***
Наутро, после тревожного ночного бдения у кровати сестры я посадил матушку в экипаж и поспешил обратно в поместье. Люсиль ещё не проснулась, и я заглянул в гостевую спальню, которую выделил для Этьена. Леон расположился в соседней, но я не сомневался, что в итоге они окажутся вместе в одной из двух, и не ошибся. Леон спал в глубине огромной кровати с бордовым балдахином, напоминающей китайскую пагоду; Этьен сидел на краю, закутанный в покрывало, как в тогу, и сумрачно смотрел в окно, на занимающееся рассветное зарево. — Нерон глядит на полыхающий Рим, — сказал я первое, что пришло на ум. Это была нелепейшая из попыток разбить тишину. Я бы предпочёл, чтобы он язвил, бранился, даже ударил меня в сердцах. Но он лишь смотрел — теперь прямо мне в глаза — и молчал, всё ещё молчал. Я сбросил свой аби на стул и присел на кровать, рядом, прижался плечом к его плечу, поцеловал в шею, вдыхая тонкий запах хвои. Невольно подумалось о том, что после того, как он уедет, нужно будет купить канифоль, чтобы я мог надышаться им вдоволь в острые моменты отчаяния. А запах Леона — тёплый запах лета — и так окружал меня повсюду. — Это было глупо. Шутки у меня скверные — не стоило и начинать. — Зато всегда стреляют без промаха, — сказал Этьен. — Qualis artifex pereo! — звучание его голоса, вмиг наполнившее меня ликованием, сменилось жёстким смехом, а затем приступом сухого кашля. — Принесу вина, — я хотел встать, но он махнул рукой, потёр пальцами горло и проговорил совсем чисто: — А, оставь! Перестань смотреть на меня так, Гильденстерн. Будто сам никогда не кашлял. Пустое. Я приложился ухом к его груди, но не услышал ничего, кроме чуть сбившегося дыхания. — Здесь не болит? — Болит. Но по-другому. — Не вини меня, если сможешь, — я провёл губами по его приоткрывшимся губам, вкушая и запоминая, страстно желая вновь ощутить его тепло и любовь. Прильнул языком к его языку, чтобы почувствовать, как моё имя дрожит на нём, будто ноты на струнах. — Так будет лучше. Он попытался протестовать, когда я подался назад, но тут мне на помощь пришёл Леон: как всегда, нежданно и вовремя. Он накинулся на Этьена со спины, крепко обхватил и руками, и коленями, развернул к себе его голову и завладел его ртом. — Ну вот что! Прекратите заговаривать мне зубы — в-вы оба, — задыхаясь, возмутился Этьен, но отбиться от нас двоих у него не выходило: я вновь перехватил его губы, а Леон стал щекотать его меж рёбрами, пока он совершенно не выбился из сил и не откинулся на подушки с протяжным вздохом. — Так-то! — восторжествовал Леон. — Лежи смирно. Я стянул с себя остатки одежды, потому что больше между нами не должно было оставаться никаких преград, жадно сглотнул, когда пальцы Леона с пылкой нежностью прошлись по впалому животу Этьена, влажному от пота — мышцы под смугловатой кожей были напряжены и колебались от частого дыхания — затем устремились к соскам, тёмно-розовым от прилившей крови. — Ты тоже ложись, — прошептал я Леону, толкнул его на покрывало, на миг прижавшись губами к белой ямке промеж ключиц, где особенно явственно ощущался его запах. В тот момент я был уверен, что господь наделил меня двумя руками, чтобы яростно ласкать их обоих, сразу. Оставалось только сетовать на то, что у меня не было двух ртов, двух голов, и приходилось отрываться то от одного, то от другого под симфонию их стонов. Этьен приподнялся на локтях, его затуманенные глаза встретились с моими, ресницы качнулись, как и бёдра; он прошептал: — Люк… Что ты делаешь? Ты… о… ты никогда прежде… — Да, — выговорил я на грани исступления. — Скажи, если что-то не… — Г-господи, я не о том… Ты прощаешься с нами, вот что ты делаешь. — Я люблю вас — вот что