ID работы: 13111692

Слуга науки

Слэш
NC-17
В процессе
37
автор
Размер:
планируется Макси, написано 316 страниц, 45 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
37 Нравится 439 Отзывы 3 В сборник Скачать

Глава 32. Нина

Настройки текста
Солнечный луч упрямо ломился в комнату через фигурную черную решетку, раскладываясь по пути на четыре части, светлыми полосами ложившиеся на старый ковер и приоткрытую дверцу шкафа, со старческим упрямством отходившую от рамы, в которой ей полагалось сидеть по задумке бастильского мебельщика. Юра неторопливо бродил по комнате, то и дело пересекая ровный прямоугольник света, и Василя брала досада – и приспичило же ему с утра пораньше портить это простенькое совершенство, не мог он уняться. Юра, в большом домашнем халате, в диковинных восточных тапках с длинными носами, угомонился наконец, и сунул ему под нос чашку. Василь неохотно выпутался из простыней, схватил ее – в нос ударил крепкий запах кофе, – и уселся поудобнее, прислонившись к стене. Юра – совсем другой, молодой, с темной длинной челкой и задорным, пристальным взглядом – смотрел на него и улыбался улыбкой человека, который провел бессонную ночь. Он никогда не видел его таким, не застал, не знал. Молодым Юра улыбался кому-то другому. Качал дочерей на руках, шептался с кем-то за папироской над ленинградскими каналами. Но теперь Юра был здесь, и Василя настигала какая-то другая память, которой прежде в его жизни не было места. Сырые польские леса, зыбкая хлябь под сапогами, застиранное солдатское сукно и дикое, почти звериное предвкушение мщения, царившее вокруг. Василь отчего-то помнил, как их войска стояли под Щецином, как штурмовали пустой полуразрушенный город. Помнил, как приходилось спать на втором этаже брошенного здания, потому что там нашелся грязный, засыпанный стеклом матрас. Во всем доме не было целого окна. Было холодно, но они лежали в обнимку, и Юра шумно дышал в ухо, гладил его по спине, а потом прошептал «Развернись», и Василь послушался – он был будто пьян от холода и усталости, ему было плевать на грязь, на задувавший в пустую раму мартовский ветер, на все. Он послушно улегся на живот, Юра стянул с него штаны и, почти не мешкая, толкнулся внутрь. Василь зашипел, цепляясь пальцами за изголовье, но жадно подался навстречу и прикрыл глаза, наслаждаясь сильными, рваными толчками. Наплевать, на все наплевать, их жизнь была слишком коротка, чтобы о чем-то жалеть. А потом был Берлин. По отряду поползли слухи – им стоило быть осторожнее, и Василю не стоило сдаваться всякий раз, когда опьяненный радостью Юра прижимал его в темном переулке, но он и сам не понимал, в чем беда. Однажды ночью его беспокойный сон прервался – Юра сидел рядом и тряс его за плечо. Едва Василь открыл глаза, то услышал четкий, пронзительный шепот: «Пойдем к американцам». Будто когда-то он мог отказать – хоть и не понимал, что это значит. С той войны прошло почти двадцать лет: странных, бедных, магических. Василь поднялся с кровати и подошел к окну: сквозь кованую решетку второго этажа пробивалась назойливая жизнь, какая-то женщина на углу стояла у лавки с фруктами, и ветер трепал ее короткую юбку и распущенные длинные волосы. За ней томился джентльмен в шляпе, то и дело поглядывая на часы – ему было, куда спешить, его расстраивала беззаботность этой женщины, но та самозабвенно болтала с продавцом, забывая о времени. За окном текла обыкновенная парижская жизнь, благословенный шестьдесят четвертый. Простой день раннего сентября, наполненный запахом кофе и привычной утренней усталостью; здесь Василь не ложился раньше трех ночи и с легкостью болтал на этом странном, певучем языке. Он не помнил своих корней, не помнил Родины, и за его спиной стоял лишь один, все еще непривычно молодой и сильный человек с насмешливыми темными глазами. Сон закончился резким, сухим звуком – что-то грохнулось, и Василя выдернуло из забвения. Он