ID работы: 13099270

Сила памяти

Гет
R
Завершён
6
Размер:
41 страница, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
6 Нравится 14 Отзывы 1 В сборник Скачать

Фаза вторая. Узник сознания

Настройки текста
Кабинет был большой, в нем ностальгически пахло дождем и осенними листьями. Видимо, долго было открыто окно. Валерий Алексеевич столбом замер у входа, хозяйка же прошла к крайнему столу — линолеум приглушал шаги, — звякнула ключами о древесину и, сбросив пуховый платок, повесила на спинку стула. После чего без малейшей спешки извлекла из шкафчика белый медицинский халат (соскользнувшее лиловое полотно шарфа было поймано и заправлено обратно) и набросила, не застегивая. — Садитесь, — кивнула на высокий регулируемый стул. — Я тут немного разгребу документы. Бросила все в самом разгаре… Валерий Алексеевич поддернул брюки и сел, положив пальто на колени. Ему еще не доводилось наблюдать ни преображение рядового члена общества в медика, ни подготовку к приему, но он старался не очень пялиться на ее передвижения по кабинету — такое особое врачебное очарование сквозило в них, заметное и в отсутствие халата. По здравом рассуждении, это могло было задумано: чтобы образ получился приятным и доброжелательным, а значит, помогал в работе. Но от одной мысли о подтасовке становилось муторно. Тем временем она у него на глазах распределяла бумаги по стопкам и за неимением места укладывала одну на другую опрятной лесенкой, вылавливала между страницами ручки и маркеры, собирала разрозненные квадратики для заметок и экономно устраивала все это на столешнице. У монитора нашелся уголок и для трех желудей, каштана и шишки, уложенных на алом кленовом листе с подсохшими краями. Валерий Алексеевич невольно вспомнил свой чисто функциональный стол, где не имел права находиться даже карандаш неустановленного происхождения, не то что композиции из природных материалов. И опять сравнение было как-то не в его пользу. — Пожалуй, готово! — удовлетворенно заключила она, когда на расчищенном пространстве осталась лишь пухлая записная книжка, открытая на чистых страницах. При своем росте и высоте стула Валерий Алексеевич сидя был несколько выше нее стоящей, будто до него здесь побывал ребенок. Чтобы их глаза оказались на одном уровне, она опустила сиденье ножной педалью. И, вместо того чтобы воспользоваться облагороженным столом, стала напротив, скрестив руки на груди и приподняв уголки губ со знакомой загадочностью. У нее сделалась заметной осанка — то ли в халате было дело, то ли в возвращении к любимым обязанностям. — Итак! Раз мы говорим о памяти, то для начала кое-что проверим. Получится ли у вас, не оборачиваясь, назвать число рабочих мест в этом кабинете? — Шесть. Включая ваше, — ответил он почти без удивления, нашаривая среди сохранившихся зрительных образов не только столы, но и группку женщин в верхней одежде. — Хорошо… Может, припомните, на каких блюдах нам подавали рыбу? Размер, цвет? Валерий Алексеевич испытующе вгляделся в ее непроницаемое лицо. — Рыбу не подавали. Только мясо, — сказал он веско. Она многозначительно шевельнула бровями, и он получил подтверждение того, что прав. Даже несмотря на то, что за столом его мысли блуждали далеко от еды. — Ну а блюда — простые белые, сантиметров тридцать в диаметре. — Ага, тогда что-нибудь потруднее… У входа в НИИ скульптура — две сведенные ладони, — она сложила свои ковшиком. — И держат они… — Человека. В ладонях спит человек, высеченный из камня. Это ваша эмблема, и на документах она дублируется. — Превосходно. А было ли то же изображение в актовом зале? — Было. На заднике сцены. И, если не ошибаюсь, на каждом титульном слайде каждого представителя института… Еще я могу сказать, какое количество заявленных участников выступило и какое отсутствовало, а также то, сколько докладов было в каждой секции. Но этого вы, полагаю, не знаете. — Поверю на слово, — она улыбнулась шире. — Но разве на ту память все это влияет не опосредованно? К тому же вопросы касаются не столько запоминания, сколько внимательности, что не может служить основанием для… — Ох, не доверяете вы мне, Валерий Алексеич! — она лукаво прищурилась. — Почему мы соревнуемся в том, кто из нас лучше знает мою профессию? Очень прошу вас побыть пациентом, хотя бы недолго. Он и сам не заметил, как начал артачиться, безотчетно укрепляя позиции. Будто с минуты на минуту ожидал нападения, как в том году. Не так-то легко ослабить контроль и вручить себя человеку, которого ощутимо задел когда-то, и вне зависимости от итоговой выгоды. — Для полного обследования понадобится МРТ, но примерные показатели можно получить сейчас. А то очередь пока подойдет… — она вынула из шуфлядки продолговатый футляр и открыла его на столе, на черной подкладке блеснули округлые стекла. Но рассмотреть их он не успел. — Это нужно снять, — мягко сказала она и за дужки аккуратно потянула с него очки. — Пиджак тоже снимите, пожалуйста. Если, конечно, вам не будет прохладно. — Не будет, — сказал Валерий Алексеевич, которому от последнего ее жеста стало немного жарко. Уж не нарочно ли она — в воспитательных целях, чтобы усилить эффект? Он заподозрил бы ее во флирте, не будь эта мысль максимально несуразной, а кроме всего прочего — у него имелись более чем серьезные причины находиться здесь, она же производила впечатление надежного специалиста с аналитическим инициативным подходом. Пока он пристраивал на коленях еще и пиджак, убедившись, что спинка стула для этого не годится, она зажгла на стене компактную лампу