X
26 марта 2023 г., 12:26
Тем временем медленно, но верно наступала весна с её неповторимым свежим благоуханием, которое сполна ощущалось даже в городском смраде; оживлённым благозвучием птичьего пения и растекающимся в воздухе теплом. Всякий раз, выходя из дома, я мысленно беседовал с Люсиль. Это приносило мне облегчение. Я рассказывал ей о распускающихся на деревьях почках, о том, как стряхивающий мокрый пепел зимы Париж расцветает вместе с пробуждающейся ото сна природой. Он и в самом деле был гротескно хорош. И всё же, поглядев ему (и себе) под ноги, можно было легко испортить всё благостное впечатление о нём. Этот город походил на жюира, наряженного по последней моде, но отчего-то позабывшего о добротной, красивой обуви и натянувшего перепачканные в навозе крестьянские башмаки. Иные улицы представляли собой зловонное месиво из глины, и у тонкого спасительного настила из досок порой выстраивались целые очереди.
Каждый из нас работал — долго и весьма тяжело, однако я стал замечать, что за делами моя голова уже не разрывается от прежних горьких мыслей. Они всё ещё оставались там, внутри, но будто бы отодвигались вглубь; а достать что-то из глубины, как известно, гораздо труднее. В свободные минуты мы прогуливались по бульварам и площадям, водили в парки Изольду, которая изрядно подросла и демонстрировала лучшие качества защитницы. Даже водонос подходил к нашим дверям с опаской, заслышав её громкий лай.
Денег в общей копилке прибавлялось ценой отказа от хорошей еды и развлечений. Мы быстро сменили дорогие восковые свечи на сальные и дошли до крайней степени бережливости, ужиная при свете, который падал из соседних окон.
Но здесь — оторванные от своих семей и прошлого — мы принадлежали самим себе и, как бы странно это ни звучало, друг другу. К голоду я стал привычен с момента, когда потерял Люсиль, а присутствие Леона уже не раздражало меня. Порой я ловил себя на мысли, что не могу быть полностью спокойным, пока не услышу его торопливых шагов на лестнице. Он возвращался домой позже всех, и мы с Этьеном подозревали, что в этом был повинен не только управляющий, но и какая-нибудь юная ветреница из труппы или из простых работниц, служащих неподалёку, а также неодолимая тяга Леона к весёлым прогулкам и приключениям. Нам стоило огромных трудов уговорить его одеваться скромнее и проще в служебные дни; он согласился с этим лишь тогда, когда запах лошадиного пота, исходящий от его лучшего аби, стал невыносим, и даже кёльнская вода Этьена не сильно спасла положение. Иногда мы поджидали Леона у театра, чтобы вернуться в наши комнаты вместе, и шли долго и медленно, потому что он заглядывал во все витрины и по-прежнему оборачивался на каждую проходящую мимо молодую даму.
— Видели? Какая хорошенькая! — восклицал он раз за разом.
— Женись, — неизменно отвечал Этьен, а я улыбался полубессознательной улыбкой человека, который переживал светлый будничный момент.
Как-то раз Леон примчался домой в особенно хорошем расположении духа. Не говоря ни слова, что было на него не похоже, он с загадочной улыбкой сунул в руки Этьену крошечную скрипку из тёмной карамели, столь изящно выделанную, что есть её казалось кощунством. Пока Этьен с изумлённой и тёплой растерянностью рассматривал её, Леон подскочил ко мне и положил на подоконник, возле которого я читал, такую же сладость в виде раскрытой книги. На её блестящих листах угадывались даже буквы. Теперь мы с Этьеном смотрели на него во все глаза, а весь его ребячески-счастливый вид словно говорил: ну что? хорошо я придумал?
— Вам нравится? — спросил он, не выдержав нашего молчания.
— Очень, — сказал я чистую правду, поскольку никогда не мог оставаться равнодушным к произведениям того или иного искусства, пусть даже и кулинарного.
— А тебе, Тьенну?
— Да. Да, конечно, — Этьен переводил взгляд с него на карамельную скрипку, которую осторожно расположил на раскрытой ладони. — Где ты это взял?
— В кондитерской Беланже, там, за углом. Я уже давно её приметил, ух, видели бы вы, сколько всего там продают!
— По немыслимым ценам, — тихо добавил Этьен.
Чары окутавшего нас всех волнительного волшебства спадали под грубым ударом действительности, в которой мы пребывали; Леон перестал улыбаться.
