на пороге. Его взгляд нашел меня. В его глазах не было страха. Не было мольбы. Была лишь бесконечная, горькая ясность и... предупреждение. Она сделала это. И это только начало. Я стояла, вжавшись в стену, не в силах пошевелиться, не в силах издать звук. Дверь закрылась. Звук эхом отозвался в пустой, внезапно огромной комнате. И тогда по мне ударил запах. Слабый, едва уловимый, замаскированный запахом краски и пыли. Запах ее духов. Он витал в воздухе, призрачный, но неоспоримый. Она была здесь. Ночью. Пока мы спали. Пока я спала. Это была не просто месть. Это был урок. Самый жестокий из всех. «Видишь? Ты думаешь, у тебя есть союзники? Я могу отнять их одним движением. Ты думаешь, ты можешь меня победить? Я могу уничтожить тебя, даже не прикасаясь». Я медленно сползла по стене на пол. Холодный пол впивался в кожу. В горле стоял ком, такой огромный и колючий, что не было возможности ни дышать, ни плакать. Я смотрела на его мольберт. На незаконченную картину. Это был портрет. Мой портрет. Но не тот, ужасный, с раскаленным железом. На этом я была просто... собой. Уставшей. Испуганной. Но с глазами, в которых, сквозь всю боль, теплился огонек. Он успел прописать его — маленькую, золотистую искру надежды в глубине зрачков. И теперь его забрали. Я обхватила голову руками. Тишина в комнате была оглушительной. Она давила на барабанные перепонки, звенела в ушах. Больше не будет скрежета кисти. Не будет его тихих, точных слов. Не будет того молчаливого присутствия, что держало меня на плаву. Она отняла у меня мой якорь. И теперь меня несло в открытое море, полное льдин и ужаса. Я вспомнила его руку на моем запястье. «Пошли домой, Агата». А где теперь мой дом? Комната, пропитанная его запахом, но пустая? Или холодные, бездушные коридоры Невермора, где за каждым углом подстерегает тень моей матери? Во рту был вкус железа. Я прикусила губу до крови, пытаясь заглушить другую боль — ту, что разрывала грудину, выжигала душу. Это была не просто ярость. Это была ненависть. Глубокая, тихая, всепоглощающая. Не к системе, не к судьбе. К ней. К той, что родила меня, чтобы сделать своим орудием, а когда я отказалась — решила сломать, уничтожив все, что мне было дорого. Я подняла голову. Слез не было. Они сгорели заживо в этом новом, адском пламени внутри. Я посмотрела на свою руку. Лавандовый цветок окончательно стерся, осталось лишь легкое, едва заметное фиолетовое пятнышко. Как синяк. Как клеймо. Она хотела показать мне мое отражение — холодное, расчетливое существо, способное на все. И она его получит. Но не то, о котором мечтала. Не свое подобие. Я медленно поднялась с пола. Ноги не дрожали. Во мне не было ни капли страха. Только лед. Только сталь. Она думала, что, забрав Ксавьера, она сломит меня. Что я согнусь, сломаюсь, приползу к ней и буду умолять о пощаде. Она совершила роковую ошибку. Забрав его, она убила во мне последние остатки сомнений, жалости, той самой «слабости», которую так презирала. Я подошла к его мольберту и дотронулась до незаконченного портрета. Краска была еще влажной. — Я верну тебя, — прошептала я в гробовую тишину. — Я вытащу тебя оттуда. А ей... Я не договорила. Не нужно было. Воздух в комнате, казалось, зазвенел от невысказанной клятвы. От ненависти, которая стала холоднее и острее любого лезвия. Она развязала войну. И теперь ей придется иметь дело не с испуганным ребенком. А с тем, кого она сама и создала — с дочерью, в жилах которой течет ее же ледяная, беспощадная кровь. И эта дочь только что поняла, что у нее нет больше ничего терять. И это делало ее по-настоящему опасной.