ID работы: 13111692

Слуга науки

Слэш
NC-17
В процессе
37
автор
Размер:
планируется Макси, написано 316 страниц, 45 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
37 Нравится 439 Отзывы 3 В сборник Скачать

Глава 27. Падение

Настройки текста
Примечания:
Утро, свежее, почти летнее, расцветало кругом, и Василь неторопливо брёл по дороге, вдыхая его цветущий запах. На нем была вчерашняя рубашка, и чудилось, будто за ночь он и мир стали младше на целое совершеннолетие, и он, словно выпускник, бредёт домой поутру, встретив свой первый взрослый рассвет. Матери он наврал, что они с Юрой поехали в архив, в Житомир – чтобы не переживала, и за эту подростковую ложь совсем не было стыдно. И за фокусы с Юрой стыдно тоже не было – разве можно стыдиться того, что ты любишь кого-то, разве может быть любовь плохой? Яркая телефонная будка преградила Василю дорогу. Недолго думая, он зашёл внутрь, вытащил из кармана две копейки и набрал номер, который выучил уже наизусть. Юра откликнулся не сразу, будто звонок застиг его в кабинете или спальне, и поздоровался обычным начальственным тоном, но тут же расцвёл, узнав, кто звонит. – Неужели уже дома, мой мальчик? – Усмехнулся он. – Даже не близко. Звоню из таксофона. – Соскучился? Сложно было передать, как – а ведь каких-то двадцать минут не виделись. Последний раз Василь помнил себя таким в юности, когда выискивал те же самые две копейки, чтобы набрать Оле, стоя под ее окнами – а трубку брала строгая мама, которую приходилось долго уговаривать, и судорожно искать новые две копейки, потому что она была непреклонна… Услышать Юрин голос было что воздуха глотнуть – воздухом ведь никогда нельзя надышаться. Он, умный и добрый, с этим медовым баритоном и ласковыми глазами, словно являлся живьём и говорил: все будет прекрасно. Не бойся, мой милый мальчик, я не дам тебя в обиду. На Дарнице было, как всегда, шумно: Наталька сновала по квартире со всеми нарядами наперевес, выбирая, в чем выпендриться на танцы, мама кашеварила на кухне, а Светка, по обыкновению сварливая без единой причины, на полную выкрутила радио и, взгромоздившись на подоконник, драила окно. Наталька отперла дверь и тут же унеслась прочь, но раздался зычный голос сестрицы: – О, явился наш… архивариус! Нет бы сестре родной помочь, так он невесть где шляется! В ответ Василь только усмехнулся, зная за сестрой эту беззлобную прыть; покричит и перестанет, начнёт кричать на кого другого – на отца ли, когда увидит его спешащим домой из гаража, на соседских детей, на радио – все в мире одинаково вызывало Светкину немилость, и одинаково быстро забывалось. И лишь занырнув в уборную и прикрыв дверь, Василь уставился на себя в зеркало и поблагодарил все на свете – и Наталькины наряды, и мамины каши, и Светкины окна, – за то, что никто не разглядел его как следует и не увидел, чего видеть не следовало. На волосах, уже отросших после давней стрижки, прямо надо лбом, топорщился крупный слипшийся клок. Наощупь – точно набриолиненный, тяжёлый и сбитый. В памяти возник вчерашний день, полный того, что должно было остаться за закрытыми дверями – вот так бывает, ни бог, ни черт, ни он, ни Юра, не заметили, что от вчерашней ночи у него в волосах запеклась сперма, и Василь прошёл так через полгорода, безмятежно улыбаясь солнцу и заглядывая во все витрины. Дурак, вот правда. Сам себя смутившись, Василь поскорее залез под душ и оттер себя всего, не пропуская и миллиметра. Негоже было являться в таком виде матери, все-таки приличный человек. Вот перед ней было стыдно. Не за Юру – за молчание. Но как ей сказать, он не знал. День был простым, человеческим: завтрак, спор с отцом о футболе, работа, мамин борщ, Наталькино нытьё, мол, не работают щипцы для завивки, Светкина ругань, мол, на парикмахерскую денег не дам… а потом в дверь позвонили. Наталька, уверенная, что пришли к ней, полетела к двери, и цветистое платье парусом развевалось позади, и кипящие