я делаю. Он затих лишь на миг, чтобы вскрикнуть позже, почти одновременно с Леоном. Ещё несколько блаженных мгновений мы все лежали, затаив дыхание. Вязкие жемчужные капли дрожали на моём языке в такт медленному биению наших сердец. Но я ещё никогда не ощущал себя столь наполненным желанием отдать, отдаться, запечатлеть в памяти, на коже, на губах. Я обнял Этьена одной рукой так крепко, как только смог. Леон тоже обнял его с другой стороны, и мы сцепили ладони. Никто из нас больше не пытался заговорить о будущем; только настоящее сейчас и имело значение. Этьен повернул ко мне лицо, близко, очень близко — тепло его дыхания коснулось моей щеки. — Возьми меня, — сказал он умоляюще. Я задохнулся от его слов, от соприкосновения наших взглядов, полных обострённой взаимности. — Давай же, Люк. — Я не знаю… Не знаю, как, чтобы не сделать тебе больно. В этом был весь смысл. Отнюдь не в слиянии тел. Я не знал, как не причинить ему боли. Но я выбрал наименьшую боль из возможных — именно потому я так настойчиво отсылал их от себя в Болонью. Я слишком хорошо помнил слова Этьена о его самом большом страхе, слишком ясно видел, как меркнет свет в глазах Леона, наблюдавшего припадок Люсиль, чтобы принять другое решение. Леон привстал, поцеловал нас обоих по очереди, по-прежнему не выпуская моей руки. — Я тебе помогу, — шепнул он; я увидел, как ярко, горячо вспыхнули его глаза. Это в нём оставалось неизменным, он, не умевший печалиться подолгу, был нашей константой, божьей дланью поддержки, средоточием света в нас. А на следующий день на мой город обрушился дождь. Всё вокруг было размыто им, даже воспоминания. Этьен настоял на том, чтобы мы с Изольдой проводили их только до экипажа на подъездной дорожке. Мы улыбались, но, вероятно, лишь потому, что хотели видеть друг друга улыбающимися. — Ты будешь писать мне каждую неделю, — напомнил я Леону то, о чём мы условились за обедом. — Ты и только ты. Я должен видеть плоды наших стараний. — Я переведу всю бумагу, — сказал он. — Ты же знаешь, у меня одна буква на половину листа. — Это поначалу. И не надейся отделаться парой строк. Пиши обо всём много, подробно, я буду ждать, — я обнял его; мой голос дрогнул у самого его уха: — Сбереги его. Не покидай его. Этьену я сказал другое: — Не обижай его, будь добр к нему, прошу. — Я не обижу, — ответил он почти беззвучно. — Я буду. Люк… — Молчи, — приказал я мягко и жёстко. Гром загрохотал над нашими головами — Изольда подняла морду к небу и завыла. — Не любит грозы… Экипаж, похожий на поникшую, вымокшую чёрную птицу, тронулся. Я смотрел на него до тех пор, пока он не превратился в крошечную точку на дальнем краю дороги. Потом исчезла и она. Тогда я, обессилевший и опустошённый, развернулся и пошёл к дому, где нам с Люсиль предстояло остаться вдвоём.XIII
27 мая 2023 г., 08:37
Ибо эта сестра моя была мертва и ожила, пропадала и нашлась.
Я сам был чуть жив, чуть мёртв всю дорогу от Парижа до Портсмута; я верил и не верил.
Город, в котором я появился на свет, в те летние дни был хорош, как никогда. Невысокие дома под сенью сочных зелёных шапок деревьев и цветущих кустарников стояли по-особому торжественно, умытое тёплым дождём небо сверкало чистотой. Невзирая на то, что я любил природу в любых её образах и нарядах, меня всегда удивляло, насколько она равнодушна к нашим мукам. Только в книгах — ещё одной моей тихой страсти — бури и грозы, благолепное тепло и томное звучание волн сочетались с человеческим настроением. В эту самую минуту повсюду умирали люди; прочие люди терзались от этого — и от другого тоже, но солнце стояло над миром с гордой будничной простотой, и так же просто, одинаково душевно пели птицы.
В доках стучали инструментами конопатчики. Этот стук преследовал меня до самых ворот поместья. Может быть, это было судорожное биение моего беспокойного сердца — я не различал.
— У тебя очень красивый дом, Люк, — услышал я слова Леона, когда мы выбрались из экипажа.
Я хотел рвануться вперёд, но тяжесть в груди отдавалась слабостью в ногах и в руках. Перед воротами Этьен взял мою ладонь в свою, заставил поглядеть ему в глаза.
— Послушай, мы всё ждали подходящего момента, чтобы… — он замешкался, однако тут же заговорил снова: — Чтобы вернуть тебе это.
Я почувствовал прохладу металла на коже, а потом увидел брошь Люсиль — золотую веточку сирени.
— Мы выкупили её сразу, как только смогли.
— Да, помнишь тот день, когда я впервые пришёл за полночь и вы оба накинулись на меня, как два коршуна? — улыбнулся Леон.
Я видел, как он силился поддержать и ободрить меня. Так вот о чём они тайно переговаривались, когда думали, что меня нет в комнате! Отдавая брошь на наше общее благо, которое реяло над нами, как флаг надежды, я впервые признался себе в том, что Люсиль мертва. Я похоронил её тогда, в Лимузене, под толщей мук в своём сознании; а они — нет, они будто знали, всегда знали больше, чем я, потому что Люсиль была жива.
Движимый единым желанием скорее убедиться в этом, я не помнил, как отворились ворота, не помнил, как бежал по подъездной дорожке, как ворвался в дом, где родился и вырос. Матушка вдруг возникла у меня на пути: наполовину седая, кутающаяся в неприметную шаль, как старуха; разве что только уверенно, зрело расправленные узкие плечи отличали её от старухи. Она молча указала наверх рукой и глазами. Перед дверью Люсиль я замер, чтобы унять дыхание, постучал — пусть и сознавал, что Люсиль не ответит на мой стук, как не отвечала раньше. Она не могла понять условностей и будто возвышалась над ними, как ангел возвышается над глупой человеческой суетой.
Наконец я тихо открыл дверь и вошёл. Было раннее утро, и Люсиль ещё спала, хотя обыкновенно она просыпалась до рассвета. Сердце моё дрожало, когда я подходил к её кровати: ничего не поменялось в этой комнате с того страшного времени, и всё же… Что-то было не так, я ощущал это холодным дуновением ветра внутри себя.
Люсиль, укрытая по подбородок, спала, я слышал её дыхание, видел её дорогое лицо, осунувшееся, утратившее девичью мягкость очертаний. Её левая рука лежала поверх одеяла, беззащитная, неловко скрюченная, как птичья лапка. Я коснулся её пальцев, чувствуя тепло и жизнь, и тотчас убрал руку, чтобы не потревожить её.
— Люсиль, — позвал я безмолвно, одними губами, становясь на колени у кровати: — Я здесь, я вернулся. Милая моя, родная, моя маленькая нежность, чистая моя душа, я здесь, с тобой, — и заплакал так, как не плакал никогда в жизни. Не выходило сделать полноценного вдоха, не выходило даже поднять руку, чтобы утереть слёзы.
Люсиль не проснулась. Всё, что мне хотелось — остаться рядом до её пробуждения, но внизу меня дожидались Этьен и Леон, и я вышел, промокая глаза платком и притворив за собой дверь.
Матушка вышла мне навстречу.
— Живой, — только и сказала она.
— Это не моя заслуга, — проговорил я, как и тогда, в день своего побега, не находя слов любви и ласки.
То, что было горем, а теперь обернулось негаданной радостью, нисколько не объединило нас.