на поворотном кронштейне и нацелила на него поток тепло-оранжевого света — как от фонарей в маленьком парке у министерства. Свет был яркий, но причудливо рассеивался, позволяя не жмуриться. Потолочные же светильники погасли, погружая кабинет в полумрак. Белый силуэт возвратился от выключателя, коснулся было футляра, но усомнился: — А впрочем, сначала… Она села за стол и придвинула к себе лист плотной ламинированной бумаги с таблицей, ступенчато окрашенной в разные цвета, как периодическая система. — Так… Подскажите, пожалуйста, сколько вам здешних лет. Он вздохнул, примерно представляя реакцию. — Сорок шесть. Ему не нужны были очки, чтобы различить, что она скорбно поджала губы, но палец скользнул-таки на перекрестье строки и столбца. И попал в зону, не окрашенную ничем. — Да, слишком малый коэффициент… Такая разбежка. И все же… все же вот это, — ноготь стукнул по ячейке, — может ничего не значить. Я перестала полагаться на общую статистику, когда родила свою же мать. Ответьте вот на какой вопрос: помните ли вы что-нибудь из той жизни? — Ничего. Стена. — Если не картинки, то звуки, запахи? Вкусы? Тактильные ощущения? — Ничего, — повторил Валерий Алексеевич с натугой. Он не говорил этого никому. У других даже в худших случаях было хоть что-то — намек на образы, тень атмосферы, эмоция… Невозможно озвучить, что вместо воспоминаний, которыми в разной степени обладают все, у тебя абсолютная пустота. Словно до теперешней жизни твоей личности не существовало. Она помедлила, взвешивая его слова дольше, чем было бы естественно. — Может, бывает иногда странное чувство: знаете, ситуация на что-то похожа, но… вроде как незнакомая. А беспокоит. Не торопитесь, подумайте! Валерий Алексеевич наморщил лоб. Ему вспомнился было эпизод, когда сын рыжей покровительницы беременных отделывался от бутерброда, но по каким критериям понять, то или не то? — Трудно сказать… Ему было неуютно без обычных официальных формулировок: простые ответы ощущались как слишком открытые и сближающие, а от этого он отвык давно. Взгляд же получался без очков не сдержанно-острым, а утомленным. Отодвинув таблицу, она встала, прошла под лампу и прислонилась к стене. — Дело вот в чем… Ментальные травмы, полученные в прошлой жизни, влияют куда сильнее, чем травмы в нынешней. Поэтому важно исследовать ту жизнь, чтобы вылечить некоторые вещи, которые мешают теперь. Понимаете? — Понимаю, что неизлечим, — сухо сказал он. — С этим я бы не спешила. Еще вы понимаете, возможно, что являетесь для меня объектом научного интереса… Надеюсь, не прозвучало как-то амбициозно. В НИИ нечасто захаживают работники вашего требовательного учреждения, ну разве что по службе, хотя явно имеют тот же диагноз с небольшими вариациями. Что для руководства удобно… То есть, как видите, частичная нехватка воспоминаний — штука распространенная. Полная же форма встречается очень редко, еще реже, чем то, что случилось со мной. Мы вот говорили за столом… Я рассказывала о стрессовых воспоминаниях, пришедших с рождением. Но есть и другая крайность — ваша. Психике так тяжело, что она хочет обезопасить себя от прошлой жизни. И блокирует ее. Известно вам… что-нибудь? О вас. — Что-нибудь — да. В более чем общих чертах. В свое время я наводил справки, — он опять поморщился, с натягом наматывая на палец нитку от пальто. — Но сложно отождествлять кого-то с собой, когда не помнишь. Перекапывать туманные воспоминания многолетней давности и тем более распространяться о них у него желания не было, и она это заметила. — В любом случае отталкиваться мы будем от того, что имеем, а не от того, что могли бы иметь. Скажу честно: с вашей разновидностью амнезии я не работала, но — тем интереснее взяться! И на практике поискать варианты, о которых не знает теория. Поэтому, раз уж вы у меня, посмотрим, что можно сделать! Бодро сообщив это, она уменьшила высоту его сиденья еще немного и, подступив вплотную, так что стали различимы трилистнички на блузке, обеими руками легонько повернула его лицо левее и выше, к свету. От прикосновений у него защекотались мурашки где-то у затылка, но ему удалось не отвести взгляд. — Смотрите вот сюда, — она указала себе за спину, куда-то в район крепления лампы. — Точность вашей памяти мы проверили, а сейчас выясним, как она устроена. — Ус… троена? Ее можно увидеть? — вообще-то его волновал не столько вопрос, сколько то, как бы скрыть за ним неловкость. — И почему глаза должны иметь отношение к памяти? — Не то чтобы они были зеркалом души… Пафоса многовато. Но в них и правда удобно заглянуть, как в окошко. Или глазок. Глазок в сознание — так мы шутим. Она отодвинулась, но лишь для того, чтобы взять из футляра линзу из толстого стекла, как для очков в добрые два десятка диоптрий, и поднести к левому его глазу. Насколько он смог различить, стекло было испещрено черточками разной длины и концентрическими окружностями. Если оно и позволяло увидеть что-то скрытое для обычного взгляда, то работало в другую сторону: сам он наблюдал только бесформенное пятно оранжевого света, пропускаемого сквозь линзу. — И что же это собой представляет? — мнительно спросил он, не спеша верить в спорную методику. — Строение памяти индивидуально… Хм, у вас это строгая симметрия и параллельные прямые — горизонтальные и вертикальные. Смахивают на миллиметровку, и все систематизировано по ячейкам. До чего мелкие — тут нужна кратность больше, чем дают любые линзы! — голос у нее был такой довольный, будто она догадывалась. Он молча удивился меткости попадания