22. Раск
27 ноября 2025 г., 00:27
Вечер. Ветрено, дождь — как из ведра. Сегодня никаких вторжений.
После ужина я ненадолго сажусь за рабочий стол; прихожу в себя, когда вдруг спотыкается радио, и смолкает старый хриплый рок, игравший всё это время. Мигом позже динамики начинает тошнить чем-то неестественно бодрым и громким. Я делаю потише и смотрю на часы.
Девятичасовой выпуск новостей.
Ливень только усилился. Так грохочет по крыше, что не слышно болтовни ведущих.
Моё убежище в такую погоду выглядит совсем неуютным: отсыревшим, прокуренным, тёмным. Холодно, печка едва коптит; протекает рама, на стеллажах наросла паутина и жирная пыль, пахнет дымом и горелым припоем. Груда уличных фонариков в ящике слева стала совсем немного меньше, справа — будто не выросла совсем. Вечная беда с этими светилками: нехитрое дело их чинить, и болячки однотипные, но их всегда слишком много. Порой больше времени уходит на разобрать-собрать и диагностику, чем на собственно ремонт. Но надо бы успеть починить все до отъезда.
Я откидываюсь на спинку стула и, шипя от боли, осторожно разминаю шею. В глазах песок; давно пора сделать в домике свет получше. Каждый раз думаю "потом", а потом забываю.
Мелкая не придёт в такую погоду. Вообще, наверное, теперь не придёт. Я ничего другого и не ждал, но всё равно думать об этом погано. Что-то такое засело внутри, как заноза, и каждый раз, как вспомню, свербит, ноет. Досада, обида, злость.
Тоска.
В этих чувствах нет ни логики, ни смысла, хоть сто раз себе напомни, что некого винить, кроме себя. Можно было промолчать, можно было обратить всё в шутку — нехорошую, с осадочком, но мелкая легко убедила бы себя, что я шучу. Нет. Не сдержался, вывалил из себя ком грязи; да перед кем — перед маленькой затюканной девочкой, которая из своего-то вороха проблем выгрести пока не может. Зачем? Кому от этого стало лучше?
Дурак.
Я заново растапливаю остывшую печку, потом, плеснув в чайник воды, ставлю его сверху. Какое-то время сижу рядом, ощущая, как воздух вокруг становится сухим и горячим, будто ветер в пустыне. Жаль, эта печка совсем не держит тепло — зато и греется мгновенно.
Надо будет занести под крышу ещё дров, чтоб не бегать за ними ночью.
Я сгребаю со стола мелкий мусор — обрезки изоляции и термоусадки, ватные палочки и серые от пыли салфетки, огрызки контактов и куски пластика — когда вдруг замечаю огонёк за окном. Он ещё далеко, маленький, дрожит где-то над тропинкой, в тёмной ночной глубине, путается в ветвях. Но уже ясно, что это свет от налобного фонарика. Кто-то идёт сюда.
Мысленно чертыхнувшись, я подхватываю с крючка дождевик и хлопаю дверью.
Давно ко мне не заходили заплутавшие туристы. Было время, это случалось часто — сворачивали не туда в темноте, когда искали уличный туалет. Но с тех пор утекло много воды, Отан всерьёз занялся благоустройством домиков, для кемпинга построил целую галерею современных туалетов и сияющих чистотой душевых, дорожки вымостили и подсветили — вот этими самыми фонариками, чтоб их — и по ночам сюда забредать перестали.
Кого же сейчас принесло? Ещё и в такой дождь.
Я издалека машу человеку своим фонариком, а потом быстро шагаю навстречу. Тропинка раскисла и чавкает под ногами, хлещут и мечутся мокрые ветки, мелькает свет. Не видно ни черта.
— Не туда! — громко говорю я, когда между нами остаётся несколько метров. — Назад, дальше дороги нет!
Поднимаю фонарик выше, но ливень мельтешит, как огненный рой. Кажется, ветер кружит его волчком.
— Эй! — зову я снова.
— Раск! Раск, это я!
Я не сразу понимаю, что это мелкая. Голос-то, конечно, узнаю — но я настолько не ожидал её увидеть сейчас, что в голове сбоит. Мозги словно прошивает разрядом, и я опускаю фонарик.
Точно, она. Подходит ближе, запрокинув лицо и прикрывая налобник ладонью, смотрит на меня снизу вверх. На ней мой старый синий дождевик — я носил его лет десять или одиннадцать назад, когда мама привозила нас летом на турбазу. К следующему лету он потерялся, а ещё через пару лет всё исчезло. И женщина, которая его мне купила, и прошлая жизнь, и даже память Отана о нас.