— Я купил их на свои монеты, — сказал он бесцветно. Это ранило меня сильнее, чем если бы он обрушил на нас сиюминутную злость. — И не взял ни су из тех, которые в сундуке.
— У меня и в мыслях не было винить тебя в этом, — проговорил Этьен. — И ни в чём другом. Я просто подумал о том, что на эти деньги ты мог бы хорошо пообедать или купить себе новую обувь.
— Ну мог бы, и что?
Этьен подошёл к нему и развернул к себе за плечи.
— Я похожу на своего отца сильнее, чем мне хотелось бы, правда? — спросил он с нежностью и горечью. — Поверь, я сам едва терплю это в себе. Спасибо от меня, — и поцеловал его в щёку, а затем в другую: — и от Люка.
Я был признателен Этьену, что он поступил именно так: моей силы духа не хватило бы на подобное выражение благодарности. Меня поразил вовсе не этот ласковый жест, а реакция Леона: он содрогнулся, почти отпрянул, а после недоуменно застыл, напрягся и вытянулся. Его губы приоткрылись; он смотрел на Этьена чуть исподлобья, в явном смятении. Я не сразу понял, отчего это, но быстро догадался, что послужило тому причиной. Мало кто из людей дарил ему искреннюю ласку; он не привык к подобному обращению, пусть и с радостью обнимал других сам.
— Отомри, — Этьен дёрнул его за растрепавшийся локон у виска, рассмеялся и ещё раз посмотрел на миниатюрную скрипку. — Знаешь, я не стану её есть. Это какое-то святотатство.
— Что? Ещё как станешь, — теперь рассмеялся и Леон и тут же бросился на Этьена, чтобы заставить его откусить от карамели.
Когда дело было сделано, он заговорил вдвое быстрее и рассказал, что заработал несколько монет, когда выиграл какой-то глупый спор у театрального лакея — со скуки оба развлекались, как умели. Ввязываться в споры с малознакомыми людьми было далеко не самым разумным занятием и могло привести к дурному; но в тот светлый день я удержался от упрёка.
С того момента, как мне казалось, Этьен и Леон стали ещё ближе друг другу, пусть близость эта и выражалась в деталях, неприметных чужому глазу. Но мой глаз не был чужим. Однажды я застал их сидящими на скамье и серьёзно беседующими о чём-то приглушёнными голосами. Едва я вошёл, оба тотчас замолчали, а вскоре принялись сглаживать неловкость за обсуждением ярких тем, которыми полнились все газеты. Это задело меня, хоть я и пытался делать вид, что ничего не заметил.
— В театре только и разговоров, что о грядущем переполохе во Франции и о войне с Англией, — говорил Леон. — А ведь как это вовремя мы собрались в Болонью! Я бы отменил все войны к чёрту. Велика честь переубивать друг друга!
Но сердиться на них у меня не было времени. Теперь его занимала служба и уроки с Леоном. Из всех моих учеников, включая Люсиль и младших ребят Фоссе, этот был самым противоречивым. Он оказался столь же усерден, сколь непоседлив, а всякое прилежное молчание могло в миг обернуться словесным вихрем. Чтобы не расходовать чернила понапрасну, пока он ещё не научился как следует писать, я вручал ему заточенный кусочек угля. Если учителем был Этьен, уроки зачастую оборачивались сущим ребячеством с обеих сторон.
— Помнишь, что делал кюре, когда кто-то из мальчишек ничуть не усердствовал? — спрашивал он. — Он брал в точности такой же уголь и писал ученику на лбу слово «лентяй». Ты не представляешь, как я к этому близок!
— Ну держись! — кричал Леон в живом игривом возмущении. — Будто я не стараюсь, когда я уже и пальцев на руках не чувствую! Ещё одно слово, и я напишу тебе на лбу «изверг»!
— Если напишешь без ошибок, так тому и быть.
В запале они порой переходили на грубоватый окситанский, а следом зачиналась шумная возня с бегом и прыжками по комнатам, к которой с радостью присоединялась Изольда. Все трое выходили из дикой суматохи перемазанными углём с головы до ног, но довольными; я же принимался протирать скамью и прибирать разорённую каморку. Заметив это, они начинали смеяться сильнее.
— Люк отменная экономка, — говорил Этьен. — С ним мы не пропадём, даже если Грин выгонит его взашей. Он всегда найдёт себе место в любом из тех богатых домов на набережной.
