На седьмом кольце Сатурна

Горячая работа
NC-21
В процессе
261
33
Natalyya бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 70 страниц, 33 885 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
261 Нравится 130 Отзывы 197 В сборник

Глава первая: Происхождение Медузы

Настройки

Чему смеялся я сейчас во сне? Ни знаменьем небес, ни адской речью Никто в тиши не отозвался мне… Тогда спросил я сердце человечье:

Ты, бьющееся, мой вопрос услышь, — Чему смеялся я? В ответ — ни звука. Тьма, тьма кругом. И бесконечна мука. Молчат и Бог и ад. И ты молчишь.

Чему смеялся я? Познал ли ночью Своей короткой жизни благодать? Но я давно готов её отдать. Пусть яркий флаг изорван будет в клочья.

Сильны любовь и слава смертных дней, И красота сильна. Но смерть сильней.

Джон Китс

Глава первая

      — …ты банален до невозможности, — женский голос, с мурлыкающим, кошачьим тембром, потонул в шуме паба «Чёрный крест».       Люсьен не помнил сколько сидел за барной стойкой из превосходного, но глумливо осквернённого красного дерева. Быть может — час, быть может — два; и он не удивится, если уже и год. Время давно перестало являть собой исчисляемую единицу. Где-то на четвёртом столетии, когда он покинул Новый Орлеан: молодой, бессмертный и богатый, искушенный священным развратом и прелестями ночной жизни; час, как материя, затерялся. В его погоне за удовольствиями сама минута отвернулась от него — и с тех пор они оставались в ссоре. Время безрезультатно стремилось догнать его — тогда как он, с изворотливостью ягуара сбегал от него на другой конец света.       Правда, даже в захмелевшем от кощунственных бесчестий сознании отчётливо зафиксировался момент, когда порог паршивого Лондонского кабака, где он боролся с человеческой моралью, переступила пара длинных женских ног.       Но об этом позже. Место, достойное полноты художественного описания, было в высшей степени противоположно личностям, которые сюда стекались. Когда завсегдатаи сего величественного в своей гнусности салона, подлинные образцы высокого стиля, хотели пресытиться душным воздухом нищеты, они заглядывали в «Чёрный крест». Где никто не толкал революционные речи, столь популярные в нынешнее время, не следил за щепетильностью очаровательных манер и не баловал щедростью искусно впутанной игры. Здесь волшебники, аристократы, великие мира сего эгоистично забывались.       Забывали себя и высокое положение в обществе, которое они занимали.       Но, как бы не старались они прикрыться рваными балахонами и полупустыми чашами на подносах из чеканного серебра, их всегда что-то выдавало. Длинные бесформенные саваны домина с ниспадающими капюшонами были не способны скрыть до неузнаваемости облик духовника или заядлого грешника. Маленькая, незначительная деталь, бессознательный волевой жест или картинная беззащитность лица — выдавали их с потрохами.       К примеру, у Николь предателем всегда являлась горделивость осанки — то самое что дается воспитанием, вальяжность и изысканность движений, атлас платья, под которым светилась прелестная комбинация из дорогой индийской кисеи. Многое и ничего одновременно.       Первая любовница французской комедии, она была оракулом этой закрытой гостиной. Где под крылом маскарада собиралось избранное общество. Так называемые сливки Лондона.       И тем не менее, если другие были способны надеть на себя личину честного человека и продолжали влачить лживый каторжный вечер, соразмеряя степень своей низости со значением собственных неудач — она не могла. Её манеры, тон и остроумие соответствовали благородному происхождению. Флокс никогда не могла отказаться от роли, разыгрывая ту с блеском совершенства. Она была поэтическим образом интеллекта, честолюбия и разврата. Более прекрасная, чем самая таинственная из мечтаний.       И оттого, при взгляде на неё, где-то в третьем позвонке гудела пренеприятнейшая мысль о внутреннем диссонансе, что, испытав все убогости затхлого места, Люсьен так или иначе восхищается небесной красотой этого юного создания.       — На тривиальный вопрос всегда заготовлен тривиальный ответ, дорогая. Ты спросила меня о смысле бытия, я ответил, что смысла нет, — он пьяно и беззаботно подмигнул. — Для обычных людей жизнь — затяжной прыжок в могилу. Для нас с тобой — это развлечение, которое уже начинает надоедать.       Николь пластично изогнулась, напоминая сытую кошку, и утомлённо склонила голову к локтям; жемчуг её волос разметался по грязному столу.       — В твоих словах есть доля истины, милый. Но — лишь доля, — тонкие созидательные пальцы нетрезво поболтали сомнительного происхождения жидкость на дне бокала. — Вейлы, быть может, и живут долго, и на вид не столь сильно меняются. Но, всё же, я смертна, Люсьен. Ты — нет. Отсюда и различность наших с тобой мировоззрений.       В её глазах промелькнула странная эмоция, которую тут же поглотил свод густо накрашенных ресниц.       — Однако, временами, мне кажется, что у нас куда больше общего, чем мы думаем. Потому что мы оба обесцветили себя, лишили свежести жизни. А это — первый признак малодушия… — губы скривились в хмельной улыбке. — Тебя смерть догнать не может, а мне на пятки наступает. И какой из этого можно сделать вывод?       Люсьен театрально изогнул бровь, усердно подавляя желание прикрыть глаза от накатывающей алкогольной сонливости.       — Что мы курим, сидя на пороховой бочке?       — В точку! Или, что мы с тобой просто двое избалованных детишек, которых мало что трогает. Оттого и возникла праздность и разгульность наших дней.       Люсьен засмеялся, угрюмо и раскатисто, как грохочущий поезд, а затем чокнулся с её полупустым бокалом.       — Не клевета, но удачное злословие. И всё же ты слишком озабочена моралью, мылышка Флокс. Мысли приземлённо, и тогда тебе откроется искупаемое пределами величие! — он вскинул палец в небеса, с видом велико-мученика. — Хотя, твоя вульгарная философия, вычитанная из романов забавляет меня.       Он пригляделся к её фигуре.       Сотканная из тончайших драгоценных паутин, которыми шелкопряды, по обычаю, изысканно оплетают жилища. Но в какой-то момент, порыв беспощадного ветра подхватывает узор и уносит вдаль, за горизонт событий. Мысли Николь всегда вращались вокруг неё самой, но сейчас они были несоизмеримо далеки.       И именно сегодня, в этом забытом Богом пабе, как никогда раньше, она смеялась тонким чувственным смехом, который характеризовал лишь одно — отсутствие фальши. И Люсьен эгоистично упивался этим. Поскольку если признавать её равнодушие, становилось страшно.       Многие годы Люсьен предполагал в человеческих натурах куда больше цельности, нежели сейчас. И он продолжил бы жить в этом безопасном царстве неведения, если бы не встретил её.       Время от времени он задавался вопросом, могла ли Николь похвастаться такой странной штукой как совесть? Или она уже давно уподоблялась лживому духовенству: излагала тип закона, в который верила, но за крестом носила далеко не библейские суждения?       Вполне возможно, и, что более важно — обоснованно. Нельзя ведь извратить столькие души, не получив заслуженного наказания.       Наверняка она у неё была. Когда-то давно, в те времена, когда англичане, подобно царедворцу, раболепно склонялись под королевским жезлом. Потому что если выражаться тривиально, совесть — страж, в каждом отдельном человеке и во всех одновременно; он охраняет правила, которые общество выработало ради своей безопасности. Да вот только Николь давно избавилась от этого шпиона. Она не алкала признания, как любая цивилизованная личность. Напротив — в корне пресекала малейшее поползновение к своим гордым убеждениям. Стадное чувство было для неё уделом низших. Она говорила, что хоть однажды уверовав в плоскую истину, что есть интересы выше своих собственных — индивидуум становится рабом своего убеждения.       