Странно, что дождевик сохранился. Стайке он чуть велик.
— Ты… что здесь делаешь? — спрашиваю я. Чуть не уточняю: "Потерялась?" — но сам же вижу: не потерялась. Сюда и шла.
Она моргает, мучительно щурясь — ветер швыряет ей в лицо дождём. Но глаз не отводит.
— Я… поговорить. — Запинается. — Можно?..
Пару секунд молчу. Потом киваю в сторону домика.
— Пойдём.
Его свет едва теплится на том конце тропинки, в мокрой темноте. Стайка сама ловит меня за руку, чтобы не поскользнуться, и я сжимаю её холодные пальцы, всё ещё не очень понимая, что происходит. Зачем она здесь?
Лампа над входной дверью покачивается, капли гремят по крыше, перилам, склизкому и тёмному от воды крыльцу. Зато внутри жарко — печка всё-таки раскочегарилась. И вскипевший чайник свистит во всё горло, так что уши закладывает.
Стянув дождевик и сбросив сапоги у порога, я убираю чайник на стол. Оборачиваюсь: Стайка так и стоит у порога, мнётся, а с её дождевика струйками сбегает вода.
— Заходи, — говорю я, и она, вздрогнув, смотрит на меня огромными, полными смущения глазами. — Сейчас сделаю чай.
Кивает.
Мы оба молчим, пока я расчищаю стол и ищу чистые кружки. Едва слышно шуршит радио, потрескивает печь, шумит дождь. Мелкая вешает дождевик рядом с моим, неловко разувается, на цыпочках проходит внутрь. Озирается так, точно попала в музей или библиотеку — хотя вокруг неё всего лишь убогий щитовой домик, временное жильё на лето. Пыльные стеллажи, заваленные случайным барахлом, печка из листового железа, столешница, покрытая пятнами и ожогами, грязный пол.
Мне странно неловко. Будто что-то застряло в груди, и из-за этого не получается ни вдохнуть, ни выдохнуть свободно. Не знаю, что сказать.
— Ой, забыла же… — Стайка вдруг подпрыгивает и бросается к дождевику. Шарит по карманам, лопоча под нос что-то невнятное, потом достаёт измятый, подмокший с углов бумажный пакет. — Дождь этот… Вот. К чаю. От Ромашки…
Она смотрит на меня с такой доверчивой, чуть виноватой улыбкой, что я отвожу взгляд, не найдя в себе сил даже кивнуть в ответ. Только пожимаю плечами и ставлю на стол пустую тарелку.
Мелкая высыпает печенье; я вижу краем глаза, как дрожат её руки. Мои, похоже, дрожат тоже — я чуть не окатываю собственные пальцы кипятком, когда завариваю чай. Дико хочется закурить, и я даже хлопаю себя по карманам, но вспоминаю, что сигареты закончились: последнюю я выкурил пару часов назад. Утром придётся или тащиться до деревенского магазина, или мириться с Вранкой, чтобы она дала пару пачек со склада. Пожалуй, я выберу деревенский магазин.
Проклятье. Как же… невовремя.
Я сую мелкой кружку в руки, не глядя. Она озирается, пытаясь выбрать, куда сесть: то ли на единственный стул, то ли на узкую кровать, кое-как застеленную покрывалом. Не решается ни на то, ни на другое.
В конце концов мы оба стоим. И молчание становится почти невыносимым.
— Печенье… очень вкусное. — Стайка бормочет так тихо, что я с трудом разбираю слова. — Правда… Там вишня засахаренная, а ещё…
Я поднимаю глаза, и она осекается. Смотрит на меня несколько секунд, упрямо и виновато; снова утыкается взглядом в кружку.
— Прости, — вздыхает. — Ужасно трудно начать, хоть пиши шпаргалку… Всю дорогу крутила в голове, что скажу, а потом ты один раз глянул… вот так — и всё. Опять пусто.
— "Так"?.. — я хмурюсь, не понимая. — Как?
— Страшно.
Я угрюмо отворачиваюсь. Смотрю в окно, но за ним ничего не видно, только темнота и дождь.
Ощущаю себя покрытым ледяной коркой — как замороженная рыбина.
— Но дело тут не в тебе, — продолжает Стайка. — Это я… наверное, я просто привыкла бояться. И про всех вокруг первым делом думаю: а не злятся ли они? А если мне кажется, что злятся, то сразу думаю, что на меня. А это… это ведь не так.
Я скорее чувствую, чем вижу, как она поднимает на меня взгляд — внимательный, спокойный, очень серьёзный.
— Не так, — отвечаю эхом.
