Отголоски

R
Завершён
253
2
автор
Серия:
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
113 страниц, 40 094 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
253 Нравится 55 Отзывы 65 В сборник

8. Исмаил. Ремарк. Молитва.

Настройки
Примечания:
      

май 1995

             Когда Пчёла приходит к Исмаилу где-то в мае девяносто пятого года и просит возможности в Москву вернуться, Хидиев чувствует неладное. Столица для его переговорщика город родной, он это понимает, но не даёт покоя, что в Москве у Вити помимо родителей остались и друганы, которые чеченцам специально похерили сделку с ружьём.              Пчёла гарантий, конечно, что с Белым и его схемами всё кончено, не даёт, но по его настрою Исмаил на Витю… уже рассчитывает. И встречи со старыми братанами считает ни к месту.              Мало ли.              Но Пчёла его опасения предубеждает объяснением, в которое Исмаил верит одновременно и с охотой, и не верит совсем:              — Мне нужно увидеть жену.              Исмаил думает. Жену Пчёлы он в глаза не видел, всё, о существовании Пчёлкиной говорило — обручальное кольцо на пальце Вити. И не сказать, что он не верит своему новому деловому коллеге; к чему ему про жену-то придумывать?..              Но идея, что Пчёла окажется в городе, где жил, рос, женился, разочаровался, Хидиеву все ещё не нравится. Вплоть до чесотки в горле, где шайтаны когти точат о мягкую глотку.              Исмаил думает с секунд десять. Глаза сами скользят к фото, стоящему на углу его стола. Мадина — его невеста, обещанная ему чуть ли не с пятнадцати лет, подобранная ещё отцом, оставшимся в оккупированном русскими чертями Грозном — с фото смотрит нежно.              От такого в груди у Хидиева будто расцветают цветы, тянущиеся наверх к тёплому солнцу, что печёт уже по-летнему.              — Как её зовут?              Пчёла отвечает не сразу, а когда Хидиев поднимает взгляд на него, налюбовавшись невестой, то замечает, как на лицо Вити будто бы упала тень чёрного камня бескрайнего Кавказа. И Исмаил понимает; спроси у него кто, как зовут Мадину, тоже бы отвечать не захотел.              Но его «коллега» всё-таки сквозь зубы выбрасывает:              — Аня.              И имя это звучит так, как хлыстами бьёт. Так не говорят те, кто любят честно, кто холит и лелеет.              Исмаил себя ловит на мысли, что с огромной вероятностью увидит на лице некой Пчёлкиной синяки и ссадины, какие его в ужас вводили ещё с детства, когда он за двоюродными сёстрами, выданными замуж не по любви, а по надобности, наблюдал. И с таким же ужасом понимал, что сделать ничего не мог — его, одного из четырёх младших сыновей, слушать будут, только когда он сам станет отцом.              А это значит — не скоро.              — Пускай сама прилетает.              Пчёла становится ещё мрачнее. До того, как шайтан с места сорвётся к аэропорту в Ставрополе, Исмаил объясняется:              — Места у нас много, на полу она спать не будет. Да и края наши посмотрит, отдохнёт — здесь тихо…              Тихо, но до ушей временами долетают грохоты военных канонад — это единственное, в чём Хидиев привирает. Остальное — честно, с Пчёлой иначе нельзя, горец это смекает ещё в Москве, где у него связи какие-никакие, но тоже есть, и связи надежные, ему говорят о подставе Белова, о которой Витя единственный был ни сном, ни духом.              Пчёлкин в этом на него похож. Не любит вранье. А, значит, надо его удержать. А это непросто, раз в сердцах шайтан кинул своих братков.              Надо будет — и его, Хидиева, кинет.              Но кому оттого будет хорошо?              — Надо будет — билет ей организуем. Бизнес-классом полетит, — уверяет Исмаил и отворачивается в кресле, что на колесиках способно его повернуть в другую сторону. Захочет — будет смотреть на Пчёлу, что одновременно камень и огонь, чья искра в твёрдых спорах прячется, захочет — на пришедшее и уже разгоревшееся на юге лето, на Тамбукан, маленький и грязный, но лечебный, как и всё, что сначала кажется гадким.              Проходит много времени, прежде чем Пчёлкин выходит. Дверью не хлопает, не бьёт подошвой по полу, но Хидиев знает — зол. Потому, что не по его воле происходит.              И что это? Не хотел везти жену сюда? Или хотел ею прикрыться, чтоб смотаться в Москву?              Исмаил с верой, которой он почитает только Аллаха, надеется на первое.              

***

             Исмаил совершает роковую ошибку. Вероятно, самую страшную в его жизни. По крайней мере, в той жизни, на период которой приходится жизнь в Ставрополье, на границе Кабардино-Балкарии, с его приближенными, ради немецкой торговли.              Исмаил приглашает Аню сюда.              В Москве она не была такой. Мельком увидев её с окна в кабинете Белова, куда того длинного наркомана, которого Аллах покарает за пагубную привычку, не пустили, Хидиев о ней забыл до того, как отвернулся прочь. Она была не больше, чем тёмная фигура в таком же тёмном дворе в окружении тёмных машин.              Тень. Бледная тень.              Когда её с аэропорта привозят, Исмаил подходит к окну, чтоб посмотреть на гостью поместья, куда до того не ступала женская нога. Подходит не один; за ним и Бакир качается, заинтересованный в Пчёлкиной, как любой мужчина заинтересуется женщиной — даже чужой.              Хотя бы для того, чтоб усладить изголодавшийся глаз.              И, Аллах, лучше б Исмаил больше вообще ничего и никогда не увидел, чем встретил её тогда.              Всё такая же бледная кожей, тёмная волосами, худая телом, она не должна была вызывать восхищения. Но вызвала. Может, потому, что изголодался до девушек, что носили что-то, хоть чуть более открытое, нежели паранджа.              Шея лебедя пряталась за полупрозрачным платком, тонкие ноги и колени были спичками, что точно бы вспыхнули, если б Исмаил на них положил ладони. Небольшая даже в объятьях мужа, Хидиев понимает сразу — в его руках она потеряется.              И в горячке, что бьёт так, что Исмаил не сразу осознаёт всю силу напавшей на него хвори, горец даже тому радуется. Был бы рад, если б она потерялась в объятьях Хидиева.              Потому, что он там её один бы смог найти. Найти и услышать, как она смеется — заливисто, звонче, чем смеется, когда её на руки подхватывает муж, кружа вокруг себя, обхватывая так, что удивительно, как Аня не задыхается от асфиксии, как не падает в ноги ему ещё более бледной и бездыханной.              Исмаил сдерживается, чтоб с окна не рыкнуть её отпустить — чтоб Пчёла, неуклюжий увалень, рёбра девочке не сломал.              Она чудом не теряет туфельку. Золушка…              — Что скажешь? — только спрашивает Расул за его спиной, подбородком дёргая за стеклянную гладь, где муж с женой, друг за другом соскучившиеся и того не скрывающие, обнимаются крепко, целуются бегло.              Где же её синяки и ссадины? Где опухшие от чужих кулаков глаза?              Всё затянулось за то время, что они были в разлуке. Однозначно.              Скоро её лицо снова расцветёт фиалками и прочими тёмными лепестками цветов, что корни пустят под кожу, очерняя вены на веках.              Исмаил ничего не говорит. Отходит прочь от окна.              Лоза анютиных глазок кольцом возле шеи вьёт первый оборот.       

