Сомнения
21 октября 2025 г., 01:46
Тишина в библиотеке была иного свойства, чем в нашей комнате. Если комната Ксавьера дышала красками и тайнами, то здесь царила мертвая, пыльная тишь забвения. Мы сидели в самом дальнем углу, заваленном фолиантами по судебной психиатрии и анатомии различных видов изгоев. Уэнсдей, Инид, я... и призрак Тайлера, незримо витавший между нами.
Уэнсдей положила на стол между нами тонкую, испещренную аккуратным почерком тетрадь. Ее пальцы с темным лаком легли на обложку, будто прижимая невидимую энергию, исходящую от нее.
— Итак, — ее голос был ровным. — Мэрилин Торнхилл. Учительница ботаники. Мать. Истязательница. Давай систематизируем данные. Начни с самого начала. Не с той ночи. С того, что было до. Ее намеки. Ее «уроки».
Я сжала руки под столом, чувствуя, как влажные ладони прилипают к холодной деревянной поверхности. Говорить об этом вслух, кому-то, да еще ей... это было все равно что сдирать с живой раны едва затянувшуюся пленку. Я посмотрела на Инид. Та сидела, необычно серьезная, ее радужная энергия была приглушена, как будто она понимала тяжесть происходящего.
— Она... она всегда говорила о долге, — начала я, и мой голос прозвучал хрипло и чужим в этой гробовой тишине. — О том, что наша семья — особенная. Что мы «хранители». Что мир не таков, каким кажется, и что на нас лежит ответственность... очищать его.
— От чего? — безразлично спросила Уэнсдей, ее глаза буравили меня.
— От грязи, — я сглотнула комок в горле. — От существ, которые носят человеческие маски. Она называла их «порождениями иных миров». Говорила, что они... как раковая опухоль.
Инид тихо ахнула, прикрыв рот рукой. Уэнсдей же лишь сделала пометку в тетради. Ее бесстрастность была одновременно пугающей и дающей силы. Она не осуждала, не ужасалась. Она просто... фиксировала.
— А о ритуалах? О методах «очищения»? — продолжила она.
Образ раскаленного металла снова жутко вспыхнул перед глазами. Я зажмурилась, пытаясь отогнать его.
— Нет. Никогда. До той ночи... это были просто слова. Красивые и страшные метафоры. Я думала... я думала, это что-то вроде семейного мифа. Предания.
— Но ты чувствовала неладное, — заметила Уэнсдей. — Иначе бы не пошла за ней той ночью. Что именно тебя насторожило?
Я задумалась, копаясь в памяти, в тех самых «слоях», о которых говорил Ксавьер. И нашла.
— Ее глаза, — прошептала я. — В последнее время, когда она говорила об этом... в ее глазах зажигался огонь. Не материнский, не любящий. Фанатичный. Как у проповедника на площади.
— Твоя мать упомянула «договор, скрепленный кровью». Найди это.
Уэнсдей пододвинула в мою сторону очередной фолиант. Ее команда была произнесена ровно, без эмоций, как если бы она просила передать соль.
Я сглотнула комок страха, застрявший в горле, и взяла в руки старый том с генеалогическими древами. Кожа переплета была холодной и шершавой, как кожа древней ящерицы. Я открыла его, и облачко пыли закружилось в луче света от настольной лампы. Имена, даты. Все это было историей. А моя история, похоже, была написана невидимыми чернилами где-то между строк.
Я искала «Торнхилл». Мои пальцы скользили по пожелтевшим страницам, и каждый раз, но я не находила свою фамилию. Но находила другую, «Гейтс». И каждый раз, когда я видела её, по спине пробегали ледяные мурашки. Они были там. Веками. Землевладельцы, судьи, промышленники. Всегда на виду. Всегда в тени.
— Смотри, — я прошептала, указывая на запись середины 19 века. — Элайджа Гейтс. Судья. Присутствовал на суде над тремя женщинами, обвиненными в колдовстве. Все трое были оправданы из-за недостатка доказательств. Через неделю после суда все они… исчезли. В официальных записях — «предположительно, покинули город».
— То есть, — переспросила Инид. — Нет никаких упоминаний о Торнхиллах, но есть загадочные Гейтсы?
В темных глазах Уэнсдей вспыхнул тот самый холодный, аналитический огонек.
— Проверь, не было ли среди обвиняемых фамилий «Торп» или «Аддамс».
Ее проницательность была пугающей. Она уже видела узор, в то время как я все еще разглядывала разрозненные нити. Я заставила себя продолжить поиски, чувствуя, как с каждым новым упоминанием этой фамилии каменная глыба на моих плечах становится все тяжелее.