За те несколько лет, что они были знакомы, Люсьен хорошо успел изучить Флокс, но как бы не старался, ни разу не сумел предугадать или понять её мотивы.       Одно мгновение — она сидела и томно вздыхала над бокалом вульгарного пойла, в другое — уже смеялась, курила и заказывала щербет.       Ему всегда казалось, что вот-вот и он должен коснуться красоты её сознания, словно её красота осязаема. И каждый раз провально. Кажется, чтобы понять импульсы её разума, надобно было сливаться с ветром, с деревьями, на которых набухли почки, с радужными водами рек. Согнуть свой мозг пополам — чтобы понять и постичь мелодию, которую поёт её элегантно простуженный голос.       Пускай она проводила рядом с ним многие дни; полуодетая, расслабленная, спокойная, как тайская проститутка. Он был намного ближе к ней, чем другие, и всё же — непростительно плохо её понимал. Но глубоко в душе эгоцентрично верил, что в те моменты, лишь для него одного, Николь распахивала своё тело и разум. По крайней мере, его тешила мысль, что он был её первым мужчиной.       После, конечно, были и другие… Но всё таки он был первым. Про них он не знал, а она не рассказывала. Но они абсолютно точно нагоняли на неё скуку. Серые посредственности, ничем непримечательные мыши; самый интересный и единственный, про которого он был наслышан — писатель. Мутный тип. Любопытность его персоны заключалась лишь в том, что он умер без её любви, и она, в высшей степени осудила его за это. Он был единственным (после самого Люсьена конечно), с кем Флокс довольно долго спала.       Как и любое юное создание, она не придавала большое значение сексу, но со стороны вейлы секс был для неё чем-то вроде рычага управления. Любопытной игрушкой, которой Люсьен научил её правильно орудовать.       Ему грезилось, что глубоко в душе она хотела быть святой, но разомкнутые цепи страшных навыков волочились за нею, держась на позабытых креплениях, и мучили её, как, по словам врачей, мучают старых солдат раны давно ампутированных конечностей. Пороки, с их излишествами, так пропитали её до самого мозга костей, что никакая святая вода не смогла бы изгнать притаившегося в ней дьявола.       Не он поселил в ней эти семена, Люсьен лишь снял купол розария, давая вольность трансформации цветка лилии, первой женщины-демоницы.       Родители восхищались её образом безгрешной Девы Марии. Ведь в определённых кругах репутация Флокс сверкала воистину ослепляющей чистотой. Но если бы она только умела плакать… из её глаз полились бы слезы — и были бы они насквозь пропитаны бешенством. Настолько она не желала созерцать лики светских добродетелей, ей до омерзения была противна лживая цивилизованность сегодняшнего общества. В котором потомственные аристократы (целые династии!) падали ниц пред кем-то в чёрном плаще, и делали вид, что так оно и подобает.       Она тихо буянила против новых «чистых» законов. И буянила она лишь по ночам, управляя пиршеством, как Абенек управляет в Консерватории симфонией Бетховена, — её ночи пламенные и сладострастные, с разнузданными движениями, безудержным смехом; неистовые, сумасшедшие, скотские.       В постели с Люсьеном она поклонялась бесовщине. Кричала, горела, желала, как на самых неправдоподобных оргиях. Проникнутая восторгом, она не скрывала той тьмы, что сырела в её грязной душонке. Она пила источник высшего хмеля и в дурманящем, тяжелом экстазе шептала на ухо, с пылом неверной жены, все те непотребства, что не высказывают в салонах высшего общества. С ним — она была менадой.       А с другими? Наверняка ей приходилось строить из себя недотрогу, целомудренную инженю, иудейскую девственницу, которой голый мужчина лишь мерещился, в самых непристойных для молодой леди фантазиях. Но её хрустальные глаза, наверное, точно так же влажно распахивались, когда какой-нибудь простоволосый хмырь засовывал свои мерзкие пальцы в её тугую, тёмную, распахнутую глотку. А блестящие губы точно так же стонали имя, когда чьи-нибудь ремесленные руки наматывали её золотые лохмы на кулак. Только не его имя. Чужое.       Люсьену очень хотелось верить, что в те моменты она думала о нём. А если не думала, то просто не останется иного выхода, как откопать бренное тело клерка и изувечить до самого больного извращенства.       Потому что это он — Люсьен — научил её отдаваться первобытной дикости: не побеждать инстинкты, а поклоняться им. Лишь из тщеславия и ради собственной жизни, ведь без неё он, пожалуй, уже и не ведал этой жизни.       Кровь позорно бурлила в венах от одной только мысли, что её белоснежной, чистой кожи мог касаться кто-то другой. А ревность, как старая подруга, расправляла свои рваные крылья.       Ненавистное, гонимое чувство, от которого никуда не деться. Оно не исчезнет с предрассветными лучами, как исчезла однажды она. В то мгновение Люсьен, пожалуй, даже хотел, чтобы она не возвращалась. Но Флокс ведь и не человек вовсе, а так — идея, воплощение типического в живом существе. А идея, как ни крути, исчезнуть не может.       Порой временами ему даже казалось, что он сам её выдумал. И это всего навсего плод извращённой, мужской фантазии. Наваждение, мучительная неудовлетворённость.       Но если бы представился шанс… Один только шанс избавиться… Наверное, Люсьен бы воспользовался им. Без промедлений, исцелился от неё раз и навсегда. Сорвал отвратительную шкуру, что хранила на себе её чумные поцелуи, распорол бы брюхо и достал то гадкое, что трепетало лишь от одного звука её голоса.       Но нет. Он бы не решился. Никогда не осмелился. Он не мог от неё избавиться. Как причина не может избавиться от следствия.       Потому что она всегда была внутри. С ним. Циркулировала по венам, заходила в легкие с опиумным дымом, пылала вместе с зудом на клыках. Просто до этого ей ещё не придавали осязаемую форму. И вот, наконец, она родилась.       Страсть. Огонь. Смерть. Безумие.       — Люблю описание оргий с кровавой развязкой. Особенно в Новом завете, Иисус там так порочен… — Её французская хрипотца вернула в реальность. Николь сидела и сладко жмурилась.       — Да ты сущий дьявол, — опомнившись, промолвил Люсьен издевательски зловещим голосом, сопровождая свои слова ещё более зловещим взглядом, и резко притянул ножку стула, на котором грелись её бедра. — Купи себе молитвенник во имя искупления грехов. Хотя… учитывая ваши банковские счета, мадемуазель Флокс… Не мелочись, возводи сразу церковь.       Николь расхохоталась.       — Сатана откажет мне в покровительстве, увидев с требником под мышкой.       Она щёлкнула его по носу.       — Помнишь, что сказал тот старик-философ?       — Что-то про мою схожесть с заправской добродетелью?       Люсьен усмехнулся, и шершавой ладонью очертил изгиб полнокровный грудей, оставив на коже след из меленьких царапин.       — Нет, что в жизнь надо фатально влюбиться а, разочаровавшись, предаться священной тирании искусства.       Она скривилась.       — Люсьен, ты производил на меня впечатление умного человека, — Николь запрокинула голову, приподнимаясь на локте, и вызывающе уставилась в жёлтые вампирские глаза; её длинные волосы, струясь по оголённой спине, кончиками коснулись его ног. — Но большего бреда я от тебя ещё ни разу не слышала. Скажи мне: кто в здравом уме станет любить нашу жизнь? Возьмем, к примеру, этот день, — она пренебрежительно махнула рукой, — он наступил только потому, что ему позволили это сделать, — выдержала театральную паузу, экая умница. — Со дня на день сюда заявятся Пожиратели смерти, чтобы заломить мне ноги и разбить сердце. Так давай сделаем неутешительный вывод, что ходим мы по этой планете только лишь потому, что это удобно и выгодно. Пока удобно и выгодно.       — Ну, ломать твои ноги — это верх кощунства, — он проигнорировал последнюю реплику и, с маниакальностью приговоренного к смерти, стал наглаживать изумительно тонкую щиколотку. — А сердца у тебя и так нет, так что не переживай, всё не так плохо.       Косая издевательская улыбка расползлась по сумрачному лицу, и его острые клыки устрашающе сверкнули в тусклом отражении лампы.       — Ты мерзавец.       — Люби меня таким, какой я есть, — Люсьен беспечно пожал плечами, на что в ответ и получил локтем под дых.       — Где сейчас трактат Парацельса?       Ну вот и всё. Конец прелюдии.       — Вечер перестаёт быть томным, — невесело заключил Люсьен. — Я его нашёл. С каких это пор тебя интересует сингулярность?       — Спираль вечного повторения… Где? Где он был? — она как не слышала. В одно мгновение её красивое лицо сделалось бледнее атласного платья, а на щеках проступил нездоровый румянец. Как ангел в благовонном дыму начинает поклоняться дьяволу, так и Николь внезапно осатанела.       — Он хранился в Ватикане, под катакомбами Святого Петра.        Её взгляд, в свете огней бара, казалось, шёл ниоткуда.       — Вот ублюдок… — и шёпот прозвучал страшнее парселтанга. Любая змея позавидовала бы такой патетичности. — Он столетиями принадлежал моей семье, а этот недоносок Селвин, возомнивший себя нашим родственником, посмел распоряжаться им?! Как сучёныш ещё додумался отправить его в Ватикан?.. И за кого он нас принимал? За недоумков?! Нашкодивший щенок… Ну ничего, ничего…       Николь сама не заметила, как вскочила и начала наматывать круги вокруг стула, бормоча под нос ругательства.       — И где он? Где он сейчас? — Она резко остановилась, нависнув над ним.       — Пересекает океан. Его везут в специальном ларце, вместе с Немесом фараона Рамсеса I, как дар магловскому музею, — она недоверчиво вскинула бровь, на что Люсьен лишь закатил глаза. — Так возникнет меньше вопросов. Если бы его просто телепортировали, Тёмный Лорд узнал бы об этом, а нам и без него проблем хватает.       С губ сорвался стон облегчения, и она, как подкошенная, рухнула на соседствующий стул.       — Это из-за Чарльза, да? — вопрос успел сгустить атмосферу настолько, что иные посетители бара оборачивались и едва слышно шептались. Но достаточно было недружелюбно рыкнуть в сторону зала, как странствующие бродяги отвернулись, с усердием рассматривая маникюр. — Как он?       Николь изнемождённо запустила руку в золотую копну волос. А затем посмотрела.       И лучше бы она этого не делала.       В ледяных, синих, замороженных радужках плескалось что-то необъяснимое; там больше не сверкал остроконечным лезвием заточенный нож, готовый искромсать и вывернуть твоё нутро, лишь по одной своей воле. Нет. Там было что-то другое. Что-то слегка мокрое и отчужденное. Такое знакомое.       Боль?       Спрятанная в тени, разрывающаяся на маленькие осколки прямо в них, тихая боль.       — С каждым днем всё хуже, он не приходит в сознание вторую неделю и я… не знаю. Не знаю что делать, — её высокий, всегда уверенный голос надломился. Люсьен тоже не знал что делать. Он никогда не видел её такой. Такой… голой.       О, если б она только посмотрела на себя со стороны.       Красива, как прощальная агония, как контрольный выстрел.       И в этом её взгляде так много человечности… Куда больше, чем в иных — лживых и тщедушных переплётах. Это было невероятно похоже на правду. Быть может, вот эта сломанная кукла всегда и пряталась за искусно выращенной маской Николь Флокс?       Она облокотилась спиной о высокий буфет с мутными графинами, за которым назойливо копошился престарелый сквиб-бармен и неподвижным, остановившимся взглядом посмотрела перед собой. Она была похожа на умирающую, которая испускает свой последний вздох. Мысли так громко жужжали, вращались вокруг неё. Она скиталась по воспоминаниям, Люсьен слышал, цинично ворошила свои действия, изучала их, как почерк или слог письма. Были, наверное, среди них и веселые и грустные. Но больше всего, пожалуй, грустные.       Хрупкий момент её уязвимости, достойный всех тех пыток, которыми она его убивала. Это поражение…       Не зная, как себя вести в подобной ситуации, Люсьен сделал для себя что-то невообразимо страшное, но, наверное, самое правильное — поднёс к клыкам кисть и надкусил. Спустя несколько секунд капли бордовой жидкости наполнили бокал.       Николь усмехнулась.       — Неужели ты думаешь, что кровь вампира обладает более сильными свойствами исцеления, нежели магия вейлы?       Он упустил момент, когда она прижалась к нему всем телом. Её кожа обжигала каким-то древним огнем — более древним чем этот мир. И он был готов забыться. Потому что ноздри, до судорог конечностей, забились морозным запахом пионов; а длинные ресницы трепыхали, как в силки загнанные птицы. Проще всего, наверное, сейчас было застрелиться, самым плебейским, магловским способом, который в конечном счёте его не убьет. Потому что он болен, а она — раковая опухоль, которая с каждым вздохом разрастается и жиреет, как на дрожжах.       — Она не для него, — потрескавшиеся губы скользнули по глади розовой щеки, в надежде собрать сладкий вкус чистых пор. Это поражение, сил больше не было. Он слишком долго ходил по лезвию. — Часы давно пробили полночь. С девятнадцатилетием… Николь.       И её губы, порочные, как никогда святые, никогда не знавшие покоя. И его губы, древние, познавшие слишком многое, но никогда не насыщавшиеся ею. Голодный, жадный, жаркий, если его конечно можно так назвать, поцелуй. Среди войны, в грязном пабе. Словно она его лишала жизни, безжалостно, до треска надламывая позвонки, а он, с отчаянным мазохизмом, и вновь и вновь тонул — без дна и без надежды.       Похожие на прямой укол адреналина в мозг.       У нее были тугие, мягкие, крышесносные губы, такие до дрожи знакомые. Они с ним много говорили… Вкрадчиво, настойчиво, маняще и лживо. Сквозь шёлк одежды зудела её грудь… Божественная грудь. Раз по пятьдесят за ночь он благодарил её за то, что она давала возможность насладиться пьянящим, как наркотик, запахом её тела. Эти ночи до самой смерти останутся в его памяти. И если б Люсьен только был сейчас способен открыть глаза — то увидел бы, что созвездия родинок на её шее горят каким-то небесным серебряным светом, который говорил о чём-то особенном и навсегда забытом. Но он самозабвенно взбивал кожу до пены, словно старался найти то оголённое и уязвимое, то самое, что стиснуть на последок и погибнуть в тот же миг.       — Le cose belle sono sempre preziose…— дикий, едва слышный шёпот в набухшие сучьи губы. Лучше бы кто-нибудь сейчас по-добрососедски откусил ему язык, потому что эти бессвязные слова явно были сказаны каким-то предателем, засевшим глубоко на подкорке сознания.       — А мне всегда нравилось прощать тебе этот недуг, — синие глаза, подёрнутые похотью и влагой, смотрели томительно тяжело, а белокурые пряди, так красиво намотанные на его кулак, открывали обзор на пульсирующие шейные артерии. Но Люсьен не посмел бы и прикоснуться к ним — великую сакральность берегла её кровь.       Он был почти уверен, в недалеком будущем в ней будут крестить детей и принимать торжественные ванны; где в облаке фимиама и под хор духовных песнопений будут прощаться самые чудовищные грехи.       Потому что она дарила свободу. Был ли в его руках сейчас серафим или сам дьявол — Люсьен не знал. Но крючок, что томился в бессмертных легких навсегда пророс корнями в сердце. И даже самый злейший враг, бесславно охраняющий ворота цитадели, не смог бы извлечь его. Лишь потому что пленник сам хотел обматываться золотыми прутьями клетки.       Быть может так и начинается зависимость?       Когда один из двоих хочет забыться, а другой — забыть.

