***
Наутро город охватила такая жара, что к полудню я умирал от жажды, продавливая стул в душной конторке Грина. Он принимал немолодого, но состоятельного ирландца-судовладельца по наследственному вопросу. Я находился поблизости в ожидании срочных поручений и наводил порядок на дальних полках, где хранились архивы, перевязанные бечёвками и уложенные в алфавитном порядке. Кое-где картонки с буквами потускнели и обветшали — мне было приказано убрать их и заменить новыми. Наконец посетитель направился к выходу. Мальчик-лакей распахнул дверь, но ирландец не торопился: одышливо сипя, он остановился подле меня и так долго не двигался с места, что я спустился со скамейки, на которой стоял, и спросил, могу ли быть чем-то полезен. — Да, прошу вас, — ответил он на английском. — Месье Дюран, так вас зовут? Я не знаю Парижа, однако наслышан; мистер Грин рассказал мне о чудесных видах с набережной Конти. Сделайте одолжение, проводите меня туда. Я замолвлю за вас словечко господину нотариусу. — Ступайте! Ступайте, месье Дюран, — сказал Грин, кланяясь и всем своим видом показывая, насколько любезным мне следовало быть с его гостем. — Уж и парит сегодня — немного прохлады с Сены вам не повредит. Как только мы вышли на улицу, ирландец проговорил: — Ваше имя мне знакомо: на позапрошлой неделе я гостил у приятеля в Портсмуте. По соседству с ним проживал некий мистер Александр Дюран. Вы случаем не состоите с ним в родстве? Я похолодел: он только что назвал имя моего отца. — Это почтенное семейство, видите ли, постигло огромное несчастье, — продолжил он, не дождавшись ответа. — Единственная дочь тяжело больна, а единственный сын пропал и не подаёт о себе вестей более полугода — никто не знает, где он и что с ним. Он не пытался говорить иносказательно: ирландцы привыкли называть вещи своими именами и обходиться без лишних церемоний. Теперь он взирал на меня всё более вопрошающе; мне пришлось ответить с напускной отстранённостью: — Очень жаль, но такое случается, сэр. Отношения между взрослыми детьми и их отцами порой сложнее, чем представляются. — Это так, — согласился он, не сводя с меня взгляда, под которым я взмок сильнее, чем под солнцем. — Это действительно случается, месье; я сам был норовистым малым и выправился годам к тридцати. Но бывают случаи, когда следует забыть разногласия и как можно скорее воссоединиться с семьёй. Чувство, что Грин разболтал обо мне больше, чем следует, с каждой минутой охватывало меня всё сильнее, мучило и озлобляло. — Тот мистер, о котором я говорил, Александр Дюран, точно перед моим отъездом скончался от сердечного удара, — сказал он. Отец умер! Меня оглушило; я содрогнулся, преследуемый нелепой мыслью о том, что он встретит Люсиль раньше меня. Отчего-то лишь это одно крутилось в моей голове: ни боли, ни скорби. Стало тяжело дышать — я остановился. — Уверен, что его уже предали земле по всем правилам, месье. Поместье осталось без хозяина — не кажется ли вам, что этого допустить нельзя? Нет — я собирался допустить это. Не было сомнений, что матушка уедет к своему брату — моему дядюшке, которого я в последний раз видел около десяти лет тому назад — в Бримор. — О, они позаботятся об этом, я думаю, — пробормотал я. — Вероятно, месье, но кто же позаботится о них самих? Две одинокие женщины в доме… — Две? Я не мог взять в толк, кого он посчитал помимо матушки. — Две, месье: вдова и дочь. Я посмотрел на него, как на безумца. — Дочь, сэр? — Дочь; бедное дитя! А ведь такое красивое, прелестное создание, глаза что изумруды, и до чего походит на вас — я видел её перед отъездом, она сидела в кресле в саду. — Вы видели Люсиль? — вскричал я. — Зачем вы лжёте? Как вы могли видеть её, когда… — мой голос истончился, иссяк, и я прошептал: — Она никак не могла там быть! — Отчего же не могла? Она и сейчас там, месье. — Люсиль дома! Люсиль дома! — я повторял это без конца, пока бежал от него прочь; люди в испуге расступались передо мной, ржали резко осаженные лошади, возницы изрыгали ругательства. Я бежал, не разбирая пути, бежал к бульвару, к