красные маки трепыхались по бежевому крепдешину. – Ой… а вы кто? – Раздался ее испуганный голос, и голос совсем другой, медный и строгий, ее перебил: – Василий Петрович Голобородько здесь проживает? Заслышав своё имя, да ещё и сказанное таким голосом, Василь живо насторожился. Он медленно, словно боясь потревожить злого пса, отложил газету, поднялся с места за кухонным столом и вышел в прихожую. Перед Наталькой стояли двое – один штатский, лысеющий и носатый, второй – молоденький, в милицейской форме. Девчонка перед ними терялась, да и сам Василь робел – не каждый день в дом к нему приходила милиция, да и милиции этой, увы, было зачем приходить. – Это я. Василий Петрович Голобородько, – сказал он, отделяясь тенью от дверного косяка. – Чем обязан? – Пройдемте с нами, – процедил штатский. – Нужны нам для разговора. – Какого разговора? – Вопрос был честный, тему Василь и впрямь не знал, зато остальное враз понял – разговоры такие обычно заканчивались ссылкой, тюрьмой или «химией». И обязательно доносом начинались. – И вообще, представьтесь. У мальчишки-ментика тут же дернулась рука, но штатский его осадил: – Капитан Савицкий, – осклабился он. – И больше вопросов задавать не советую – это наша работа. На голоса сбежались домашние – мама, отец, Светка, и тут же Голобородьки превратились в табор, хоть и непривычно тихий, шепчущийся, как рогозы при ветреной погоде. Собственная семья напомнила Василю любой еврейский анекдот, но в отличие от анекдотов, его неожиданная концовка не могла быть забавной, а присутствие взбалмошных и отчаянно желающих ему добра родственников лишь добавляло масла в огонь. – Все нормально, мам, пап, – сообщил он, не глядя им в глаза. Отец что-то забормотал, но мама – она одна всегда знала, что делать, и все понимала – протянула руки ему навстречу, и Василь бросился к ней. Обнял, уткнулся носом в пропитанные басмой кудри, и тихо, чтобы было слышно лишь ей, в эти самые кудри прошептал: – Позвони Юре, – и тут же отпрянул, чтобы взглянуть в ее лицо – не плачет ли. Но мать смотрела на него, словно в первый раз видела, с каким-то странным смущением – и вдруг грустно, едва заметно улыбнулась и кивнула. С остальными Василь прощаться не стал, словно его проводы были какой-то церемонией, где после матери воспрещались всякие объятия. Он глядел на Савицкого – глаза в глаза, будто надеялся, что тот упадёт замертво. Милиционер отвернулся, разглядывая половик, но Савицкий не дрогнул – а когда Василь подошёл ближе, дернул его за рукав, проталкивая перед собой. – До скорой встречи, граждане, – бросил он напоследок. Внизу ждала «Волга», но не чёрная, как из детской страшилки, а грязно-белая, будто покрытая пылью. Савицкий усадил Василя сзади и сел рядом, а милиционер только отдал ему честь и тут же потрусил прочь. Впереди сидел водитель – в зеркале заднего вида можно было различить лишь его темные брови, а шевелиться и высматривать Василь не решился. Все то время – весьма недолгое – что «Волга» тащила их по Киеву, никто не сказал ни слова. Савицкий давил на него молчанием, будто ждал, что естественные растерянные вопросы зародятся сами собой – но Василь упорно молчал в ответ, и думал, думал, думал. Он думал, за что его, за какой из многочисленных грехов – и, хоть страх хотел приписать последний, холодный и необычно сухой сейчас ум настаивал – сдали тебя, Василёк, все, как Юра предупреждал. Следом потекли мысли, что же теперь будет: следствие? Или без следствия сразу – куда подальше? И где-то на периферии мелькнула мысль, что он не проверил последние контрольные работы – те самые, где студенты писали ему своё мнение, и лучше бы теперь эти работы убрать подальше, но про них он не вспомнил, матери не сказал… Оставалось лишь верить, что она послушает. Что позвонит Юре – самому могущественному, какого они знали, человеку. Юра все может и что-нибудь придумает. Это его мир, и кому, как не ему, знать, что делать. Он спрячет все