***

      

      

август 1995

             Они — дураки. Не знают местной погоды и правил Кавказа. Исмаил сам, сколько тут живёт, не всякий раз осознаёт, когда мрачная туча на горизонте — вестник обязательной грозы и ливня, а когда — пролетающий мимо хребта циклон в сторону Волги и Каспия.              Что уж при том раскладе говорить про Пчёлиных?              Отключают электричество, когда Хидиев читает книгу — что-то от Ремарков. Слышал, что гостья поместья про эту супружескую пару, пишущую рассказы про войну, любовь и болезнь, заливалась. И пусть Исмаилу — горцу, росшему в Чечне в страшное десятилетие войн, разрух и постоянных подрывов кабельных сетей — не привыкать к тому, что лампочка в светильнике вдруг прекращает свет проливать на страницы вровень с громом грядущей грозы.              Но его гостям, о войне слышавшие только рассказы старших поколений, буйный климат, заливающий некогда знойную землю, и вовсе сносит голову. Так основательно, что под грохот молнии под небесами они вылетают из дома.              Исмаил ловит себя на мысли, что и не отвлёкся бы от страниц романа, его мало трогающего, если б не вопли с открытого окна, какие вклинились в молекулы воздуха. А он отрывается, и, снова-таки, даже не потому, что книжка скучна, как и любая художественная литература, плод чьей-то безумной фантазии — а потому, что знает, что вряд ли Пчёлкин будет, как сумасбродный, горлопанить от ливня.              Один — вряд ли будет.              И Хидиев не ошибается — как не ошибается почти никогда, но то ему в тот момент так мало нравится, что аж челюсти сводит до боли, когда он с места встаёт и из-за тёмных штор выглядывает на улицу. И стена дождя, разыгравшегося за миг, ставшего таким непроходимым, что едва за быстрыми каплями Исмаил видел крышу дома своего московского «соратника», укрывает от его взора пару, которая под струями ливня прячется от его взгляда.              Анну Исмаил находит по ярко-синей юбке платья, которая маяком куска шёлка ориентирует на себя.              И Анна с Пчёлой — не новость, пора бы уже привыкнуть. Но Хидиев взгляда не отводит, когда юбка развиваться начинает так явно, что даже непогода не даёт особого простора для фантазии и осознания — Анну кружат на руках. И явно её кружит ни Расул, ни Миансар, ни Аслан. А она смеется — так, как при нём, Хидиеве, не смеялась, и, видать, не засмеется никогда.              Она смеется жадно — до жизни жадно, до каждого момента. До каждой дождевой капли, бьющей по лицу, по сантиметру голой кожи, до каждого раската грома, который, кажется, молниями бьёт прямо по ушам, по головам.              И Исмаил смотрит — так же жадно, жадно до каждого момента, когда Аня так… искренна. И он соврёт, если скажет, что чувствует себя так, словно не наблюдает за интимностью высшей степени — напротив, скребутся длинные острые когти, едва не вспарывая грудину, когда Хидиев видит, как руки Пчёлы тисками обхватывают талию, какую не только ему, любому мужчине сломать — дело одного крепкого объятья. Это так… словно за кем-то подглядывать.              Шайтаны теснее вяжут в свои тиски, и с каждым днём, каждым лишним пересечением с Анной, лишней мыслью о ней, голос совести, чести и чистоты теряется в зарослях чертополоха, заполоняющего голову Хидиева; теряются мысли, что она — чужая жена, он — чужой жених.              Эти слова эхом трогают слух, но пока разберёшься, откуда идёт тот звук… сильнее лишь погрязнешь в зыбучих песках чужого голоса, в каких и до того стоял по колени.              И Исмаил вырывается. Ещё вырывается; пока совсем не плохо стало с ним и Мадиной, с ним и Анной — хотя и понимает головой, что никаких «них» с Анной и быть не может. Этим себя режет, как кинжалом, кровь пускает, леча, леча и калеча сразу, и садится назад в кресло.              Не оставляя промеж страниц закладки, Хидиев в сердцах книгу отбрасывает на кровать — потому, что ему чужие глупые россказни про то, что сам не раз пережил, не интересны. И глаза закрывает; непрекращающиеся смехи, крики и раскаты грома за окном под веками рисуют картину, как он сам так же, под дождём, под безумным ливнем, кружит на руках Мадину.              Рисует, как смеется с ней, когда невеста, вмиг промокшая до нитки, выжимает воду с хиджаба. Как быстро ткань, самое красивое и интимное прячущая от чужих глаз, тяжелеет, холодеет, и улыбка Мадины тухнет от страха с утра проснуться с насморком. И собственный смех тоже, повинуясь инерции, сходит на «нет».              — …Да к чёрту его!.. — криком, полного улыбки, такой яркой, что дождь вмиг должен остановиться, влетает Анин голос в окно Исмаила, и в его фантазиях Мадина, спиной поворачиваясь к нему, под ливнем стягивает платок, а, оборачиваясь, смотрит глазами-изумрудами.              Хидиеву руки тогда сами руки прилетают к лицу в жесте, каким при чтении молитв он, Расул и миллионы мусульман умывают лицо, а с ним — и душу — от лишних мыслей.              Мадина кареглазая.              