в ассоциацию со стеллажами каталожных ящичков. — А у меня, например, память хаотичная — вроде цветов на лесной поляне. Где-то вкрапления клевера, где-то ромашки. Где-то люпин целыми зарослями. Я вижу как бы все сразу, но одни подсвечиваются ярче, а другие тускнеют. Смотря какой цвет искать… Подержите-ка так! Не помешал бы ассистент, ну да ничего. Все равно на вас не заведена карта. Он ухватил холодноватую металлическую оправу, опасаясь нарушить найденное положение, а она шагнула к столу и зашуршала ручкой по странице записной книжки. — Но все это выглядит… маловероятным. Ведь память, кажется, нематериальна? — Валерий Алексеевич наконец получил возможность сморгнуть беспокойство. Правда, не тогда, когда это требовалось ему больше всего. Кто бы мог подумать, что неприступному инспектору Минсудеб будет невмоготу находиться так близко к женщине-терапевту, конфронтацию с которой он без потерь выиграл год назад. Почти без потерь, если учесть, что сейчас он у нее, чтобы она попыталась-таки решить его проблему. — Ну нашли же специалисты способ внедрять сны. Тоже по-своему уникально: в земных разумах вполне мог случиться конфликт с форматом файла… Или как это на профессиональном языке снотворцев? — она вернулась и приняла линзу из дрогнувших пальцев. — Вдобавок мы не просматриваем содержимое памяти, мы изучаем ее структуру. То, что нам доступно. Это не одно и то же, согласны? А у голубых глаз есть свой медицинский плюс: при светлой радужке видно больше. Хотя это касается только простейших методов, когда проверяют, что называется, на коленке. Имея лишь свет с нужной длиной волны и вот эти стеклышки. «У меня голубые глаза». Почему-то такую обычную вещь, озвученную посторонним человеком, сознание восприняло под другим углом. И — затормозило, не понимая, куда приткнуть неузнаваемое ощущение от информации известной. Его взгляд в замешательстве соскользнул с крепления лампы, запятнанного двумя парами нерезких теней, какими виделись без очков винты, и уперся в лицо рядом: под изгибами бровей сосредоточенно поблескивали глаза, светло-карие, как желуди, а сквозь пряди серебристо-размыто мерцали сережки. Самое время пожалеть, что по зрению у него не такой уж большой минус. Ее зрачки сместились навстречу взгляду его правого глаза, и она спросила: — Не подскажете, сколько пуговиц было на моем пальто? Когда я пришла к вам в тот раз. — На… пальто? — он растерянно нахмурился, сдвигая линзу бровью. Главная причина исследований каким-то образом ушла для него на второй план. — Три на виду, да. И одна, кажется, под шарфом… — Поразительно! — она рассмеялась и отступила, возвращая ему способность видеть обоими глазами, хоть и неодинаково ясно из-за плавающего светового пятна. — Я бы сама не помнила, если б не перешивала недавно. И уж точно не рассчитывала на ответ. Но ваше сознание выдало его с налету и не заскрежетало, скажем так… Зрительно вы запоминаете на отлично. Так, теперь другой глаз! Вся эта ситуация менее дезориентировала бы его, если бы врач оказалась незнакомой. Но она — она застала его когда-то в момент силы, после чего косяком пошли моменты слабости, а он, наоборот, встретил сперва ее слабость, а затем силу. И не сказать, чтобы такой расклад помогал. Ведь слабость была чем-то внутренним, что надлежало прятать, а в этих коридорах, в этом кабинете у Валерия Алексеевича не получалось загнать ее вглубь и запереть там. Возможно, в чьей-то системе координат такое было не нужно. Возможно, кто-то мог позволить себе быть слабым открыто. Но для него мучительно было находиться на чужой территории и в беспрестанном волнении, не имея ни шанса утвердиться в чем-то привычном — как вышло у него в самом начале на все пять баллов. И чем дольше он пребывал в подвешенном состоянии, тем сложнее было сохранять лицо. Вообще же все это было похоже на прием у офтальмолога, которого он исправно посещал раз в год. С той разницей, что ему не нужно было никуда смотреть: смотрела она, снаружи внутрь, и время от времени меняла линзы. Стекла утолщались — будто бесплодная попытка получить четкое изображение, — и она все реже это комментировала, уйдя в изучение чего-то в глубине. Он не спрашивал, он покорно пережидал и сдерживал дыхание, скованный расплывчатостью своего положения. Во всех смыслах. Очередная пометка появилась в записной книжке, очередное стекло отправилось в футляр, но на этот раз новое она не взяла. Она повернулась к Валерию Алексеевичу и, опустив руки в карманы халата, оперлась о стол. Лампа продолжала светить, окрашивая ткань в оранжевые оттенки. — Что сказать… Теперешняя память цепкая, тренированная — это ясно и из упражнения, и из структуры. Но не особенно гибкая. «Миллиметровка» гнется плохо. Что в целом объяснимо: с учетом возраста было бы странно иметь пластичную память детского образца. И я сейчас прикидываю, помешает это или поможет пробить нашу стену. Потому что напряжение… Его много. За ним ничего не видно. Оно наслаивается, как… не знаю, как краска, нанесенная много раз подряд и все темнее с каждым заходом. Звучало нехорошо. Тревожаще. Даже при том, что она сказала не «вашу стену», а «нашу». — То есть можно и не пробить? — подсевшим голосом спросил Валерий Алексеевич. После ее слов он почувствовал напряжение всем телом и враз переполнился им — так замерзшая вода распирает пластиковую бутылку. В таком случае как открутить пробку? Или чем остановить превращение в лед? — Допустим, расклад не из простых, — тактично заметила она, — но есть ведь физиотерапия, медикаментозное лечение… А