На седьмом кольце Сатурна

Горячая работа
NC-21
В процессе
261
33
Natalyya бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 70 страниц, 33 862 слова, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
261 Нравится 130 Отзывы 197 В сборник

Глава четвертая: Мир золота и крови

Настройки

Я знаю, есть глаза, где всей печалью мира Мерцает влажный мрак, но нет загадок в них. Шкатулки без кудрей, ларцы без сувенира, В них та же пустота, что в Небесах пустых.

А может быть, и ты — всего лишь заблужденье Ума, бегущего от Истины в Мечту? Ты суетна? глупа? ты маска? ты виденье? Пусть, я люблю в тебе и славлю Красоту.

Шарль Бодлер

Глава четвертая

      Если б Николь знала, что однажды ей доведётся пролетать над крышами Лондонского Вест-Энда — обязательно бы захватила лорнет. Коралин нередко брала эту полезную вещицу с собой в оперу, чтобы занять себя наблюдением «кулисных новостей». Немые эти сцены всегда сближали её с актёрами благодаря страстям. Так порок издавна связывал богача с нищим. Однако стоит заметить, что Коралин Делакур отнюдь не была простушкой, которую трогали чужие ссоры, интриги и предательства. Нет. Но она, как и все светские дамы, любила ощущать дрожь ужаса и проливать слёзы умиления над трагедией, которая её (слава Богу) не касалась.       Николь старалась избегать мыслей о матери и семье в целом. Но сейчас, пролетая мимо спящих домов, где горели слабые газовые лампы, посапывали в кроватках дети, шёпотом ругались взрослые — воспоминания о их несбывшемся будущем, погребённом прошлом и отравленном настоящем накатывали лавиной. Вихрь эмоций уже успел притихнуть, спрятавшись где-то в глубинах сознания, когда она ракетой выскочила из приюта, (вдобавок разбив крыльями окно); но вот леденящая душу паника, отчаяние и фатальная неизбежность постепенно обретали в голове какую-то форму, тональность, полнозвучную и резкую одновременно.       Что-то пошло не так.       Том Реддл, который сейчас преспокойно дремал в темноте своей монашеской кельи, не выглядел безмозглым младенцем, коим Николь должна была его застать. Он был половозрелым мальчишкой, на вид лет семнадцати-двадцати. И выходил из этого чрезвычайно любопытный парадокс. Ибо дело они с Люсьеном изучили с такой же доскональностью, с какой генерал изучал неприятельский лагерь. Следовало ли, что идеальный план «Малерба» дал осечку, и вся военная наука полетела к чертям собачьим?       Однозначно да.       В положении, подобном её, разгневанный охотник, за неимением дичи отчаянно стрелял по воробьям. Домициан, за неимением христиан, убивал мух. Вот и Николь, за неимением чёткого перечня действий в случае фиаско, вступила в открытую дуэль с молодым, полным ярости и силы Тёмным Лордом. Собственно, благодаря чему на ногах сейчас и проступали хирургически точно разрезанные слои мышц. Они кровоточили и походили на ягоды — но точно не вишни.       Каждый взмах крыльев разрезал ночной воздух, пустоту, такую бесконечную, мутно-стеклянную. Городской асфальт вонял порохом, окружающие кирпичные дома — пеплом из печей крематориев. Монотонный тоскливый шум проезжающих поездов приносил не свежесть, но гнилостную сладость, подобную взвеси птомаинов. Лондон… Этот город в любое из столетий был живым воплощением обители нестабильности, паранойи и цинизма.       