рукописи, сожжет студенческие работы, забудет все, что нужно забыть, и с чистой совестью скажет любому, что Василь – тот самый никчемный алкоголик, который интересен лишь тем, что по нелепой случайности прекрасно играет в шахматы. А Василь кивнёт, сознается в каком-нибудь пустяке, чтобы… И здесь Василь понимал, что не сможет. Соврать – даже так. Не отречётся от текста, который болью и страхом десять лет из себя вымаливал, вылавливал из вязи иностранных слов, из слепых таблиц с безжалостными и лживыми цифрами… не сможет. Органически. Не потому, что такой принципиальный, не потому, что бессмертный. А просто слишком много в его мире было лжи, и ещё одной бы он просто не пережил. Любая диктующая свою правду сила однажды становится злобной пародией на саму себя. И после этого наплевать, сколько шагов назад ты сделаешь, сколько врагов сдашь, сколько кусков души продашь, чтобы отбиться – если эта сила тебя увидела, то уже не отпустит. Зайти внутрь цельным куском мрамора, а выйти скульптурой, высеченной по их вкусу? Можно, но это будет кто-то другой, а тот, изначальный, в любом случае останется вечным пленником. Машина остановилась во дворе, и Василь вышел, подначиваемый Савицким. Здание, лестница, кабинет – все осталось будто в тумане, и вот перед Василем уже было другое лицо: веснушчатое, бесцветное, какое-то рыбье и одновременно сосредоточенное, глядело, точно резало стеклом. – Садитесь, – велел человек и указал на стоящий возле него стул – как в поликлинике, сбоку от письменного стола. – Меня зовут Кривицкий, Алексей Степанович, – неожиданно добродушным тоном объявил хозяин кабинета, когда Василь приземлился, куда указано. – А по званию? – Хрипло переспросил Василь, хоть и не знал, зачем. – Ну что вы, к чему эти церемонии, – как-то размазанно, окольно ответил он. – Просто Алексей Степанович. Как и вы, Василий Петрович. Все мы здесь прежде всего люди. Пурги наводил, втирался в доверие, отчего-то сразу подумалось Василю. Не верил он в человеческое лицо в таком месте, всяк свободно туда входящий носил невидимые клыки. – Вас тоже заставили сюда прийти? –. Выпалил Василь едко, с бунтом. – Заставили? – Усмехнулся Кривицкий. – Нет, заставляют не так. Мы вас пригласили – а вы, как воспитанный человек, пришли. – Вы и домой к себе гостей с милицией тащите? – Огрызнулся Голобородько. – Василий Петрович, не надо ерничать, – устало парировал Кривицкий. – Я ведь знаю, вы добрый человек. Чуткий. Просто немного запутались… – Запутался? И в чем это я запутался? Кривицкий поморщился – не привык, видимо, чтобы его так нахально перебивали. Ожидал от забитого преподавателя покорности и сотрудничества, а Василь брыкался, как необъезженный конь. – Сами запутались, и других запутать пытались… деятельность ваша антисоветская, вот что меня заботит. Мысли ваши… антинаучные. С последним словом внутри что-то оборвалось, и наступило ледяное спокойствие. Василь знал, что ему скажут, словно заранее прочёл сценарий, знал от первого до последнего слова. Все это ему, в тысячах вариаций, уже говорили другие – комиссия, руководители, Юра. Крамола – красивое, темное, как базальт, слово, летящее ледяной каплей вниз и растекающееся чернильной кляксой. Крамола – вот его грех и диагноз. Антисоветчина… – Я не вёл антисоветскую деятельность, – упрямо обьявил он, глядя Кривицкому в глаза – светлые, водянистые. – А у меня другая информация, – с этими словами он вытащил увесистый том в картонном переплете и шлепнул на стол. Василь его признал – так выглядели копии, которые делались в архив перед защитой. Внутри были пропечатанные листы с бледными, сделанными под копирку буквами, и слова из этих букв составлял он. – Что это? – Холодно бросил Василь, автоматически, а не от какого-то волшебного самообладания. Внутри его словно не заморозило даже, а высушило, запылило, и думалось медленно, но четко, будто мысли были вырезаны из оргстекла. – Неужели не узнаете? – Кривицкий цокнул