еще кое-какие методики, пока в основном экспериментальные. Все это можно пробовать. Последовательно или параллельно — посмотрим. И корректировать исходя из того, что будет получаться. Он попытался поправить отсутствующие очки, и пришлось сделать вид, что зачесалась переносица. Мягко говоря, ответ его не успокоил: он привык к четкому и конкретному порядку действий, к однозначным решениям, а от смутных перспектив без каких-либо сроков в голове начинало отвратительно гудеть. Похоже, гибкости мышления ему и правда недоставало. Угадав по напрягшемуся взгляду, что за мыслительный процесс в нем совершается, она кивнула с едва различимой улыбкой: — Закройте глаза. А потом тихо обошла его и поместила основания ладоней на виски. Может, ему должно было полегчать, но стало труднее: раньше тревожные мысли распределялись по всей голове, а теперь метались от виска к виску и долбили в такт пульсу, будто намеревались расколоть сознание. И… он хоть и не видел ее, но ощущал отчетливо. Ему некстати вспомнилось, как дернулся он за столом от мимолетного соприкосновения рук, и, во-первых и в-главных, такая реакция мало напоминала нормальную, а во-вторых — кто поручится, что с ее стороны все произошло ненамеренно? Да и специфика вот этих манипуляций была ему неизвестна, а потому он не мог отследить, какой их процент действительно полагается. Уличать в этом было нелепо, но еще нелепее — удерживать маску невозмутимости, когда дыхание то и дело пресекается, а опущенные веки подрагивают в стремлении сохранять бдительность. Самая восприимчивая, интуитивная частичка его личности сознавала некую неправильность того, что его так пугают — и одновременно влекут — малейшие проявления внимания и заботы. Но основную часть это стопорило и не позволяло хоть насколько-нибудь сдвинуться с мертвой точки. Кроме того, этими своими руками она не делала ничего, и неподвижность в полном безмолвии беспокоила его. — Хотя бы… что должно произойти? Я не понимаю. — А вам хотелось бы понять заранее? Попробуйте расслабиться. Возможно, день был утомительный, столько задач, столько людей вокруг. А здесь ничего этого нет, тишина и полумрак, никаких сложных действий… Только не забывайте дышать, хорошо? Вдох носом… Медленнее… Валерий Алексеевич теперь напрягался от того, что ничего не выходило. Он был силен как раз в выполнении задач и совершенно беспомощен в попытках разгрузить тело и разум. Сердце, вместо того чтобы угомониться, отстукивало все более нервно, взмок лоб, дыхание сделалось поверхностным. Он вдруг с ужасающей ясностью ощутил себя ущербным, неспособным делать что-то обыкновенное, что может каждый. Даже дышать. Все утешающие стабильные навыки неотвратимо соскальзывали, как шелуха, статус рассеивался дорожной пылью, оставался же человек, просто человек, который не умел чувствовать себя значимым лишь потому, что он есть. Сердце лупило, дыхание сбивалось, леденеющие пальцы судорожно сжимали отворот пальто. Он вновь был в коридорах, теперь в коридорах сознания, озаренных оранжево-жутко. Внутренняя стена, закрашенная черным, вовсе не была глухой — в ней тоже были двери, и ни одна не отпиралась, и каждая убеждала, что реальная открылась ненастояще и ненадолго, а ему так и предстоит блуждать одному по воображаемым лабиринтам, снаружи которых громоздятся материальные, и все это в конце концов расплющит песчинку разума, которая пока удерживается на грани адекватности. Поиски равновесия где-то здесь выглядели сумасшествием и стремительно в него скатывались, а он не мог это остановить, потому что не мог ни за что зацепиться, потому что даже давление на голову исчезло куда-то, а делать что-либо без давления, без сопротивления ощущалось слишком незнакомо, чтобы освоить это сейчас… Повыше лопаток легла ладонь, ловя панический ритм дыхания. — Вы не один с этим, я тоже здесь. И буду столько, сколько понадобится. Валерий Алексеевич усилием воли распахнул глаза, возвращая себя в кабинет, такой же оранжевый, но почему-то отливающий зеленью. Голос вывел его из коридоров. Вывел, не усмирив лихорадку… и от нее некуда, некуда было деваться: она заполняла его всего. Прихотливо гоняла воздух туда-сюда. Отбирала остатки выдержки. Изматывала. Но ладонь продолжала лежать на спине, теплая сквозь рубашку и основательная. Другая оказалась на лбу — он не помнил, когда это случилось, и чуть не взмолился, что там не нужно касаться. — Н-не могу… Не выходит! Наоборот… выкидывает куда-то… — Я совсем не жду, что выйдет сразу. Ведь это очень сложно — такая перестройка… Но можно сделать шажок вперед и посмотреть, становится ли чуть-чуть спокойнее. Голос доносился теперь немного сбоку, звучал тише и интонационно иначе. Это описывалось чем-то бо́льшим, чем слова «корректно», «участливо», «выглаженно»… Это вообще не описывалось, просто она стала конструировать предложения с какой-то новой бережной логикой. — Мы начнем с малого, будем потихонечку учиться… Я знаю, как это — когда плохо дышится. И я тоже не понимала и боялась. Но это можно исправить. Очень многое можно исправить… Постепенно. И вы исправляете прямо сейчас. Вас выкинуло, но вы вернулись, правильно? — Да, но… не сам, и… Не получится, нет! Слишком… давно! Я ничего так не вылечу… — Вы пациент, помните? Задача у вас другая. И я здесь, чтобы все время с ней помогать. Вам совсем не нужно справляться самому. Он бы с превеликим удовольствием справился сам, но слабо понимал, как делал это раньше. Или не справлялся никогда. Конечности казались чем-то чужеродным и неуклюжим, а мышцы — то ли