В полной прострации Николь оставила чудовище живым, лежащим на спине, точно в теле его не осталось ни капли сил. Она запомнила эти тёмные глаза, этот лоб, эти щербинки на руках, словно от оспы. Человек, пожалуй — существо столь переменчивое, что о нём ничего наверное знать нельзя, и всё же, её отщепенческому поступку нетрудно было подыскать объяснение. От Реддла веяло замогильным холодом; его расколотая душа, как вдребезги разрушенный конструктор, говорила сама за себя — и говорила она, что дивный мальчик бессмертен. Его не убить, накинув на него петлю, не выстрелить, нацелившись из пушки. А это значит, что она — последняя живая из Фламелев, бесплотная надежда, что должна сулить индульгенцию и победу сразу, застряла в чужом мире, в чужом времени, не имея возможности прикончить убийцу.       Своего убийцу.       Да… Как никогда Николь чувствовала в себе надлом — она была растеряна, уязвлена, предана жизнью и временем. Это толкало взять реванш, расквитаться за то, что ей пришлось испытать несколькими ночами ранее. Это было нечто, что не облечь в гривуазные одежды слов. Ни в нечто напористое, на стыке страсти и агрессии; первообраз богини Атеи, «богини мести» обольстил последнее, ещё живое в ней.       Зря что-ли из года в год они ползли по пути чистейшего мятежа?       Какой-то демон безумия и насилия охватил, взбудоражил её сознание, которое лихорадочно работало, покуда Николь старалась сосредоточиться на полёте.       Удастся ей или нет, — это ведает судьба… Если удастся, — бояться больше нечего, потому что тогда начнётся новый виток в истории мира, семья Фламель не сложит голову, как Иисус на Голгофе, у чистокровных тиранов не найдется предводителя, волшебники никогда не узнают значение термина «цивилизация разложения» и геноцид маглов не дойдет до массового истребления рода человеческого. Ну, а не удастся, — её ждёт тот же эшафот, на котором погиб Дидье…       Тишина ночи, печальный шелест деревьев, гвалт железных путей, которые как бы вздрагивали, зловещий прерывистый крик совы: всё увеличивало тревогу внутри. Из глубокой раны, рассекающей бедро, тонкими струйками змеилась тёплая кровь, пропитывая чёрный балахон на теле. Сегодня у неё был траур не только на платье, но и в мыслях. Которые, стройным духовным пением скандировали только одно имя — Люсьен…       Помню в сороковых, я вернулся из длительного путешествия по странам Малой Азии. Тогда я и познакомился с Джо. Забавный малый, он держал бар на Карлайл-авеню, «Хромой гусь», кажется. Если не найдешь меня в квартире, ступай туда. Только не пугайся, если обнаружишь меня в компании шлюх и опиума. В те годы плебейская кровь внушала особое очарование. А сейчас спой мне… Я хочу слышать твой посмертно-стонущий гимн нашей заведомо проигранной битвы.       Под ногами проносился город: гниющий кадавр, минувшее величие — Лондон; в нём умирали даже дожди. А над головой сияло необъятное одеяло. Звёзды. Далёкие и яркие, манящие белым огнём. Стык между космической чистотой и человеческой убогостью вызывал двоякие чувства. Мимо закрытой бакалейной лавки, в которой, быть может, по четвергам продавали сушёные фрукты, рысцой пробегал мужчина в дорогом пальто. Он посматривал на часы и оборачивался. Наверняка опаздывал.       Поток жаркого воздуха сильно ударил в лицо, когда Николь, перевернувшись, обогнула дымовую трубу.       