— У людей вокруг есть много других дел, других чувств. И я… не центр их мира. — Опять эта виноватая улыбка. — Наверное, нормальные люди доходят до такой мысли… чуть раньше. Ну, а я сейчас. Лучше поздно, чем никогда.
Я пожимаю плечом.
— Кое-кто, — отвечаю, — вообще никогда не доходит.
Стайка тихо смеётся.
— Да.
И снова молчим. Я бездумно шевелю бегунок радио — вместо старого рока шелестит что-то совсем древнее, шероховатое, надтреснутое, потом доносится какая-то попса, тынц-тынц, снова попса, потом аудиоспектакль — неожиданно громко и визгливо кричит женский голос… Поморщившись, возвращаюсь к року.
Мелкая тем временем выскальзывает из своего угла мимо меня и всё-таки садится — прямо на пол, скрестив ноги, у пышущей жаром печки. Безошибочно отыскала самое тёплое место в домике, точно кошка. Сосредоточившись, крепко стиснув пальцами кружку, она смотрит в свой чай и беззвучно шевелит губами. Репетирует, понимаю я, и на меня вдруг накатывает тошнотворная слабость. Чувствую себя таким уставшим, будто не аккумуляторные светильники весь день чинил, а таскал брёвна в гору.
Не хочу ни говорить, ни слушать. О чём тут беседовать? Вымученно, бессмысленно…
Дождь по крыше как будто слабеет, и я вяло начинаю придумывать предлог, чтобы сбежать — и пошло бы всё к чёрту, в самом деле — когда мелкая всё-таки начинает говорить. Сначала очень сбивчиво, запинаясь, задыхаясь, словно тащит своё бревно в гору прямо сейчас. Но постепенно голос выравнивается.
Она, как обычно, много извиняется: что испугалась, что не приходила так долго… ещё за что-то. Рассказывает, как страшно напугалась меня вначале, как боялась в общежитии, и от этой короткой исповеди горло мне запирает тяжёлый, липкий ком — ни выплюнуть, ни проглотить; он мешает дышать, а голос мелкой вдруг начинает звучать, как сквозь толщу воды. Когда я снова слышу нормально, она уже говорит о своём брате — как любила его. Не знаю, в какой момент её монолог прыгнул к мёртвому брату.
— Помнишь, как ругался тот водитель? Который нас подвозил, и мимо промчались мотоциклисты… А я начала с ним спорить и разревелась.
— Ещё бы, — говорю я, — не помнить.
— Я тогда так разозлилась… расстроилась. Я думала: если бы только он знал Ацлава. Он никогда так не сказал бы, если бы его знал. Потому что Ацлав был очень хороший, очень добрый, чудесный. Уж я-то знаю! Всегда защищал меня, всегда был рядом, всегда…
Невольно думаю о Лиске — что она сказала бы обо мне теперь?.. — и боль плавит меня изнутри. Ты точно не был рядом. Подобрав со стола полуразобранный фонарик, я начинаю крутить его в руках.
— А потом я вспомнила, как он гонял. Летал! Я-то им гордилась, и даже не думала… — Прерывистый вздох. — Та авария… он влетел в чью-то машину на перекрёстке. Не знаю, пострадал ли кто-то ещё. Надеюсь, нет. Но ведь мог, верно? И тот дядька, что нас подвозил…
— Мун, — без выражения говорю я.
— Мун, — соглашается она. — Он был прав. Имел право злиться. Такие, как мой брат, для него и правда…
Я прикрываю глаза.
— К чему это? — спрашиваю, перебивая. — Зачем… ты мне это говоришь?
Стайка поднимает на меня глаза.
— Дослушай, — просит тихо. — Пожалуйста. Я знаю, что… говорю длинно. И что тебе тяжело слушать.
— Да не в том… — раздражаюсь я, но она мягко возражает:
— Я же вижу.
В голосе её нет ни гнева, ни обиды, только терпение. Точно хрупкая нервная девочка здесь — не она, а я.
И я замолкаю. Кручу в руках дурацкий фонарик — уже совсем раздетый, с оголившейся платой. Как бы не доломать в сердцах.
Стайка пару секунд молчит, словно собираясь с мыслями.
— И вот я вспомнила… об этом. И подумала о тебе. То, что ты рассказал…
Оставив этот фонарик на столе, я наклоняюсь и беру из ящика другой.
Щёлк. Щёлк. Выгоревший на солнце пластик скрипит и похрустывает под пальцами. Стайка задумчиво наблюдает за мной — я то ли замечаю это краем глаза, то ли просто чувствую.