подмостку цыган. Я хотел позвать Этьена, но искусанные губы не слушались. Он сам сорвался со сцены прямо ко мне, всучив скрипку Анджелу, схватил за плечи. — Люк, что с тобой? Он усадил меня на ступеньки, зачем-то провёл платком по моему лицу, глазам; солнце уже не слепило, я видел только влажный туман. Припав к его плечу, я стал говорить, я говорил много и путано, как в горячке, и столь же горячечно дрожал всем телом. — Всё, всё, мой дорогой, — Этьен, не смущаясь прохожих, поцеловал меня в макушку. — Я всё понял. Но ведь это хорошо, это прекрасно, это чудо… — он прижал к губам мою ладонь. — Идём домой. Сейчас я соберусь, очень быстро, и мы идём. Леон, сюда, скорее, побудь… — Люк, ты что? — услышал я его удивлённый шёпот; белокожие пальцы легли на моё колено. — Тебя обидели? Кто? Хочешь, я убью его? Хочешь? Я убью его, и мы поедем в Болонью. — Мы едем в Англию, — сказал Этьен.XII
7 мая 2023 г., 19:34
Из нашего окна были видны только дома напротив, верхушки деревьев и острый шпиль колокольни вдали. Каждое утро, пока скрипка Этьена ещё молчала, я внимал музыке природы. Чистое нежное воркование гнездившихся под крышей голубей успокаивало. Жалостливый к любым животным и птицам Леон приучил их кормиться с рук, и как только я раскрывал ставни, они начинали слетаться к карнизу, свистяще хлопая крыльями. По первости Изольда, вытянувшаяся и поджарая, лаяла и кидалась на них, но вскоре они ей наскучили; она щурила круглые глаза в ожидании кормёжки и время от времени приподнимала то одно, то другое ухо.
Солнце теперь пекло основательно. Его тепло ластилось к лицу, согревало грудь под тонкой сорочкой, а спину и плечи согревали руки Этьена и Леона, когда они смотрели в густо зеленеющее лето вместе со мной.
Наши дела тем временем шли в гору. Грин исправно выплачивал мне надбавку к жалованью, как и обещал; Леон понемногу осваивался в театре — старые актёры, с ностальгическим удовольствием греющиеся у костра столь пылкой молодости, порой сами зазывали его к себе, чтобы рассказать о своём искусстве. Память у него была превосходной. Он возвращался домой, сладко пахнущий пудрой и гримом, полный впечатлений и монологов из пьес, которые весьма недурно декламировал перед нами или у зеркала. Наблюдать за ним было забавно и заразительно. Иной раз я включался в его игру и мы оба разыгрывали сценки, задыхаясь от смеха. Этьен тут же хватался за скрипку, чтобы сопроводить наше веселье музыкой.
Мне никогда — даже в детстве — не была свойственна игривость, но в такие моменты я будто забывал об этом и открывался сам себе с неожиданной стороны.
— Ты хотел знать, чего я страшусь больше всего? — спросил я, когда Этьен отложил смычок. — Так вот, могу ответить за себя прошлого: ещё год назад я готов был поклясться, что ни за что на свете не свяжу свою жизнь с француженкой.
Он рассмеялся, не дождавшись, пока я закончу.
— Бог, видно, большой остряк, раз решил одарить тебя двумя французами сразу.
Выбрав цыганский балаганчик, он тоже преуспел: каждый день в его карманах звенели монеты, складывающиеся в недурное недельное жалованье. Публика хорошо принимала его. Он по обыкновению сливался со скрипкой всей душой, а это не могло не трогать; говорил на благородном чистом французском, чем сбивал с толку любопытных дам, остановившихся посмотреть на неприрученное племя сбежавших из стаи корфианцев.
— Не представляю, как можно свободно держаться на сцене под десятками взглядов, — сказал я как-то раз; сама мысль о том, чтобы играть на глазах у незнакомой и пристрастной публики, приводила меня в смятение. — Все слушают, все смотрят…
Этьен пожал плечами.
— Зато я ни на кого не смотрю — мне не до того. И то, что они подумают обо мне, волнует меня в последнюю очередь. Не многие из уличных зевак смыслят в музыке. Значит, никто из них не сможет быть строже ко мне, чем я сам. Всё, что я делаю на сцене — я делаю для себя. Мне интересно раз за разом возвышаться над самим собой, над своими прошлыми умениями, учиться, заставлять музыку звучать ещё яснее и выразительней — без этого всё теряет значение.