смерзшимися, то ли окаменевшими, но не живыми. Живой была она, плавная и женственно-раскованная; он явственно чувствовал разницу, необъятную, как пропасть, и содрогался заранее, сдавался заранее, не веря, что она преодолима. Очень навряд ли до этой раскованности все было так же запущено, как у него… Ну почему ему так трудно быть живым? От перебора кислорода в голове звенело, сердцебиение то начинало утихать, то опять зашкаливало, стоило ему поймать себя на секундном облегчении. Впрочем, пытаться успокоиться, когда это телесно отслеживают, слишком уж нервно. — Можете говорить со мной, если хочется, — предложила она. — О… чем? — он безнадежно надломил брови под ее ладонью. — О чем угодно. Что кажется важным… Вам ведь что-то мешает, так? Мешают мои руки? — Н-не знаю… Да?.. — скороговоркой выпалил он, чуть не съежившись от прямого вопроса. Произносить это было чудовищно стыдно, но после выпадения сознания такое воспринималось хотя бы как что-то более выносимое. — Это чтобы я понимала, что с вами происходит. Чтобы вы ощущали меня тут, не заблудились в мыслях… — Я почти заблудился, — он не в состоянии был осмыслять, откуда она знает. — А от чего вам было бы легче привыкнуть, как думаете? — Не… знаю… может… от этого объяснения, зачем всё. — Ага. Я немного подержу, если разрешите. Мне кажется, вы пока не совсем нашлись. Сглотнув, Валерий Алексеевич неопределенно качнул головой, что могло означать как разрешение, так и запрет. Ладони осторожно переместились ему на плечи, и те вздрогнули — он не мог это контролировать. — Да-да, и здесь напряжение… Память — это не только про голову. Чтобы подступиться к ней, бывает нужно начать издалека. Пусть нет у меня глубоких познаний в психологии, все же в чем-то моя работа с ней пересекается. В сознании многое идет в связке — это как вы не были уверены, что в вашей ситуации я подхожу. — Я и с-сейчас… сейчас не уверен, что… оно идет куда д-должно. Только хуже… и безумнее… — Если вдруг станет безумнее некуда, вы всегда можете мне сказать. И мы придумаем выход вместе, — ее голос оставался легким и спокойным, словно она находила его разлад не таким уж критичным. — Договорились? Он с прерывистым вздохом снова качнул головой, на самом деле не имея понятия, сможет ли вытолкнуть из себя хоть что-то мало-мальски вразумительное, если его начнет утягивать в коридоры. Это было какое-то наваждение. Он уже с трудом представлял, как оказался здесь после обычной конференции и почти обычных посиделок за столом. Самая странная терапия с самым непредсказуемым эффектом, какую только довелось ему испытать за всю небесную жизнь. А может, странная не терапия? Может, он и его голова? Что, если он давно сошел с ума и лишь теперь осознал это? Будь он нормальным, его не стало бы лихорадить до такой степени из-за ничего… И, что бы она ни говорила, делиться этими соображениями было выше его сил. — Придумать… выход… Но его нет — я не вижу. Ни выхода, ни плана эвакуации… Стена. И запертые двери. — Если двери заперты, то когда-то их открывали. И к каждой есть ключ, — резонно заметила она. — Можно поискать ключи, а можно взять отмычку, например. Или отвертку. Или?.. — Ну, хотя бы… топор? Что-то массивное? — Вот именно. А еще, как вариант, можно постучать и попросить, чтобы открыли, — предложила она с доброжелательной лукавинкой. — А не открывают — без спросу пройти насквозь. В этом месте его как-то рассеяло. Первые идеи выглядели для его заторможенного разума более жизненными. — Но… как… — это даже не было вопросом. Для вопросительного тона требуется хоть немного веры. — Вы почувствуете. Когда прислушаетесь к себе достаточно, чтобы разобрать подсказки. Кстати говоря… Вам удобно сидеть? — Удобно, — машинально бормотнул Валерий Алексеевич. А затем понял, что вообще-то нет. Что спина устала сохранять надлежащую осанку, а ногам в одном положении остается лишь одеревенеть. Что наклон головы и плеч сменить тоже можно. Что пора наконец разжать пальцы, стиснувшие пальто мертвой хваткой… Ладони шевельнулись на плечах — поощряя, ободряя? — и замерли надолго. А он зачем-то закрыл глаза сам. Стараясь забыть, что она позади, что плечи под чуткими ладонями вздымаются при каждом его нелегком вдохе, он обреченно слушал, как тикают часы на ее запястье и дробно стучат по подоконнику капли. До сих пор он дождя не слышал. Как и часов: у нее, наверное, приподнялся рукав. А слушая, с удивлением вспомнил, что уже делал это недавно — дышал с прикрытыми глазами и ждал. Когда остановился в коридоре. Делал неосознанно, не зная, как правильно. Делал потому, что был изнурен и хотел передохнуть. И у него получилось. Может, тело знает что-то лучше мозга? Сердце еще торопилось, спотыкаясь всякий раз, когда он его замечал, да и легкие работали принужденно. Однако он втягивал воздух, втягивал старательно и мерно, пытаясь поддерживать жизнь в теле хотя бы нарочно. Будто подключенный к аппарату искусственной вентиляции легких за неимением возможности вдыхать самостоятельно. Следить, происходят ли изменения и в каком объеме, было довольно безрадостно, но, к счастью, вскоре его опять отвлекло тиканье. Обычно этот назойливый звук раздражал, а теперь… теперь словно не с чем было вступать в резонанс. Ослабло натяжение тревожных внутренних струн, которые иначе неизбежно оказались бы задеты. Это что же — можно слушать часы и не нервничать? Когда нервы сдали как никогда? Этот парадоксальный факт сбил его с толку, и он, забыв о дыхании, пытливо ловил каждый шаг секундной стрелки — сначала считал их, но бросил