— Всё это время… я пыталась выбрать что-то одно. Ты — тот человек, которого я знаю? Тот, кто вытащил меня, кто был со мной добрым, кто… привёл меня сюда. Или нет? Если ты рассказал о себе правду, и ты человек, который… убил кого-то. Без причины, просто потому что захотелось, как ты говоришь… Это — или другое? Как узнать, какой ты на самом деле?
Щёлк.
— Ацлав ужасно хулиганил в школе — когда я пошла в первый класс, учителя страшно удивлялись, что у такого мальчишки такая тихая сестра, всё время нас сравнивали… Ругался со своей девушкой, Иве, у них, кажется, ни дня не было без ссоры, хотя он обожал её, это я знаю. А ещё лихачил на дороге, и запросто мог… ну, ты понимаешь. — Пару секунд она молчит, и я замечаю, как её пальцы слегка касаются лица. Кажется, вытирает слёзы. — Всё равно… мне ведь не нужно выбирать — он хороший или плохой? Не нужно взвешивать каждый его поступок… на каких-то весах. Он мой брат, он был таким, каким был. Может, ошибался, как все люди, глупил… Но никто не помешает мне его любить.
У третьего фонарика всё-таки отламывается большой кусок пластика. Падает на пол. Это теперь не починить; бросив труп на стол, я снова лезу в карман за сигаретой — и снова с досадой вспоминаю, что сигарет нет. Вместо этого достаю зажигалку.
— И вот я думала об этом, думала, и вдруг поняла, — говорит Стайка. — Мне не нужно выбирать и с тобой.
Щёлк.
— Я… не знаю, что было в твоём прошлом. Может, никогда не узнаю, может, у меня нет и не будет такого права… И, может, там, в прошлом… у тебя есть причины считать себя… кем угодно. Хоть чудовищем. Может быть.
Я пару мгновений смотрю на огонёк, прежде чем дать ему угаснуть. То, что говорит мелкая, доходит до моего разума с запозданием — и, кажется, не целиком. Слова соскальзывают, словно по льду, отскакивают, теряются.
Позже я постараюсь собрать их все.
— Но я сейчас вижу не чудовище. Не монстра, не злодея… И… мне неважно, как ты ошибался в прошлом. Ты — это ты. Здесь, сейчас. — Она вдруг улыбается, глядя на меня с таким теплом, что я снова отвожу глаза. — Помнишь, ты сам мне это сказал?
— Сказал? — безучастно переспрашиваю я. — Когда?..
Только услышав собственный голос, я понимаю, как тихо в доме. Мелодичным шёпотом напевает радио на столе, по крыше постукивают редкие капли, сорвавшись с веток. Дождь перестал.
Стайка вдруг смущается и опускает голову.
— А, неважно… — бормочет. — Просто… запомнилось.
И мы опять молчим. Я осторожно сползаю на пол, сажусь так же, как мелкая — со скрещенными ногами и кружкой в руках — и ручки ящиков в столе больно впиваются мне в спину. Стайка тихо поглядывает на меня, как весёлая маленькая птичка.
Внутри пусто. В этой пустоте нет ничего больного или горького, хотя и радости нет. Похоже, то, что грызло меня последние несколько дней, ушло, но что займёт его место — пока неясно.
Чувство потери хотя бы было знакомым.
Стайка всё-таки говорит первой:
— Чай остыл.
— Там… — Я смотрю на печку. — Чайник. Должен быть горячим.
Горло кажется заржавевшим.
— Вот это?
— Не обожгись, — вспоминаю я. Но Стайка уже сама берёт чайник через рукав.
Она подливает кипятка себе, потом — мне в протянутую кружку. Пошарив по столу рукой, я передаю ей горсть печенья, и Стайка ссыпает его в подол толстовки.
— Никаких манер, — сообщает она. — Ты не будешь ругаться на крошки?
Я окидываю насмешливым взглядом своё убогое убежище, прежде чем покоситься на неё. Мол, вспомни, где ты, какие к чёрту манеры? Она шумно фыркает и вгрызается в печенье.
Мир между нами всё ещё кажется мне хрупким, как яичная скорлупа.
— Люблю эту песню.
— Сделать погромче?
Качает головой.
— Так… уютнее.
И улыбается мне из своего угла у печки. Я только пожимаю плечами.
Что бы я понимал в уюте.
Через полчаса я провожаю её до большого дома. Стайка трещит без умолку — в доме больше молчала, а тут вдруг решила вывалить все мелкие новости, скопившиеся за несколько дней, что мы не общались. То ли ей легче говорить со мной в темноте, то ли так страшно идти сквозь ночную базу.