— Я надеялась, я ждала тебя, — с этими словами она повела меня за собой в библиотеку, которую я когда-то так любил. — Я пригласила твоих гостей пройти в гостиную, скоро подадут завтрак. Джон отвёл собаку на задний двор, он покормит и привяжет её.
Матушка говорила всё это таким ровным, выцветшим тоном, будто я просто вернулся с небольшой часовой прогулки. Она села на стул, подобрав юбки; свет из окна ясно выбелил её остроскулое лицо с тёмными провалами глазниц, сейчас больше похожее на посмертную маску.
— Я хочу задать тебе только один вопрос, Люк. Но прежде чем я это сделаю, задай свои. Уверена, у тебя они есть.
— Люсиль никогда не спала так долго, — сказал я.
— Я даю ей на ночь настойку по предписанию доктора. Она стала беспокойной.
— Как вы отыскали её?
Что-то дрогнуло в её усталом взгляде, и она ответила:
— Отыскать можно только то, что пропало, но Люсиль никогда не пропадала.
Я был настолько ошеломлён и придавлен услышанным, что еле сумел выдавить:
— Как это понимать?
— Мы с твоим покойным отцом, — проговорила она медленно, едва ли не дробя слова на слоги, — решили, что так будет лучше. Ты только тем и занимался, что жил жизнью своей сестры, а не собственной жизнью. Это была ещё одна попытка разделить вас — и вновь безуспешная.
— Вы… всё подстроили? Куда… куда вы её увезли?
— Она жила у хороших людей, — уклончиво ответила матушка.
Голова кружилась. Я откинулся на спинку стула, на котором сидел, стиснул зубы. Меня колотила крупная злая дрожь, хотелось немедленно вскочить и зареветь, подобно животному, на весь дом, но вместо этого я прошептал, глотая слова, как слёзы:
— Это т-так безбожно… как вы могли?
— Могли, — сказала матушка.
— Люсиль ваша дочь!
— А ты — наш сын. Мы хотели, чтобы ты наконец встряхнулся, отгоревал и пошёл своей дорогой, но ничего не вышло.
— Нет, — я резко поднялся. — Вы хотели, чтобы я пошёл не своей, а вашей дорогой. Вы хотели, чтобы я жил своей жизнью, но вы так и не поняли, что это и была моя жизнь! Боже мой! Что эти люди сделали с Люсиль? Она не такая, как прежде. Всё не так! Всё не так!
Матушка поглядела на меня с бесцветной тоской, иссохшей, как она сама.
— Это не они. Это болезнь, Люк.
И предательство. Я прошёлся к окну и обратно; внезапное понимание обновлённой старой истины обрушилось на меня подобно лавине. Всё, что произошло здесь полгода назад, произошло по моей вине. Я всегда шёл за кем-то более волевым, более решительным, будучи хлипким кораблём на буксире. Безусловно, мои родители знали это. Со временем они лишь сильнее уверились в том, что я ведом и слаб. Я, только я один позволил им думать, что постоянно нуждаюсь в руководстве. Они уступили мне единожды, когда я был ребёнком, потому что щадили моё маленькое детское сердце. Но потом они просто сделали то, что посчитали нужным, не спросив моего мнения, поскольку моё мнение было понятием столь скрытым, столь ничтожным, что никто из них не стал бы придавать ему значения.
— Почему вы забрали Люсиль обратно? — спросил я.
— Ты исчез, а твой отец скончался; только она и оставалась напоминанием о вас, о той жизни, которая у меня когда-то была. Что ещё? Может быть, я хотела искупления. Каждый хочет искупления. Но теперь ты вернулся, и я хочу услышать от тебя ответ. Ты намерен остаться, Люк?
Я прикрыл глаза и ответил:
— Да.