Её мысли, упрямые, как погнутые гвозди всё ещё цеплялись за воспоминания о семейных могилах, на которых она возвела эдемский сад, безысходной силе любви и счастью, от которого хочется выть. Очень мутное чувство терзало Николь, когда домовые эльфы вонзали металл лопат в рыхлую землю фамильного кладбища. Оно не имело названия, но довольно быстро всколыхнуло рёбра и прогорело минутной слабостью, когда кулаки разбивались в кровь от ударов по мокрым каменным плитам. Даже жаль, что ни один бродячий художник не застал её там, на коленях, в позе, которую благочестивейший из живописцев придал Моисею перед неопалимой купиной на горе Хорив.       Сейчас Николь конечно отрицала все эти моменты ломко-хрустального горя и злилась до бордового марева перед глазами, до желания скрежетать зубами, ведь не могла ничего исправить. Однако в сером пепле прогоревших эмоций краеугольным камнем бытия вертелась идея об уничтожении крестража. Крестражей. Пускай их будет тысяча… Победить или умереть — других вариантов больше не существовало.       Мир вспыхивал в промежутке между вдохом и выдохом. Мышцы спины зудели фантомным шумом, как чужие разговоры на светских вечерах. На них всегда собирались аристократки — пустые и поверхностные, они без устали обсуждали нечто бессмысленное: что-то вроде саксонских скатертей или вульгарного выхода в свет португальской принцессы, избегая политических тем. Конечно, буржуазия в её время была тем же, чем она бывает всегда. Она любила порядок, мир, желала перемен и в то же время боялась, что они произойдут.       Николь лениво представляла верхние слои атмосферы и то, как там должно быть сейчас страшно холодно. А ещё звёзды… Пугающе бездонные, таинственно прекрасные, равнодушные. Звали её, звали и шептали: «лети к нам»…       И она летела.       От ветра волосы вздымались — белое пламя, и рассыпались по плечам спутавшимися волнами, оставляя за собой тающий след, подобный тому, что самолеты распыляют в чистом небе. Надежда застыть от ледяного дыхания космоса была как никогда привлекательна. Она бы сейчас хотела сгореть куском астероида и превратиться в пыль, которая потом переродится в сверхновую.       Взмах. Ещё один. Ещё. И выше. И дальше. И назад не вернуться.       Как абстрактное, бескрайнее, не знающее препятствий, мифическое. Более мифическое, чем весь этот выдуманный каким-то бездельником волшебный мир. Полёт.       Её полёт — это свобода? Но свобода от чего? От земли? От мирского? От волнений, мыслей, забот? От окружающего сейчас? Окружающего? От себя?       Казалось, что слиться с неровной лунной поверхностью чрезвычайно приятно, с её буграми, кратерами, стихийными морями. Там, на поверхности будет минус двести, и она превратиться в самую красивую ледяную статую. Увековеченные в камне крылья покроются межгалактическим кристаллом. И безукоризненна будет её душа — чистая, безвинная, незнающая мирских страстей и тревог.       В глубокой, как омуте, городской реке отразилась фигура женщины-птицы. Настолько тонкой, что почти нематериальной, зависшей в воздухе точно ещё одна звезда на небосклоне. Старый Вестминстерский мост стоял под ней мертвенно спокойный; он был молчалив, как могила, и пуст, как бесконечность. И казалось, что смотрел на занимавшийся персиковыми оттенками рассвет с тем же страхом, с каким смотрит человек, приговорённый к смерти, на тюремщика, который пришёл сказать ему время казни. Румяная полоска горизонта отнимала последние крохи власти у одинокого спутника земли. И лишь женщина-птица с молочным облаком вместо волос сверкала под прощально-гаснущую колыбель луны.       Тишину раннего утра разрезал шум первого почтового рейса на Америку и свист огромных белых крыльев, что почти коснулись водной глади, вырисовывая в воздухе мёртвую петлю.

