***
Проснулся он рано и не сразу понял, где находится: и звуки, и запахи, и сам воздух здесь были совсем не те, что в Петербурге. Павел потянулся, ступил босыми ногами на мягкий ковёр, хотел было позвать Егора, но передумал. Оделся сам и тихо выскользнул из дома — пройтись к реке. Окольный путь был долгим, а напрямик, через сад и низину — рукой подать. Тропинка пропетляла мимо кузницы, спустилась в овраг, заросший ивняком и медуницей, и оборвалась у старой купальни. Дальше тополя и ракиты расступались, открывая глазам пологий, с редкими холмами, простор. Щурясь от солнечного блеска, Павел смотрел вдаль: на берёзовую рощу, стадо коров на лугу и дорогу, огибавшую луг широкой подковой. Она вела в Озёрное — поместье князей Черкасовых. Когда-то князь Дмитрий Фёдорович Черкасов служил при дворе, и семья его проводила лето в имении под Петербургом. А в Озёрное приезжала из Москвы только старая княгиня — ещё блиставшая в свете, но столь надменная, что визиты к ней бывали лишь данью вежливости. Тогда никому и в голову не могло прийти, что в будущем эти семьи породнятся. Черкасовский дворец почти стёрся из памяти; остались в ней лишь ровные дорожки парка, стриженые кусты да фонтан со скульптурами посреди партера. Интересно, покажется ли он таким же огромным, как в детстве. Накануне пришло письмо: Черкасовы должны были приехать из Москвы в субботу — стало быть, через два дня. При мысли о предстоящей встрече перед ним невольно возник образ Полины. Он вспомнил их прощание в Петербурге месяц назад. Тогда, после помолвки, он мог уже не таить своего восхищения и подолгу, не отрываясь, смотреть на неё — теперь это не было дерзостью, — удерживать её руку в своих и поправлять у виска рыжеватый локон, отливавший на солнце чистым золотом. Полина отвечала тихой улыбкой, быстрым сиянием глаз. А когда он поцеловал ей руку, она вдруг крепко сжала его пальцы — порывисто, почти тревожно. В этом движении ему почудились и ответное волнение, и грусть близкой разлуки. Внезапно промелькнула мысль о князе Сабурове, о какой-то его невысказанной просьбе. «Вздор, — сказал себе Аверин. — Полина не была его невестой, да и мало ли кто к кому сватался. А припоминать почти детскую влюблённость и на этом основании чего-то требовать — отнюдь не поведение благородного человека». И тут ему отчего-то вспомнился один давний случай. Когда Павлу было лет тринадцать, в Липках гостили несколько семей с детьми. Среди них была и шестилетняя Наденька — белокурая, тоненькая, с той редкой детской прелестью, в которой уже угадывалась будущая красавица. Павел наблюдал за ней с нежным восторгом. Однажды из лесу принесли первую спелую землянику и разделили между детьми. Наденька проворнее всех съела свои ягоды и грустно вздохнула над опустевшим блюдцем. Тогда Павел, так и не притронувшийся к своей порции, сказал: — Милая Наденька, выходи за меня замуж, я отдам тебе все мои ягоды. — Хорошо! — просияла Наденька и потянулась за блюдечком. А когда последняя ягода исчезла, она вскочила со стула: — А теперь я пойду играть с Володей!***
Вода в реке была ещё по-ночному холодной, и купание вышло недолгим. Выбравшись на берег, Павел постоял немного, глядя в бескрайнее небо, полное солнца и прозрачных лёгких облаков. Высоко-высоко, почти теряясь в сиянии, звенели жаворонки. Во всём вокруг ощущались такая свежесть и такая полнота жизни, что он невольно улыбнулся — от лёгкости на сердце и внезапного прилива сил. Возвращаясь, Павел выбрал дорогу ещё короче — не вдоль оврага, а поперёк. Взбежав по склону и перескочив засыпанную валежником канаву, он вышел к саду. У самой калитки его остановили звуки: из-за деревьев донёсся скрежет — точно косу правили — и всхрапнул конь. Павел прислушался, постоял немного и, решив, что крестьяне выезжают на луг, пошёл по тропинке к дому. Когда он поднялся на террасу, как раз накрывали на стол. — Что ж ты сам ушёл, — встретила его мягким укором Антонина Марковна. — Да и неужто в Петербурге так рано встают? — Кто как, тётушка, — рассмеялся Павел, целуя ей руку. — Кто не служит — тот сам себе господин и встаёт, когда пожелает. К завтраку подали густые сливки, только что сбитое масло и ещё горячие пироги — с маком, ревенём и капустой. После петербургского сезона с его балами и парадными обедами эта деревенская еда казалась особенно вкусной: всё здесь было свежим, домашним, и подавалось просто, без затей. Егор уже