— Аддамс… — я нашла запись. — В 1862 году. Семейство Аддамс было соседями Гейтс. В архивах есть жалоба, поданная Адамсами «За недостойное и жестокое обращение с фамильной собственностью». Речь шла о… ритуальном обескровливании скота.
Я почувствовала тошноту. Это была не просто история. Это была хроника войны. Войны, о которой я даже не подозревала.
— «Недостойное обращение», — Уэнсдей повторила эту фразу с легкой, почти сардонической улыбкой. — Как дипломатично. Интересно, что подразумевается под «фамильной собственностью»? Возможно, живой родственник?
Ее спокойствие было сверхъестественным. Она говорила о возможном убийстве своего предка так, будто обсуждала погоду. Но в глубине ее глаз я увидела не боль, а холодную, безжалостную решимость. Она собирала улики. Я была для нее живым свидетелем обвинения.
Внезапно дверь в наш уголок скрипнула. Мы втроём вздрогнули и резко подняли головы. В проеме стоял Ксавьер. На нем был темный плащ, на плече висела сумка с эскизами. Он выглядел бледнее обычного, а под глазами залегли темные тени, словно он не спал всю ночь.
— Библиотекарь сказала, что вы здесь, — произнес он тихо, его взгляд скользнул по мне, по Уэнсдей и Инид, затем по разбросанным книгам. — У вас… напряженная атмосфера. Даже для этого места.
Уэнсдей не выразила ни удивления, ни протеста. Она просто отодвинула стул.
— Присоединяйся к нашему книжному клубу, Торп. Тема дня — «Семейные склоки: от ритуального обескровливания до современных методов психологического давления».
Ксавьер медленно вошел и сел рядом со мной. От него пахло ночным воздухом и влажной листвой. Его присутствие было как глоток свежего воздуха в этом удушливом склепе. Но вместе с ним в комнату вошло и новое напряжение.
— Что нашли? — спросил он, глядя на развернутую передо мной книгу.
— Предположение, что моя семья веками была палачами, — выдохнула я, и голос мой дрогнул. — И что мы, кажется, всегда имели особую… слабость к вашим семьям. А ещё, что моя мать сменила фамилию.
Я показала ему запись об Аддамс, затем начала листать дальше, в поисках Торпов. И нашла. Не так много, но достаточно.
— Вот. 1921 год. Артур Торп, художник. Обвинен в вандализме после того, как изуродовал фамильный склеп Гейтс. Заявил, что «камни кричали и ему пришлось их освободить». Признан невменяемым. Помещен в частную лечебницу, спонсором которой был, предположительно, мой прадед.
Я посмотрела на Ксавьера. Его лицо оставалось непроницаемым, но я увидела, как сжались его пальцы на столе.
— «Освободить», — тихо проговорил он, глядя в пространство. — Мои видения… они всегда были связаны с этим местом. С этими стенами. Я всегда думал, что это просто… гениальность, переходящая в безумие. А может быть, это было наследие. Попытка предупредить.
Инид внимательно наблюдала за этим обменом. Ее взгляд метнулся от моего испуганного лица к его отрешенному.
— Твои картины, — сказала Уэнсдей Ксавьеру. — Они не просто отражение внутреннего мира. Они… диагностический инструмент. Ты видишь болезни этого места. Болезни, которые наша юная стражница здесь, — она кивнула в мою сторону, — должна либо лечить каленым железом, либо… научиться диагностировать иначе.
Она свела нас вместе. Не как друзей, не как жертв, а как компоненты. Две половинки ключа. Я — наследница системы насилия. Он — сейсмограф, чувствующий малейшие вибрации лжи и ужаса. А она — архитектор, который собирался использовать нас, чтобы взломать дверь.
— Моя мать… — начала я, чувствуя, как меня снова охватывает паника. — Она не остановится. Если она поймет, что мы…
— Она уже поняла, что ты не ее послушный инструмент, — холодно парировала Уэнсдей. — Следующий ее шаг — эскалация. Она попытается изолировать тебя. Устранить твою поддержку. — Ее взгляд скользнул по Ксавьеру, затем по сжавшейся Инид. — Или продемонстрировать тебе, насколько хрупкой может быть жизнь тех, кого ты считаешь важными.
Ледяной ужас сдавил мне горло. Образ горящего мольберта, изуродованных картин, Ксавьера, которого увозят в ту же лечебницу, что и его предка… Он был таким ярким, таким реальным.
Ксавьер, как будто почувствовав мою панику, медленно положил свою руку на мою, лежавшую на столе. Его прикосновение было прохладным, шершавым от угля и краски.
Я посмотрела на его руку, затем на его лицо. Он смотрел на Уэнсдей.
— Что мы делаем? — спросил он. В его голосе не было страха.