***

      Люсьен всегда считал, что именно на таких кабаках как «Хромой гусь» следовало вывешивать знаменитую Дантовскую надпись: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Ибо даже то количество вертепов, картежных домов, волчьих притонов и западней, которые он имел честь посетить в своё время в Лондоне и где ему всегда были рады, не могло сравниться с фантастической атмосферой бара на углу многолюдной Карлайл-авеню. Жизнь здесь постоянно кипела. Круговорот маглов, волшебников и других божьих тварей непрестанно бодрствовал и крутился — как собаки вокруг фермы или телохранители вокруг царя. Но что любопытно фундаментом столь популярного в военные годы заведения являлся отнюдь не интерьер зала, где главенствовали приятные глазу кофейные и янтарные оттенки, не царский выбор контрабандного алкоголя, не изобилие пикантных кушаний, и даже не ослепительно-полнокровные гризетки-танцовщицы, как многие могли подумать, а Джо.       Просто Джо.       — Мысли — частное дело каждого, дружище, — послышалось откуда-то снизу и в тот же миг из-под барной стойки вынырнула знакомая улыбающаяся физиономия. — Но всё же эмансипация женщины и обретенная ею сексуальная свобода так сильно изменили взгляд мужчин на необходимость целомудрия, что ревность отныне может быть темой не трагедии, а разве что комедии. Кроме того, тебе наверняка хотелось бы прежде, чем вступить на тернистую стезю, называемую браком, насладиться свободным воздухом любви. Так ведь? Вот и я вполне принимаю такую утонченность!       Джо щёлкнул пальцами, словно о чём-то вспомнив, и с увлечением начал копаться в недрах своего алкогольного ящика пандоры, напрочь позабыв о том что говорил до этого. Люсьен лишь хмыкнул в ответ на проявление такого легкомыслия, и нехотя протянул:       — К великому счастью, не разделяю твою философию… Ты прекрасно знаешь, что роль этих прелестниц никогда не занимала особое место в моём сердце. Тем более для брака. Но то, что девочки влюбляются, это старая басня Евы.       — Ах да, гранитное твоё сердце… — Тут же осекся Джо, и с лица его исчезло радостное, чуточку растерянное выражение, которое сияло ещё минуту назад. — Но если о прелестницах, то как прошёл «отпуск»?       Люсьен рассмеялся, довольный скорой левитацией разговора, и, затянувшись гаванской сигаретой, подумал, что под этим блейзером, надетым словно для первого причастия, Джо, наверное, скрывал недюженный интеллект.       — Вполне недурно…       На самом деле путешествие прошло более чем хорошо. И аромат душистого белого лотоса до сих пор оставался свеж, рисуя перед глазами Люсьена фантастический пейзаж заморского острова Таити. В день своего отъезда порыв несвойственных ему сентиментальных чувств даже вынудил Люсьена сорвать на память один из лепестков Тиаре. Про который так часто рассказывали ему местные жители. Их туземская легенда гласила, что если человек хоть раз услышит его благоухание, то непременно вернется в их лазоревые бухты, как бы далеко он не уехал. Впрочем, Люсьен, пожалуй, с удовольствием и поселился бы в том безмятежном краю суданских негров, моряков в лохмотьях, шумливых, жестикулирующих итальянцев и греков, важных турок в фесках и яркого синего океана.       Два счастливых месяца он прожил в маленьком бунгало из некрашеного дерева. Где всё убранство состояло лишь из циновок, служивших постелями, да качалки на веранде. А банановые пальмы с огромными, растрёпанными листьями, толпились вокруг.       В своей камерной лачуге он пребывал в абсолютном пиршестве красок, вдыхая воздух благоухающий и прохладный, кормясь тем, что давала земля, и лишь изредка выходя на охоту. Среди зарослей диких апельсинов Люсьен писал бездарные картины, читал, бродил по горам и купался, часами, разомлевший от жары, лежал на берегу, не имея возможности покрыться золотистым загаром, встречал чёрных женщин из соседних деревень, на которых не было ничего кроме парео, и которые сами приходили к нему, сгибаясь под тяжестью сладких, пахучих плодов. Их национального достояния.       