Уроки словесности тоже проходили в высшей степени необычно. Час или чуть больше Леон добросовестно внимал моим наставлениям и пытался вести со мной светский диалог по всем правилам; в конце концов это ему наскучивало, и он начинал приставать ко мне с нелепыми расспросами или предложениями.
— Люк, — лукаво прошептал он как-то раз посреди беседы, которая должна была имитировать разговор на званом ужине. — Скажи «задница»!
Я растерянно поглядел на него, совершенно обескураженный, чувствуя, как жар приливает к щекам.
— Послушай…
— Ну скажи «задница»! Что тебе стоит? Скажи!
Этьен, склонившийся над нотным листом при жалком свете свечного огарка, поднял голову и прикусил губу, сдерживая смех.
— Я не говорю таких слов и тебе не рекомендую, — ответил я с большим запозданием.
— А что дурного в том, чтобы назвать задницу задницей вот тут, в нашей комнате, между нами? Ну скажи, скажи, Люк!
Мой взгляд, обращённый к Этьену, молил о помощи, и он охотно помог. Отложив лист, он тихо подкрался к Леону, быстрым движением положил руки ему на плечи, склонился к самому уху и громко сказал:
— Задница, милорд. И впредь не досаждайте учителю вашими непристойностями, иначе он лопнет от смущения, а я следом за ним — от горя.
Я смотрел на них и чувствовал, как моя замороженная в несчастье душа оттаивает, будто мёрзлая земля Парижа; как жизнь робко и торопливо бьётся в венах.
В один из дней Леон сильно задержался. Почти все окна в доме напротив были темны, да и уличные фонари стояли поникшие и потушенные. На бульваре, должно быть, ещё горели несколько новых реверберов, но в целом улицы были объяты грозным ночным мраком. Забыв об экономии, мы зажгли сразу несколько свечей и поставили канделябр на подоконник, чтобы слабый свет стал хоть каким-то ориентиром для бродящих в ночи. Для Леона.
Я начал беспокоиться. Этьен поначалу выглядел спокойным и терпеливо прилаживал к скрипке новые струны, но вскоре заволновался и он. Мы ещё не переоделись ко сну и уже готовы были выйти из дома, чтобы поискать его, как он явился сам, в лёгком хмельном веселье насвистывающий незатейливую песенку.
— Где ты был так долго? — спросил у него Этьен.
Леон расхохотался.
— А где ты взял этот тон ищейки-жандарма? — и подмигнул мне, рассчитывая на поддержку.
Но я желал поддержать Этьена.
— Тебе не стоит ходить одному в такое время.
— Да вы что, шутите? — он вскинул на нас пылающий туманной синевой взгляд и даже перестал высвобождать пуговицы аби из петель. — Раскудахтались! — ученье явно не пошло ему впрок. — Ничего бы со мной не случилось. Я счастливец. К тому же я был не один.
Только тогда, когда первая тревога улеглась, я заметил на его голове венок из первоцветов.
— Поведай не столь обласканным фортуной, с кем же обыкновенно проводят ночные часы счастливцы? — полюбопытствовал Этьен, присаживаясь на скамью и возвращая на колени скрипку.
— Я показывал дорогу к набережной Конти одной даме. О, какая это необыкновенная красавица! И, надо думать, очень знатная особа. И так мила! Это тоже от неё, — он снял с головы венок и вдохнул аромат увядающих лепестков. — Подарила, когда мы прощались. И знаете, что ещё? Она сказала, что мы непременно увидимся снова.
— Я всегда говорил Люку, что ты не задержишься с нами надолго, — сказал Этьен.
— Почему это ты такое говорил?
— Почему? Да потому что только такой, как ты, мог без памяти влюбиться в город без принципов и морали. В город, где богатые мужчины похваляются любовницами, как дорогими перстнями, которые меняют от моды к моде, а женщины — молодыми любовниками. Ты не живёшь тут и месяца, а тебя уже готовы взять на содержание.
Леон, двинувшийся было к ещё не остывшему камину, развернулся на каблуках.
— Что ты только что сказал? — спросил он осипшим голосом. — На содержание? Повтори!
Я встал между ними, оглушённый надвигающейся бурей, но, на удивление, её не последовало. Леон стиснул руки в кулаки с такой силой, что слегка отпущенные ногти впились в ладони, и в тот же миг стремительно вышел прочь. Изольда заскулила и кинулась на дверь, захлопнувшуюся за хозяином; я же обернулся к Этьену. Когда он поднял на меня свои сумрачные горьконасмешливые глаза, я сказал:
— Зачем ты так? Я ведь просил тебя. Зачем? — и бросился вслед за Леоном.