осмотрелся кругом – нет, не парижский август, киевский июнь, обшарпанная, людная палата, прежняя койка с застиранным бельем, диковатые знакомые. Сразу вернулась тупая, беспокойная боль в лопатках и ягодицах: тело больше не агонизировало, но места уколов заживали плохо. Василь ходил к медсестре, изображая покорность, чтобы она сжалилась и обработала нарывающие места. Сидеть было больно, но приходилось – за попытку есть стоя он получал угрозы, и боялся их даже без мук совести; все-таки боль, как он понял – превосходный учитель. Семья уже знала, где он – Василь понял это, когда санитар отозвал его в сторону и всучил сумку со сменными вещами. Теперь у него была чистая футболка, спортивные штаны и тапочки. Книги, заботливо и наугад сложенные матерью, отобрали – Василь понял это, когда нашел в кармане штанов записку, которую находчивая мама все-таки умудрилась припрятать. Она писала о том, что Юра за него борется, и если умом Василь понимал, что это хорошо, то застывшие от лекарств чувства отзывались отчаянной глухотой. Он не мог даже радоваться – но заставлял себя это делать. Вспоминал, как изнутри ощущаются чувства, будто стихи, выученные на память в школе: с провалами на месте забытых слов, с собственными придумками там, где их подставляло воображение. Дни были похожи – подъем, холодный душ, склизкая каша на завтрак, а дальше – то, что называлось лечением. Никаких таблеток Василю не выписывали – после пытки уколами он научился вести себя тихо, – но иногда водили к сонному психиатру, который задавал бессмысленные вопросы. Психиатр, уставший и совсем не заинтересованный вызнать, какие антисоветские мысли скрывает Василь, довольствовался дежурными ответами, что-то там писал в бумагах, и отпускал его с миром. Заглянув однажды в листок, Василь разобрал выведенное корявым почерком: «вялотекущая шизофрения». Диагноз не вызвал у него ни гнева, ни удивления – настолько казенными, бессмысленными были эти слова, будто и не про него писанными, совсем по-иному объяснявшие его здесь присутствие. Это не у него шизофрения, а у всей системы; это не он, а система, упорно отрицали реальность, воображая то, чего здесь никогда не было. Не было ни дня, чтобы Василь не вспоминал о Юре, и воспоминания были тяжелыми. Вместо счастья, заполнявшего его до макушки, которое он чувствовал прежде, приходила тревога: что с ним? Отчего, если он взялся за дело, все тянется так долго? Ходит ли он по кабинетам, обивая пороги, и если да – то нет ли какой угрозы над ним самим? Не нарвется ли на чересчур проницательного человека, не поставит ли себя под удар? А если нет – то когда, перед какой дверью он о нем забыл, почему предал? Или, может быть, специально все так устроил, чтобы от него избавиться?.. Но гнев не приходил, даже когда Василь думал, что Юра это нарочно. Появлялась лишь апатия и печальная уверенность в том, что это не Юра такой, а жизнь такая. Тяжелая, вязкая штука, в которой доверяться можно лишь тем, кому положено, и то – лишь на определенную меру. А нарушать правила, думая, что кто-то прикроет твою спину, на кого-то рассчитывая – идея провальная, потому что никому на свете не нужен человек, не умеющий по-человечески жить. Но Василь допустил мысленную уловку: если же все так плохо, и Юра его бросил – он ничего не потеряет, если продолжит надеяться. И продолжал. На исходе второй недели его вызвали в главврачу. Он впервые оказался в этом кабинете, широком и светлом, но обставленном по-казенному просто: обшарпанный стол с тысячей бумаг под стеклом, пара затертых стульев, кушетка и стеллажи с неряшливыми папками. Главврач среди этой комедии смотрелся представительно, как помещик, нагрянувший в бедную деревню. У него даже взгляд был такой, будто его удивляла здешняя обстановка: суматошный, на выкате. Под белым халатом был темный костюм, грудь пересекал широкий полосатый галстук в металлической булавкой. У главврача сидел посетитель – Василь тут же узнал в нем Кривицкого. Тот и виду не подал, будто они знакомы, да и вообще, казалось, не признал в Голобородько человека. Василь стоял, как декорация, а Кривицкий переговаривался с врачом. Тот вздыхал. – Бумаги, товарищ начальник, подготовили. Экспертиза есть. Разрешение на вывоз тоже сделали. Освидетельствование вот… – Рустем Ашотович, мы же с вами все обсудили. Освидетельствование нам не потребуется. – Как скажете, – фыркнул главврач, откидывая листок в сторону. – Разрешение обратно нужно? – Ну, тут уж как суд решит… – загадочно улыбнулся Кривицкий, первый раз переводя глаза на Василя. – Если признают невменяемым… Рустем Ашотович напрягся и выругался неслышно сквозь зубы. – Товарищ майор, вы из меня дурака-то не делайте. Что там не признавать-то? Экспертиза – есть, два буйных эпизода – есть, рапорт ваш о нападении имеется. Все как по учебнику, что там можно не признать? Василь поежился. Говорили о нем, и одновременно будто про шкаф или стул, который не имел права голоса. Он не понимал, откуда взялась экспертиза, но, видимо, сонный психиатр, которому он бездумно отвечал на вопросы, постарался – а, впрочем, много ли старания, чтобы подмахнуть наверняка стандартный протокол. И тут Василь испугался – не обстоятельств, а собственной реакции. Он вспомнил: узнай он о таком прежде, кинулся бы в защиту, спорил бы, вопросы задавал. А теперь будто барашек, ведомый на убой, просто стоял и смотрел, как его жизнь кромсают. Нет уж, взбунтовался в нем какой-то прежний Василь. Не дамся с вам так просто. – Рустем Ашотович, – позвал он, и главврач тут же удивленно повернулся в его сторону. – Я так понимаю, мне предстоит суд? – Все верно, Голобородько, – ответил тот. Вопрос явно застал его врасплох, и ничего лучше правды придумать не вышло. – Но вы не волнуйтесь: все будет максимально быстро. С вами будет человек, он проследит, чтобы вы не перенервничали. – А я не собираюсь нервничать, – ответил Василь. – Но я предполагаю, что, если мне будут что-то вменять, мне потребуется защитник. Он у меня имеется? – Понятия не имею, – буркнул главврач. – Это не ко мне вопрос. А вы, Голобородько, от чего интересуетесь? Думаете, вас защищать отчего-то нужно? Боитесь чего-то? Последнее он проговорил чуть не с интересом. Он вытащил из лежавшей перед ним желтоватой картонной папки какую-то бумагу и занес над ней ручку. – Ну что вы, – едко парировал Василь. – Чего же мне бояться. Я же отдаю себя в руки доблестного советского суда. Хочу лишь, чтобы все было правильно, по процедуре. Я же, знаете ли, историк, а историк – это почти документовед, мы печемся за каждую бумажку. – То есть, вы хотите сохранить свое дело для истории? – Улыбнулся главврач. – Я хочу увидеть своего защитника до суда, – упрямо ответил Василь. Он не слишком разбирался в законах, но помнил, что ему полагается конфиденциальная встреча с тем, кто разбирается. – Товарищ майор, что скажете пациенту? – Насмешливо поинтересовался Рустем Ашотович. – Побеседует он с защитником? – Можем устроить, – сквозь зубы пробормотал Кривицкий. Василь постарался слишком не радоваться, все-таки в его случае на благое надеяться было глупо, но душу грела хоть такая, пусть маленькая, но победа. Выйти наружу было приятно – нежное киевское лето цвело вовсю, пекло солнце, ветерок обдувал лицо. Но самым приятным был запах. В лечебнице пахло потом и капустой, неприятно и кисло, а воля пахла городом и цветами, почти сшибая с ног отвыкшего от такой прелести Василя. Его защитница оказалась молодой и жутко серьезной девушкой в строгом светлом костюме. В комнатке, которую Кривицкий милостиво выделил им под разговор, она села напротив него и пристально вгляделась темными глазами. Хоть Василь и был старше, он мигом почувствовал себя ребенком – дама напоминала строгую учительницу, для которой все живые люди – дети, но ее инспекторский взгляд вовсе не казался неприятным: она, казалось, будто