Также он пристрастился вести заунывные беседы со встречными туземцами, во время его бесцельных шатаний по гавани. Потому что полинезийский был выучен им ещё во время великой французской революции, когда весь мир трубил «Свобода, равенство и братство», а он отсиживался за океаном.       Но когда становилось совсем темно, Люсьен возвращался к себе в полном одиночестве, стараясь отделаться от компании дружелюбных стариков, которые любили слушать его истории про «новые земли», садился на ступени своей ветвистой веранды, закуривал папиросу и вглядывался в южную синюю ночь до самого рассвета.       Изумительный хоровод деликатесов крови и плоти навсегда отпечатался в его памяти, искушая вернуться назад — в обитель райских нег и голубых лагун. Люди из того дикого мира не знали громкого понятия «честолюбие» и гордились лишь тем, что пожимали плоды своих трудов. Ни злоба, ни зависть не омрачали их сердца. Человеческая природа раскрывалась в них более зримо, чем в тех, среди которых он так долго прожил. В его цивилизованном обществе индивидуальные черты неминуемо сглаживались, скрываясь под маской культурности. Там же эти разнородные создания жили без покровов, сохранившие в своих характерах много первобытности; не считавшие нужным приспосабливаться к каким-либо нормам. Благодаря общению с туземцами спесь культуры слетела с Люсьена. Он начал принимать мир таким, какой он есть. Он ни от кого не требовал больше, чем мог получить. Он научился терпимости. То, что было в людях хорошего радовало его; то, что было в них дурного, не приводило в отчаяние.       Свобода и тропики сделали Люсьена чувствительным, как фотопластинка, и, между тем, очень счастливым.       Однако по всем традициям бульварных романов произошел резкий поворот сюжета, что вынудил его спуститься с небес на землю и вновь услышать базарный гвалт толпы на каменных мостовых Лондона.       Гриндевальд созывал сторонников.       Звучало слишком громко, и как приговор. Правда Люсьена столь сенсационная новость не привела ни в дикий восторг ни в глубокое отчаяние. Поскольку за ним великий и ужасный Тёмный Лорд ожидаемо явился лично. Во всём блеске холёного денди, затмевая фешенебельный вид высокопарными речами, предстал он на пороге прокуренной лачуги, где единственной религией долгое время оставался кокаин.       К слову, сейчас Люсьен уже был почти на девяносто пять процентов уверен, что визит Геллерта обуславливался лишь отказом старого доброго Клауса и компании, которые ещё с начала первого мятежа чистокровных шарахались от Англии, как вспугнутые серны. Присоединение к членам Альянса никогда не прельщало семейку первородных вампиров. Он помнил их идеологию, как заветы божьи. Они говорили, что бессмертие — слишком грандиозное понятие, чтобы связывать с ним судьбу смертных и влиять на их катаклизмы. Волшебники, не говоря уже про маглов, были для них так ничтожны, что не заслуживали ни вечных мук, ни вечного блаженства. Помощи тем паче. А поддержка древних вампиров Гриндевальду была крайне необходима, чтобы иметь преимущество в войне против европейского конгресса, которые не хотели связываться с так называемым «подобием человека, кровососущим отребьем». Следовательно, после недолгих умозаключений, этот старый мошенник, который веровал лишь в одного дьявола, явился умасливать своими сладкими речами первого обращенного вампира из родословной Клауса.       Что, кстати, он сделал вполне себе сносно — послушно принял распорядок дня Люсьена на целую неделю. И защищенный от здорового любопытства умением молчать, обязательным для дипломата, занимал день скучной испанской сиестой — отдыхом между завтраком и обедом, ленивыми беседами, раскуриванием заморских трав, в то время, когда его апостолы были поглощены делами государственного переворота.       