языком, разыгрывая досаду. – А ведь треть жизни на этот труд положили… или скажете, не ваш? – Откуда я знаю, – буркнул Василь. – Может, у вас там текст другой. Или не весь, а частично. А я под этим подпишусь и буду виноват. Кривицкий посмотрел на него с удивлением, и даже что-то проверил в тонкой папочке, лежавшей рядом. – Вы, Василий Петрович, зря зубоскалите. Я ведь к вам со всей душой, я ведь понимаю, что вы зла не держали. Но слушать такое, знаете ли, обидно. Мы ничего никуда не дописываем и ложь не множим. Да и, честно вам скажу, не нужно нам это. Вы и сами постарались так, что на три вышечки хватит. Василь похолодел. Он знал, что времена нынче не те, что прежде – но даже прежде за подобное могли, ну что там, в Сибирь на двадцать пять лет отправить, в край мерзлых бараков, мхов и лишайников, где хлеб граммовкой и гнусное комариное лето по полтора месяца в году, но чтобы высшая? А сейчас и подавно… вышку, Василь знал, дают за измену, за шпионаж, за хищение. А он не изменял, не шпионил и не расхищал. Он пристально посмотрел в глаза Кривицкому – нет уж, дудки, не позволит он так себя дурачить. – Это за что же три? – Спросил он зло. Отчего-то не было ни осторожности, ни страха, лишь невероятное желание этого мерзкого человека в чём-то уличить, оскорбить, будто он был какое насекомое, которое нужно гнать ядами. Насекомым он и был – упругим, лоснящимся кровопийцей, который не был нужен никому, кроме своей насекомой колонии. – Неужели я какую тайну государственную выдал? А говорили – все ложь. Сарказм, Василь знал, скорее убьёт, чем поможет, но знал-то он это в обычной жизни, а сейчас словно никакого прошлого у него и не было, словно сидел он тут, человек без свойств, и невесть за кого оправдывался. Кривицкий усмехнулся. – Ну, положим, ничего страшного вы не рассказали – уж больно неправдоподобно, – говорил он медленно, растягивая слова, и Василю на секунду показалось, что он этой пикировкой наслаждается, потому что знает, гад, что любые аргументы ему на руку. – Но вот вопрос, где же вы эту ложь вашу брали? Уж не сами же выдумали… – В конце есть список источников. – Прекрасно, Василий Петрович, прекрасно! Знаете, а вы мне нравитесь. Такой дотошный, собранный человек. За другими носись, крупицы подбирай, а вы, считайте, сами с готовым делом пришли, – издевательски похвалил Кривицкий. – Вам бы с такой дотошностью у нас работать, а нет вот этим всем заниматься. Он подхватил диссертацию за корешок и шлепнул о стол – громко, грузно. И от этого громыхания Василь понял, что ничегошеньки Кривицкий не наслаждался, а бесился, прикрывая патокой довольства своё бешенство. От этой мысли почему-то потеплело в груди. – Я учёный, а не жандарм, – выплюнул Василь, понимая, что переходит все границы. Но слова сами сорвались с языка. Неожиданно Кривицкий поднялся и принялся ходить по кабинету, инспекторски скрестив руки на груди. – Какое совпадение… я ведь тоже не жандарм, а честный советский служащий. Я двадцать с лишним лет отдал службе, и, знаете ли, мне неприятно узнавать, что наши так называемые ученые все это время ели народный хлеб, утверждая, что он выращен на крови. Василь замер. Знал же, подлец, куда бить – в самую проклятую честность, в так называемую порядочность. Василь нащупал за спиной узкую жердочку спинки и вцепился рукой, словно пытался удержаться. Он повторял себе, что слушать Кривицкого нельзя, что все его слова – это игра, издевка, и что в самом деле он Василя считает никаким не лжецом, а сорняком на собственной грядке. И даже обидеться на него не может, потому что обижаться можно на равных, а равным он Кривицкому не был. – Что же вы замолчали? А так хорошо начинали… впрочем, вы мне скажите лучше: неужто сами все? Без помощи, без содействия… или помогал вам кто? – Вы мне сейчас ещё предъявите, что я подпольной ячейкой руководил? – Брякнул Голобородько. – Руководили – это вряд ли. Руководили, Василий Петрович, все это время вами… – О