— Хорошо, — сказала матушка. Её сухое напряжённое лицо расслабилось, знакомые мне цветущие черты вдруг проступили наружу; но я не мог взрастить в себе прежнюю любовь к ней. Только острая брезгливая жалость владела мной, когда я смотрел на неё. — Я не позволю тебе тяготиться ещё и мной. Завтра же я отбуду в Бримор. Пусть это будет просьбой о прощении с моей стороны.
— Я сам во всём виноват. Отец лежит на семейном кладбище?
— Да, Люк.
Я кивнул и вышел — мне нужно было в гостиную, туда, откуда факельщики около месяца назад вынесли гроб с телом старого хозяина дома; туда, где меня ждали самые близкие мне живые.
Навестив адвоката ещё до обеда, я стал богатым человеком, каким был мой отец. Я принял всё унаследованное с тяжёлым сердцем, поскольку не заслуживал ни пенни, но Люсиль нуждалась в лечении и самом достойном содержании. Матушка отказалась забрать хотя бы четверть денег, сославшись на то, что у неё были собственные сбережения, и я не стал настаивать, потому что уже завтра намеревался отправить дядюшке в Бримор немалую сумму и в дальнейшем отправлять такую же еженедельно. Таким образом все главные дела, так или иначе связывающие нас, были решены; она начала собираться в дорогу.
Люсиль! Горе от её потери было столь огромным, что бросало свою зловещую тень на ту радость, которую я испытал от её возвращения к жизни и ко мне. И тень эта только увеличивалась, ибо здоровье Люсиль, душевное и физическое, сильно ухудшилось. Едва служанка закончила с её утренним туалетом и я вновь вошёл в её комнату, изо всех сил пытаясь сдержать слёзы, она посмотрела на меня по обыкновению ясно, но вскользь, безо всякого узнавания, хоть и без злости. Это понятие всегда было ей чуждо. Видимо, там, в доме у незнакомых людей, никто не ходил за нею как положено, не побуждал её двигаться. Ноги, худые и слабые, совсем не держали её, и она могла только сидеть, время от времени заваливаясь в бок. Но на этом ужасные открытия не заканчивались. Когда я отнёс Люсиль — изломанно тонкую, невесомую — в сад и усадил в кресло, с ней приключился странный припадок. В панике я крикнул слуг и велел бежать за доктором. Пока я ждал его, Этьен быстро приказал распахнуть окна в комнате, расстегнуть ворот на её платье и обеспечить ей покой.
— Такого никогда не было прежде! — воскликнул я. — Что это? Почему?
— Если поражён мозг, такое случается довольно часто, — тихо сказал Этьен и мягко стиснул моё запястье. — Ты не можешь на это повлиять, Люк, хватит метаться, присядь. От тебя много шума, а ей надо поспать.
Глаза у неё и правда закрывались: перед тем, как её веки сомкнулись в дрёме, она подарила нам всем прозрачный нежно-зелёный взгляд, полный мудрого младенческого бессмыслия. Я укутал её одеялом и вместе с Этьеном покинул комнату, оставив служанку смотреть за спящей Люсиль.
Леон вскочил с дивана, как только мы вошли, и я поразился переменам в его лице. Он тоже видел припадок Люсиль и сам отнёс её наверх, потому что у меня дрожали руки. Он был подавлен и растерян. Казалось, ни одна из тягот его нелёгкой жизни в замке, полной унижений и голода, ни зрелище замерзающих и умирающих на улицах Парижа бродяг не произвели на него такого впечатления, как недуг Люсиль. Вид у него был такой, будто он только что, сию секунду постиг всю жестокость бытия.
— Ну, как она? — спросил он.
— Уснула, — я повернулся к Этьену. — То, что произошло… это очень плохо? Очень губительно? — и, заметив колебание в его взгляде, почти вскрикнул: — Скажи правду, прошу!