***

      

      

январь 1996

             Исмаил осознает, что Аня — бесовская девчонка. Послушница дьявола, блудница, прячущаяся под личиной святой женщины, разрешающей до себя касаться лишь супругу, она врет всем, она врет Пчёле, она врет самой себе, и Хидиев — единственный, кому получается её раскусить.              Она — ненасытная девчонка, которая хочет грязи такой, которую бывает стыдно произнести вслух. Она хочет грязи, которая, будучи тихой, живёт только в голове и оттого постоянно обрастает новыми, куда более грязными подробностями.              Аня хочет грязи. Хочет скандала. Хочет, чтоб Исмаил пришёл и кулаком подарил прорехи улыбке Пчёлы, который держит свои грязные ладони на её коленях. Хочет вскочить и кинуться безумно на защиту супруга, которого люди Хидиева под локти подхватывают и по земле волокут прочь, в густой лес, «поведению» учить, хочет свои кулаки уронить ему на грудь, хочет, хотя и знает, что бесполезно ему делать больно — силы не те.              Аня хочет, чтоб её схватили за горло. Хочет, чтоб лицо оцарапали щетиной, которой у Пчёлы не будет хотя бы в силу его генетики. Хочет, чтоб придушили, чтоб поцеловали грубо, глубоко, чтоб языком чужим назад, глубже в глотку запихали все недовольства и лебезящие отрицания, чтоб под напором сдалась в писк, и руки, наконец, прекратила в кулаки сжимать, чтоб, дрожа от столкновений со стеной, пальцы пустила в волосы Исмаилу — одновременно стеснительно и очень нагло, так, чтоб сразу стало понятно, что давно о том думала, давно хотела, но всё не решалась. Хочет, чтоб по полу с весёлым стуком посыпались пуговицы, чтоб зубы царапали в поцелуе его губы, вынуждая думать, что с ней не так всё просто будет, как он рискует подумать, — хотя, если б было просто, Хидиеву бы сделалось скучным лишний раз на Пчёлкину смотреть, — хочет, чтоб дали быть сверху, чтоб дали возможность не просто быть с мужчиной, а чтоб дали почувствовать власть над ним — чтоб сама выбирала, как двигаться, когда целовать, где сжимать и хвататься…              А хуже всего то, что Исмаил, смотря на фотографию Мадины, осознает — всего, чего Аня хочет, ему тоже надо.              Не с Мадиной. С Аней.              До боли — что стискивает пах в момент, когда Хидиев рисует в голове бледное лицо, которое так и не тронуто кавказским Солнцем, бледное, как простыни в его доме. До страха — что сердце леденит, когда Исмаил себя жуткими словами ругает, стыдит, напоминая, что он чужой, она чужая, а всё равно перед глазами — не Мадина. До сумасшествия — что кровь кипятит в пар, едва он на очередном разговоре со своими приближёнными замечает, как над поверхностью стола взгляды Пчёлкиных пересекаются с искрами.              Потому, что Аня на него смотрит холодно — так, что даже в жаркие сорок градусов тепла проходится по коже морозец. И чем чаще они взглядами сталкиваются за собраниями, за случайными встречами в коридорах поместья, где пересекаются за миг, в следующие же миг за спинами друг у друга теряясь, тем сильнее Анна оскаливается лицом — делается, как красавица Ашенете, на какую Хидиев в самого детства любовался, такая же холодная, неприступная и лицом отвесная до остроты, что срывается даже со страховкой.              Срывается… мыслями, взглядами и сухостью во рту срывается, когда, снова, мимо проходит, мимо глядит, да даже когда мимо слушает, и страховка в виде кольца к помолвке с Мадиной не спасает.              Кольцо он купил давно — когда ещё Союз существовал, но волнения по республике уже пошли жестокие, а сам Исмаил только узнавал, каково оно на вкус и тягость — криминальное богатство. И Мадина ему тоже была обещана давно — когда ещё Союз существовал, но никаких столкновений в его родной, всегда непокорной, но гостепреимной республике, и в помине не было, а сам Исмаил только узнавал, каковы они — традиции гор и ислама, где мальчика женят на девочке, едва он сам впервые зарезал барана, а она — самостоятельно голову повязала платком.              Но предпочитает не вспоминать… Пока есть возможность; отец Мадины слово с Исмаила взял, что дочь ему отдаст, лишь когда сможет ей махр уплатить — а хотели дом в Мекке. Он не смел осуждать, но и не смел фантазировать, что такие средства ему вдруг свалятся на голову; в тяжелые для Грозного времена на голову могли падать лишь снаряды. И оттого только у Хидиева голова, как у остальных его людей, не болела от рассуждений, куда он деньги потратит со сделки с Кальбом — всё было решено ещё до того, как Кальб вообще впервые фамилию Исмаила от обруссевшего немца услышал.              А сейчас… сейчас Исмаил драгоценное кольцо, на какое зарабатывал по́том, кровью и слезами, носит не на пальце и даже не на цепочке на шее — держит в тумбочке. Даже без коробочки. Сейчас Исмаил Мадине звонит раз в неделю — после субботней молитвы ранним утром — и говорит мало про себя, ещё меньше — про неё.              Сейчас Исмаил думает, в какой из европейских стран брать недвижимость — и даже не потому, что на бездуховном западе дешевле дома.       

***

             

август 1996

      