— Мы меняем правила, — сказала она. — Агата, ты продолжаешь играть свою роль. Ты передаешь матери ровно столько информации, сколько мы решим. Подконтрольную утечку. Мы будем кормить ее правдой, приправленной ложью, чтобы направлять ее действия в нужное нам русло.
Она повернулась к Ксавьеру.
— А ты, Торп, будешь нашим радаром. Ты рисуешь не только то, что видишь, но и то, что чувствуешь от нее, — кивок в мою сторону. — Ее страх, ее ярость, ее сомнения. И то, что ты чувствуешь от ее матери. Ее планы. Ее страх. Каждая система имеет уязвимости. Даже Мэрилин… Гейтс.
— А... а что насчет него? Тайлера? — рискнула я спросить.
Лицо Уэнсдей на мгновение стало еще более непроницаемым, если это вообще было возможно.
— Тайлер — моя переменная. Его безопасность — мой приоритет. Твоя задача — убедить мать, что его связь со мной ослабевает, что он под её контролем. Что ты успешно меня отвлекаешь. Это снизит его приоритет как цели и даст нам время.
В ее голосе, когда она говорила о нем, не было ни капли нежности. Но была стальная решимость. Защитить свою собственность. Свое... что? Друга? Больше?
Это был безумный план. Отчаянный и чудовищно опасный. Мы были сломленными детьми, которые собирались вести войну с многовековой организацией фанатиков. У нас не было армии. У нас не было оружия. У нас были только наши раны, наши страхи и наша странная, искалеченная связь.
Я посмотрела на Ксавьера. На его руку, все еще лежавшую на моей. Затем на Уэнсдей, на ее бесстрастное, как маска, лицо, за которым скрывался один из самых блестящих умов, которые я когда-либо встречала. На Инид, которая сперва казалась мне немного наивной, а сейчас выглядела так, будто готова вцепиться своими разноцветными коготками прямо в глотку моей матери.
Я медленно кивнула.
— Хорошо, — прошептала я. — Меняем правила.
Слова повисли в пыльном воздухе библиотеки, как клятва, данная не на крови, а на сломанных судьбах.
————————
Покой — это иллюзия, которую продают глупцам. Я поняла это, когда проснулась с криком, застрявшим в горле, и поняла, что не могу вспомнить, что мне снилось. Только ощущение: холодная чешуя скользит по коже, а в ушах — настойчивый, чужий шепот. Я лежала, вглядываясь в потолок, пока он не начал плыть у меня перед глазами.
В комнате пахло скипидаром и яблоком — Ксавьер съел его за ужином, и сладковатый, беззаботный запах теперь казался мне приторным и фальшивым. Как маскировка. Я прислушалась. Его дыхание за ширмой было ровным, слишком ровным. Слишком идеально вымеренным, как будто он не спал, а просто... воспроизводил запись. Чтобы я думала, что он спит.
«Он всегда рядом, когда тебе плохо, не правда ли?» — голос матери в моей голове был сладким, как сироп, и таким же липким. «Удобно. Слишком удобно. Как будто он знает, когда ты наиболее уязвима».
Я вжала голову в подушку, пытаясь заглушить его. Но он был прав. Он всегда был рядом. С углем, с замазкой, с молчанием. Но что, если это молчание — не понимание, а расчет? Что, если он, как и мать, видит во мне лишь объект? Холст? Источник вдохновения для своих мрачных шедевров?
Я повернулась на бок, и мой взгляд упал на его мольберт. Большой холст, как всегда, был укрыт тканью. Но сегодня уголок ткани был подвернут иначе. Будто кто-то недавно заглядывал под нее. Или... будто его специально отогнули, чтобы искусить меня.
Сердце заколотилось где-то в висках. Я знала, что не должна. Я дала себе слово после того кошмара с картиной-пророчеством. Но ноги сами понесли меня через комнату, по холодному полу, к этому запретному алтарю.
Я зажмурилась и дернула ткань.
Сначала я ничего не поняла. Пятна. Черные, багровые, грязно-желтые. Пятна боли, гнева, отчаяния. А потом... потом я увидела. В самом центре, написанная тончайшей кистью, почти эфемерная, но до жути узнаваемая — я. Мои глаза, широко раскрытые, полные немого ужаса. А вокруг, как щупальца, как паутина, сплетались силуэты Уэнсдей и... мамы. Но они были не разделены. Они были частью одного монстра, одного химерного существа, и я была зажата между ними, разрываемая на части.
Это была не картина. Это был диагноз. Он видел меня не как личность, а как симптом. Как интересный клинический случай в самой грязной больнице мира — Неверморе.
Ткань выскользнула из моих пальцев. Я отшатнулась, спина больно ударилась о край его стола.
В кровати Ксавьера послышалось движение. Он проснулся. Неестественно быстро.
— Агата? — его голос был сонным. Слишком сонным. Слишком идеально сыгранным.