***

      — Так, так… Ну и что на этот раз, красавица Ни́кола? — немолодая дама с каштановыми завитушками лукаво сощурилась.       — Эрих Фромм «Иметь или быть», — Николь бесцветно ухмыльнулась непопулярной версии своего имени и положила тонкую книжонку на усеянный пергаментами стол.       В лавке мадам Люрен было как всегда тесно. Высокие, изогнутые под потолком шкафы с книгами всё норовились сбросить какую-нибудь рукопись прямиком на голову. А вековая пыль и запах подсохших чернил, которыми было исписано с полдюжины свитков, забивали ноздри спёртым воздухом осевшей старости. Впрочем, нельзя не отметить, что здесь было по-особенному, как-то до убогости уютно. Маленький магазинчик в деланно-итальянском стиле находился на главном перекрёстке Силистры. Правда, высокой посещаемостью никогда не славился. Вероятно дело было в специфичном нраве хозяйки.       Мадам Люрен, более известная как Аннет Цанкова, представляла из себя женщину лет пятидесяти, но выглядела старше — прежде всего из-за громадных размеров. Высокая и страшно толстая, она казалась бы величественной, если б её лицо было способно выражать что-то кроме добродушия. Отчаянная формалистка, она была редким экземпляром. Ибо обладала даром — вызывать симпатию у малознакомых людей. С утра до вечера Люрен ходила в розовом капоте, ведущим своё происхождение от занавесок, в шали, бывшей когда-то кашемировой и широкополой соломенной шляпе. Несуразная, талантливая курильщица. Ходили слухи, что она топором зарубила собственного мужа, поэтому ходит с двойной фамилией.       Николь нравились её глаза и огромные руки.       — Опять твои магловские психологи, Ни́кола… — Аннет заворочалась и нерасторопно поднялась со скрипучего кресла. — В твоём возрасте надо романы читать, а не этих ненормальных вроде Эриксона и Фрейда. Чёрт-те что пишут…       — Писали, Аннет, писали… Фрейд сгинул в тридцать девятом, а Эриксон недавно — в девяносто четвёртом.       — Ну и поделом! Когда последний раз читала что-то из психологии, сразу обнаружила у себя несколько психических расстройств. Так что поосторожней с этим делом.       Николь рассмеялась, а тем временем тучная продавщица, не замечая фальши в её певучем смехе, с блаженной улыбкой на губах запаковала книгу в фиолетовую обертку, повязав сверху пышный поросячий бант.       — Что такое, зачем? — брови недоумённо взлетели вверх.       — Неужели ты подумала, что я забыла про твой день рождения, девочка? — у бледно-зелёных глаз нарисовались хитрые морщинки, придавая их обладательнице плутовато-воровской вид. И, тяжело усмехнувшись, Аннет утянула Николь в душащие объятья.       — Это было совсем необязательно, — прохрипела она куда-то в область загривка. Но так же приторно-нежно обхватила руками её мясистую спину. И хотя этот приятельский жест показался Николь символическим, в нём сквозил отпечаток дурного вкуса.       — Да ну, брось! Тебе сегодня девятнадцать, дорогуша… Святой возраст. И если для того, чтобы в такой день ты улыбнулась, нужен старик Фромм, то ради бога!       Они громко расхохотались, затапливая крошечное помещение варварским, хрестоматийным гоготом виндзорских кумушек, вынудив читающего мужчину в углу осуждающе зыркнуть глазами.       — Благодарю, мадам Люрен, чудесный подарок, — Николь отстранилась и, заговорчески подмигнув, указала на собственную ладонь. Из которой трепеща бутоном, вырвался цветок душистой розы.       — Ах ты плутовка! — женщина восхищенно замахала руками, сбивая со стола чернильницу. — Это тебя сегодня должны баловать дарами первоцветов, а не наоборот! — её бодрый голос засочился нотками ворчания, но подарок женщина вежливо приняла, сохраняя на физиономии светскую учтивость. — Ладно, беги, кошечка. И передай Каролин, чтоб зашла ко мне на досуге! А то в городе её днём с огнём не сыщешь, появляется раз в полгода!       — Разумеется, всего доброго, — и покрепче стиснув ветхий переплёт, Николь толкнула дубовую дверь, на которой, с небольшой заминкой брякнул колокольчик.       Как только за спиной раздался хлопок, её прекрасно-лживая улыбка растворилась на губах.       Заполонив мысли, продавцы, конторщики и лавочники, которых она патрулировала сегодня, как никогда, встречались под веками и назойливо мельтешили. Их общий уровень дружелюбия обезличивал. И мешал сосредоточиться.       Между тем, вес фиала, наполненный вампирской кровью, болтался на шее подобно свинцовой гарроте. У осуждённой по самому страшному греху. Греху лицедейства.       Возможно, Люсьен был прав, и стоило отречься от абсурдной идеи сингулярности будущего парада планет… Но смотреть на мучения Чарльза было более чудовищно, чем химический ожог в пять лет. Ведь от того остался лишь маленький шрам на ладони. А от могильных стенаний брата кровоточило нечто погабаритнее.       Хотя… Касл всегда к ней необъективно относился. У него, столь проницательного человека — точно была повязка на глазах: рядом с ней он вёл себя как ребёнок. Стоило лишь увидеть — простодушную и прелестную лань, с болью в глазах, скромно утирающую слёзы, точно юная девственница, и в этом влюблённом старце оживали все чувства, которые он успел похоронить за каменной стеной прожитых лет.       В его сердце старого хищника расцветала мечта, поэзия, имя которой — Ни́кола Флокс. Хотя сама Николь была твердо убеждена, что это ни что иное, как одно из социальных явлений, легче всего объясняемых физиологией. Он любил её тело, любил жизнь, которая сияла всеми цветами радуги рядом с ней, но, наверное, никогда не любил её саму. Пусть и божился в обратном.       Пожалуй, лишь поэтому она всё ещё держала его при себе. Хотя, нет, тут она лукавила — не только поэтому. Николь питала к нему непонятную, странную, но слишком сильную привязанность от которой никак не могла избавиться. И в сущности, она сердилась на себя из-за этого, потому что чувствовала себя достаточно сильной, достаточно свободной и одарённой, чтобы оставаться одной.       Естественно, Николь наотрез отказывалась признавать, что их Гордиевым узлом связали выкуренные в тишине сигареты, своеобразная повседневная тоска и тупые, ничего не значащие разговоры, сопровождавшие их прогулки по дорожкам из светлого гравия, где между кипарисами таинственно исчезали силуэты пожилых пар. Однажды они прошагали километры по набережной Марселя, Люсьен тогда рассматривал их страсть, как литературную проблему, а Николь с иронией и пренебрежительным любопытством слушала эту рассеянную, несколько вокзальную болтовню, изредка поддакивая и жмурясь, как кошка, от прямых лучей полуденного солнца. Тогда она понимала его и общалась с ним одними только глазами.       Глаза у Люсьена, кстати, были умные, стариковские, пожалуй, даже грустные. Николь они нравились. Ей любопытно было смотреть в них и каждый раз находить что-то человечное; тогда как остальные видели в их сиянии лишь кровожадного монстра.       Люсьен был красив — гедонист и мракобес, с лицом исконного южанина: смуглый, открытый, шальной. Он был беззаветно любим женщинами. Да и с такою силой, какой женщины чрезвычайно редко любят мужчину. Нагло посмеиваясь, он говорил, что дело в экзотике вампиризма. Однако, не смотря на свою природу клоуна Люсьен никогда не пустословил и всегда давал дельные советы.       Может, действительно стоило прислушаться…       Нет.       Даже без раздумий.       Та чудовищная агония, которая вторую неделю мучила Чарльза, была кошмарнее страстей Христовых. И летаргия отныне мерещилась ей бальзамическим сном. Она не откажется от шанса, пускай и такого крохотного.       Призрачные образы, галлюцинации, терзали его разум.       