— Я не доктор и даже не половина доктора, Люк, — ответил он. — Поэтому не принимай мою правду за непреложную истину. Верно, это очень плохо. Нас учили, что приступы с каждым разом всё сильнее разрушают мозг, но бывает и так, что больше они не повторяются, — его голос совсем потускнел; он прижался лбом к стене, у которой стоял. — За что это ей? И они ещё говорят, что мы сами выбираем свою судьбу! Какая жестокая, неслыханная глупость! Как эта бедняжка могла выбирать? Она заперта в клетку с самого рождения, и из этой клетки нет выхода. Если мы ещё могли побороться, побиться о прутья в надежде вырваться, то она…
Он был мрачнее тучи. Но, как и всегда, понял больше, чем я успел сказать, заглянул глубже. Иначе не стал бы говорить о наших стремлениях в прошедшем времени.
Я не успел ничего ответить, потому что прибыл доктор. Он не сказал ничего нового: все его слова сводились к недавнему выводу Этьена. Несмотря на то, что доктор оставил несколько рецептов и рекомендаций, медицина не могла сражаться с болезнью Люсиль, не могла даже придержать её. Выходило, что всем бесполезным лекарствам мира я мог противопоставить только свою заботу.
— Идёмте, — позвал я Этьена и Леона, когда служанка закрыла дверь за доктором. — Нам нужно многое обсудить, и у меня тоже есть кое-что для вас обоих.
Мы вошли в кабинет отца, осторожно ступая по натёртым мраморным блокам — я никак не мог свыкнуться с фактом, что теперь он стал моим кабинетом.
— Надо определиться с тем, что мы намерены делать дальше.
— Возьмём твою сестру с нами, — тут же сказал Леон.
Когда-то он сказал то же самое и об Изольде. Я бы многое отдал за то, чтобы это было осуществимо.
— Ты же видел её, — проговорил я. — Люсиль не перенесёт дороги.
— Это так, — подтвердил Этьен. — Дом, родные стены, хороший уход в привычной обстановке — единственное и лучшее, что Люк может ей предложить. К тому же не забывай, что Болонья только наша мечта. Не её. Нельзя силой втягивать её в это. Но мы можем остаться здесь, в Портсмуте.
— И это тоже невозможно.
Этьен прищурился, его лицо вспыхнуло, а потом побледнело.
— Почему же?
— Потому, — сказал я и склонился над комодом из махаонового дерева, чтобы достать кошелёк, куда я уложил часть денег сразу, как вернулся от адвоката, — что здесь останусь только я. А вы поедете в Болонью.
— Вздор, — отрезал он; одновременно с этим Леон покачал головой.
— Вы поедете.
— Ничего подобного! — я видел, что Этьен тщательно сдерживает гнев, но в следующий миг он заговорил тихо, с опустошённой убеждённостью: — Я тебе не верю. Ты этого не хочешь. И ты так не думаешь.
— Хочу. И думаю. И настаиваю, чтобы вы приняли это от меня.
Я протянул кошелёк, но никто не протянул руки в ответ.
— Я слушал вас всё это время. Вы решали, а я подчинялся. Я не сержусь. Я сам допускал до этого и хотел следовать за вами. Так было нужно. Но сейчас нужно, чтобы вы наконец послушались меня.
Я взял их обоих за руки; ладонь Этьена была напряжённой и безучастной, зато Леон горячо, красноречиво стиснул мои пальцы.
— Я смогу быть спокоен только в том случае, если вы оба будете в Болонье.
— Ты действительно хочешь, чтобы мы уехали? — спросил Этьен.
Я с трудом выдержал его взгляд.
— Я хочу, чтобы вы были счастливы.
— Нет никакой гарантии, — сказал он с непостижимой горечью, — что мы будем счастливы там.
— Вы не узнаете, если не попытаетесь. В конце концов, вы всегда можете вернуться.
— Ты хочешь, чтобы я ушёл...
Он возвращал меня к одному из наших ранних разговоров, когда говорил, что покинет меня только в том случае, если я сам этого захочу. Разве я думал тогда, что это возможно? Я сунул кошелёк в руку Леона и привлёк Этьена к себе. Он не противился, но и не отвечал на объятья.