искала в Василевой безнадеге брешь, через которую можно его вызволить. – Значит так, Василий Петрович, – сказала она отчетливо, как-то наигранно громко. – Вы знаете, в чем вас обвиняют? Она вытянула вперед руку и проехалась ладонью по столу, и под ее пальцами Василь заметил листок бумаги. – Нет, к сожалению, – в тон ей ответил Василь и вытащил бумагу. Она оказалась исписана убористым, четким почерком. – Антисоветская агитация и пропаганда, – продолжила девушка. – Сейчас я расскажу вам, что это такое, а вы внимательно меня слушайте. Она завела долгую пространную речь, сыпала статьями и цифрами, а Василь, не отвлекаясь, читал. В письме было все, о чем строгая девушка не могла сказать вслух. Его обвиняли по страшной статье, но предполагали лишь признать невменяемым и запереть в лечебнице – вопрос был лишь в том, как долго. Предыдущие две недели держать его там прав никто не имел, но Кривицкий очень не вовремя вышел из себя, и пришлось суетиться, вообразить Василя буйнопомешанным, чтобы можно было отправить его на лечение в обход суда. К этому, конечно, можно было придраться, но Василю погоды не делало: даже если Кривицкого накажут, факт преступления налицо, Василь сам его написал и сам десять лет с ним носился, так что здесь без шансов. Но было и другое – Юра изо всех сил хлопотал, чтобы Василя вызволить. Он же позаботился, чтобы вместо случайного увальня на дело назначили нынешнюю девицу, и он же пытался сделать так, чтобы отменить психбольницу. Но дело затягивалось – и потому на суде необходимо было выиграть время, а сделать это можно было лишь согласившись на возвращение в палату. Василь вздохнул – он и не рассчитывал, что сегодня его освободят, он даже не раздумывал, что это произойдет когда-либо, и письму скорее обрадовался. – Я вас понял, – прервал он девушкину тираду на полуслове. – Я сделаю все, что скажете. – А вы правда умный, – с вызовом ответила девушка. – Все, как мне говорили. – А вы сомневались? – Василь усмехнулся. Его много раз в жизни называли дураком, и он покорно все принимал, уверенный, что дурак – это какой-то особый эвфемизм, которым обозначали отверженных. А теперь понимал, что дураком быть до смерти надоело. И если честность, которую он всегда ценил, так легко сломать, можно раз в жизни притвориться, чтобы донести эту честность туда, где она сможет вырасти и окрепнуть. – Ну, я читала ваше дело… – улыбнулась барышня. – Там много мест для сомнения. Василь только улыбнулся в ответ. *** Напоследок девица шепнула ему, что будет подавать апелляцию, но лишь для того, чтобы иметь возможность его навещать – никакого из родственников, а тем более Юру, ему не разрешили, да и ее поначалу пускать не хотели. Как сам Василь понял, Кривицкий до последнего выделывался, уверяя, что Голобородько не хочет ее видеть, оттого ее и не пускали прежде. Суд закончился, как полагалось, и Василя оттранспортировали в больницу. Время потянулось заново – за тем лишь исключением, что через три дня защитница обещала его навестить. Василь старался не высовываться, хотя порой было совсем невмоготу. На следующий после суда день дежурный вез по проходу столовой котел с чаем. Обычно чай подавали чуть теплым, но тут, видимо, забыли заранее заварить, и из облупленного алюминиевого жерла валил пар. Кто-то из пациентов уронил вилку; она попала под колесо тележки, та накренилась и плеснула кипятком на макушку несчастного, который бездумно полез вызволять вилку. Тот вздрогнул, заорал и дернулся, опрокидывая на себя весь котел. Физиономия у него тут же покраснела, залоснилась, он орал от боли, но немногие, кроме Василя, обернулись на шум: вопли были для этого места в привычку. Это был классический несчастный случай, почти незаметная, хоть и трагичная, халатность, если бы не то, что случилось потом. На вопль набежали санитары, подхватили пострадавшего, но вместо помощи принялись закручивать его в простыню, будто он