Я не ответила. Я не могла. Я стояла, прижавшись к столу, и дрожала, глядя на это доказательство моего безумия, которое он так хладнокровно выплеснул на холст.
Он поднялся. В одних пижамных штанах, бледный в лунном свете.
— Что случилось? — он шагнул ко мне, и его рука непроизвольно потянулась ко мне, но я отпрянула, как от удара током.
— Зачем? — прошептала я, и мой голос был хриплым от слез, которые еще не пролились. — Зачем ты это нарисовал?
Он посмотрел на холст, потом на меня. В его глазах не было ни вины, ни смущения. Лишь та же старая, знакомая отстраненность.
— Это просто форма. Катарсис. Я не...
— Не ври мне! — голос мой сорвался, превратившись в крик. Я ткнула пальцем в ужас на холсте. — Ты видишь во мне только это! Сумасшедшую девочку, разрывающуюся между палачом и... и кем? Твоей музой? Твоим личным экспонатом для вскрытия?
Его лицо оставалось непроницаемым.
— Я пытаюсь понять, — сказал он тихо.
— Понять? Или использовать? — я задохнулась, рыдая. — Мать хочет использовать меня как оружие. Уэнсдей — как источник информации. А ты? Ты используешь меня как... как сюжет! Самый жуткий и прекрасный сюжет в твоей коллекции!
Я увидела, как его пальцы слегка сжались. Микроскопическое движение. Признак... чего? Нервозности? Или просто раздражения, что его эксперимент вышел из-под контроля?
— Ты несправедлива, — произнес он, и в его голосе впервые прозвучала тень чего-то, что можно было принять за усталость. Или за презрение.
— Несправедлива? — из груди вырвался истерический, беззвучный смешок. — А что справедливо, Ксавьер? То, что ты вскрываешь мою душу на своих холстах, пока я плачу в подушку? То, что ты рисуешь мое возможное будущее, где я — убийца, а потом даешь мне ластик, чтобы я «вытерла боль»? Это какая-то извращенная игра для тебя?
Я ждала, что он взорвется. Оправдается. Обнимет. Что-то. Любое проявление человечности, которое доказало бы, что он не просто бездушный наблюдатель.
Но он просто стоял. Смотрел на меня своими ясными, всевидящими глазами. И в них я снова увидела то, чего боялась больше всего — холодный, аналитический интерес. Интерес к моей истерике. К тому, как трещина во мне расширяется, и из нее вырывается этот черный, ядовитый пар.
— Мне жаль, — наконец сказал он. Но в его словах не было раскаяния.
Я больше не могла это выносить. Я оттолкнулась от стола и побежала к двери, не обращая внимания на холод пола под босыми ногами. Мне нужно было прочь. Из этой комнаты, пропитанной ложью и красками. От этого человека, который смотрел на мою агонию, как на погодное явление.
Я выскочила в коридор. Он был пустым и темным, лишь далекие фонари отбрасывали на стены длинные, пляшущие тени. Я бежала, не зная куда, чувствуя, как стены смыкаются вокруг меня. Каждый портрет на стене казался насмешливым лицом матери. Каждый скрип половицы — ее шагами.
«Он тебе не друг, Агата, — шептала она у меня в голове. — Никто здесь тебе не друг. Они все хотят что-то от тебя взять. Твою силу. Твои тайны. Твою боль».
Я свернула за угол и почти врезалась в нее.
Уэнсдей. Она стояла посреди коридора, как будто ждала меня. В своем черном платье, с двумя идеальными косами, она была воплощением того спокойствия, которого мне так не хватало.
— Твой пульс превышает сто сорок ударов в минуту, — ее глаза скользнули по моему лицу, заплаканному, искаженному гримасой ужаса. — Что случилось?
И тут я увидела. Увидела то, чего раньше не замечала. В складках ее платья торчал уголок знакомой бумаги. Листа из черного кожанного блокнота. Того самого, в котором она вела свои заметки. А на нем... знакомый почерк. Угловатый, точный. Почерк Ксавьера.
Кусочек фразы: «...реакция на стресс предсказуема, соответствует модели...»
Все замерло. Воздух, время, кровь в моих жилах. Они... они общались. Обо мне. Он передавал ей свои наблюдения. Свои «художественные находки». А она... она вносила их в свое досье. Я была их совместным проектом. Живым пособием по психопатологии.
— Ты... ты знала, — прошептала я, отступая от нее. — Знала, что он... что он рисует эти... эти кошмары. И ты использовала это. Использовала меня.
Уэнсдей не моргнула глазом. Ее лицо оставалось маской бесстрастия.
— Сбор данных требует всех доступных источников. Его восприятие... уникально. Оно дает инсайты, недоступные обычному наблюдению.