— Даже тысячи миль между нами не имеют никакого значения и никакой власти над тем, что нас связывает, — прошептал я ему, — когда ты и я — это одна душа, разлитая по разным сосудам, мой дорогой.
Он прижался щекой к моей щеке и тихо застонал, как от боли; его пальцы прошлись сквозь мои волосы, горячо очертили скулы, шею, плечи и безвольно упали вдоль его тела.
С этого момента я совершенно перестал его узнавать. Он молчал всё время, пока шли приготовления к обеду, пока мы навещали Люсиль, пока прогуливались по саду и пока сидели за столом. Еда, прекрасная еда, к которой он не притронулся, стыла на его тарелке: ни мои взволнованные увещевания, ни громкие возмущения Леона («ты добиваешься того, чтобы я встал и сам впихнул в тебя всё это?») не заставили его взять в руку вилку. Окна были открыты, и мы слышали, как воет и скулит в одиночестве привязанная Изольда. Она не принимала Джона за хозяина, рычала и кидалась на него так, что ему приходилось давать ей еду на лопате.
— Я отведу тебя на задний двор, — сказал я Леону. — Подскажи Джону, как управляться с ней; ведь она добрая. Но уж очень много перенесла. Мы только и делаем, что таскаем её за собой с места на место, а для такой собаки, как она, это не годится.
— Я думал об этом, — ответил он, когда мы вышли.
На заднем дворе я остановился и внимательно посмотрел на него; не только Изольда привела меня сюда. Леон будто ухватил мою мысль и приготовился слушать, необычайно серьёзный.
— Упроси его поехать в Болонью, Леон. Подумай сам, что с ним станет, если он останется здесь? Он готовился пустить корни именно там, на музыкальной почве, где уже приживался однажды. Ещё до того, как мы узнали тебя, он говорил мне, что хотел бы умереть на той земле. Это ли не доказательство того, как следует поступить? А здесь он подобен сорванному растению в стакане воды: какое-то время оно постоит, но вскоре зачахнет. О тебе я не беспокоюсь — твоя матушка дала тебе правильное имя. У нас с тобой свои уловки для выживания, правда? Этьен не таков. Он не умеет с неиссякаемым жизнелюбием противостоять обстоятельствам, как ты, и бездарно плыть по течению, как я.
— И об этом я тоже думал.
— Я готов разлучиться с ним на время, но не готов потерять его. Только тебе я и могу доверить его, понимаешь? Всё не так страшно: вы будете навещать меня, как сможете, а потом… когда-нибудь… — я не сумел выговорить «когда Люсиль не станет». — Однажды я приеду к вам навсегда.
— Так и будет, — сказал он уверенно. — Мы станем часто приезжать, пока ты здесь. Я уговорю Тьенну, не тревожься. И оставлю с тобой Изольду. Ты заметил, что она полюбила твою сестру?
Заметил ли я? Это был один из самых чудесных моментов по возвращении. Я запретил подпускать Изольду к Люсиль, но мощная собака вырвалась из хватки испуганного Джона, когда он впервые пытался посадить её на цепь. Я прикрикнул на неё, бросился следом. И не поверил своим глазам: Изольда положила складчатую морду на колено сидящей Люсиль, доверчиво обнюхала, застыла в ожидании ласки — и свет оживления озарил весь облик моей иномирной сестры. Она попыталась вытянуть из-под пледа более сильную правую руку; я помог ей, взял её кисть в свою, провёл по гладкой собачьей голове, вислым ушам.
— Завтра я провожаю матушку, а вы уезжайте послезавтра, — проговорил я. — Медлить ни к чему. Помнишь, ты как-то сказал, что у меня необыкновенные глаза?
— Я и сейчас это скажу, — засмеялся Леон.
— Это ничто в сравнении с необыкновенным сердцем, — я поправил сбившиеся кружева на его вороте и задержал ладонь на его груди. — Я люблю тебя потому, что ты — это ты.