— Ты же говоришь это не взаправду? Про людей? — удивился Леон и подсел ближе, чтобы смотреть Этьену в лицо.
— Почему ты так решил?
— Но ведь музыка предназначается именно для людей, самых обыкновенных, а не только для тех, кто может судить о ней, потому что играет сам? Без них она потеряет всякий смысл.
— Не потеряет. Человек и музыка связаны так же, как человечество и солнце. Но если люди исчезнут, солнце тоже погаснет? Человек нуждается в солнце, а солнце в нём — нет.
— А что ты скажешь на то, что музыку создали люди, Тьенну?
— Люди только услышали её в звуках природы, переработали, вложили в уста инструментов. И некоторые из них, если хочешь знать, сделали это отвратительно. Есть дела, в которых нельзя быть посредственным. Что будет, если тебя станет лечить посредственный доктор? А что станет с искусством, если его заполонят посредственности? К счастью, я оставил медицину; к несчастью, я не оставил музыку, потому что в ней тоже нельзя быть посередине. Человеческие умы и без того не блещут наполненностью, а с дурным искусством они оскудеют ещё сильнее. И как же можно полноценно работать для них, пока я сам мало что из себя представляю? Прежде для себя и только для себя, и не удовлетворяться малым.
— Эдак можно загнать себя, как лошадь, и упасть замертво, не дойдя до цели, — сказал Леон, от полноты эмоций вновь переходя на просторечие.
— И так будет лучше, чем преждевременно объявлять себя гением, кривляясь на потеху невеждам.
— Нет, уж лучше быть здоровым ослом, чем дохлой лошадью.
Я улыбался, слушая их пикировку, не принимая ни той, ни другой стороны. И всё же Этьен сильно преобразился с момента, когда включился в труппу цыган. В их простом одеянии, умащённом только пылью и вольной свежестью ветра, в мягких сапогах, в атласном жилете с золочёными пуговицами, с драгоценной скрипкой в руках, запястья которых украшали тяжёлые браслеты, позвякивающие в такт движениям смычка, он был необычайно хорош — и столь же вдохновенен. Во время игры его взгляд приобретал задумчивую глубокую лучезарность. Всем своим существом он вслушивался в звучащую скрипку и в себя, а мы и те люди, которых он обычно не замечал — с удовольствием вслушивались в его музыку.
Они с Анджелу всё чаще играли дуэтом: цыган отлично управлялся не только со скрипкой, но и с небольшой мандолиной. В свободные от службы дни мы с Леоном непременно приходили поглядеть на них. Одним воскресным утром они блестяще исполнили маленькую сюиту; следом за ними цыганки затянули итальянскую песню о любви, но прохожие были суетливы, пресыщены и избалованы любовью, которая обрушивалась на них отовсюду. Любое искусство на бульварах кричало о ней с гротескной фальшью. Эту мысль я и высказал Этьену, когда он сбежал ко мне по ступенькам подмостка, чтобы поприветствовать.
— Между прочим, ты прав, — ответил он и огляделся. — А где наш неугомонный Фигаро?
— На том конце бульвара. В ярмарочном театре дают комедию дель арте, и он…
— Набирается мастерства, прелестно, — Этьен подозвал Анджелу. — Люк говорит, что все здесь сыты любовью по горло. В этом есть зерно истины. И что же может соперничать с любовью? По-моему, только смерть. Помнишь ту балладу, которой ты учил меня на корабле, Лалло?
— Поразительно, что ты её помнишь, — улыбнулся тот. — А и верно: идём, попытаем счастья.
Несколько минут они стояли возле лестницы, перебрасываясь непонятными мне фразами на венецианском итальянском и переговариваясь задорным пением струн, но вскоре вернулись на сцену.
— La ballata di Taresina, — объявил Этьен.
Мелодия оказалась печально-оживлённой, а слова, которые были мне знакомы — «вздёрни на дереве», «пусть её едят мухи», «хозяин, я исполнил твой приказ», «застрелился» — рассыпались мурашками по коже. Представив, в какое возмущение она бы привела жизнелюбивого Леона, я улыбнулся. И всё же жуткая крестьянская песенка с незатейливым, ложно-весёлым мотивом привлекала внимание; людей возле подмостка прибавилось. Одна дама средних лет, всё ещё обворожительная, броская, одетая пышно и слоисто, выделялась из толпы, как райская птичка из голубиной стаи. Она вложила в ладонь цыганки несколько монет и сказала:
— Позови вашего скрипача, дорогая.