чем вы? – Ну… вспомните свою выпускную работу. Там же все у вас было хорошо – строго, тщательно, никакой отсебятины… вы же не сами вдруг решили все испортить. С чего-то это все началось. Припоминаете? А началось все, Василь как сейчас помнил, по чистой случайности. Аркадий Григорьевич побывал в Чехословакии на каком-то симпозиуме и привёз оттуда подшивку старой прессы. А там, в прессе этой, куда Василь забрался из любопытства, где каким-то странным провидением понял, о чем толкует шкодливая помесь двух родных языков, выписанная чужеродной латиницей, была совсем другая правда – о жутких смертях и бесчеловечных порядках, которые никак на обруганное потомками вредительство были не похожи. Подумал он тогда, что это, должно быть, те точки экстремума, которые бывают в любом социальном явлении и часто отвлекают от сути своим эмоциональным накалом. Но забыть не мог, и оттого, корпя в словарях, перечитал все по теме из той подшивки, чтобы себя разубедить. Газетам, напоминал он себе, верить нельзя; они всегда писали криком, а исследователю важно лишь то, что сказано спокойным голосом. И вот когда он, управившись с газетами, тосковал в гостиной, туда приволокся отец и лениво развалился на диване. Не приди он тогда, может, Василь бы и убедил себя, что все ему померещилось, и жил бы сейчас совсем иначе, но в тот вечер отец спросил, посмеиваясь: – Ты чего такой смурной, Вась? Книжки закончились? И Василь, обычно отмахивавшийся от насмешливых отцовских расспросов, вдруг взял и выдал, что у него на душе. Отец не стал, по обыкновению, зубоскалить, а выслушал его внимательно и тихо, а после сказал. – Послушай, сынок, не надо тебе в это лезть. Не такую историю надо сохранять. Не нужно об этом помнить. – Хочешь сказать, не было этого? – Взвился Василь, привычно готовясь спорить, но отец ответил: – В том-то и дело, что было… В тридцать втором отцу было десять. Отец отца, Василь знал, был рабочим, из первого поколения – тот, что под революцию бежал из села и поселился в городе. Нашёл себе жену – из городских, что ещё при империи служила горничной, – и зажил. А вот сестра его осталась в селе – это была информация общеизвестная, вот только про своих деревенских родственников Василь ничего не знал. А тогда отец рассказал – мол, жила сестра в селе, были у неё муж, четверо детей. А потом не стало – будто пропали. Его отец, едва жизнь чуть поправилась, сам поехал в село – проведать, а нашёл на месте дома лишь прогнивший сруб без крыши. Поспрашивал по соседям, кто остался – никто ничего не помнил, и лишь одна старуха, которую он знал когда-то своей ровесницей, сообщила, что-де вся семья померла голодом, оставалась лишь младшая девчонка, но и ту активисты усадили в телегу и куда-то увезли, еле живую. Отец рассказывал сухо, глядел прямо перед собой. Никакого привычного ухарского задора, к какому Василь привык и всегда, как молодёжь, тихо бесился – мол, не может его родитель вести себя прилично… а тогда подумал – хоть бы ляпнул что-нибудь, оболтусом обозвал, лишь бы не смотрел так, словно у него перед глазами призраки бродят. – А я ведь помню, как мать с отцом ругались… у нас тоже жрать было нечего. На завтрак – кусок хлеба, на ужин – кусок хлеба, а между завтраком и ужином – изволь, пайка кончилась. Но у матери тогда была добрая хозяйка. Отец свою пайку несчастную принесёт – а мать возвращается затемно, чтобы не увидел кто, а под платьем у неё мешок с крупой и сало… так и жили, Вась. Если б ее кто с такой роскошью на улице увидел – прибили бы. Буханку хлеба было не пронести – вот так жрать хотели. И Василь вспоминал себя, пионером, когда мать гоняла его в булочную – он шёл домой и украдкой откусывал уголок от румяного хлеба, и не было в этом ничего такого. И почему-то скупая исповедь отца перевесила даже мрачные письма, в которые он в одночасье поверил – а, поверив, уже не смог остановится. И кого было выдавать Кривицкому – Аркадия Григорьевича, что