Он был быстр. Мне удалось нагнать его во втором проулке, выходящем на улицу с кафе и кабаками, в один из которых мы и вошли.
— Давай вернёмся, — проговорил я, сжимая его запястье.
— Возвращайся, — ответил он с безликостью, которая была чужда ему, от которой делалось жутко. — А я не хочу. Не пойду.
Мы сели за столик у входа. Я, ощупав карманы, приказал принести нам по стакану вина, а потом заговорил опять:
— Ты ведь знаешь, до чего резок он бывает. Надо ли говорить, что мы оба беспокоились за тебя? Не принимай на свой счёт.
— Не принимать на свой счёт? — обида самым удивительным образом выправила его речь. — Не принимать на свой счёт то, что было сказано на мой счёт?
— Сорваться с языка может всякое, особенно в скверном настроении. Этьену трудно далось решение уехать навсегда; он всё ещё привязан к христианским догмам, несмотря на то, что может смеяться и над ними тоже, — я подумал о том, что наблюдал в Этьене долгие недели: порой его смех обрывался столь же резко, как, бывало, его игра обрывалась на звонкой мажорной ноте. Наши раны были слишком глубоки, чтобы затянуться в одночасье даже при самых благоприятных обстоятельствах. — Нам нужно держаться друг друга, чтобы не попасть в беду…
— Скажи это ему! — запальчиво воскликнул Леон, и проявившиеся в нём эмоции обрадовали меня.
— Скажу. Он просто…
— Что — просто?
— Тревожится за тебя. За каждой знатной дамой в великолепном наряде, даже если она из распутниц, — французское «libertine» далось мне с трудом, — стоит её супруг или любовник. А это означает, что тебя могут арестовать, вызвать на дуэль. Дело чести.
— Нет, — с упрямой грустью возразил Леон. — Это означает, что он бесится не по праву. И я не понимаю, от чего ему беситься? У него есть ты. А кто есть у меня?
Я замолчал, сражённый его откровенностью, и в это же мгновение на пороге кабака появился Этьен. Его камзол был распахнут, волосы растрепались, как от бега или быстрой ходьбы. Он подошёл к Леону, опустил руку на его плечо.
— Прости меня, — произнёс он и прикусил губу в немом отчаянии, как мальчишка.
Леон долго поглядел на него и наконец подвинул к нему стул. Моё сердце дрогнуло, чтобы продолжить размеренно биться в уютном спокойствии. Всё вмиг стало хорошо, и потом значительно лучше, когда Этьен купил всем вина, раз уж судьба привела нас в это место. Домой вы вернулись в изрядном подпитии, хотя ещё держались на ногах достаточно твёрдо. Изольда щенячьи беззлобно порычала на нас, тщательно обнюхав, и ушла спать в дальний угол; я давно заметил, что она не любит запах хмеля.
— Глядите-ка, обиделась, — фыркнул Леон. — Ещё и прячется. Как вы. Сегодня тоже будете прятаться от меня среди вёдер?
— А вы наглец, месье, — со смешком протянул Этьен и бросил на меня взгляд, очень странный.
Предчувствие чего-то неизбежного, неотвратимого заставило меня содрогнуться, но не от единого страха.
— Я это и без тебя знаю. Мне говорили. Сейчас, когда мы втроём, давай начистоту, — Леон подтянул его к себе за борт камзола.
— Давай. Могу ли я взять Люка своим секундантом… прости, конечно же, адвокатом?
— Бери, — Леон схватил меня под локоть и вдавил в тесное горячее пространство между ними. — А теперь ответь, почему я не могу целовать женщин, каких захочу, и даже обладать ими без того, чтобы затем выслушивать ваши нравоучения? Если вам после этой комнаты, — он метнул быстрый взгляд в крошечную кухоньку, — ни на кого и глядеть не хочется, то при чём тут я? Почему я должен поступать так же? А уж если это вызывает в тебе такую досаду, так… докажи!
Последнее слово он произнёс с жаром, который одинаково опалил наши с Этьеном лица.
— Что тебе доказать? — спросил Этьен.
— Что целуешь лучше, — ответил он смущённо и резко, чем поверг меня в полное замешательство, столь постыдное и волнительное, что перехватило дыхание. — Что любишь крепче. Докажи.