Он бормотал и бормотал, точно безумец. А она сидела возле его бьющегося в конвульсиях тела и выливала, без остатка, все целительные силы вейлы, уповая на малейшее улучшение стабильно дерьмового состояния, пока головокружение не становилось столь явным и отрывистым.       Досадно только, что пользы от столь высокоморальных и самопожертвованных актов было меньше, чем от козла — ни молока, ни шерсти.       Изумрудные глаза беспросветно застилала туманная пелена — первая денсосигнация магического истощения. Была даже выдвинута весьма обоснованная гипотеза о насланном проклятии. Но она отпала, когда провели ритуал диагностики. Алатырь в логограммах показал структуру и количество вещества. Чарльз был чист. Его мозг деструктировал человеческим путем. Он по-плебейски сходил с ума.       На шумную, щедро залитую солнечным светом улицу из книжной лавки выпорхнула девушка. Девушка совершенной, блистательной красоты. Она напоминала изваяния Флоры и Зефира, слившихся в объятии по воле искуснейшего скульптора. У неё был гладкий лоб благородной формы. Нос — изящный и тонкий, с лисьим приподнятым изгибом, и чётко очерченными ноздрями. Рот — алый, свежий, как роза нетронутая увяданием, — оргии и войны не оставили на нём никакого следа. Подбородок, словно отлитый влюбленным поэтом, блистал молочной белизною.       Николь бодро шагала по усыпанной декоративными цветами улице, цокая каблуками и посылая очаровательный оскал каждому прохожему встречавшемуся на пути. Даже обидно, что столь выработанная годами гипнотическая улыбка была насквозь пропитана ложью.       Блондинистые волосы, как и крыши фламандских башенок, выстроившихся стройным рядом, сияли, жестоко ослепляли мужчин и женщин.       Иные жители городка останавливались и зачарованно провожали её взглядом.       Всем своим существом эта девушка излучала гармонию мира материального и эфемерного. Быть может, именно это и восхитило соседа-плотника, который натруженными руками выводил замысловатую деталь на дубовой скамье, склонившейся под напором чисто итальянской улицы.       Капли белого пота градом сходили с обманчиво безмятежного лба, отощавшее тело тряслось, как при ярко выраженном сепсисе. Лубоки, пропитанные целительской магией, не облегчали исход горячки.       — Auxilium… помоги нам, — дребезжащий хрип с надрывом выходил из горла. — Fidelis! Fidelis regna… В начало… Satus… мести!       Николь сидела у постели Чарльза уже третий час, он всё ещё не приходил в сознание. Брат свирепо шептал на латыни, время от времени переключался на французский и английский. Он наверное залепетал бы и по-китайски и по-гренландски, если б только знал эти языки.       Сквозь белые коленкоровые занавески врывался тёплый, знойный ветер. Август пришёл неожиданно, хотя они уже давно не смотрели на времена года. У войны не было разделений на зимы.       Любопытный чёрный ворон приосанился на подлокотнике.       «Ты устала».       Громкий «кар» для других, внятная, хотя и чрезвычайно бесячая, речь для неё.       «Улетай. У меня нет настроения тебя развлекать».       «Он все равно умрёт. Он мне са-ам вчера сказал».       Николь злобно сощурилась, и потоком морозного воздуха наглую курицу унесло в сторону.       Вновь стало тихо.       Неестественно тихо.       Чарльз лежал на постели неподвижно, но его глаза… Словно ожили, бланжевая пелена спала, изумруд вновь заискрился малахитовыми крапинками. Она с обманчивым упованием заглянула в такое ей подобное лицо, но моментально отшатнулась. Оно пылало безумием.       Маниакальная, болезненная хватка сомкнулась на её запястье. И потусторонний шёпот проник едва ли не в самую душу:       — Смерть… тихо танцует в тени каждого из нас и она придет. Придёт за нами совсем скоро. Вернётся за тем, что принадлежит ей по праву. Кисть революции приведёт к началу. И выход из лабиринта станет входом.       Она ловила каждое осознанное слово и чистое ритмичное дыхание. Но нефритовые глаза вновь закатились, тело затряслось.       Николь отскочила в сторону. Черномазый мальчишка чуть не проехался по ней колесами велосипеда.       «Надо залезть к нему в голову».       Легилименция в своем роде являлась катализатором, неотъемлемой частью внушения. Просто изменить саму материю, обратить вспять настигшее безумие. Создать ложную иллюзию здравомыслия. Она ведь более чем преуспела в науке фокусов и искаженных восприятий. Сама природа наградила её редким даром эквилибриста.       Да, это будет весьма здравое решение.       Смерть… тихо танцует в тени каждого из нас и она придет. Придёт за нами совсем скоро.       Время показало, что к словам Чарльза стоит прислушиваться. (даже к самым бредовым) Вот она и прислушивалась, но только это никогда не успокаивало.       Война плясала под дудку старухи с косой уже так долго… что когда-нибудь это неминуемо бы произошло. Смерть неизбежна. От неё ни спрятаться, ни убежать. Она не бессмертный Люсьен, который живёт на свете дольше Гренландского кита. Она смертна, и даже это, увы, не панацея.       Старый, покосившийся деревянный домик с обшарпанной синей краской купался в прохладных лучах утреннего солнца. Горная вершина Мусала сверкала снегом. На её макушке покачивались три сиротливые ели. Николь однажды врезалась в одну из них, когда тренировала мёртвую петлю ослабевшими крыльями. Вернулась тогда вся в опилках и гордо продемонстрировала Алексу трофейную шишку, отвоёванную у белки.       До озноба знакомый пейзаж.       Утро, нежное и молчаливое, обволакивало всё существо этой цветастой поляны. На одном из откосов горной дороги сияло озеро, в водах которого отражались тутовые рощицы, виноградники, длинные ажурные балюстрады, пещеры в скалах, спрятанные в тени зелёных завесов из плюща. Многое здесь напоминало Испанию. И это придавало месту поэтичность. Воздух был наполнен ароматом золотистого дрока и колокольчиков; повсюду раскинулись живописные пейзажи, и повсюду витали сладостные чары, обязанные покорить душу юную, девичью, изнежить её, восхитить, убаюкать. Прекрасный и ласковый край этот усыплял горести и пробуждал очарование. Никто верно не устоял бы перед этим безоблачным утренним небом, перед этими сверкающими водами.       Даже удивительно, как негласная северная столица Болгарии оказалась одним из тех портов Сопротивления, где война ещё не бросила отребья костлявой рукой Смерти. С отрубленными головами, гниющими трупами и этим убогим черепом, что висел над Лондоном второй год подряд.       Дурмстранг знал своё дело и свои идеалы; выпускники охраняли границы как никто в магическом Конгрессе. Видно, не так давно забытая диктатура Гриндевальда давала свои плоды, и, с конца сороковых, мастера осознали, что впускать зло на свои земли аукнется фатальной ошибкой.       Александр, почитаемый курсантами северного института тёмной магии, временами брал Николь и Чарльза в тылы русских — чтобы те поучаствовали в живом сражении, научились хладнокровно мыслить, когда кровь хлещет из раны, а противник ещё на ногах; словом, не питали ложных иллюзий на счёт войны. Но Николь никогда их и не питала — она относилась ко всему инертно, как к чему-то неизбежному, а потому обязательному. Она осознавала, что живёт в каких-то полукомедиях, именуемых боем, не до конца признавая подлинность окружающей реальности. Так проще демонстрировать безразличие, дабы не сойти с ума на этом кровопролитном поприще, где нет и не будет победителей — одни только трупы.       Кажется, им было по четырнадцать, когда её и брата впервые использовали в роли пушечного мяса на границах. Николь тогда позорно вывернуло, когда глаза рассмотрели пятёрку отрезанных голов, ранее принадлежавшим профессорам из преподавательского состава Волкова. Головы висели насаженные на их же посохи. Дикое, безобразное зрелище. И она соврёт, если скажет, что оно до сих пор не нагоняет кошмары.       