Та упорхнула и вскоре вернулась с Этьеном. Он поклонился даме; она подманила его ближе и шепнула что-то с улыбкой. Заинтересованный, я тоже приблизился.
— Grazie mille, signora, — услышал я слова Этьена, который нисколь не старался обволакивать речь тихой интимностью, как она. — Но, боюсь, это неравноценный обмен.
В её пальцах я заметил массивный золотой перстень с крупным рубином.
— Что за совестливый цыган, изъясняющийся на языке Мольера, как сам Мольер! — воскликнула она со смешком. — Нет; меня вы не проведёте, я давно наблюдаю за вами. Один зритель вправе решать, как отблагодарить артиста; те жалкие су, которые остались при мне, способны только принизить ваш дар.
— Нет, нисколько, — возразил Этьен, но и она не желала отступать.
— Я могу принять это, мадам, как его поверенное лицо, — засмеялся Анджелу.
Она только усмехнулась, проворно поймала кисть Этьена и вдела его безымянный палец в кольцо с той будничной искусностью, с которой рукодельницы вдевают нитку в ушко иголки. После она поспешила к экипажу, стоящему поодаль, и быстро скрылась за дверью, услужливо распахнутой кучером.
— Забирай, — Этьен повернулся к Анжелу, но тот протестующе тряхнул кудрями.
— Почему бы вам не продать его и не поделить выручку на всех? — предложил я то, что и так представлялось очевидным.
— Нет, так не годится, — ответил Анджелу. — Когда мы нуждались, наш французский друг, — он толкнул Этьена плечом, — отдал мне почти такое же кольцо без всяких условий.
— Ты мог бы не говорить этого при Люке — теперь он окончательно уверится в моей непогрешимости. Кто же, в таком случае, учил меня в дороге — не ты?
— Возьми кольцо и вернись в Болонью, Тено, — серьёзно сказал Анджелу. — Езжай туда скорее. Твой падре уже стар и, конечно, не вечен. Езжай, езжай.
Экипаж, в который села щедрая дама, всё ещё стоял на прежнем месте. Это казалось странным; наконец дверь его распахнулась вновь, на сей раз выпустив наружу молодого месье самого щегольского вида. Я успел как следует рассмотреть его, пока он направлялся к нам: это был ладно сложенный юноша — недавний мальчишка — среднего роста, с лицом округлым и светлым, с густыми в тёмную рыжину волосами. Что-то смутно знакомое чудилось мне во всём его облике, печальном и надменном одновременно. Этьен и Анджелу, увлечённые беседой, не замечали его, хотя он не отрывал от них острого, цепкого взгляда — и по мере того, как он приближался к ним, его глаза изумлённо расширялись.
Но когда он заговорил, они сузились.
— Отдай мне моё кольцо, цыган, — он обращался к Этьену, и когда тот повернулся, я заметил секундное замешательство в его взгляде.
— Это кольцо, месье? — Этьен покрутил пальцами в паре дюймов от лица незнакомца.
— Вы необычайно догадливы!
— Но почему оно ваше, когда оно моё?
Их одинаково тёмные глаза сейчас походили на дула дуэльных револьверов, а я никак не мог отделаться от ощущения, что просматриваю театральную сцену, в которой оба актёра нещадно переигрывают.
— Потому что оно предназначалось мне, — процедил юноша и требовательно протянул раскрытую ладонь.
— Господь подаст, — Этьен обошёл его и улыбнулся мне: — Пройдёмся, Люк?
Я успел заметить, как вспыхнул юноша; судя по нервному стуку его каблуков за спиной, он упрямо двинулся за нами. Недовольный его преследованием Этьен прибавил шагу, ведя меня за собой под локоть, и вскоре мы очутились внутри одного из трактиров, довольно светлого, украшенного картинами, изображающими охоту. Юноша вошёл следом, придвинул стул к нашему столу и сел, поочерёдно глядя то на Этьена, то на меня.