      — Звони мне.              Исмаил лишний раз старается не поднимать на Аню, стоящую перед ним, глаз. Не потому, что не хочет её смущать — напротив, ему охотно посмотреть, как на белых скулах разыграется румянец от его фразы на стыке указа и просьбы.              Просто думает, как скоро он забудет собственный номер телефона, если взглянет на эти скулы-склоны, что ему уж год покоя не дают.              Анна же глаз не спускает. Когда Хидиев всё-таки вырисовывает на небольшом клочке бумаги последнюю цифру номера, то смотрит на неё — единственную живую душу в кабинете, где обычно уши болят от громких бесед, а голова — от проблем, какие только за этим столом и обсуждают. И когда осознает, что Пчёлкина смотрит на него, то не успевает тому обрадоваться или хоть как-то взволноваться — потому что сразу за одним осознанием приходит, что, смотря на Исмаила, Аня смотрит мимо него — на бумажку на столе с номерами его телефона и телефона Бакирова, на движения ручки в ладони Исмаила, на блеск отполированного до блеска стола из красного древа…              Куда угодно. Но не на самого Исмаила.              — Если будут проблемы, — ему больших сил стоит остаться сидеть на кресле. Потому, что тот внимательный взор, каким Анна на ряд равнодушных цифр смотрит, должен быть сейчас обращён на него. И если не переведёт свой глаз сама…              Исмаил подойдёт. И пальцами подденет за острый, как и все её лицо, как плечи, как язык, подбородок. И даже не застыдится своим рукам, осмелившимся на то, на что, видать, самому Хидиеву не найти духа и наглости.              Колено под столом начинает вверх-вниз скакать.              — …То набирай, — и под отросшей бородой, до которой руки не доходят, дрожит на вздохе кадык, когда Исмаил добавляет: — Не Расулу. Мне — второй телефон мой, который на семь-два заканчивается. На него звони, если немец что учудит.              Пчёлкина напоминает солдата — хотя, она им и является. И пусть Аня ходит в платьях и юбках, пусть щёлкает каблуками и ресницы красит, чего никакой солдат себе не позволит, в её характере есть… даже не мужское, сколько попросту стальное. И Исмаил не знает, из стали у неё нервы, мышцы лица, ему не улыбнувшегося ни разу, или гортань, которая слова по умолчанию с ним произносит рапортом:              — К чему тебя отвлекать?              Хидиев знает, что Анна этот вопрос задаст — потому что скорее судный день настанет, покарав всех и вся, чем Пчёлкина не прознает чего-то, что хоть каплю не рационально. И злится тоже только потому — уготовленный заранее ответ звучит… до безумного неубедительно даже для него самого:              — К тому, что в первую очередь это — моё дело, — что уж тогда говорить про Анну? — Не дело Расула, — и он рискует. — И даже не дело Пчёлы. Есть проблема — я должен знать первым. Это не отвлечёт.              Она и ухом не ведёт на ответ, в котором децибелов больше, чем в предыдущей реплике Хидиева, и смотрит всё ещё на записку в руках, да так долго и внимательно, что Исмаила посещает страшная до холода по коже мысль — сразу же за порогом она выбросит бумажку, наизусть запомнив разве что номер Бакирова — и-то, если повезёт.              А Аня только кивает в момент, когда Хидиев, рассмотревший, кажется, тень от каждой её реснички, думает действовать, пусть и с сильным торможением, но на опережение — взять и саму набрать Пчёлкину. Чтоб знать, на какой номер звонить каждый раз перед сном и спрашивать про Вагнера с интересом, какой не должен быть у мужчины к мужчине.              — Хорошо, — и клочок бумаги складывает в карман. Глаза, наконец, поднимает.              Исмаил отворачивается; плавать он умеет, но риск утонуть в глазах-озёрах напротив слишком велик.              — Тогда собирайся. Завтра утром полетите.              И Аня не задерживает ни себя, ни самого Хидиева. Не тратит время на прощание или крайний перед её отлётом кивок, а только разворачивается и к двери плывёт — длинная юбка, какую Исмаил наблюдает на ней лишь в присутствии горцев, скрывает уверенные шаги и движения тонких колен.              И он уже успевает смириться. Успевает глубже вздохнуть, чтоб перевести дыхание и претерпеть больное покорёживание в груди, где будто бы ножны огромной мясорубки крутятся смертоносно, но у самого порога Анна останавливается, когда одна её ступня уже в коридоре, а вторая — ещё в кабинете.              — Исмаил, — окликает, а он только чудом не вскакивает сразу со стула, как школьник, проказничающий на уроке литературы. Вместо ответа только кулак сжимает так, что большой палец хрустом щёлкает.              Глаза в глаза. Впервые, кажется, за всё то время, что её тень мелькает вдоль стен пятигорского поместья и мыслей в черепной коробке Хидиева.              Анна снова говорит, как рапортует:              — Я не подведу.              И этим, кажется, даёт клятву не Исмаилу, а самой себе — Хидиев замечает, как её и без того заметная твёрдость будто бы даёт морозцем по коже и инеем на ресницах. И становится всё интересней — а может ли Аня хоть когда-то потерять голову? Совершить что-то безрассудное, глупое, неправильное, может пообещать и не исполнить? Или эта маска изо льда приклеилась на её лицо так, как обычно дети прилеплялись зимой к замерзшим качелям, и теперь не оторвать от Анны этого шлема?              Исмаил языком упирается в нёбо, когда заглядывает в лицо Пчёлкиной. Дно озёр уходит из-под ног:              — Я знаю.              И сам оттого на девушку злится — на её по-военному прямую спину, в которую снаряды прилетают, а Анна плеч ничуть не ссутуливает, на острое лицо, чьи скулы перекатами, как кинжалами, режут, на то, что даже в миг, когда достаточно пары шагов сделать, чтоб оказаться в плотную, Пчёлкина от него точно в тысячах километрах, полных военных блиндажей и горных хребтов, культурных барьеров и непреодолимых морей.              И Анна уходит, напоследок силой себе чуть опустив плечи. Под всё той юбкой прячутся небольшие каблуки, и Исмаил в тот миг так рад, что не видит этих ножей, которыми девушка ходит не по полу, а будто бы по самому Хидиеву.              Закрывается аккуратно дверь — без хлопков, на какие расщедрилась Мадина в последнее время, без криков за порогом. И Исмаил только голову запрокидывает на подголовник богатого кресла, и легче будет, если сейчас ремни — такие же кожаные, как и его место — вылезут из подлокотников и стиснут запястья, как на электрическом стуле, да, проще будет…              Исмаил закрывает глаза. Анна из Москвы ему не позвонила ни разу.              

***

             