— Ты пьян, дружок, — проговорил Этьен слегка задыхающимся низким голосом, в который всегда оборачивал связки слов, заканчивающиеся моим именем: «мой добрый Люк», «мой благородный Люк». — Ступай-ка спать.
— Уж не пьянее тебя! — он весь заискрился, подобно пламени, даже светлые волосы, золотящиеся в свете непотушенных в канделябре свечей, лёгкой паутинкой окутали его голову, будто нимб.
— Это не то, чему тебе следует учиться у нас.
— Позвольте мне самому выбирать, чему учиться.
— Этьен прав, — прошептал я. — Это не то. Мужчины и женщины должны сходиться по счастью, а…
— А вы сошлись по горю, слышал. Но можно и по-другому. Вот так, — он сгрёб наши руки в свои ладони, сжимая пальцы до боли, и ни один из нас не разрушил этой цепи.
— Мы и бесстрашны от горя, — сказал Этьен. — А от чего бесстрашен ты?
— А я не знаю, — Леон пожал плечами, отпустил наши пальцы и высвободился из аби, который тяжело упал нам под ноги. — Чего мне бояться? Я боялся, когда был совсем дитя, и слуга отца выволок меня из комнаты матери за шкирку, как котёнка, и куда-то потащил. Когда в замке мне чуть хребет кнутом не проломили за то, что пошарил в погребе. А, ещё перед этим. Я помню плохо, но помню. Матушка налила вина в две чашки — себе и мне. Она никогда так прежде не делала. И никогда не говорила со мной так ласково. «Пей, моя крошка; моё бедное дитя! Ах, ты ни в чём не повинен!». Мне было хорошо и страшно, вот что я помню. Я взял чашку и нечаянно опрокинул её. Матушка закричала на меня, а потом заплакала и бросила на пол свою.
Мы потрясённо молчали, а он уже отшвырнул в сторону жилет, стянул через голову сорочку, блеснув нагим молочно-белым телом, развитым и стройным, и так же ловко переступил через спущенные к щиколоткам кюлоты с исподним.
— Вот моё бесстрашие, — сказал он. — А где ваше?
Этьен шумно вздохнул и вдруг толкнул его мне в руки.
— Забери его, Люк, я за себя не ручаюсь.
Но почему он считал, что я мог за себя ручаться? Я уже совершенно ничего не понимал о себе, но многое понял о Леоне. В отличие от нас с Этьеном, он не знал ласки с детства и желал, чтобы его любили, а многие из женщин хотели и ждали от мужчин того же, и потому не слишком подходили на эту роль. Но самым важным и безумным моим открытием было не то, что он пытался влезть в нашу постель, а то, что за это время он умудрился влезть в мою запертую на сотню замков душу. У меня закружилась голова; я сжал его плечи, млея от теплоты и мягкости кожи; от того, насколько он доверился нам. Он прижался спиной к моей груди и подставил губы для поцелуя. Я поднял глаза на Этьена и сказал ему:
— С тобой.
Он поцеловал сначала меня, а потом Леона, раскрыв его губы лёгкими движениями пальцев. Я был зачарован, я больше и не думал противиться, даже когда мой рот очутился в робкой, пылкой власти другого — но не чужого — мужчины. Наши с Этьеном ладони сталкивались, скользя по белокожему телу меж нами, дыхания рвано смешались. Мои руки, ловко управляющиеся лишь с книжными страницами, вероятно, были не столь хороши и умелы, но руки Этьена, искусно натирающие смычок канифолью или бережно очищающие струны, я познал на себе много раз и ярко представлял, на что способна магия его сильных и длинных пальцев. Теперь об этом узнал и Леон. Я еле удержал его в своих руках, когда он выгнулся бёдрами и вскрикнул так протяжно и страстно, что встревоженная Изольда тотчас примчалась на шум, клацая когтями по полу.
— Теперь ты доволен? — услышал я сбивчивый шёпот Этьена. — Люк, дай мне платок, я знаю, у тебя есть.
— Нет, — ответил Леон, когда отдышался. — Мы же ещё не закончили?
Я рассмеялся. Впервые в жизни я не жалел своего смеха, я смеялся щедро, от всей души; как не жалел кружевного батистового платка Люсиль с её инициалами. Я смеялся и не мог сказать, что ничего не закончилось, а всё только начиналось, как начиналась весна — в самом обычном, человеческом, живом смысле.