— Верните кольцо, — сказал он тихо, сквозь зубы; однако Этьен придавал ему значения не больше, чем кружащей под потолком мухе.
— О, вам ещё не наскучило? А я уж было подумал, что вы зашли рассказать нам о том, какая погода нынче в Лондоне.
— Я думал, вы мне об этом расскажете.
— Что вы! Куда нам, бродячим пилигримам, до лондонских светил медицины, месье Обе.
Только сейчас я стал понимать, что они, несомненно, знакомы. Мои опасения о том, что Париж способен внезапно столкнуть нос к носу людей, которые уже и не чаяли увидеть друг друга, в очередной раз подтвердились. И эта встреча явно не была желанной. Юноша между тем смотрел на меня c преувеличенным любопытством; казалось, оно строилось лишь на том, чтобы досадить Этьену.
— Вы не выглядите местным разгильдяем, месье, — заключил он, подавшись в мою сторону. — Я бы скорее принял вас за служителя Фемиды в этом строгом одеянии, так скажите этому смутьяну, чтобы сей же момент вернул мне кольцо.
В его голосе капризно и твёрдо звучала избалованность единственного отпрыска уважаемого семейства, и в моей душе шевельнулись подозрения, очень скоро переродившиеся в уверенность. Славного лимузенского доктора звали месье Обе; следовательно, рядом со мной сидел его сын Анри.
— Что именно не даёт вам покоя? — спросил Этьен, прежде чем я ответил. — То, что кольцо больше не ваше, или тот факт, что меня им отблагодарили, а вас — хотели купить? — и спокойно продолжил: — Что-то ты размяк со времени нашей последней встречи. Ужель и правда влюблён? Да хранит господь ту несчастную, которая захотела тебя облагодетельствовать: она ещё не знает, что твоя привязанность хуже любой скверны.
— Грубый скиф, — только и сумел прошипеть Анри. — Ты верно нашёл свою нишу: твоё место подле цыган.
Настало время вмешаться и остудить обоих, пока не дошло до беды, но тут я увидел Изольду; голосисто взвизгнув, она взгромоздила внушительные лапы мне на колени и потянула носом. Анри отшатнулся, поморщился, а я оглянулся: если Изольда была здесь, то поблизости был и Леон.
— Не кажется ли вам, месье, — сказал он сам, положив ладони на спинку стула, где сидел Анри, — что вы заняли чужое место? — и хорошенько встряхнул.
Анри вскинулся на него — совершенно ошеломлённый, однако скоро взял себя в руки:
— Позвольте — и вы здесь? Впрочем, это не удивляет меня так сильно, как то, что вас… о, вас научили разговаривать? На настоящем человеческом наречии?
Леон нахмурился.
— Приобретая новые умения, я не теряю прежних, — сказал он и встряхнул стул ещё яростнее; в последний миг у меня получилось удержать Анри под локоть.
Леон уселся на его стул и отпил из моего стакана, будто ничего не случилось. Изольда, так и не дождавшаяся подачки, заворчала и налегла на меня сильнее; в конце концов мне тоже пришлось подняться, чтобы не упасть.
— И ещё, месье, — продолжал Леон. — Не имею ни малейшего представления, каким ветром вас сюда занесло, но если, вернувшись в деревню, вы изволите раскрыть рот и рассказать хотя бы одной живой душе о том, что повстречали нас, клянусь, я вас из-под земли достану… и туда же верну, ясно?
Этьен наблюдал за ними с насмешливым прищуром, удовлетворённый, должно быть, своими уроками злословия, которые волей-неволей перенимал у него Леон, но мне всё это страшно не нравилось. Я сознавал, что бессилен сломить упрямство обоих и заставить их просто выйти наружу, а потому подошёл к делу с другой стороны — со стороны Анри.
— Если мест для нас нет, провожу вас до экипажа, месье, — обратился я к нему.
Мне не требовалось настраивать свой голос на благожелательную тональность. Я не чувствовал к Анри неприязни. Нечто невидимое глазу, но улавливаемое нутром подсказывало мне, что кольцо было только поводом к тому, чтобы поддерживать беседу. Я видел перед собой человека, запертого под замком своего одиночества в пёстром многолюдии большого города.
К счастью, Анри не стал противиться и вышел вместе со мной.
— Вы один нормальный в этой компании, да? — спросил он. — Эти двое ещё не успели свести вас с ума?