январь 1997

             Хидиев осознает, что сам себе врёт — Анна из Москвы ему единожды звонила.              И, если его свяжут, пыткам подвергнут, силой заставят отвернуться от Аллаха, Исмаил всё равно не вспомнит, что происходило в день, когда он от волнения почти разучился стоять и фокусировать взгляд. Потому, что казалось, что все сутки его кололи иглами под ногтями, под веки сыпали стеклянную крошку, едва Хидиев пытался перевести дыхание — перелёт, регистрация в московском отеле, где на них смотрели сразу со страхом и презрением, как ещё долго смотреть будут на каждого рождённого в горах, встреча с Белым, тем отвратительным циником, за два года изменившимся настолько, что у Исмаила кровь выкипала от вида его поведения, замашек и ухмылок в ответ на скакания Пчёлы на задних лапках перед Сашей.              Анна разворашивает его всего, точно ритуальный костёр; звоня спонтанно, когда в хидиевском отельном номере сидят все, без кого бы Исмаил не нашёл сил идею с нефтью доводить до конца, она набирает не потому, что соскучилась, и не потому, что забыла в пятигорской резиденции одну из десятка своих книг.              Пчёлкина звонит за мужа, который предал их. Всех их. В самый последний момент, когда не имел права соскочить и бросить всё, когда уже заканчивалась регистрация на рейс «Москва-Берлин».              Пчёла их предал — по пути в Домодедово развернулся и помчал обратно в город, где на одной из миллиона московских дорог машина Фила подлетела брюхом к верху, выкинув в разные стороны Белого с Космосом, похоронив в себе Валеру. И пусть на миг у Хидиева от услышанного в груди образовалась пустота, — потому, что родись Филатов где-то на Кавказе, он бы Исмаилу стал вернейшим другом; честными принципами Валеры отличались далеко не все горцы — сразу же та вся пустота, как чёрная дыра, взорвалась от гнева.              Потому, что Пчёла подставил его. Потому, что Пчёла подставил жену.              Подставил, да. Исмаил бы ни за что не поверил, что Пчёла этого не смекнул, когда решил валить из аэропорта, даже не появившись на местной парковке — он во всех этих схемах варится всю сознательную свою жизнь, он не может не знать, как такие, как он сам, как Белый и все им подобные любят отыгрываться исподтишка. Не на том, кто облажался, а на том, кого этот самый облажавшийся любит.              Потому, что это больнее. Это грязнее. Это непростительней.              Он подставил его Анну — фраза на подкорке мозга отбойным молотком выбивала Пчёлкину приговор. И Исмаил, который не мог, как его переводчица, голову оставлять огромной ледяной глыбой, только воплем и гневным шёпотом ей в трубку до бесконечного повторял:              — Приедем, приедем, жди нас, скоро будем, не подставляйся, Алтыным, не лезь на рожон, я тебе не разрешаю собой рисковать…              Будто бы она собиралась его спрашивать.              Сбрасывает в момент, когда Хидиев готов был с ней связь держать до талого. И больше не берёт — пока в номере, где какие-то пять минут назад из шума был только гогочущий смех и хлопки от шуток, все с мест вскакивают в наведении боевой готовности, принимаются под жесткие указы Расула заряжать автоматы и под тёплые свитера затягивать бронежилеты, Исмаил в эпицентре того безумия стоит с тупым куском пластика и металла да кнопки его жмёт, едва не ломая пальцы. Отвечает ему барышня, чьего лица не существует, и только металлический голос с заученной фразой гневает Хидиева непрекращающимся:              — Абонент временно не доступен. Перезвоните позже.              Помутнение. Как обухом по голове; лишь в виски вонзается проволока, и от осознания, что эта его боль сейчас будет вершиной айсберга в сравнении с той, что предстоит сейчас испытать Ане, если попадётся своему брательнику.              Шайтаны затихают, сжав нутро в тисках.              Исмаил с места срывается тогда — без оружия, без плана, но с горящей головой, какую остудить планирует на зимней улице.              Расул выдёргивает его чуть ли не из коридора, назад за локоть затаскивая в номер, за дверью которого не спрятать всех шумных сборов и проклятий на языке, каким надо лишь молитвы читать.              — Куда? — его брат по духу, не по крови, младше и по возрасту, и по «чину» в стуктуре, но Исмаила дёргает, будто из них двоих именно Хидиев — несмышлённый младший ребёнок.              — Если она к Белому загремит, это конец.              Бакиру он такое объяснять не планирует. Знает, что и без того Расул прекрасно понимает; Ани лишится накануне переговоров с немцем, когда из горцев далеко не все на русском могут свободно базарить, нельзя, это настоящее самоубийство.       Другого переводчика, которого в курс дела быстро ввести, не найти им.              А Исмаилу и не нужен никакой другой переводчик.              — Её надо перехватить быстрее его людей. Иначе мы Аню не вытащим к завтрашнему рейсу.              Расул смотрит так, что убеждать его бесполезно; Исмаил знает не столько даже этот взгляд у Бакирова, сколько знает самого Расула. А его брат — человек, который, кажется, с чувствами жалости, страха и слабости распрощался в тот же день, когда ему отец подарил первый клинок, и это — одна из тех причин, почему ответственность за безопасность структуры Исмаил возложил на Бакира.              Потому, что Бакир из тех, кто при решении извечной загадки с железнодорожными путями и вагонеткой уверенно поворачивает состав в сторону рельс, к шпалам которых привязан один — даже самый близкий ему — человек, будь то мать, младший брат или сам Хидиев.              Он расчётлив — как и любой вояка, ответственный не только за себя. Это восхищает, а временами — пробуждает зависть, хотя Исмаилу, как верному последователю пророка Мухаммеда, это чувство и должно быть чужда.              — Ты сам девчонке сказал не лезть на рожон, — припоминает Расул едва ли не лаем, который во всём бедламе с хлопающими дверьми, передёргиваниями затвора, только чудом не теряется. — А сам чё?              Исмаил лишь резче на себя выдёргивает локоть; правда кислотой режет глаза.              А Хидиев и пререкаться готов, тратя драгие секунды, чтоб оправить в важнейшей ошибке Бакирова: Аня — не девчонка.              — Ничё, — огрызается, а сам как-то мимолётом думает, как, наверно, смешно выглядит, что он, высокий, старший, главный из хвата Бакира дёргается, как сопляк. — У меня второго переводчика нет, чтоб Пчёлкину Белому кинуть, как заложницу.              — Не успеем, — а сейчас хладная башка Бакирова уже не восхищает, а вынуждает только брови густые сталкивать на переносице со злобою, с какой на мечах сражаются молодые джигиты в низинах Кавказа. — На опережение надо работать. Отсюда до хаты Пчёлы минут сорок. Ещё пробки добавь. Через полтора часа будем, в лучшем случае. Девчонки там уже и след простынет.              И всё бы ничего. Расул ведь говорит, к негодованию горца, справедливо и точно, к словам его не подцепиться никак, и Исмаил на мысли себя ловит, что, была бы Аня сейчас на месте Бакира, ему бы сказала то же самое, слово в слово — разве что «девчонку» бы заменила на кличку или имя главного силовика хидиевской структуры. Но, Аллах его словам свидетель — Бакиров говорит не рационально. Бакиров говорит злостно.              И причина тому та же самая, почему Исмаил и вовсе из «Украины» рвётся, не удосуживаясь даже пальто надеть.              Анна.              Расул зубами скрежещет, едва в воздухе появляется аромат вишневых духов, и глаза закатывает куда-то под небеса, когда на общих собраниях она что-то говорит о полученных с Германии письмах и посланиях криминальных герров.       А, если уж вещи своими словами называть — он Анну ненавидит.              За то, что не такая, какой он привык видеть женщину — не такая, как мать, ни разу не сказавшая слова поперёк слову его отца, не такая, как сёстры, некоторые из которых школу закончили и сразу с выпускного — замуж.       А, если уж вещи своими словами называть — за то, что стержень имеет.              Исмаилу на голову словно выливают ведро керосина — холодно, но если спичкой чиркнуть, уже станет до ожогов жарко. И один вопрос — кто из них первым щёлкнет огнивом зажигалки?              Хидиев решает об этом подумать потом — пока Анна окажется с ним. В смысле, с ними, в безопасности, в кругу своих. А потом уж, напоследок высекая языком по внутренней стороне зубов искру, говорит, как кнутом щёлкает:              — Девчонки у тебя в борделе, — и сразу гаркает всем, кто из его номера ещё не разбежался. — Братья! Ирек, Дамир, Миансар — берите с собой кого, если надо, и в «Домодедово», и пулей, пулей! Пчёлу мне приведите, быстрей! И в аэропорту аккуратней, если людей Белова увидите, не выступайте. Если Пчёла с ними будет – только на дороге перелавливайте! Остальные занимают оборону в гостинице. Ждите гостей, могут нагрянуть. Без крови, ясно? И без лишнего шума!              И уходит до того, как его остановят лишними, в тот миг, откровенно глупыми вопросами. Лишь левой рукой сдёргивает с вешалки тёплое пальто, правой успевая за плечо ударить Аслана — пленника войны, у которого любой атас вызывает острую необходимость до крайнего начинять ствол свинцом.              — Погнали, — окликает Ахмадова, а с тем вместе и Бакира берёт за локоть, таща на выход так же, как Расул тащил и его. — Со мной страховкой поедете.              Дважды повторять не надо, и в коридоре они оказываются сразу же, как Хидиев поправляет поясную кобуру, прячущуюся под неудобным пиджаком — чёрт возьми, ствол, если понадобиться, вытащить сможешь, когда уже поздно будет…              — Ты чего делать будешь сейчас? — уже у лифта спрашивает Расул, застёгивающий до верха свою куртку, прячущую от чужих бронежилет.              Исмаил жмёт на кнопку.              — Работать на опережение.              А потом ждёт миг. Ждёт два. Створки не открываются.              Он спешит к лестнице.              