Если верить слухам, те зверства учинила группа под предводительством Лестрейндж. Самые двинутые, безумные, выдрессированные до раболепия. Они никогда не попадали в плен — её Пожиратели бились насмерть.       Правда, наверное стоит отдать должное — великими сокровищами пополнилась копилка заклинаний, когда Николь вступила в открытую дуэль с Беллатрисой. Та была высочайшим профессионалом в боевой магии, великолепным тактиком и стратегом, отличным дуэлянтом.       Однако сам бой у неё был некрасивый: резкий и тяжелый. Николь презирала её нетерпение и жажду получить победу сразу, потому как сама любила драматические сражения. И хотя нередко обвиняла себя в театральной браваде, мишуре, фатовстве, что зачастую присуща молоденьким девушкам, но отделаться от этого ига пустой манерности никак не могла. Она воевала быстро, безрассудно. И почти ловила кайф от боли.       У людей это кажется называлось «синдромом солдата». Когда спустя годы человек неосознанно будоражился, волновался, испытывал азарт перед предстоящей резней. Так и Николь всё ждала бала, наглаживая ришелье на платье, перед новым холокостом с оружием, чтобы опять закружиться, засверкать в этой снежной буре. Где снег никогда не белый — кроваво-красный. Потому что в её реальности мотивы всегда мелочнее, финалы похабнее.       На кроне царственного дуба, раскинувшего свой тёмный, сочный шатёр молодых листьев, стайка птиц завыла пронзительную трель.       Силистра… такая яркая, такая солнечная и чистая. Неправильная. Лицемерная. Она должна быть как он — как Лондон. Лондон, из которого она вернулась часом ранее, Лондон, который тонул в человеческом пороке и умывался в человеческой крови.       Посетив, в свое неудовольствие, столицу магической Британии, Николь освежила в памяти то великое презрение, которое она питала к сегодняшней линии государственной власти…       Хартия Псов, провозгласившая господство чистокровия, отрезала единственный выбор атеистической эпохи волшебников — выбор кого любить и на ком жениться. Отныне проводилась регулярная зачистка семей на обнаружение грязнокровых родственников и не дай бог — маглов. А полукровные волшебники впредь считались ягодами второго сорта.       И ладно бы эта эпопея проходила в более спокойной, менее радикальной форме, так нет.       Тёмный Лорд, окончательно утративший трезвость ума, буквально ослеплённый своей безграничной властью — совершенно обезумел. И едва не с пеной у рта отдавал приказы рубить головы направо и налево. Он действовал как несмышлёное, крайне капризное дитя, которое бездумно ломало то, что ему, не по нраву. Когда более разумным следовало дать волшебникам иллюзию выбора и заставить их понять всю классовую систему, где они — вершина пищевой цепочки, а спаривание с маглами приравнивается к чему-то низкому, грязному, отнюдь не достойному их высокому происхождению.       Впрочем, если быть до конца откровенными, то дальнейшая судьба грязнокровок и самих маглов занимала Николь ничуть не больше, чем кота собачья кость. Что там им устроит Волдеморт… хоть каждого третьего на гильотину — не её дело. Все устают от войны, вот она и устала. Именно от войны, а не от сражений, которые всё ещё носили характер её личного триггер-стимулятора.       Быть может, некоторые моралисты сейчас скажут, что Николь — едва ли не нацистка, с замашками маглоненавистника, но и тут осечка, ибо на статусы крови ей тоже было чхать с высокой колокольни. Она уже многие годы брала пример с Александра — и сохраняла доблестный нейтралитет, стараясь не поддаваться волнам предрассудков. Но, вопреки всем факторам, Николь числилась в штабе Сопротивления, а, значит, разделяла позицию родителей, которые и примкнули-то к Ордену лишь из-за старика Дамблдора, который в случае армагеддона божился помочь с хранением философского камня.       Однако ни что не бесило её больше, чем та маска добродетели и мишурная позолота близких ей домов аристократии, которые в тайне не всегда были согласны с новым строем Тёмного Лорда, но при свете софитов толкали совершенно противоречащие их образу мысли речи. И это лицедейная двуликость казалась ей намного гнуснее, чем их испорченность, якобы присущая низшим классам, сообщающая их характерам страшный, а если угодно и комический фасон. Да, её это страшно раздражало. Пожалуй в первую очередь потому, что Николь начала замечать и за собой подобное омерзительное поведение.       Желание закоптить дымом цветастую полянку, на которую она бездумно пялилась на протяжении несколько минут, холостыми стрельнуло в мозг.       Курить хотелось страшно.       Но вместо этого Николь с силой потёрла переносицу, чтобы в глазах до красных вспышек, чтобы скинуть нездоровое состояние на от болезненных кадров войны. И, с профессиональностью, достойной актрисы, растянула губы в улыбке — в конце концов сегодня не тот день, чтобы чахнуть от простой реальности.       Сегодня — день рожденья. Некогда любимый праздник её в край испорченного ребёнка.       Ритмичный стук каблуков и скрип деревянной половицы.       — Vous savez qu'il n'est pas poli de laisser le garçon d'anniversaire attendre sur le seuil! — Музыкальный голос эхом отскочил от пустынных стен коридора.       На французском Николь щебетала исключительно с братом и матерью, потому как отец и Алекс больше предпочитали английский — в политических целях и из бытовой необходимости.       Но почему-то ответа ни на английском, ни на французском не последовало. В доме стояла похоронная тишина, даже звуки улицы не проникали сквозь распахнутые окна. Она на мгновение застыла, прислушиваясь, точно дикий зверь. И притаилась скорее по привычке, нежели по нужде.       В душу пробралось липкое, не так давно минувшее чувство надвигающейся опасности.       «Где они?»       Улыбка мгновенно сошла с губ. Тихими шагами Николь обошла все комнаты первого этажа и… никого? Никого.       В горле резко пересохло и засаднило. Неприятный вкус угрозы растекался по полости рта. О, она узнавала этот вкус. Горький, терпкий, с металлическим ароматом жжёных костей.       Взгляд фокусировался на каждом предмете, в попытке обнаружить хоть что-нибудь, хоть малейшее движение. Годы упорных тренировок и вылазки на горные вершины выработали почти безупречную реакцию. Правда сейчас она была не на битве и даже не на ринге, где движение врага хоть как-то можно предугадать. Сейчас она дома. У себя дома. Но по неведомой причине не может заприметить ничего цельного, словно кто-то притупил весь спектр чувств. Сохранив только одно.       Клейкое и вязкое.       Оставалась последняя комната — столовая, с видом на горную вершину. На прямых уверенных ногах Николь приблизилась к закрытой двери. Бесшумно выдохнула и смирила, как опытный дрессировщик, внезапную дрожь конечностей.       Да что это такое?       Дубовый пол скрипнул и она вошла.       Первое, что увидела Николь была огромная тёмная фигура, подобная тем, что аборигены ковали в забытых пещерах; и багровые, с вертикальными зрачками, глаза.       Бездушные глаза, в них не было ровным счётом ничего. Как в абсолютной, безукоризненной копоти.       Паника.       Первый порыв был — развернуться и бежать. Так быстро, насколько это возможно; действовать по указаниям отца: выпустить крылья, забрать философский камень из хранилища под восточной башней и лететь сломя голову в спальный район Гондураса. Оттуда, сменив имя — в Словакию, и, поддавшись священной тирании аскетизма, обрести свой дзен под покровительством босых монахов.       