Это прозвучало столь двусмысленно, что я улыбнулся.
— Давно вы их знаете, месье…
— Дюран. Достаточно давно, месье Обе, чтобы утверждать, что вы — все трое — слишком пристрастны друг к другу.
— Я не пристрастен; пусть вернёт мне кольцо, и всё.
— Он ведь не забирал его от вас — я сам видел. Ему подарили.
— Ну так что же! — воскликнул Анри. — Оно должно было стать моим. Дело даже не в кольце, — он сцепил пальцы в перчатках и посмотрел на меня искоса, осторожно, будто обдумывая, можно ли поверить мне что-то особенное, не лежащее на поверхности. — Он всегда так, говорю вам. Я просто хочу положить этому конец. Он легко берёт то, что достаётся мне с трудом; и вскоре с такой же лёгкостью бросает это. Как учение, к примеру.
Или внимание вашего отца, добавил я мысленно.
— И тянется к луне, которой ему нипочём не достать. Это и впрямь исключительный талант — делать себя несчастным из-за несбыточного, — заключил Анри. — Он никогда не будет доволен тем, что у него в руках; и это кольцо не принесёт ему радости. Пусть вернёт!
Он был неглуп, этот сын доктора, кого тоже влекла вольная жизнь. И ещё я ощущал в нём ту важную, гармоничную сбалансированность разочарований и духоподъёмного взгляда на мир, которой не хватало нам троим; которую мы обретали только посредством друг друга, добирая недостающее.
— Скажите, где вас можно найти. Я попробую поговорить с Этьеном — вероятно, всё и уладится.
И тут я увидел на его лице симпатию, которая засветилась в глазах и улыбке. Не знаю, что приятного он сумел разглядеть во мне — я полагал, что мог быть для него сосудом, до краёв наполненным заботой и чувствами тех, кто по тем или иным причинам отверг его дружбу. Пить из такого сосуда, наверное, было отрадно.
— Если у вас это выйдет, то вы кудесник, — проговорил Анри.
— Не возлагайте на меня больших надежд: я самый заурядный человек.
Он долго молчал, по-прежнему пристально рассматривая меня снизу доверху, и вновь улыбнулся:
— Уберите ваше унылое «заурядный», месье Дюран, и останется самое главное. Можно обойти весь Париж с фонарём Диогена и не встретить ни одной живой души, но вы не такой. А я не из тех, кто бросает вызов судьбе. Я не останусь тут надолго: потрачу пинту своей юности на веселье, пока могу себе это позволить, и снова возьмусь за ум. Выучусь, заработаю кое-какое положение, наживу состояние, женюсь, а к старости вернусь в родные места. Это Коллонж ля Руж, Лимузен. Приезжайте; годам к пятидесяти вы точно застанете меня там. Мы с вами будем пить вино под мычание коров, глядеть на пасторальные картины умудрённым взглядом стариков и вспоминать былые приключения.
— Нет, месье Обе, это едва ли…
— Анри, — сказал он и настороженно поглядел за мою спину. — Меня зовут Анри.
Я обернулся.
— Эй, маленький паж! — бросил Этьен в точности таким же тоном, каким Анри говорил ему «отдай мне моё кольцо, цыган», а потом кинул в него перстнем.
Анри ухитрился поймать его на излёте, сжал в кулаке; но когда я откланялся, вложил его мне в ладонь.
— Нет… — пробормотал я. — Нет, нет, вы не должны…
Он улыбнулся в третий, прощальный раз и проворно отскочил в сторону, когда я попытался отдать кольцо обратно.
— Так я буду ждать, — прошептал он, развернулся и ушёл, быстро сверкая каблуками. Походка у него была лёгкой, пружинистой.
Я вернулся к Этьену, Леону и Изольде, высунувшей язык от солнечного жара.
— Круговорот колец в природе, — усмехнулся Этьен и покачал головой, когда я в растерянности протянул ему перстень. — Нам на память он оставил пару гадких слов; ты его совершенно пленил.
— За что ты его поколотил? — спросил я у Леона.
— Это называется — поколотил? — тут же возмутился он. — Я его и пальцем не тронул!
— Тогда, в деревне.
— А, тогда… Так. Пусть не болтает вздора о том, чего не понимает. О моей матери, о Тьенну.