— Инсайты? — я задохнулась. — Я не ваш подопытный кролик! Я не ваша... головоломка!
— Каждый человек — головоломка, — парировала она. — Просто твоя оказалась особенно сложной. И многослойной. Как луковица. Или гнилой фрукт. Чем больше снимаешь слоев, тем интереснее становится гниль внутри.
Ее слова вонзились в меня, как ледяные иглы. В них не было злобы. Не было ненависти. Было лишь... любопытство. Холодное, ненасытное, бесчеловечное любопытство.
Я посмотрела на нее, на эту девушку, которой я почти доверилась. На этого молчаливого художника, в чьей комнате я искала убежища. И увидела не союзников. Увидела двух ученых, которые с интересом наблюдают, как их лабораторная крыса медленно сходит с ума в лабиринте.
Мать пыталась сломать меня силой. Они... они делали это тоньше. Хуже. Они заставляли меня думать, что у меня есть друзья. Что у меня есть поддержка. А на самом деле просто подпитывали мой страх, мою паранойю, чтобы получить более яркий, более сочный материал для своих исследований и своих картин.
Я повернулась и побежала. Прочь от них. От всех. Слезы текли по моему лицу, горячие и бесполезные. Я была одна. По-настоящему одна. Запертая в клетке, стены которой были построены из чужих ожиданий, чужих расчетов и чужих, голодных взглядов.
И самое ужасное было то, что я не знала, что из этого — правда. Были ли они действительно такими холодными монстрами? Или мой израненный, отравленный страх ум рисовал эти чудовищные картины, находя подтверждение в каждом взгляде, в каждом жесте?
Я добежала до заброшенного класса и рухнула на пол между шкафами. Я обхватила колени руками и зарылась лицом в колени, пытаясь заглушить рыдания.
Я не знала, кому верить. Я не знала, что реально. Единственной неоспоримой правдой был холод пола подо мной, давящая тишина и всепоглощающий, животный ужас. Ужас одиночества в мире, где каждый, кто протягивает руку, держит в ней либо кнут, либо скальпель.
И в этой кромешной тьме я осталась совсем одна. С тенью сомнения, которая пожирала изнутри, оставляя после себя лишь пепел и лед.
————————
Холод каменного пола просачивался сквозь тонкую ткань пижамы, но это было ничто по сравнению с ледяной пустотой внутри. Каждый вдох обжигал легкие, каждый выдох был сдавленным стоном. Я зажмурилась, но под веками тут же вспыхнули образы. Холст Ксавьера. Мое искаженное лицо в паутине из теней. Бесстрастные глаза Уэнсдей. Уголок бумаги с его почерком.
«...реакция на стресс предсказуема...»
Они говорили обо мне. Составляли досье. Я была для них текстом, который нужно расшифровать, болезнью, которую нужно классифицировать. А я-то думала... что? Что в этом молчаливом соседе с красками на руках я нашла родственную душу? Что в этой холодной, как скальпель, девушке я нашла союзника? Я была дурой. Наивная, жалкая дура, которая так отчаянно хотела верить в хоть каплю доброты, что готова была принять за нее даже профессиональный интерес и художественный вампиризм.
Из горла вырвался сдавленный, похожий на смех звук.
Я потянулась к карману — и наткнулась на маленький, твердый предмет. Тот самый ластик-клячка. Теплый от тепла моего тела, он лежал на ладони, напоминание о той ночи, когда он предложил мне «вытереть боль». Теперь этот жест казался мне самым циничным из всех. Он дал мне не утешение, а инструмент. Как дают игрушку ребенку, чтобы он не плакал и не мешал взрослым заниматься своими важными делами.
Я сжала его в кулаке. Мягкая масса поддалась, приняв форму моей ярости, моего отчаяния. А потом я с силой швырнула его в темноту. Он бесшумно ударился о стену и отскочил, потерявшись в тенях.
Слезы текли по моему лицу беззвучно, оставляя на коже соленые, стягивающие дорожки. Я не рыдала. Во мне не было сил даже на это. Это было тихое, безысходное истекание. Истекание верой. Истекание последними остатками надежды.
«Они все врут, Агата, — шептал знакомый, отточенный голос в моей голове. Голос Мэрилин. — Мир построен на лжи. На манипуляции. Ты, наконец, начинаешь это понимать. Это и есть твое настоящее пробуждение».
И самое ужасное было в том, что сейчас, в этой абсолютной пустоте, ее слова звучали... утешительно. Потому что они были простыми. Потому что они не требовали веры, а лишь холодного, беспощадного принятия. Да, мир — это грязь. Да, все друг друга используют. И я — лишь пешка в чужой игре. Но чтобы быть пешкой, не нужно доверять. Не нужно надеяться. Нужно лишь подчиняться или искать способ переломить ход партии.