Но она не двинулась с места, осталась стоять, точно вкопанная. Оцепеневшая, подобно Полю и Виргинии, внезапно увидевших ядовитых змей.       Холод — единственное что проникало под покровы ткани, умело расползаясь по всему телу. Холод самого дальнего айсберга. Холод дементора. Холод смерти.       Она стояла окаменевшая и безучастно, словно со стороны наблюдала, как лорд Волдеморт усмехнулся и одним резким движением подплыл к её фигуре.       Безобразный череп, напоминавший голый бюст Вольтера, казался черепом скелета. Вековечные борозды, неизгладимые, белёсые в глубине — его лицо представляло собой сплошную канальную рытвину. Под окостенелым лбом щурились, ничего не выражая, китайские алые глаза, застывшие в вечной смерти; искусственные глаза, притворяющиеся живыми. Нос провалившийся, как у курпатой старухи, бросал вызов судьбе, а рот, с поджатыми, точно у скряги губами, был неестественно раскрыт — и всё же хранил тайны, подобно отверстию почтового ящика.       Аномальное, с иссохшей, прозрачной кожей, лицо склонилось над ней. И Николь была готова поклясться, что увидела гниющую под ним плоть.       «Боже правый, до чего уродлив».       Тёмная мантия закрыла собой всё видимое пространство. Темнота. Абсолютная темнота.       И голос, замогильный, нечеловеческий:       — Где камень, девочка Флокс-с?       Она не разобрала ни слова из сказанного. Поняла только, что звук, вылетевший из тонкой линии рта был похож на шипение змеи. Или шелест листьев у надгробии могилы. Наверное именно так звучала смерть. Его голосом.       Долгую минуту человекоподобное существо всматривалось в красивое побелевшее лицо, с едва уловимым любопытством. Оно не могло обнаружить там знакомой человеческой эмоции — страха. Её черты оставались бесстрастными, пускай и застыли подобно карнавальной маске.       Ну что ж, жила без страха и умрет без страха.       Он ядовито усмехнулся и от этого пробежали мурашки размером с хорошо откормленных буйволов. Но нет, она не боится, это чувство давно подавлено, забетонировано, погребено, как постыдное и отвлекающее. Правда спина — чёртова предательница, выдавала всё: и страх, и грех, и крах; прямая, словно колом проткнутая, как насмешка, как отчаянный крик — «я тебя не боюсь». Ещё секунда, ещё одна секунда и позвонки с хрустом выйдут из тела, разрывая кожу. Ей очень нужна эта секунда.       Жаль, он её не даёт. Мерзкие осьминожьи ленты, вихрем вылетевшие из подолов мантии, обвили горло удушающим узлом. Беспощадно, почти ласково. Словно опомнившись (как во времена) Николь попыталась шмальнуть грозовым лучом, но из ладоней вырвались только слабенькие искры.       Заблокировал потоки волшебства… Впечатляюще, ничего не скажешь.       — Где. Камень.       — Иди к чёрту… — она хотела пророкотать это громко и уверенно, но изо рта вырвался вопль утки, подстреленной в сезон охоты. Превозмогая барьеры, Николь всё-же пустила электрический разряд, от которого нечто липкое хлынуло из носа; очевидно, кровь. Волдеморт слегка дёрнулся. Правда, мгновение спустя его багровые глаза полыхнули недобрым блеском.       — Я спрошу ещё раз, полувейла, — узел сжался, послышался хруст позвонков. — Где камень?       Успешно игнорируя инстинкт самосохранения, губы сами скривились в злорадной усмешке.       — Придётся убить меня, — она прошептала это с таким сладким упоением, словно не страшилась смерти, а наоборот — жаждала её, как африканские дети — по милости богов, дождя.       Будь она трижды проклята всеми бабками и прабабками, если этот ублюдок получит реактив. Она охраняла его всю сознательную жизнь. Это уже смысл существования, и, ради исполнения долга, у неё достанет мужества умереть. Смерти она уж точно не боится. Давно перестала.       Ленты усилили давление; синие глаза, огромные для лица со столь тонкими чертами, затуманились и покрылись глянцем. Сердце бешено колотилось в рёбра. А мир мерцал и кружился, пускался в неистовый пляс. Лишь багровые покойничьи точки, с пожирающей темнотой на дне ваксовых зрачков, оставались неподвижны. Она бы не смогла прочитать выражение иссохшего лица, но, по сжавшейся линии рта становилось понятно, что он оценивал ситуацию. И явно забавлялся.       Он что-то знал, чего не знала она. Только вот что?       — Это слишком милосердно… Не находишь? — от змеиного шёпота едва не зашевелись волосы на загривке. Но к она его поняла… Вейлы говорили и вразумили языкам животных, ибо являлись существами едиными с самой природой, и парселтанг, в данном случае, не являлся делистингом.       Но что, мать вашу, значит — «слишком милосердно»?..       Тело окончательно ослабло, словно вскипятили всю кровь и пустили на волю бурным потоком. Шея болела, разрывалась на части. Ленты спазмом стягивались всё туже и зрачки почти закатились в блаженной агонии смерти, оставляя после себя снег, раскрашенный лопнувшими капиллярами. Но не успев померкнуть навсегда, Николь поняла что цепи… исчезли? Разорвались.       Она громко и рвано закашляла, схватившись за горло. Белки глаз страшно щипало, воздух не хотел пробиваться сквозь опухшие гланды. И, туманно мазнув взглядом вперёд, Николь увидела, что монстр усмехнулся и долгую секунду рассматривал её скорчившееся лицо.       — Ты сама мне его принесёшь. Я подожду, но не советую слишком долго испытывать мое терпение. Они уже за это поплатились.       Чёрная вихревая дымка закрутилась, окутав фигуру, похожую на демоническое божество первобытных религий — и он исчез.       Как исчезает мираж в забытой богом пустыне. И в ту же секунду, перед глазами открылась картина…       Картина, которая заставила колени подкоситься, и с глухим треском рухнуть на пол. Немой крик застыл в абсолютно сухом горле, а все краски, жившие на идеальном молодом лице, исчезли навсегда.       Как исчезает последняя надежда.       — Нет… НетНетНетНетНетНетНет… — бессвязный хрип шаркающего бормотания. Голова затряслась из стороны в сторону, в наивном неверии, как у сломанной куклы. И слова отрицания… Их хотелось выкляшать, выплюнуть кровавыми сгустками на пол. Они были больными и горячими. Каждое слово с температурой под сорок. Обречённое. Умирающее.       Небольшая светлая столовая в бирюзовых тонах, с распахнутыми настежь дверьми, что открывали невероятно живописный вид на горный утес была устлана… телами.       Безжизненными телами… Мёртвыми телами… Безупречно мёртвыми телами… Родными людьми.       Стало так больно, что почти осязаемо. Что-то закололо внутри. Будто ядовитый порез. Вонзающийся через кожу, проникающий под рёбра, задевая сердце, с остатками всё ещё живого рассудка.       Ей казалось, что она сейчас рассыплется. Превратится в прах. Прямо сейчас. Прямо в пепел.       Николь могла бы сейчас умереть, — так прозревший после операции слепец может потерять зрение от чересчур яркого света.       По белому девичьему лицу не скатились горючие слёзы. И от этих не скатившихся слёз что-то сломалось. Что-то, представляющее из себя кусок окровавленного мяса. Что-то, что забилось в агонии. С каждым вздохом, жидкой, мерзкой кашицей вываливаясь из-под зудящей кожи. Что-то, что ранее именовалось сердцем.       Из ссадин, от резкого падения, растеклись маленькие лужицы драгоценной крови. Оставляя после себя ажурные муары, когда она подползла к хрупкому женскому телу.       Первому на дороге телу.       Мама.       Красивое, оливкового цвета лицо было искажено страшной гримасой. Некогда светлые голубые глаза, в которых всегда отплясывали мазурку черти, смотрели в потолок отсутствующим взглядом. Звенящая пустота и пополам распиленный ужас. Какого это — умирать с открытыми глазами?       Она в фиолетовом платье, таком невероятно прекрасном и насыщенном, как тепличная Азалия.       