успел разобрать багаж, и после завтрака Павел велел отнести в гостиную подарки. Перед Антониной Марковной одна за другой появились перевязанные лентами коробки: шёлковое платье, парижская шляпка, бархатная накидка и изящная кофейная мельница немецкой работы. Следом Павел сам выложил золотые часы с эмалью и три новых английских романа — тётушка, как и все Прозоровские, читала по-английски и ценила заморскую словесность. — Ах, Боже мой, Павлуша! — воскликнула Антонина Марковна, растерявшись. — Что за чудная мельница! Какая тонкая работа! А часы-то… они ведь, поди, целое состояние стоят! И куда же мне такие наряды, милый? Что я за модница теперь! — Тётушка, если вы до сих пор помните, что я любил зефир, то как же мне забыть, какой элегантной дамой вы всегда были? — улыбнулся Павел, глядя на её разрумянившееся лицо. — И теперь такой и остались. Тут Павел покривил душой, но самую малость. Память сохранила лишь маленькие руки в перстнях на клавишах рояля да звонкий смех. Зато на портретах в петербургской гостиной прежняя Антонина Марковна и вправду выглядела прелестной барышней, одетой с тем тонким вкусом и неброским щегольством, которые выдают истинную породу. — Ах, милый мой… — она быстро заморгала и крепко обняла племянника. — И не припомню, когда меня так баловали. Павел прижал её к себе. Его вдруг охватило почти забытое чувство родного дома, где его любили и ждали, где ему всегда были рады. За разговорами и бесцельной прогулкой по аллеям время до обеда пролетело так быстро, что Павел и опомниться не успел, как тетушка вновь позвала его к столу. После обеда подали шоколад. Его готовила компаньонка Антонины Марковны — её овдовевшая и обедневшая институтская подруга Дарья Платоновна. Это была серьёзная молчаливая женщина с прямой спиной и неторопливой точностью движений. Казалось, она намеренно держится в тени, однако Павел сразу отметил её острый, по-хозяйски цепкий взгляд и то, как слуги понимали её без слов. Довольно было едва заметного кивка или поворота головы — и лишняя тарелка исчезала, на столе появлялось печенье, менялись салфетки. Дарья Платоновна вышла к обеду в нарядном шёлковом платье — вероятно, ради приезда хозяина. В разговор она почти не вступала, но если к ней обращались, отвечала кратко и спокойно. Между нею и тётушкой чувствовалось то редкое согласие, какое возникает у людей, проживших бок о бок долгие годы. И от этой слаженности, от того, как легко и незаметно шли все домашние дела, веяло покоем, прочностью и счастьем давно устроенной жизни. Наконец, когда улеглись все хлопоты, и Павел остался наедине с тётушкой, она спросила: — Так что же, Павлуша, ты вправду женишься на Полине Черкасовой? — Да. — А когда свадьба? — Об этом мы и будем говорить, когда князь и княгиня Черкасовы приедут в Озёрное. — А венчаться где будете, в Петербурге? — Нет, не в Петербурге. В Москве. — Ах, и то верно: князь Черкасов в Москве служит, здесь все связи, вся родня, к чему в Петербург-то ехать. А вам с молодой женой потом бы лучше в Петербург перебраться. — Отчего же? — несколько удивился такому пожеланию Павел, хотя в словах тётушки были самые обыкновенные житейские резоны: особняк в столице, близость ко двору, блеск светской жизни. Но самого Аверина всё это давно занимало куда меньше прежнего. Ему хотелось уехать с молодой женой путешествовать — показать ей Италию, Францию, Швейцарию, а может быть, и Англию. — Скажу тебе прямо, Павлуша, — тётушка понизила голос, — чтобы жить подалее и от самого князя Черкасова, и особенно от его маменьки. — То есть от бабушки Полины? — От неё. — Почему вдруг? — Она во всё мешается, а уж ненаглядной внучке цены не сложит, всех женихов считает недостойными, хоть сам Великий князь посватайся. Павел невольно рассмеялся, представив сватовство августейшей особы, прибывшей для этой цели в Озёрное. — Слыхал, на руку Полины Дмитриевны было немало претендентов, — заметил он. Обычно Павел избегал подобных разговоров, но здесь, среди родных стен, привычная сдержанность понемногу оставляла его. — Были, — коротко подтвердила Антонина Марковна. — И как не быть? Знатна, богата, хороша собой… Да только всем было отказано. Уж не знаю, каким чудом ты получил согласие. — А чем я не жених, тётушка? — с усмешкой спросил Павел, откидываясь на спинку стула. Разговоры о старой княгине скорее забавляли его. У него самого не было о ней никакого мнения, лишь смутный образ высокой и прямой, как пальма, богато одетой дамы. Теперь ему предстояло увидеть её вновь — и Павел невольно задумался, какое впечатление она произведёт на него теперь. Антонина Марковна даже всплеснула руками: — Всем ты хорош, Павлуша, да слишком уж Черкасовы помешаны на родословных. И на состояниях тоже. Всю родню по косточкам разберут, всё пересчитают — и поместья, и доходы. Сами в золоте купаются, а всё мало. В последних её словах прозвучала горечь, и Павел невольно взглянул на тётушку внимательнее. Она так и осталась в девицах — при том что в молодости была хороша собой и вовсе не бедна. Но и завидного приданого за ней не давали. Возможно, именно из-за этого кто-то предпочёл другую невесту. Однако это были лишь догадки. Та ветвь Прозоровских, из которой происходила мать Павла, не отличалась ни богатством, ни знатностью: больших состояний за ними не водилось, громких титулов — тоже. Зато здесь ценили воспитание, образованность и связи. Мужчины делали достойную карьеру на службе, а женщины славились красотой и умением держать себя в обществе и нередко составляли блестящие партии и без большого приданого. — Не беспокойтесь, милая тётушка. Дела мои приличны, согласие князя и княгини получено, всё идёт своим чередом. — Дай-то Бог, Павлуша… дай-то Бог, — вздохнула Антонина Марковна. Ближе к вечеру Павел велел оседлать лошадь. Он не выбирал, куда поехать на прогулку, и путь складывался сам собой. От дома расходились три длинные липовые аллеи и одна короткая жасминовая, ведущая к флигелю, где жили повара и горничные. Одна из аллей обрывалась у густых зарослей бузины и тальника, сползавших на дно пересохшего пруда. На той стороне, за низиной, начинались крестьянские луга. Там, в самой ложбине, пробивался из-под земли Студёный ключ — воду оттуда возили в дом бочками, и Павел готов был поклясться, что вкуснее её нет на всём свете. Вороной Грэй, застоявшийся в конюшне, бодро пошёл в галоп. Через несколько минут усадебный парк остался позади, и Аверин скакал навстречу роще. В детстве это место казалось ему огромной, таинственной страной. Роща выросла на торфянике: почва здесь то и дело шла глубокими трещинами, и старые деревья порой сползали вниз вместе с пластами земли, образуя причудливые провалы. Тут было раздолье для игр в горелки и лазанья по поваленным стволам. По ночам на лугу крестьянские ребята пасли коней, разводили костёр и пекли картошку. Однажды Павел попросил несколько картофелин, обугленных, чёрных от золы. Разломив горячую мякоть, он вдохнул терпкий, дымный аромат и поразился: картошка оказалась сладковатой, рассыпчатой и очень вкусной. Зола хрустела на зубах, и именно этот хруст придавал картошке ту особую прелесть, которую не могла повторить ни одна поварская печь. Попытка устроить такой же костёр в саду закончилась плачевно: Павла на два дня заперли в комнате наедине с латинской грамматикой. Детские воспоминания отозвались тихой грустью. Пустив Грэя шагом, Аверин подумал, что такие дни — безмятежные, полные отрадного покоя — выпадают редко. Но именно в такие минуты и понимаешь, как на самом деле проста и хороша жизнь. За рощей дорога пошла в гору, и Павел спешился и повёл коня в поводу. Стало слышно, как вдалеке, по другую сторону холма, шумит река и доносится мерный скрип уключин. Широко махая крыльями, пролетел аист, и Павел проследил взглядом его полёт. Когда-то, в раннем детстве, его английская nanny впервые рассказала ему о том, что аисты — те большие, белые с чёрной каймой на крыльях птицы, что свили гнездо на сухом дереве близ болота, — улетают на зиму в Африку. И потом он долго раздумывал и расспрашивал об этих дальних птичьих полётах, и до сих пор они странно волновали его. Поднявшись на вершину, Аверин стал лицом к реке и глядел, как бились внизу волны о берег. Когда-то он стоял здесь совсем другим человеком. В семнадцать лет ему казалось, будто впереди его ждёт какая-то необыкновенная жизнь, полная путешествий, дружеских пиров, удивительных встреч, небывалой любви. Теперь всё это виделось иначе. То, что когда-то волновало до боли или восторга, утратило прежнюю власть. После пережитого сердце стало осторожнее и тяжелее, но вместе с этой тяжестью пришло другое чувство — спокойная ясность, которой он прежде не знал. И всё же, стоя над рекой, он вдруг ощутил смутную тревогу — словно где-то далеко, за горизонтом ясного летнего дня, уже собиралась гроза.