***

             …Если бы Исмаил знал прошлым вечером, что он в грядущие сутки спать не будет, то ещё в Пятигорске бы лёг пораньше — даже если б ещё стояло над горизонтом Солнце.              Потому, что сутки сумасбродные — снова-таки, перелёт, базар с Беловым, который ни к чему толковому ни привёл, да и не мог привести, а потом та дикая канитель событий, развернувшаяся за миг и корёжащая их всех ещё множество часов наперёд.              Подрыв тачки Филатова, стрелки — на Пчёлу. Он — в бегство, а огребать — Исмаилу. Он — в бегство, а огребать — Ане.              Ночь была темна, и свет в номере уже давно погас, что, казалось, только прикрой глаза — и спи спокойно, пока не прозвенит сквозь бледную пелену сна будильник, восстанавливай силы, каких завтра потребуется ещё больше, чем сегодня. А не выходит; Исмаилу то холодно, то жарко, и проще бы было, если б дело всё было в простой простуде, с какой — одно лекарство, что-то из сорокаградусного, тут бы даже Всевышний глаза б прикрыл…              Но Хидиева не морозит. Хидиеву попросту мысли кровь пускают.              Потому, что он позволяет своим шайтанам и фантазиям голову задурить. Потому, что когда к Белову едет, его одна жажда терзает — Пчёлкиных вытащить из лап этой московской гончей, которая скорее на куски порвёт Витю, с ним — и Аню, чем захочет разобраться в причинах и следствиях. А Исмаилу нужны оба — и муж, и жена. На меньшее он не согласен.              Но, если придётся выбирать — Хидиев поставит на Аню. И силы приложит, чтоб именно она от Белова ушла невредимой.              И вот — причина того желания сделать хоть что-то. Хоть разбомбить всю больницу, где засел Саня со своими людьми, хоть провести обмен «заложников» и занять место Ани в какой-то комнате, закрытую на десятки замков.              Вокруг темно, холодно и напряжённо, а Исмаилу под рёбрами светло от мысли, что за два года их с Аней свяжет что-то, что оправдает его порыв спроситься о её самочувствии или поддержать девушку за потяжелевшие плечи.              И он этим живёт. Дышит — даже несмотря на то, что от напряжения всей ситуации уже давно болит голова и, по-хорошему, надеяться лучше бы на разрешение недопонимания с покушением на Фила и причастием Пчёлы к тому.              Но Анна весь этот свет гасит. Когда уже Пчёла соизволяет объявиться и скрыться в кабинете Белова, где ему, вероятно, после короткого диалога в лоб пустят пулю вопреки всяким алиби и оправданиям, а жену, как провинившуюся в чём-то преданную собаку, поколотив, выкинули куда-то на сквозняк, гуляющий из щели стеклянной двери в приёмной, она, Пчёлкина, поднимает на Исмаила глаза и смотрит так, что не верит.              И Исмаил тоже не верит, когда на её руке замечает синяк, а на глазах — влагу. Ему привычный огонь парит кровь в липкое нечто, и огонь этот разный; злостный, если думает о Белове или Пчёле — тот, который утихнет, лишь всё в округе обернув в пепел, в первую очередь самого Исмаила, и мягкий, как огонь домашнего камина, к какому тянешь руки, когда он смотрит на Анну, что в тот миг — ласточка с переломанными крылами, когда хочется одного — её в руки взять и за пазухой спрятать от ветра и холода.              Анна не дастся. Ему — в особенности; видать, в ней, наконец, вскипает то, что Исмаил давно в Пчёлкиной выискивает — эмоция. Но эмоция злая, как её лицо, крики, как её замахи ладоней, от которых Хидиев уворачивается и сразу же о том жалеет.              Потому, что проще было бы перенести оплеуху, чем слышать то, что Анна в ненависти — самой искренней, неподдельной ярости — ему высказывает, иногда забывая воздуха в лёгкие брать.              «…Давай, давай, позови их! Вы же все одной масти, все проблемы решаете шестёрками, сами ни за что и никогда не ответите! Так давай, чего ты стоишь, давай!..»       «…Меня саму вопрос столько мучил, на кой чёрт вообще вдруг тебе захотелось с Сашей подружиться, тем более, когда все доли уже распределены. И Витя всё пытался того понять, но ему ещё удавалось отшучиваться, что, мол, тебе самому надо от ворот поворот получить, чтоб успокоиться и про Белова забыть. Я смеялась… Теперь не смеюсь. Потому, что если б не твоё «дружелюбие»… Всего бы этого не произошло…»       «…Зачем тебе это было надо? Вот… для чего?..»              Каждая фраза. Каждое слово. Исмаил запоминает их так прекрасно, как эпитафию на собственном надгробии. И пусть осознает, что он слишком юн, чтоб укутываться в белый саван, ему в тот миг единое желание — уснуть навеки. Потому, что… больно.              Принятые изначально за возмущение, потом за злость чувства наконец, опростились до крайнего, и в ночи января Хидиеву становится понятно, что, в первую очередь, ему больно — до смерти и последующего воскрешения. Потому, что осознает — всё, что ему покоя не давало долгие годы, что он столько лет силился усмирить, приручить и запереть на амбарный замок, оказалось самообманом. Столько времени… Исмаил был лишь архитектором воздушных замков.              А в один день, когда красная лента на этих облачных воротах должна была быть перерезана, фундамент пошёл трещинами, как молниями, и Хидиева этими глыбами вмиг придавило. Так, что было не вырваться, и не позвать на помощь.              Самообманом Исмаил себя тешит так долго, что в какой-то момент и не замечает, что путает свои мечты с реальностью, путает веры в Анино разочарование своим мужем с её настоящей готовностью рвать глотки любому, кто слово против Пчёлы скажет.              Пчёлу судьба-фортуна крайне любит. Он врёт, швами наружу выворачивает всё, только б сухим выйти из воды, только б усидеть на двух стульях. Исмаилу такой наглости остаётся только учиться, хотя и на его душу зачастую вешали ярлык змея и ли́са, добивающегося своего при любом раскладе. И даже когда вскрывается Витино враньё, за какое на Кавказе вывозили в далёкие дали через непроходимый горный серпантин, Хидиев лежит на пустой кровати, смотря в потолок-сцену для теней, скачущих по номеру через огромное окно в пол, и осознает, что… бессилен.              Анна всё давно решила — что Пчёлкин крайний, что его в угол загнали злые горцы, вынудившие играть по своим правилам, что его надо жалеть, за него надо сражаться и грудью кидаться на амбразуру, словно он того заслуживает за всё, что сотворил. А проверить, изменит ли она своё мнение, если узнает правду… Исмаил не сможет — ни сейчас, ни, в принципе, никогда.              У него ведь был шанс с одного слова, одного удара лбом разбить Анины розовые очки. Там, в больнице, где Филатова от гибели спасали тем, что делали его кучкой органов, обтянутых шрамированой кожей, мог стиснуть сильно плечи беснующейся Пчёлкиной и фразами, как оплеухами, привести её в чувство — что идея с Беловым была Витина и больше ничья.              Расул и Аслан своими возмущенными лицами и вскинутыми бровями бы не дали соврать. И, наверняка, бы правду всю поведали Анне, если б Исмаил не взял весь пчелиный косяк на себя.              Потому, что… а что оставалось делать? В момент, когда она так его ненавидела, когда всё, что думала, выложила, как на духу, что уже не остаётся смысла гадать, что она, алтыным, вкладывает в тот или иной случайный взгляд. Всё становится таким… Исмаил впервые с ней опускает руки смиренно.              Отпуская. Давая право ей возненавидеть себя. Давая право в ответ на его голос презренно поджимать губы и отворачиваться.              Ровный потолок идеален, на нём не трещин и подтёков с верхних этажей, а Исмаил на него смотрит и мечтает, только бы на его голову рухнул пласт штукатурки. Потому, что тело словно загинается в попытках разобраться во всех перипетиях, в каких Хидиев сам заплутал в попытках понять, что это было. Жалость? Если да, то по отношению к кому — к Ане, оставшейся в неведении реальности, или к самому Исмаилу, отступившему в момент, когда надо было наглостью изворотливо бить Пчёлу со спины и его место подле Анны занимать?              Шайтаны, не прекращая, дурят голову. А Исмаил не хочет спать. Не хочет есть.              Он хочет покоя — иль с Анной, иль от неё. Так просто. Так мало…              