где-то после двести двадцатого. Часы шли, а время остановилось. С закрытыми глазами оно было зримым, было неотъемлемой частью оранжево-черных коридоров — и было благосклонно к нему, стоило лишь оставаться недвижным вместе с ним и при этом двигаться в ногу с часами. Эти сентенции не поддавались никакому объяснению с точки зрения разума, но причудливо вносили стабильность. Он стоял-двигался, а стены с дверями отдалялись, отступали… нет, делались прозрачнее и сливались со светом. Для этого не нужна была спешка, не нужны были хаотичные метания по лабиринтам. Освободиться из плена стен и подобраться неочевидно близко к адекватности можно было и никуда не подбираясь. Замерев на месте, оказавшись с собой, растворившись в зримо-незримом. Дождь разбивался о подоконник, тиканье разбивалось о время, кончики пальцев ощупывали шероховатый ворс пальто, и ему было не вполне понятно, в какой миг он задышал глубоко и ровно. Это пришло и растеклось по телу истомой, густой и приятной, наполнило руки и ноги, обессилив их и уверив в ненужности силы, овладело мыслями, замедлило их, развеяло их, оставило ему только дыхание. В конце концов он почти зевнул, но, вяло изумившись, пресек сие на корню, не воспринимая как что-то приличное. — Ну вот, просто чудесно… Она мягко и постепенно огладила рубашку вниз до локтей, и он перестал ощущать эти ладони, перестал слышать часы. С ее стороны не донеслось ни звука, но что-то заслонило свет, пробивающийся сквозь веки — их Валерий Алексеевич и теперь оставлял опущенными, хотя никаких указаний ему не давали. — Как вы себя чувствуете? — его висков вновь коснулось тепло и задержалось на них. — Лучше. Чем было… — А как было? — Здесь? Или всегда? — Можете выбрать сами. — Было… ужасно. Сказал и с оборвавшимся сердцем понял, какая это правда. — Вы такой молодец, что согласились зайти. Не всегда просто отследить самому. Но вы что-то отследили, правда? А теперь знаете, что бывает по-другому… Сегодняшний вечер для такой серьезной проработки как бы не очень подходит, а вообще-то не подходит совсем. Если учесть банкет и его напитки. Но тогда в коридоре я побоялась, что вы уйдете и не вернетесь, как ваши коллеги из министерства… А помощь окажется вам нужна. «У вас ничего не болит?» — обратился к нему из памяти ее же голос и пронзил вдруг насквозь, до острого тянущего ощущения в центре грудной клетки. — Неужели это настолько видно? — глухо спросил он. — Видно мне. Потому что это мой профиль. А так люди редко ищут объяснение чужим поступкам среди чувств… К сожалению. Пожалуй, сейчас ладони на висках воспринимались как что-то естественное. Он то ли смирился, то ли привык, то ли сжился с ними как с элементом реальности, который не может не существовать. Голос шел теперь спереди, поэтому в сочетании с ладонями получалось что-то замкнутое и… неожиданно уютное. Он даже смог произнести самые неимоверные вещи, чье место было в дальнем затененном углу сознания, в пыли и паутине. — Со мной происходило что-то… ненормальное… — Волноваться — нормально. И бояться — нормально. Мы боимся и волнуемся, потому что живы. — Не… похоже… чтобы я был жив. — Когда же вы успели умереть? — шутливо укорила она, и ладони чуть изменили положение. — Я бы заметила. Точно говорю! — Я умер в той жизни. А потом так и не родился. — Знаете, а ведь и я вспомнила прошлую жизнь поздновато. В двадцать один год. Выходит, я тоже не была жива до тех пор? На это у него не нашлось что сказать. Тогда она спросила: — А как бы вы поняли, что все-таки родились? — Не знаю… — Лучше так: по каким признакам вы определяете, живы или нет? Потому что… вы дышите. У вас бьется сердце. Зрачки реагируют на свет, а кожа — на прикосновения. Нужно что-то еще? Может, я просто не все понимаю. У него вырвался вздох. Если бы нельзя было держать глаза закрытыми, он не заставил бы себя ответить. — Я реагирую… слишком сильно, — выдавил он. — Ненормально. — И о чем это вам говорит? — Что что-то не так. — Сейчас тоже? Или сейчас больше похоже на «так»? — Больше… — А вы отследили, что у вас получилось помочь себе? Когда телу сделалось «не так». — Получилось? У него складывалось впечатление, что «не так» — его постоянное состояние, а «так» — исключительное и скорее аномальное. Из которого нельзя выйти, потому что не находишься в нем. И которое сможешь нашарить, только если повезет. — Это было случайно… Наверное. — А мне вот показалось, что вы действовали вполне осознанно. И явно вспомните об этом, если понадобится еще. Его веки подергивались недоверчиво, несогласно. Он не привык полагаться на зыбкие ощущения: абсурдно ставить во главу угла то, что не подчинить. То, что подчиняет тебя. Но вместо этого сказал: — Я не знаю, что такое «помочь себе». Он ожидал, что она, следуя принципу вопросов и ответов, который он сумел просчитать, поинтересуется, приходилось ли ему помогать кому-то. Но нет. — А вам — вам помогали? Он смешался: — Не вспомню с ходу… — Можно ли назвать помощью то, что делаю я? Ну, если искренне. Оставалось мелко подавленно закивать: в самом деле, такое не пришло ему в голову. — Ага… А хотели бы вы… поступать с собой примерно так же? — она понизила голос настолько, что ее слова невозможно было бы расслышать далее стола, но в общей для двоих замкнутой области они оставались выразительными. — Ведь вы всегда есть у самого себя. Всегда можете сказать себе, что нужен отдых… Взять паузу, когда надвигается вот это «что-то не так»… Посочувствовать себе… Он чуть напрягся и, кажется, начал вдыхать через раз. В голове теснилось