Я который раз удивляюсь тому, что меня совсем не раздражает её болтовня. И даже бесконечные вопросы не раздражают.
— А почему ты не куришь?
Бросил.
— Правда?!
Закончились сигареты.
Стайка толкает меня плечом, глядя снизу вверх с весёлой укоризной. Её глаза и губы блестят под уличной подсветкой, расстёгнутый дождевик словно смазан маслом. На секунду она напоминает мне светлячка.
— А я бы и поверила!..
Молчу. Только улыбаюсь, хоть и криво, а она расцветает в ответ, словно услышала похвалу.
Ночь пахнет мокрой землёй и озоном.
— Ты правда не любишь заходить в дом?
— С чего ты взяла?
— Вранка говорила.
— А, — говорю я. — Ну конечно.
— Зайдёшь на минутку?
Я прячу руки в карманы. Мы уже на тропинке, ведущей к веранде.
— Зачем?
Она молчит, рассеянно улыбаясь своим мыслям. Потом с внезапным озорством смотрит на меня.
— Тогда подожди на крыльце? У меня есть для тебя подарок, но он в доме.
Неуверенно пожимаю плечами. Какой ещё подарок?
— Ну ладно…
Она оглядывается, когда взбегает по ступенькам вверх: будто проверяет, не собрался ли я уходить, — и я киваю ей, поднимаясь следом. Скрипит и хлопает входная дверь, в мозаичной фрамуге вспыхивает свет. Я стою, прислонившись к брусу, на который опирается крыша веранды, и жду.
Где-то там, наверху, на деревянной раме двери в мамину детскую, всё ещё есть зарубки, а рядом даты. Справа мой рост, слева — Лискин. Вранка, когда я как-то раз спросил, что это, только фыркнула: "Откуда мне знать?". Мамины книги по ботанике в библиотеке, мамины рисунки на стенах, её игрушки, её памятные мелочи. И Лискины. И мои. Мы ведь приезжали сюда почти каждое лето, жили иногда по месяцу, оставляли целую гору вещей, бросали их везде, как хлебные крошки, наследили, натоптали в каждом углу. "Это и ваш дом", как говорил Отан; "мы же ещё вернёмся", как говорила мама. Кажется, только в тот год, когда всё случилось, не приезжали вместе: было не до того. У Отана умирала жена, и мама ездила к нему одна.
Магия подчистила память, стёрла письма, фотографии, дневники, но оставила всякую ерунду. Например, потерянный дождевик. В конце концов и моя память начала сбоить: я натыкался на предметы, которые казались знакомыми, и не мог вспомнить, почему именно. А те, про которые я помнил хорошо, вызывали только тоску, или глухую злость, или детскую, бессмысленную обиду на Отана и Вранку, которые всё забыли. Для них это было просто барахло — в большом старом доме, где жило несколько поколений семьи, как в сорочьем гнезде, вечно копится всякая рухлядь.
Мне и хочется возвращаться к этому дому, и невыносимо в него заходить.
Жаль, мелкой не объяснишь, не рассказав всё остальное.
Она возвращается спустя несколько минут. Я чуть не вздрагиваю, когда слышу её быстрые шаги за дверью.
— Вот! — подлетает, запыхавшись, что-то прячет в кармане. — Дай руку.
Я протягиваю ладонь.
Подарком оказываются две пачки сигарет. Стайка смеётся, когда я, выдохнув сквозь зубы, начинаю дрожащими пальцами сдирать с одной из пачек плёнку.
Только сделав первую затяжку, нахожу в себе силы спросить:
— Откуда?..
Чёрт. Как хорошо.
— От Вранки, — говорит она, удовлетворённо наблюдая за мной. — Оставила перед отъездом. Сказала, отдай, если помиритесь.
— Вот же… — усмехаюсь я. — Значит, она в городе?
— Днём уехала. И меня звала. Но… — Стайка вдруг мнётся. Смотрит в сторону. — Ну… Я хотела увидеть тебя.
Мне и неловко, и тепло от её слов. Хочется сказать в ответ что-то хорошее, но ничего не приходит в голову, и я неуклюже молчу, продолжая курить.
— Ну, что ж, — говорю наконец. — Рад, что мы помирились.
Выходит как-то насмешливо, почти саркастично. Вроде как только из-за сигарет и рад.
Стайка прячет лицо в руках; я уже мысленно даю себе затрещину, но ещё через секунду встречаюсь с мелкой глазами, и сердце подпрыгивает, как на ухабе.
Улыбка у неё совершенно счастливая. Не то, чего я ожидал.
— Я тоже, — признаётся Стайка. — Я тоже.