***

             …Вся уверенность напополам с горьким осознанием, что с Аней его отныне связывают лишь собственные наивные фантазии, рушатся в самолёте.              Они сидят не рядом, но уже перед самым взлётом к Исмаилу, пренебрегающим ремнём безопасности хоть в автомобиле, хоть в огромной алюминиевой птице, подходит стюардесса. У неё губы тонкие, на них красная помада смотрится до смешного убого, но Хидиеву сил нет улыбаться.              — Прошу прощения, молодой человек, вам будет удобно поменяться местами с одной женщиной? При регистрации их с сыном рассадили на разные сидения, а ребёнок первый раз летит на самолёте, очень переживает.              И как-то ни к месту пробегает мысль отказать. Припомнить, что у бортпроводников, наоборот, в приоритете всех пассажиров оставлять на их местах, но лицо мальца, сидящего по правую руку от Хидиева, маячит на периферии зрения бледным флагом — как будто бы, бо́льший страх у сопляка вызывает даже не перелёт, а сосед той национальности, которая в стране устраивает войны, теракты и беспорядки.              И Исмаил решает подчистить карму. Не задерживая, снова, себя ремнём, он безответно на изначальный вопрос стюардессы встаёт и за девушкой ступает к чужому месту.              Женщина, воспитавшая трусливого сына, перед Хидиевым рассыпается в благодарностях.              Анна смотрит на него старым, знакомым взглядом «сквозь». И, молча, отворачивается к окну, едва начинается от бортпроводников инструктаж по технике безопасности.              Три часа — рука об руку. Три часа — незнакомцы, чьим путям суждено пересечься лишь в самолёте. Исмаил сидит, читает книгу, не осознавая, что в руках у него — снова-таки, по чёртовому стечению обстоятельств — шелестит страницами Ремарк, и в строки старается вдумываться так, чтоб хоть грамм боли главных героев сделался сильнее той боли, которая с самой ночи грызёт и пилит, сминает и режет.              Не получается; герои на листах — картонки, чьих страданий не оправдывает даже война. Исмаил страницы переворачивает сразу, как пройдёт достаточное количество времени, нужное для того, чтоб прочесть разворот, и осознает, что книгу эту выкинет ещё в аэропорту.              Потому, что страницы пропахнут насквозь напряженным молчанием, мерным гудением двигателей самолёта и Аниными духами, да и название будет не просто книгой, а указом, просьбой.              А потом она, на самом подлёте к Берлину, вдруг сдаётся и засыпает поверхностным, беспокойным сном.              Самолёт подскакивает на какой-то воздушной яме, что голова Анина, покоящаяся подбородком на её тонкой груди, виском вжимается в его плечо.              Исмаил готов улететь обратно, только б ещё находиться в воздухе. Готов терпеть чувство заложенных от разницы давлений ушей, готов плевать на истеричного герра Кальба, вчера измотавшего нервы Хидиеву, Пчёлкиной и самому себе, он… да что угодно, Аллах, помилуй только, дай ещё миг, ещё минуту того чувства, что для Ани — опора. Плечо, на какое ей опереться можно, едва внутренний стержень от проблем начнёт сгибаться…              Посадка жестковатая; в проход у кого-то выпадают сумки и обёртки от завтраков. И Анна просыпается, в дрёму провалившись на какие-то пару минут. И взгляд…              Исмаилу тот взгляд не забыть; словно она одурманена была, а в миг, когда по дурацкой традиции зааплодировали пилоту, протрезвела, и гнёт собственной ошибки рухнул на девушку пластом.              Исмаил это взгляд знает — сам таким глядел в зеркало, когда посещало осознание, что место Мадины в его фантазиях заняла, как-то Хидиева обхитрив, зеленоглазка.              — Я не специально, — оправдывается Аня, вставая с места, когда смолкают двигатели самолёта.              На Хидиева не смотрит — как в лишний раз подчёркивает, что ошибка; и её дрёма на его плече, и, вообще, каждая его мысль на её счёт. И он, только что моливший Всевышнего, только б дольше длился миг его с Анной единения, теперь молчаливо желает одного — чтоб надоело самого себя пытать холодом глаз-лазеров.              — Не извиняйся. Всё нормально.              И Пчёлкиной вряд ли нужно так его прощение; она уходит, едва открываются двери самолёта, едва к ним подкатывают спусковой трапп — так, словно из аэропорта им не вместе уезжать, словно не одна машина их заберёт к герру Кальбу.              Исмаил сидит на месте; то, что суеверные зовут красной нитью, проходящей сквозь сердца, то, что медики кличут аортой, остро натягивается в сердечной мышце и рвётся на ноте «форте». И мимо снуют торопливо люди, наивные до беспокойства, что самолёт закроет двери и улетит назад, если прощёлкают носом момент высадки, а Хидиев не шевелится, точно бы параллизованный, и думает…              Проще было бы самому все три часа полёта уверять чужого пацана, что самолёт не упадёт, а у самого Хидиева под пиджаком нет пояса шахида.              Роман Ремарка остаётся забытый, никому не нужный, на соседнем от Исмаила кресле.              