Я медленно поднялась на ноги. Тело ныло, словно после долгой болезни. Я подошла к окну. За стеклом бушевала ночь, ветер гнал по небу рваные, черные тучи. В отражении на меня смотрело бледное, искаженное существо с пустыми глазами. Та самая девочка с картины Ксавьера. Та, что разрывалась на части.
Я провела пальцем по холодному стеклу, оставляя на нем влажный след.
— Кто ты? — прошептала я своему отражению. — И что с тобой стало?
Ответа не было. Была лишь тьма за окном и тихий, предательский шепот сомнения, въевшийся в самое нутро.
Дверь в класс скрипнула.
Я не обернулась. Не было сил. Не было желания. Пусть это будет призрак. Пусть это будет она. Пусть это будет он. Мне было все равно.
Шаги были легкими, почти неслышными. Я знала эту походку.
— Агата.
Голос Уэнсдей был таким же ровным, как всегда. Ни капли беспокойства. Ни капли вины.
Я продолжала смотреть в свое отражение, в глаза этой незнакомки с измученным лицом.
— Ты сделала неверный вывод, — сказала она. Я услышала, как она подошла ближе, остановившись в паре шагов за моей спиной. — Эмоциональная реакция исказила твое восприятие.
Я медленно повернулась. Она стояла, заложив руки за спину, ее лицо было освещено призрачным светом луны, пробивавшимся сквозь тучи.
— Исказила? — мой голос прозвучал хрипло и разбито. — Или, наконец, позволила увидеть правду? То, что я для тебя — просто «сложный случай»? А для него — «интересный сюжет»?
Она не моргнула.
— Ты — ключ. К разгадке Мэрилин Торнхилл… Или Гейтс. И да, ты — сложный случай. Эти два факта не исключают друг друга. Более того, они взаимосвязаны.
— А то, что он передает тебе свои... свои наблюдения? — я с силой выдохнула эти слова, чувствуя, как снова подступают слезы. — Это что? Часть нашего «союза»?
— Ксавьер Торп обладает уникальным восприятием, — ответила она, как будто зачитывала справку. — Его художественная интерпретация реальности часто содержит данные, недоступные обычному наблюдению. Да, я учитываю его инсайты. Так же, как и твои субъективные переживания. Все это — части головоломки.
— Я НЕ ГОЛОВОЛОМКА! — крик вырвался из меня внезапно, оглушительный, сорвавший горло. Я шагнула к ней, сжимая кулаки. — Я человек! Я чувствую! Я боюсь! Мне больно! Понимаешь? Или эти понятия тоже просто «данные» для тебя? Процент стресса? Уровень кортизола?
Впервые за все время ее бесстрастная маска дрогнула. Не сильно. Лишь легкое напряжение вокруг губ. Ее пальцы, все еще сцепленные за спиной, должно быть, сжались.
— Понимание, — произнесла она четко, — требует дистанции. Эмоции — помеха для анализа.
— А дружба? — прошептала я, и голос мой снова предательски задрожал. — Доверие? Это тоже помеха?
Она смотрела на меня, и в ее темных глазах, казалось, промелькнула тень чего-то сложного. Не сожаления. Нет. Скорее... разочарования. Как у ученого, чей подопытный организм ведет себя не в соответствии с гипотезой.
— Дружба, — сказала она наконец, — это нерациональная эмоциональная связь, основанная на взаимной симпатии и привязанности. Я не испытываю симпатии. Я испытываю интерес. А привязанность — это уязвимость.
Ее слова повисли в воздухе. В них не было лжи. В этом и был самый страшный ужас. Она не пыталась меня обмануть. Она просто говорила правду. Свою правду.
Я смотрела на нее, на эту идеальную, бездушную машину по добыванию истины, и чувствовала, как последние остатки чего-то теплого и живого во мне угасают, замораживаются этой ледяной искренностью.
— Уходи, — прошептала я, больше не в силах смотреть на нее.
Она помолчала секунду, как бы обрабатывая эту команду.
— Рационально, — кивнула она. — Тебе нужно время, чтобы переработать информацию и прийти к логическому выводу. Я возобновлю контакт завтра. После уроков.
И она развернулась и ушла. Так же бесшумно, как и появилась.
Я снова осталась одна. Но на этот раз одиночество было иным. Оно было... чистым. Без примеси ложных надежд. Я была одна в холодном, жестоком мире, где меня либо ломали, либо изучали. Третьего не дано.
Я медленно пошла назад, по темным коридорам. Каждый шаг отдавался в пустоте внутри. Я не думала о Ксавьере. Не думала об Уэнсдей. Я думала о том, как тяжела была дверь в нашу комнату, когда я толкнула ее.