Гриндевальд, как в последствии стало видно Люсьену, был фаталистом, подобно Наполеону, Магомеду и многим другим великим политикам. Потому как его нисколько не страшила мысль повторного заключения в тюрьме, если что пойдет не так. Он правильно оценивал шансы на удачу, и исходя из того, что он видел в настоящем, судил о будущем с прозорливостью, естественно объяснимой совершенством его нервной системы. Поразительная осмотрительность и смелость в стратегических решениях страшно вдохновили, подкупили и тем самым поймали Люсьена на удочку доверия, которую Геллерт закинул в самом начале визита.       Однако уже тогда Люсьен смотрел на свою наживу с философским смирением простого землепашца и рассуждал, опираясь на идею большинства смертных жить от случая к случаю — носиться по воле ветра.       Но так или иначе, с появлением на острове предводителя преступной шайки чистокровных, кончилось блаженство созерцания, которое он так ценил. И спустя несколько дней настырных уговоров, утопических тирад, страстных размахиваний тростью и назойливого внимания со стороны одного белобрысого друга, Люсьен под руку с чрезвычайно довольным Лордом Гриндевальдом ступил на борт британского лайнера «Принцесса Рассвета» и уже к середине июля занимался «делами не терпящими отлагательств». Потому что, как говорил Геллерт, — «Время чревато революциями, мой добрый друг, а революции для нас всё равно что мутная вода, — в ней только рыбу ловить».       Вот Люсьен и ловил. Только не рыбу, а потенциальных сторонников, которые разделяли политические взгляды и убеждения касательно несправедливейшего из магических законов о статусе секретности волшебства и вседозволенности маглов. В поместье Розье, которое стало генштабом и местом обитания всех последователей, он появлялся довольно редко, (к великому счастью, надо сказать!) во-первых, из-за многочисленных разъездов по Европе, во-вторых — из-за непереносимости сучьей физиономии Винды Розье.       Эта продажная девка, являясь правой рукой Лорда, подмяла под себя всю аристократию и была сильно недовольна, когда Люсьен посмел выразить неповиновение в вопросах тренировок, где по её утонченной и разработанной стратегии он должен был выступить в роли боксёрской груши для отработки непростительных.       Их шипящая неприязнь стала очевидной для особенно прозорливых обитателей резиденции, когда каждый их разговор сводился к злословию, а после громких препирательств в вестибюле и её презрительного монолога про вампиров как классовое меньшинство, конфликт достиг своего апогея, про который узнали даже самые недальновидные гости поместья. Тогда-то Люсьен, расплывшись в обаятельном оскале и намекнул мадмуазель Розье, что ему не составит особого труда высосать её благородную кровь без благословения на то всемогущего Геллерта.       И пускай он терпеть не мог гонор и высокомерие этой незнающей мир наглой соплячки, Люсьен признавал, что Винда была наверное самым ценным членом Альянса: влиятельная, властная, честолюбивая, амбициозная. Она была из касты неприкосновенных, но сильно выделялась из общей массы незаурядным магическим талантом и острым умом. Воспитанная в строгой консервативной среде, она была весьма «просвещённая», как говорят люди, которые таковыми не являются… во всяком случае, очень начитанная. Невозмутимая, сдержанная, она неизменно привлекала к себе внимание и внушала невольное уважение всем, с кем ей приходилось сталкиваться. Это выходило у неё само собой. Но вот её протест касательно грязнокровок был продиктован скорее некими сентиментальными соображениями, нежели идеологическими, и Люсьен был уверен, что глубоко в душе она ненавидела не только грязнокровок, а всех. Даже себя.       Особенно себя.       И какая холодная шутка: про их политические тайны с Гриндевальдом Люсьен знал ровно столько же сколько пассажиры парохода об угольном трюме. Грубо говоря — ничего. Хотя слухи ходили разные. В точные масштабы катастрофы был посвящен наверное лишь Вальмонт. Но тот был настолько замкнут, спесив и малообщителен, что лишний раз ни с кем не контактировал, за исключением своих наёмников, которые неустанно лизали ему копыта, как дьяволу высшего чина. Люсьену Вальмонт, кстати, сразу понравился. А в особенности его зацепило насмешливое изящество тореро, с которым он говорил о своих смертоносных боях. Однако дружбы с ним водить он не собирался, потому что этот человек без имени был очень похож на ягуара, который прижавшись к стене, только и выжидал удобного момента, чтобы наброситься на тебя и растерзать.       