множество сложных вопросов, а ответ, простой ответ, имелся лишь один: «Не могу». Самый нестерпимый. — Вы же правильно поймали ощущение, — продолжала она тихо-тихо. — Если реакции становятся «слишком»… то это сигнал, что лучше что-то поменять. И вы поменяли. Поняли, что вам нужна помощь. Согласились ее принять. Немножко побыли здесь с собой и уже нашли внутри спокойствие… Все это про изменение. Постепенное и сознательное. Пока она говорила, голос преобразился в шелестящий медленный полушепот, который вплетался в тишину кабинета и был… осязаем. — Вас не узнать такого, как сейчас. Нет тревоги, нет зажатости, строгости нет — совсем другой человек… Который даже говорит по-другому. И быть таким у вас получается. С вами все в порядке, вы умеете это. Вы сделали это сами. Вы можете менять то, что мешает, становиться любым, каким захотите. И это прекрасно. Пугающе отчетливо он ощутил, как от слов, вышептанных с неописуемой интонацией, от ладони, которая ласково скользнула по волосам (а этот жест, полагал он смутно, должен бы предназначаться кому-то на четыре десятка лет моложе), — от всего вместе в колени прокрадывается дрожь, болью почти физической щемит сердце и все непонятнее сжимается горло, да так, что скоро опять придется отвоевывать вдохи. А ведь он не был чувствителен — вовсе нет. Он по инерции продолжал так считать после всей этой встряски, странной и страшной, вытряхнувшей чувства откуда-то из сумрачной глубины. С ними было трудно, невыносимо-беспомощно, их было больше, чем могло в нем сейчас уместиться. От них, как и от лихорадки, спрятаться было негде, к этой битве он был катастрофически не готов, равно как и не был способен признать, что битва не нужна и что сражаться с собою — вещь разрушительная, смысла в которой нет. Не был готов и к тому, что в этот миг ощутит невесомое прикосновение губ к губам. — Вы, должно быть… много выпили, — с усилием выговорил он в эти губы, пока в груди становилось тесно от сильных и четких сердечных ударов, не имеющих ничего общего с недавним дробным стуком. Открывать глаза он теперь боялся, но открыл — прямиком в загадочные, светло-карие, которые расплывались на этот раз оттого, что были рядом. — Не больше вашего, — прошептала она и поцеловала снова, аккуратно и нежно, притягивая к себе его голову и не давая отстраниться. Смятенный ее близостью, оглушенный непростым душевным состоянием, он ответил на поцелуй, не успев спросить себя, разумно ли это, уместно ли. Реально ли? Долго, весь вечер, приучал он себя, что она недоступна, и растерялся, когда не только не встретил сопротивления — когда ее руки с обезоруживающей легкостью перевели касания из разряда нейтральных медицинских в… эти. Он не вспомнил, как тяжко переносил их бесконечность минут назад, не заметил, как встал, подавшись ей навстречу, упустил из виду, что упали с колен пальто и пиджак и остались лежать у них под ногами. Невообразимо: она была с ним сама, ее не нужно было удерживать, не нужно было тягостно налаживать контакт и изобретать первый шаг, потому что этот шаг сделала она и прильнула так, будто не он нуждался в ней, а наоборот. Позволила обнять себя под халатом — обнять неловко, потом крепче и крепче, позволила целовать до умопомрачения у стены, пряча от света лампы, и целовала сама, обвив шею мягкими руками. Что это было? Стоило ли разобраться? Или стоило, не вдумываясь, принимать тепло, сколько сможешь вобрать? Он с облегчением не вдумывался, и это была редкая редкость: не слышать голос разума, не знать, что он где-то существует, диктуя опротивевшее понятие нормы. Тепло другого человека, живое разрешенное тепло было сейчас ценнее норм, нужнее воздуха — болезненная потребность увериться, что сам он все-таки жив, что с ним все в порядке. Что вновь могут смазаться отличия между ними двоими, спутаться роли, превращая в человека с человеком. И отголосок этого ощущения он уловил там, где никак не ждал: ее податливые трепетные губы скорее просили чего-то, чем стремились дарить. И вместо участливой убежденности, знакомой по голосу, вместо озорства, что мерцало во взгляде, сквозила в этом какая-то самозабвенная радость с привкусом меланхолии… Наверное, он заблудился с непривычки в оттенках, ведь это было его собственное чувство: не оттолкнули, хотя могли. Тут будто бы тоже таилась потребность, встречная и счастливо совпавшая, и если бы он хотел мыслить, мыслить по-старому, то путем логических умозаключений разнес бы такой вариант в пух и прах. Врачу непозволительно проваливаться в личное, у врача нет права видеть решение в пациенте… Однако сухая бесстрастная логика проигрывала разбуженным чувствам, меркла от ощущений, обостренно-ярких, и он поддавался — не мог не поддаться. Какая к черту разница, получать или дарить, если даря — получаешь? — Спасибо… за эту помощь… Спасибо! — шептала она между поцелуями, и кончики пальцев скользили по его лицу. Он не понимал, о чем это, но обнаружил, что понимать и не нужно: достаточно этих губ, этих пальцев, которые его принимают, а принимая — отвечают; достаточно теплоты кожи на пояснице под блузкой и того, что его руке не запрещено с вопиющей дерзостью двинуться вдоль позвоночника и запнуться в замешательстве о пару шкодливых крючков и петелек… — Тихо! Ти-хо… Он теперь тоже различил звуки в коридоре и замер, дыша ей в шею. По институту разносились шорохи шагов и голоса: кто-то вдохновенно разглагольствовал лекторским тоном, кто-то посмеивался, клацали, застегиваясь, кнопки на чьей-то верхней одежде, и через равные промежутки