— Ты пострадал за меня, толком меня не зная? — засмеялся Этьен. — А если бы я оказался так чудовищен, как он обо мне говорил?
— О, ты — нет, — сказал я. — Признайся: ты уже простил его.
— Нет и нет, мой любезный Люк, я существо злопамятное.
Леон тотчас кинулся мне на подмогу:
— Люк прав: ты хороший.
— Я не хороший, — ответил Этьен. — Я просто пытаюсь быть справедливым — это не тождественные понятия.
— И всё-таки ты простил его, — улыбнулся я.
Он промолчал; но об Анри мы больше не заговаривали. Никто из нас не волновался о том, что тот напишет своему отцу, доктору, в Лимузен и расскажет о нашей встрече: выдав нас, он бы непременно выдал себя.
Вечером Этьен уселся на сундук и дождался, пока мы с Леоном обратим на него внимание, удивлённые его долгим молчанием.
— Завтра к ночи мы будем играть в доме одного маркиза, — сказал он спокойным, чуть ироничным тоном, каким зачитывал утренние газеты, но я без труда угадал страстные восходящие ноты в его голосе. — Он большой оригинал: подайте ему первозданной цыганской музыки со всей её пылкой необузданностью. Так вот, — он выдержал долгую паузу и заговорил куда живее: — Нам обещан неплохой куш. Если всё пройдёт гладко, в самое ближайшее время мы можем прощаться с Парижем и собираться в Болонью.
— Так что ты сидишь? — закричал Леон и столкнул его вниз. — Открывай сундук и доставай скрипку! Сыграй нам счастье, дорогу, попутный ветер — скажи ему, Люк!
Смеясь, я протянул Этьену руку, чтобы помочь подняться:
— Сыграй нам жизнь.
— Сыграй, сыграй! — Леон осёкся, когда Этьен запечатал ему рот ладонью:
— О, не раньше, чем ты прочтёшь ещё три страницы с того места, где остановился вчера.
Леон уже сносно читал газеты, и мы решили, что пора переходить к книгам. Пока я раздумывал, какая из них подойдёт, Этьен подсунул ему сказки и басни Лафонтена, которого я не слишком любил за сомнительную мораль и эпикуровскую насмешливость над сентиментальностью. И в то же время нельзя было отрицать насыщенность и богатство его языка, а потому я не стал оспаривать этот выбор.
Леон сердито уселся на скамью, по-детски облизнул палец и перелистал страницы до середины книги.
— «Смерть и лесоруб», — сказал он кисло и принялся читать, впрочем, всё больше втягиваясь в таинство сюжета. — «"И выдался ль когда на свете хотя один мне радостный денек?". В таком унынии, на свой пеняя рок, зовёт он Смерть: она у нас не за горами, а за плечами. Явилась вмиг и говорит: "Зачем ты звал меня, старик?"».
— «Я звал тебя, коль не во гнев», — продолжил Этьен наигранно несчастным голосом: — «Чтоб помогла ты мне поднять мою вязанку», — и сделал вид, будто сгибается под тяжестью ноши. — И как тебе это? Благодаря тебе мы с Люком теперь именно такие лесорубы. Читай ещё две страницы. Не всё же нам одним мучиться? Вот твоя вязанка!
И только когда Леон прочёл всё положенное с выражением и почти без запинок, он забрал у него книгу и поцеловал в губы.
— Корень учения горек, а плоды его сладки, — сказал я, и в тот же миг оказался меж ними, притянутый к жару их тел четырьмя руками сразу.
Едва успевая отвечать на поцелуи, я смотрел на заходящее солнце и думал о том, что скоро увижу его в Болонье, стоя под небесным сводом жаркой итальянской земли.
— И прощай, Париж, — невольно вырвалось вслух.
— Прощай, — подхватил Этьен, расстёгивая мой жилет, — чудовище, похожее на статую Навуходоносора: частично из золота, частично из навоза.
Леон засмеялся мне в шею, щекоча дыханием.
— Если бы ты не влюбился в музыку, тебе бы стоило заняться сочинительством, Тьенну.
— Не приписывай мне чужих достоинств: это сказал Вольтер.
Я всё смотрел в кусок неба с волнительной радостью, которая качалась на гипнотических волнах наслаждения, и думал о том, какой занятный гран-тур на троих у нас выходит, и в голове пело так ясно, так безмятежно: прощай, прощай, прощай.