***

             

март 1997

             Двадцать четвёртого марта тысяча девятьсот девяносто седьмого года он видел зеленоглазку крайний раз.              Последний этап сделки пришёл к своему завершению. И, какой бы выгодной не была жила для Хидиева, для Кальба, на родном Исмаилу Кавказе назревали новые стычки и конфликты; утихомирившаяся, спешащая зализывать после подписания договора в Хасавюрте республика, слабая, но восставшая, в первую очередь, гордостью, оскорблённо поднималась из-под слоя пепла и пыли, готовая воевать до победного конца.              Нефтяной канал закрывался. Во избежание риска «прогореть» в тёплый март, когда день оказался равен ночи, а Эльба вскрылась от тонкого льда, Кальб и Хидиев договорились о приёме и оформлении крайней партии нескольких тысяч баррелей.              Анна на привычной роли переводчика тогда совсем смура. И без того не говорящая лишних слов, разве что единожды кивнувшая подхалиму Кальба, который за Паулом бегал чуть ли не без штанов, зеленоглазка своих очей не поднимает и переводит сухо, без имён, сравнений и прочих, добавляющих словам её искренности.              Исмаил к тому привыкает — сколько раз видел после того проклятого январского дня, Пчёлкина ни разу не улыбнулась, не коснулась плеча, не позвала по имени. И думает, что крайний день мало что изменит — да и что сейчас, когда она с предателем в Европе уж как третий месяц обживается…              Но в ожидании Кальба она непредусмотрительно стоит у окна в три четверти. И Хидиев отмечает мягкий выступ в низу живота.              — Могу поздравить?              Анна от неожиданности вздрагивает, и Исмаил, уже стоя рядом с ней, с запозданием надеется, что Пчёлкина беседе с ним не слишком обозлится — хотя бы затем, чтоб ребёнка, этого слабого, ещё не сформированного существа, не сломать. И знакомым до ужаса движением, что Хидиеву в Анином исполнении нравится, она поджимает челюсть; желваки чуть перекатываются на скулах.              — Да, — и резковатым движением одёргивает платье, в юбке которого планирует спрятать живот. — Настолько заметно?              И Исмаил молчит. Не потому, что в самом деле изменившийся силуэт бросается в глаза, и не потому, что Ане не идёт округлость живота, напротив. Но у него… мысли будто пропадают. Точнее, будто бы они, все эти мысли, им брошенные под руинами старых воздушых замков, лишь сейчас, спустя месяцы ожидания помощи, издают предсмертный вопль, и… Хидиев скорей с ума сойдёт от того писка в ушах, нежели ответит что-то Ане.              Её вопрос остаётся без ответа. И бесшумно хмыкнувшая зеленоглазка глаза поворачивает к окну. Там распускаются почки.              — Обустроились в Европе? — невесть зачем спрашивает. Видать, чтоб лишней ему информацией всплыть, ухватиться за спасательный круг, не думать, не смотреть, не осознавать — как, с кем, когда…              Анна кивает. Односложный ответ лишает права и возможности убежать от огорошивающей новости, и она сама словно добить хочет:              — А ты? Вернёшься в Чечню?              — Не думаю, — Исмаил храбрится. Получается плохо, он сам это чувствует тем, как взгляд тупит на Анины бёдра. — Получилось наладить дела в Мюнхене, так что…              — Хорошо.              — Какой срок?              Глупец…              — Месяц.              — Не знаешь, кого ждёте?              Глупец в квадрате…              — Исмаил, — она вдруг улыбается. Мягко. Впервые — даже не с того момента, как их в январе чужое враньё напополам разорвало, а с того момента, как Хидиев её вообще знает. — Всего месяц… Ещё рано, чтоб такое узнать.              И он кивает, не добивая зеленоглазку расспросами про желаемый пол ребёнка, который половину генов возьмёт от лживого отца. И сам себя не добивает рассуждениями и догадками, кто у Ани к декабрю родится. Потому, что сын, что дочь — то будет дар.              Если сын, то пусть Аллах ему позволит от матери унаследовать характер, волю и смелость — то будет настоящий мужчина, которых сейчас так остро миру не хватает. А если дочь, то будет пусть воля Всевышнего, что она от мамы забрала чуткое сердце под слоем металла — чтоб никакой мерзавец не мог её, красавицу, ранить настолько, чтоб та очерствела душою и никому своей любви не подарила…                     …Исмаил всякий документ, что ему Кальб подсовывает, подписывает на автомате. Даже если там есть соглашение на добровольную эвтаназию, там теперь, на этом смертном приговоре, отныне его размашистая подпись.              А Хидиеву уже… и странно думать, чтоб со всем покончить.              Достаточно осознания, что прекращена сделка, его структуру кормившая щедрыми дотациями, и соответствующего договора на руках. И, выходя из кабинета, куда ему отныне не войти, Исмаил себя постепенно приучает к мысли, что отныне в его редких, но таких искренних молитвах не будет более места этой афере с кавказской нефтью.              В них не будет места и Ане. Но, уходя, Исмаил в одном уверен точно — что за здравие и жизнь её ребёнка будет прочитано много молитв.              Берлин цветёт, и Мюнхен плавает в ливневых дождях, пока Чечня в далёких горных деревнях снова просыпается тихими военными канонадами.
Примечания:
253 Нравится 55 Отзывы 65 В сборник
Отзывы (8)