привёз газеты? Или отца, что вспомнил? Или самого себя, потому что поверил и стал искать, не имея на руках ни одного серьёзного документа? – Я-то припоминаю, – сквозь зубы ответил он. – Только никто мной не руководил. – Как же так? А тексты у вас откуда? Переводил вам их кто? – Сам переводил. – Вот как? Владеете иностранными языками? – Вы зачем меня об этом спрашиваете? – Не выдержал Василь и одним движением развернулся на стуле, посмотрел на Кривицкого, маячившего за спиной. – Пытаетесь преступный сговор выкопать? Идите к черту! Здесь никто не виноват – только я, я и те, кто все это затеял. Если спросите – диссертация моя, писал я, никто у меня над плечом не стоял и не надиктовывал! Кривицкий молчал, хмурясь, и будто бы внимательно слушал обращённую к нему тираду, а Василь уже до того распалился, что вскочил со стула и теперь стоял прямо перед ним. – А если спросите, если б я знал, что здесь окажусь – то я бы все равно ещё раз ее написал! И вам, и вашей шайке всей передайте, что я вас не боюсь, врать и прятаться не буду. Вы уже запугали и запрятали кучу народу, потому что вы только об одном печётесь – о власти о своей! Вы уже столько наубивали, что дай людям волю об этом говорить – они вас первыми же и убьют. У вас руки в крови не по локоть даже, а по шею, и вам кажется, что если вы остальных заткнете – то кровь эта отхлынет, и не утопит вас, только вам это не поможет. Однажды она затопит и вас, и всех, и только если правду говорить и искать правду, только тогда ещё как-то можно выплыть! И то – вы всех нас здесь повязали, мы всем вам кругом своей жизнью обязаны, и сами вы говорите – кормит вас Советская власть, раз жив, не голодаешь и не в тюрьме – значит такой же, как и мы! Знаете что? Идите вы к черту со своим делом, со своим следствием, со своей ебаной Советской властью! Никакая, блять, Советская власть не заслуживает, чтобы перед ней так унижаться, никакая, блять, на свете власть не заслуживает таких жертв! И вы идите нахуй вслед за своей властью, потому вы, уроды, изуродовали нас, и никогда, никогда вы уже не отмоетесь! Василь не знал, откуда в нем все это, но и не думал об этом ни минуты – все мысли словно смыло, и был только он и Кривицкий, сейчас необыкновенной безликий, никчемный как человек, не годящийся ни на что, кроме как воплотить в себе все разом, что Василь так долго и скрупулезно ненавидел. Каждый день по крупице он собирал эту ненависть, не зная даже, как она сильна, – и выплеснул теперь, забыв о себе, о прошлом и о будущем. Он не понимал, как Кривицкий перед ним злится, не видел, как краснеет его лицо, и не заметил, как все началось. Одним четким, натренированным ударом, Кривицкий попал ему точно в нос, но боли Василь сперва не понял. И лишь когда его схватили за грудки и прижали к стене, почувствовал, как жжет, а через секунду – как кровь бежит по лицу. Растерявшись, он даже не попытался перехватить рук, и в следующую секунду Кривицкий уже держал его за волосы и с размаху прикладывал о стену, а Василь только и мог, что бессильно уворачиваться, стараясь биться не лбом, не разбитым носом, а хотя бы ухом. У него получалось, но в ушах звенело, и все потерялось – с каким-то удивлением он обнаружил, что уже лежит на полу, а Кривицкий с упоением пинает его под рёбра и в живот, порой метя и по лицу. Он бил его молча, и это могло бы напугать, если бы оставались силы пугаться; но свет угасал, глаза застилал рой чёрных точек, и Василь понимал, что сопротивляться не может. Последняя мысль, которая промелькнула у него в голове, была до дрожи четкой и одновременно всеобъемлющей: если я здесь умру, думал он, никто и никогда об этом не узнает. Больше всего хотелось сопротивляться не смерти – в вот этому «никто и никогда». Если ты умираешь – тебя должно быть, кому оплакать. Но чёрные точки, наконец, захватили собой весь обзор, и свет выключился. Мыслей больше не было.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.