кому угрожал своей опасной выходкой. Василь было дернулся, хотел броситься, остановить: но неожиданно сам для себя понял, что делать этого не следует. Самому стало от себя тошно – что же это он, как остальные, приучился? Смирился, сдался? Неужели не смог бы пережить еще одну ночь на третьем, если бы санитары вздумали его приструнить? Пусть и в агонии, мрачной, адской – но не лучше ли это, чем постоянно возвращаться памятью к тому дню, когда он проигнорировал чужую боль? – Сульфозин, – отчеканила девушка, выкладывая из своего мужского портфеля на стол какие-то бумаги. – Для лечения алкоголизма и острых состояний. Взвесь серы и растительного масла. Дает большую нагрузку на сердце и вызывает некроз мышц. Не смейте нарываться на такое регулярно, по-настоящему с катушек слетите. Боль, Василий Петрович, одним усилием воли не решается. Если вас разум будет упорно нарываться на боль и пытаться ее игнорировать – тело не выдержит и просто его отключит. – Я бы мог выдержать, – настаивал Василь. – Идите к черту, – вздохнула защитница. – Хватит строить из себя сверхчеловека. – Нина, – Василь впервые обратился к своей заступнице по имени, – я не могу. Я ничего не сделал, и теперь себя за это ненавижу. – А еще есть галоперидол, – как ни в чем не бывало продолжала она ледяным тоном. – От него страдает память и мозг. Выйдете отсюда живым и здоровым, проживете лет до шестидесяти, вот только читать что-то сложнее «Трех мушкетеров» уже не сможете. Вы любите «Трех мушкетеров», Василий Петрович? Василь осекся. Он слышал о лекарствах, которые подавляли волю, чувствовал их на себе, и самонадеянно считал, что воли в нем хватит на десятерых. Но если он потеряет разум – не так, как теряли местные, а по мелочи, по крупице, и перестанет от этого быть собой – сможет ли он пережить все остальное? – Придется полюбить, – отрезала Нина. – Каждый раз будете читать, как впервые. Она говорила зло, резко, будто хлестала по щекам – и попадала точно в цель. Теперь Василь понимал, в чем была заноза, почему эта юная девчонка вызывала Юрино доверие – не из-за какой-то там мифической верности и блата, а потому, что не было в ней ни единой эмоции, когда требовалось кого-то убедить. Нина почти не говорила с ним о деле, чаще передавала Юрины или мамины слова. Юра, конечно, с ней не откровенничал, но и она не задавала лишних вопросов. Один раз передала книгу – странную, без заглавия, видавшую виды, – и, раскрыв книгу, Василь понял, что это дневник. Лихой рукописный шрифт с заползающими друг на друга петлями, бойкий, резкий – Василь узнавал этот почерк, хоть и не видел его уже много лет. Так писала бабушка – она до самой смерти писала все от руки, брезгливо морщась на печатную машинку, а он послушно перенабирал, попутно изучая ее работы и мотая на ус все, что она там писала. Может быть, из-за этой секретарской работы он и стал историком, и будь бабушка чуть посовременнее, не затесался бы в свое правдоискательство. Но прошлого уже не воротишь, да и не был Василь уверен, что хотел бы что-то менять. – Прячьте ее получше, – велела Нина. – У вас там не жалуют чтение. Если что, Юрий Иванович снял вам копии, но не в копиях дело. Найдут – могут наказать. Так что поаккуратнее. Василь кивнул, со всем соглашаясь. Нина обладала волшебным даром убеждения, тем более что в ее делах незримо чувствовалась Юрина рука – это он послал ему благодетельницу, он следит за каждым его шагом. Он, в конце концов, просит себя поберечь. – Спасибо, Нина, – сказал Василь. – Когда апелляция? – Никогда, – фыркнула она зло. – Там, где вашу судьбу решают, сказали забрать заявление. Вот, воспользовалась последним шансом, от вас сразу еду в суд. Полагаю, мы больше не увидимся. – А что же дальше? Она замолчала, покусала губы, потеребила пряжку своего портфеля и наконец ответила: – Я не знаю, Василий Петрович. И не уверена, что хочу.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.