Вообще, в штабе, помимо клана чистокровных, собралось достаточное количество любопытных персон. На этом суетном и шумном базаре Гриндевальд собрал совершенно разношерстный контингент, который подчас не мог между собой нормально функционировать и мирно сосуществовать. Единственное, что объединяло всех этих честолюбивых убийц, шпионов, дипломатов и воров — это ошеломляющая способность продаться во имя тайной, грандиозной мечты, их единственной религии.       Власти.       И Люсьен, на собственное удивление, не презирал этих безнравственных мартышек за мелочность и отсутствие совести, напротив — они ему нравились. С ними ему было интересно. Конечно, не многие его сородичи сейчас оценили бы такое прогрессивное поведение со стороны бессмертного, но ведь он-то ещё помнил о временах уже отошедших для людей в область предания, когда времена измерялись не столетиями и даже не царствованиями, а сменой реставрационных режимов. Сейчас, на закате двадцатого века, они сражались за трон министра. И что в этом плохого? Клаус уже когда-то предсказывал ему, что ниспровержение общественных устоев в конце концов вызовет необыкновенную свободу нравов, при которых наслаждения станут слишком доступными и потеряют всякую остроту. Более свободный строй повлек за собой череду эксцессов, которая и переросла в настоящую революцию для магического мира. Гриндевальду просто хватило независимости, проницательности, эрудиции и бесстыдства, чтобы уловить этот тонкий момент надлома.       Впрочем, Люсьен сейчас не брался гадать об успехе чистокровного мятежа. Ему хотелось думать, что он эпизодическое лицо, с ленивой моралью и вздорными мыслями о погибели мира. Которое всегда доходит до финала.       Вольнодумство уже не одно столетие помогало ему выживать в условиях тотального апокалипсиса. А потому ясностью ума Люсьен уже давно не мог похвастаться. На то было нужно пародоксальное сочетание скромности и малодушия. А он — честный сибарит, на которого повесили ярлык хорошего мяса. Мяса, красиво размещенного вокруг безобразного скелета, окрашенного, мягкого для прикосновений, без шрамов и пятен.       — Мсье Касл, ты уснул что-ли?       Люсьен поморщился от чужого голоса, бесцеремонно ворвавшегося в поток его мыслей.       — А?       — А, — передразнил Джо, — говорю, уснул что-ли? Как прошёл отпуск?       Чернокожий молодой бармен выжидательно вскинул бровь, безуспешно скрывая ехидство.       — Да знаешь, вполне недурно, недурно, — наконец опомнившись, пробормотал Люсьен, растирая руками лицо, как коты вытирают морду лапой. Покамест сменив позу подслеповатого алкаша-мечтателя, который развалился на табурете, анализируя последние месяцы своей жизни. — Океан, песок, дайкири, женщины… Хороший климат, правда нрав изменчивый.       Люсьен послал Джо дерзкую ухмылочку, а сам подумал, что ему следует поменьше возвращаться к ситуациям, на которые он не может или не хочет влиять.       — Говоришь мало, но красочно. Значит действительно недурно. Я рад! — Джо задорно подмигнул и тут же поспешил скрыться за тяжелыми шторами из красного репса, откуда его крикнули.       