времени звонко стучал по плитам наконечник трости. Пробуя представить, что будет, если откроется дверь, он почувствовал щекой, что она улыбнулась, почувствовал дрожь от беззвучного смеха: — Куда уж… безумнее… И в чем выход? Голоса и трость опасно зазвучали рядом, но, возвысившись, сразу начали отдаляться. Затихал и делался неразборчивым голос лектора. — А ведь… Да, успели бы… — Погасить лампу, — закончил он неожиданно для себя. Сейчас решение пришло просто и без заминки, пусть это и не было заданием. Не подтвердив, не опровергнув, она доверчиво прислонилась виском, щекоча волосами. Его пальцы легонько касались петелек, но он выдохнул, выпустил, рука скользнула вниз по спине… Ослепляющая боль пронзила голову — сначала виски, потом макушку, затылок. Сдавила мозг, не давая втянуть воздух, и он, задохнувшись, ткнулся лбом в стену, затем тяжело привалился плечом, едва улавливая, где у него ноги, на которых нужно устоять. Разум содрогнулся, как от землетрясения, сваливая в гору все упорядоченное содержимое ячеек. Смешались понятия «верх» и «низ», «право» и «лево», «свет» и «тьма», помутнело знание, что за субстанция воздух и зачем он должен поступать внутрь, в секунду прогорел смысл эфемерного сочетания «не болит». Сейчас, когда телу было известно, что такое расслабление, происходящее казалось сущим кошмаром. — Что не так? Где больно?! — его локоть стиснули намертво. — Слышите меня?! Можете концентрироваться на голосе? Он не мог. Боль утаскивала его куда-то. Сознание, явление хрупкое, на которое следовало бы поместить аналог метки «Осторожно: стекло!», зримо распадалось на крупные угловатые фрагменты, напоминающие вскрытый асфальт (возможно, черные, если он еще способен был верно различать цвета). А за ними брезжило что-то, что могло вписываться в полуутраченную категорию «свет», — и там цветов было много, разных, далеких от привычного черного и потому трудных для узнавания. Стоило ему начать мыслить в их направлении, как «асфальт» разом куда-то разлетелся — и резко плеснул цветами в него. Вот его несут, он обнимает кого-то за шею, под ладошками кожа, нагревшаяся на солнце и смуглая. Тут шлейка купальника на паре крючков, под шлейкой же, он знает, прячется светлая полоска. Со ступней осыпаются налипшие песчинки, шуршат волны и слизывают с берега осколки ракушек, а на голубой-голубой-голубой водной глади мелькают искры — тропинкой до самого солнца. Вот глубокая тарелка с бордовым варевом, и до дна отвратительно далеко. Если цедить эту гадость медленно, зачерпывая ложкой поменьше гущи и побольше жижи, уже прохладной, то рано или поздно догадаются, что он не хочет, что можно отпустить его спать, как всех в группе, а не ходить равнодушно вокруг, протирая столы, пока он усиленно изображает отказ… Вот стайка девочек удирает по траве, а одна хлопает в ладоши с завязанными шарфом глазами — на спину стекают замечательные хвостики, золотые с рыжинкой. А в его ладонях скребется распрекрасно-блестяще-огромный жук, зеленющий, словно какой-нибудь драгоценный камень. Он тыкает ее в плечо — одним мизинцем, иначе никак, — она стягивает шарф и с любопытством склоняет лицо над сомкнутыми руками. Те осторожно разжимаются, жук ползет по ладони, ее палец нацелен на зеленую спинку… Вж-ж-ж! — упитанное тельце взвивается в воздух с грацией Карлсона. Визг — и отчаянный толчок в грудь отбрасывает его, ловца, на траву, где он и остается сидеть под общее хихиканье, непонимающий и дрожащий. Вот пальцы зарываются в густую шерсть на загривке, усеянную соринками, тяжелые лапищи пятнают штанишки грязью. Добродушная зверюга горячо дышит в лицо, обдавая не самыми приятными запахами, влажный язык скользит по щеке. Приветливой клыкастой улыбке не нужны другие доказательства дружбы. «У него могут быть блохи!» — в восторге думает он. Вот он держится за руку, большую и твердую, рука тащит его куда-то, а он изо всех сил пытается поспеть. И озирается на лужи, волшебные лужи с перевернутым отражением сплетенных голых ветвей и лиловых облаков — они разбрызгиваются каплями и солнечными зайчиками, когда он нарочно пробегает по краю. Но лужи кончаются, остается черная земляная дорога, что разрезает вездесущий покров неживых листьев, да черное строгое пальто, к которому он то и дело вопросительно задирает голову. Рука сжимается настойчивей, заранее осуждая опоздание… Вот раскрытая книжка с крупными скучными буквами, угол страницы отогнут в нетерпении перелистнуть, но глаза уперлись в последнюю строчку и все никак не дочитают. Он не во взгляде — в слухе: в том, как за стеной нервно гремят вилки и шумит вода, а кружка с раздраженным стуком опускается на кухонный стол. В приглушенном гуле голосов не разобрать ни слова, но гул неровный, прыгающий, и сердце отчего-то подпрыгивает с ним, а пальцы сминают страницу. И три вещи происходят почти одновременно — возвышается сердитый возглас, что-то со звоном раскалывается о раковину, а угол страницы обрывается. Вот венский стул, подоконник с фиалкой и распахнутые створки окна в небо за ажурной гардиной, синичка ловко сидит наверху на откосе. Он взбегает к ней, подвинув фиалку, и подбирается-тянется, озаренный мечтой, что схватит в горсть, оставит жить у себя, приучит клевать с ладони и носить записки… Но тут из-под левой ноги ускользает подоконник. Синичка пугливо вспархивает, а навстречу ему, качнувшись, устремляются густые темно-зеленые кроны, ближе и ближе, между которыми сереет жуткий квадрат асфальтированной площадки.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.