Он сидел на своей табуретке, спиной ко мне, перед тем самым холстом. Ткань снова лежала на месте. Он не обернулся. Возможно, притворялся, что думает. Возможно, ему было все равно.
Я прошла к своему углу, за ширму. На тумбочке лежал тот самый рисунок — три фигуры, которые я пыталась нарисовать. Глупая, детская мазня. Я взяла листок, смяла его в тугой, твердый комок и зашвырнула под кровать.
Потом я легла, повернувшись лицом к стене, и натянула одеяло с головой.
Мать хотела солдата. Уэнсдей — ключ. Ксавьер — музу.
А я... я просто хотела выжить.
————————
Я вернулась после мучительного ужина в столовой, где каждый взгляд Уэнсдей казался мне безмолвным вопросом, а каждый кусок пищи вставал в горле комом. Открыв дверь, я почувствовала запах. Не скипидара и масла. А чего-то едкого, горького. Гари.
Сердце упало, превратившись в ледяную глыбу где-то в районе желудка.
Я замерла на пороге.
— Ксавьер? — мой голос прозвучал сиплым шепотом.
Он не ответил. Он стоял на коленях перед почерневшим, обугленным каркасом того, что еще утром было мольбертом. Вокруг валялись куски обгоревшего холста, почерневшие, скрюченные кисти. Воздух был густым и ядовитым.
Я подошла ближе, не веря своим глазам. Он не двигался. Его спина была напряжена до дрожи. В его сжатых кулаках, упертых в пол, была такая бессильная ярость, что мне стало физически больно.
— Что... что случилось? — прошептала я, опускаясь рядом с ним на колени.
Он медленно повернул ко мне голову. Его лицо было покрыто сажей и тенями, а в глазах стояла пустота, более страшная, чем любая боль. Он смотрел сквозь меня, на это пепелище.
— Запахло паленым, — наконец произнес он, и его голос был чужим, разбитым. — От розетки. Я... отошел на пять минут.
Ложь. Мы оба знали, что это ложь. Он никогда не оставлял работающие приборы без присмотра. Его одержимость безопасностью в мастерской была почти манией.
Я протянула руку, коснулась обугленного края того, что когда-то было холстом. Под пальцами осыпался хрупкий, черный пепел. Это была та самая картина.
Мать не стала ждать. Она нанесла удар. Точечный. Безжалостный. Не по мне. По нему. По тому, что он создавал. По его способу дышать.
Я смотрела на его руки, в которых обычно жила такая уверенная сила, а сейчас они беспомощно лежали на коленях, в саже и осколках.
Так больше продолжаться не может.
Я поднялась. Ноги не дрожали. Внутри все застыло, превратилось в острый, твердый кристалл решимости.
— Я должна поговорить с Тайлером, — сказала я тихо, но так, чтобы он услышал.
Ксавьер медленно поднял на меня взгляд. Пустота в его глазах сменилась тревогой. Резкой, живой.
— Нет. Это... слишком опасно.
— Опасно сидеть сложа руки, пока она сжигает все, к чему я прикасаюсь! — голос мой сорвался, но это был не крик, а ледяная сталь. — Она коснулась тебя. Твоего пространства. Твоего... твоего воздуха. Больше никто. Никто из-за меня.
Я увидела, как он сжал губы. Он хотел возражать. Хотел сказать, что справится. Но мы оба видели пепел на его руках. Мы оба дышали гарью ее предупреждения.
— Я пойду с тобой, — сказал он глухо.
— Нет. — Я покачала головой. — Это... я должна сделать одна.
Он не спорил. Он просто смотрел на меня, и в его глазах я впервые увидела не отстраненность художника, а боль живого человека, который боится за того, кто стал... кем?
В кофейне было почти пусто. Закат лился кровавым золотом через высокие витражи, окрашивая столики в багровые тона. Тайлер мыл бокалы за стойкой. Его движения были выверенными, автоматическими. Когда он увидел меня, приближающуюся к стойке, его пальцы чуть дрогнули, и бокал звякнул о раковину.
— Агата, — произнес он. — Что... что закажешь?
Я подошла вплотную, оперлась локтями о стойку, чувствуя, как холодный лак просачивается сквозь рукава домашней кофты, которую я не успела переодеть.
— Не буду ничего, — сказала я тихо, глядя ему прямо в глаза. — Мне нужно поговорить. О моей матери.
Я увидела, как его зрачки резко сузились. По его лицу пробежала тень панического, животного страха. Того самого, что я видела в пещере. Он отступил на шаг, будто я протянула ему не слова, а раскаленный прут.
— Я... я не думаю, что нам есть о чем говорить, — он попытался сделать свой голос твердым, но получилось только испуганно.
— Тайлер, пожалуйста, — в моем голосе прозвучала мольба, которую я не могла сдержать. — Она... она не остановится. Ты должен понять. То, что она сделала с тобой... это не конец. Это только начало.