Гибкий, торжественный, хитроватый на вид, хозяин и по-совместительству бармен «Хромого гуся» был мягким и добродушным, как каноник из комедии, а потому довольно быстро завоевал симпатию публики военного Лондона. Люсьен с ним познакомился недавно — пару месяцев назад, и также попал под очарование этого высокого чернокожего человека, прибывшего из свободной Америки. У них с ним завязались приятельские отношения, поскольку какое-то время он приходил сюда едва-ли не каждый день, в надежде скрыться от вездесущих прихвостней Геллерта. Общность вкусов быстро вызвала в них симпатию друг к другу, и установила ту инстинктивную масонскую связь, какую создает между мужчинами любая тема для разговора, одинаково приятная тому и другому. Однако он помнил, что по-первости его очень изумляли манеры Джо, которые не имели ничего общего с манерами его современников: понимать людей ему было куда приятнее, чем их порицать. В магии, кажется, он был не особенно талантлив, но зато хорошо разбирался в зачарованных минералах. Политика его не интересовала, а моральное кредо зиждилось на ложных постулатах. Впрочем, он никогда никому не навязывал своё мнение и по-большей части молча сопереживал, проявляя трогательную учтивость, чем, видимо, и нравился.       — Вы походите на человека, который только что проснулся. Хотя вы не спали. Забавно, не правда ли?       Люсьен уже второй раз за вечер встрепенулся, удивляясь своей нервозности, и забегал глазами в поисках источника голоса.       А источник оказался совсем неподалеку. По правую руку от него, через два места, сидела незнакомая дамочка в чёрной накидке и хотя он не разглядел её лица, всё равно понял, что обращалась она именно к нему, поскольку никого другого рядом не было.       — Для кого как, — оскалившись, протянул Люсьен, довольный тем, что сегодняшний ужин сам себя нашел. — Я всегда считал, что женщинам нравятся задумчивые мужчины. Я должен был выглядеть романтично, вы так не считаете?       Незнакомка нагло усмехнулась и медленно провела ногтём по ободку бокала.       — У вас в глазах туман угрюмости. Едва ли это навевает поэтические мысли.       — Да? Жаль. Глубоко в душе я лирик и поэт.       — Но по ночам грезите карьерой трубочиста?       Люсьен засмеялся. Шёлковая мантия скрывала фигуру от макушки до пят, и чем-то барышня походила на гламурного дементора, который разоделся перед чьей-то казнью.       — Ну а вы? — сияя звериной улыбкой, спросил Люсьен. — Разве не выглядите угрюмо в одеянии вдовы Вольтера, пафосно распивая бренди?       — Это ликер. Белый, натуральный.       Девица взмахнула рукой и её хрустальный бокал, прокатившись по гладкой поверхности дерева, остановился перед ним:       — Попробуйте.       Первым интуитивным желанием Люсьена почему-то было отказаться и, перевесив новую знакомую через плечо, таинственно удалиться в ночь, где он бы выпил свою дозу этого кровяного, и, судя по всему, совсем юного поросёночка. Заменив алкоголь плотью. Но он быстро откинул эту идею, так как чувствовал себя чудесно весёлым, расслабленным, готовым развлечься и поболтать. Он решил ловить миг настоящего, ибо это всё, в чём он мог быть сейчас хоть сколько-нибудь уверен, как же не извлечь из него всю возможную ценность? Будущее в своё время станет настоящим и покажется ему столь же неинтересным, как настоящее сейчас. А поскольку будущее неизвестно, то глупо отказываться от наслаждений, которые настоящее предлагает ему здесь и теперь. Поэтому он с преувеличенно торжественным поклоном благодарности осушил посудину, перед этим толкнув высокопарный тост о здоровье дамы.       — Ну как вам? — спустя мгновение мягко поинтересовалась незнакомка у Люсьена, который пытался определить вязкое послевкусие, оставшееся на языке.       — Вполне… вполне… н…нн…       Он широко распахнул глаза и схватился за горло, когда почувствовал страшное жжение в голосовых связках и отвратительную череду мышечных сокращений. Осознание ситуации и исступленный гнев к непонятной девке настигли Люсьена почти мгновенно, начали истязать безжалостно. Он в ярости дёрнулся вперед, желая ухватиться за чёрный подол. Однако перед глазами начали мелькать зернистые волны тумана. И силуэт, и так расплывчатый, рассеялся, как дым, обратился в нечто бесформенное, оставив напоследок слова, как прах, застывший пепельной коркой на губах.       — Ах да, прости. Я всегда забывала, что тебе не нравится ягодный.
261 Нравится 130 Отзывы 197 В сборник
Отзывы (12)