Дуновение горного ветра — и лёгкие наполнил свежий аромат лимона.       Каролин любила лимонный крем для рук. Всегда говорила, что бьюти-индустрия — лучшее изобретение маглов, а чистокровные снобы — дураки, раз из консервативных предубеждений отдают предпочтение допотопным углю и соломе.       Взгляд упал дальше и тут же показалось, что миллионы нервных клеток взорвались, оставляя после себя грязные ошмётки.       Отец.       Её могущественный отец. Вернее, его тело, лежит у ножки обеденного стола, а мозолистая рука крепко прижимает к себе тонкую фигуру жены. Очевидно он пытался закрыть её собой. Ничего не скажешь — благородно.       У пшеничной макушки валяется палочка из кедра. Как он гордился своей палочкой… Сердцевина хранила в себе волос вейлы. Дэниелу нравилось повторять, что так Каролин навечно с ним. Его веки плотно закрыты, он спокоен.       А Николь колотит. Да так будто наложили трижды умноженный Круциатус. Так, будто в груди что-то разорвалось напополам. Будто лихорадка была уже такой привычной. Будто лёгким вечно было положено вздрагивать, но их вдруг придавило чем-то тяжёлым, словно целый грузовик металла лёг сверху.       Просто — бах, и слышится треск.       Никакого треска.       Просто взгляд. На очередное, на родное… тело.       Алекс.       Даже сейчас задумчивый. Раскинулся — мёртвый, с подлинно испанской величественностью. Если посмотреть со стороны, можно было бы подумать, что он прислонился к стене отдохнуть. На минутку. Всего на минутку. И вот сейчас он вскочит и снова ринется в бой с чем-то неотвратимым, и, без сомнений, ужасным.       Суровое лицо с глубокими, будто следы страшной оспы морщинами, и редкими, искрасна-чёрными на свету волосами. Он казался флегматичным, даже умиротворенным. Словно наступила долгожданная оттепель.       Николь сама не заметила как начала завывать сухими, глубокими всхлипами. Точно раненная белуга, которую от никчемности в океане выбросили на берег. Воздуха не хватало, словно хорошенько дали под дых. И кололо, убивало, прямо под ребрами. Хотелось задохнуться от этого передоза боли, подавиться ей. Взгляд осоловевших глаз метнулся к двери.       И лучше бы она туда не смотрела…       Чарльз.       Чарли.       Ослабевшие ноги в один короткий миг обрели былую прыть, и резким движением Николь оказалась у светлой макушки брата. Это было похоже на безумие. Больше, чем за пределами. Выше, чем за облаками. Ещё никогда она так близко не сталкивалась с тем сумасшествием, в котором тонула. Хотелось. Так сильно хотелось наесться перед смертью. Надышаться. Не соприкасаться пока с этой бездной, что так маняще звенела. Она ещё боролась.       Николь смотрела на тусклый луч света, неравномерно падающий на его правую щеку, а в голове шумел ветер. И она позорно проиграла, полетела в стенку будто ничего не весила. Потому что в тот момент, когда она начала что-то искать в его лице, что-то живое — она ничего не нашла. Пустота.       Хотелось просто заорать ему в ухо, — «Посмотри на меня!».       Но он не посмотрит. Не посмотрит и не увидит, как она опадает со своих костей. Не увидит, как ссыплется ему под ноги. Как сгребает его тело в охапку и начинает что-то бормотать в хладный лоб. Что-то о сожалении, прощении, любви…       Он идеален с закрытыми глазами. Ему снится добрый сон. В детстве Николь часто прибегала к нему в постель, потому что любила слушать размеренное дыхание, оно успокаивало, дарило чарующую тишину. И он так же обнимал её и гладил по длинным волосам, рассказывая какие-то глупые сказки, из магловских книжек.       Он любил мифы. Однажды на Хэллоуин вырядился Зевсом, и попытался наколдовать молнию, но из палочки вылетели лишь слабые искры. Она тогда так звонко смеялась над ним, а Каролин строго приказала не издеваться. И чисто материнским жестом погладив брата по голове, сказала, что однажды Чарльз Флокс станет очень сильным волшебником…       И он стал. Сильным. Стал.       Ну открой глазки, не притворяйся. Не надо. Верни мне себя. Ты-обязан-вернуть-сейчас-очень-быстро-немедленно-пожалуйста…       Прошлое сжирало заживо. Обгладывало кости, проезжалось бетоном по мозгам. Утрамбовывая всё живое, всё самое светлое. Господи, как многое она бы сейчас отдала, чтобы вновь увидеть этот костюм Зевса. Ощутить тепло своей половины. С самого рождения… Её половина… Её близнец.       Вновь услышать заливистый смех.       О, этот его смех… Он был таким громким и чистым. Словно создавал свой собственный мир, где никогда не идут дожди.       Он не любил дожди. Он любил солнце.       Она с больным ликованием замечает, что его грудь дрожит, а затем горько усмехается в пепельную макушку. Это не он дрожит — это её лихорадит. И начала пуще прежнего водить ладонями по мёртвому лицу. Зацеловывала нос, губы, щёки, лоб. И так по-кругу. Пока его лицо не стало таким же мокрым, от её слез. В них тонуло абсолютно всё. Захлёбывалось.       Это какой-то ад. Она неслась в него на бешеной скорости, предохранитель не работал, тормоза отказывали. И спасения не было. Мир пылал в сатанинских котлах, и она почти слышала этот скотский бесовский хохот монстра. Это было похоже на ночной кошмар, помноженный на бред проходимца. Такого не может быть. Просто не бывает. Наверное, это неудачная шутка, розыгрыш — что угодно. Только не правда.       На какое-то мгновение её руки замерли, прекращая хаотичные движения по фарфоровому лицу. И Николь пошатываясь поднялась, затем подняла Чарльза, подхватив под широкие плечи.       И потащила. Потащила, как умирающего зверя. Туда. К остальным.       Он был тяжёлый, почти неподъемный. И всё, что оставалось — это волочить свинцовое тело за собой.       Николь распрямилась и вдруг посмотрела на эту страшную картину совершенно приземлённым взглядом.       И вспышка внезапной, почти дикой боли заставила не просто выгнуться, а выгнуться с хрустом. Так, будто пытаешься выпрыгнуть из собственного тела, из чужой шкуры. Это была не физическая боль. Другая. Так болела горела… Душа.       И после вспышки, когда фальшивый мир дёрнулся вокруг, сменяясь предыдущим, который теперь так-слишком-пуст, и когда этот мир сменился на теперь уже настоящий… Из её груди вырвался нечеловеческий рёв.       Она упала на колени и закричала. Закричала так громко… Закричала, сжимая руками грудную клетку. Сжимая плечи до красноты.       И это вырвалось. Оно разорвало, вывернуло, убило… его было так много. Чудовищный импульс сотряс стены, раскрошил потолок. Из тела вырвался луч чёрной магии, луч ртути, яда; он впитывался в землю. В каждый уголок дома, в каждое соцветие карсоновых роз у крыльца. Создавая кладбище цветов, где тут и там алели бутоны, срезанные накануне и служившие украшением лишь один день.        Проклятье на основе великой боли от потери душ было столь мощно, что отныне, кто бы ни ступил на эти руины неминуемо погибнет бесславной смертью Авдона. Погибнет как они. Как она.       И казалось, что от крика сотрясались не только стены, но и собственный череп, который готов был взорваться прямо сейчас.       И даже когда она больше не могла кричать…       Она кричала. Орала словно банши. Уже сипло, разрезая острыми ножами глотку. Потому что этот крик уже не мог ничего исправить. И когда голос окончательно пропал, она просто… упала.       Упала между ними. Обняла четыре мёртвых тела слабыми руками. Как можно ближе. Как можно ближе к себе. Будто старалась просто запихнуть их обратно в себя. Обратно в сердце. Где было сейчас так невыносимо пусто.       И почудилось, на подкорке сознания, прямо перед самыми воротами забвения, что руки матери сжали её в ответ…
Примечания:
261 Нравится 130 Отзывы 197 В сборник
Отзывы (24)