— О чем ты? — он прошептал, и его взгляд метнулся по залу, ища спасения. — Оставь меня в покое. Просто... оставь.
— Я не могу! — я с силой ударила ладонью по стойке. Звук получился громким, и он вздрогнул. — Она сожгла картины Ксавьера! Она пришла в нашу комнату и... и отравила все! Ты думаешь, твоя связь с Уэнсдей останется незамеченной? Ты думаешь, она позволит тебе быть счастливым?
Я говорила быстро, захлебываясь, чувствуя, как слезы подступают, но я сжигала их изнутри холодным огнем отчаяния.
— Она называет тебя монстром. Но я видела тебя. До... до всего этого. Я видела, как ты улыбаешься. Я видела, как ты смотришь на Уэнсдей. Это не взгляд монстра. Это... это взгляд человека.
Его лицо исказилось. Страх смешался с болью, с чем-то старым и ноющим.
— Ты ничего не знаешь обо мне, — его голос сорвался на низкую, гортанную ноту. — О том, что во мне есть. Что... что просыпается.
— А что во мне есть, Тайлер? — я наклонилась ближе, почти шепотом. — Ты думаешь, я просто невинная жертва? Во мне течет ее кровь. Я чувствую это. Как что-то холодное и тяжелое на дне души. Что-то, что смотрит на мир ее глазами и шепчет, что все средства хороши для «баланса». — Я сделала паузу, давая ему прочувствовать это. — Мы оба не те, кем кажемся. Но я отказываюсь верить, что мы — то, чем они нас называют.
Он смотрел на меня, и его дыхание стало прерывистым. В его глазах бушевала война — между давно въевшимся страхом и крошечным, едва теплящимся лучом надежды.
— Почему? — прошептал он. — Почему ты мне это говоришь?
Потому что я боюсь, что однажды проснусь и соглашусь с ней. Потому что вижу, как она губит всех, кто оказывается рядом со мной. Потому что твоя боль — это и моя боль. Потому что мы оба — пешки в ее игре, и если мы не объединимся, она просто сожжет нас поодиночке.
Но я не сказала этого. Я просто посмотрела на него, позволив ему увидеть в моих глазах всю ту бездну страха и решимости, что во мне открылась.
Он отвел взгляд. Его пальцы сжали край стойки так, что костяшки побелели.
— Она... Уэнсдей... — он сглотнул. — Она говорит, что я могу это контролировать.
— А моя мать говорит, что тебя нужно уничтожить, — жестко парировала я. — Кому ты веришь больше? Той, кто предлагает помощь? Или той, кто уже прижигала тебе кожу железом?
По его лицу пробежала судорога. Физическое воспоминание о боли. Он зажмурился.
— Я не знаю, что делать, — выдавил он, и в его голосе слышалось то самое отчаяние, что грызло и меня.
— Будь осторожен, — сказала я мягче. — И... предупреди Уэнсдей. Она следующая в ее списке. Мать считает ее связь с тобой угрозой. А с угрозами она не церемонится.
Я отступила от стойки. Моя миссия была выполнена. Семя предупреждения брошено в почву его страха. Прорастет ли оно? Я не знала.
— Агата, — окликнул он меня, когда я уже повернулась уходить. Я обернулась. Он смотрел на меня, и в его глазах был уже не просто страх, а сложная, мучительная смесь благодарности, жалости и ужаса. — Ты... ты тоже будь осторожна.
Его слова обожгли меня. В них не было вражды. Было признание того, что мы в одной лодке. Что мы оба — заложники одного кошмара.
Я кивнула и вышла на улицу, в наступающие сумерки. Воздух был холодным и чистым после удушья кофейни и гари в комнате. Я шла, и внутри все еще горел тот ледяной огонь решимости. Он сменил парализующий страх. Было страшно по-другому — не перед неизвестностью, а перед тем, что я сделала. Я втянула его еще глубже. Я сделала его соучастником.
Но когда я вернулась в комнату и увидела, как Ксавьер, с обугленными руками и усталым лицом, пытается разобрать почерневшие обломки, я поняла — другого выхода не было. Она объявила войну. И на войне есть только два выбора — сражаться или умереть.
Я подошла к нему, взяла одну из почерневших, обгоревших кистей из его рук. Наши пальцы встретились, испачканные сажей и слезами, которые я так и не пролила.
— Прости меня за… — начал он, проникая взглядом в самую душу.
— Не надо, — я перебила его, покачав головой, — Не сейчас.
Примечания:
Телеграмм-канал с коллажами и видео к фанфикам: https://t.me/mlisa_pishet Телеграмм-канал личный: https://t.me/+on4HcckuOlczNjgy