***
Перед тем, почти десятилетней давности, балом он тоже стоял у зеркала, а рядом его друг Арсений Бегичев любовался своим новым бальным мундиром, говоря: — Ну отчего на тебе, Аверин, мундир лучше сидит, чем на мне? Мы и росту одного, и выправка та же, — а поди ж ты! Бегичев кокетничал: выглядел он не хуже прочих гвардейских красавцев в парадном лейб-гвардейском мундире. Тем же мог бы похвастаться и Яков Сиверс, который в эту минуту поднимался по мраморным ступеням. Но собственное отражение в зеркале сейчас его совсем не занимало. Приблизившись, он немедленно сообщил: — Господа, слыхали новость: Извольский женится. Аверин и Бегичев разом обернулись к нему: — Как? Когда? На ком? Не может быть! — Когда, не знаю, но вскоре, уж и папенька невесты к нему приезжал. — Да как же это? — нахмурился Павел. — На прошлой неделе ни о какой женитьбе и речи не было. И вдруг!.. — Да на ком он женится-то? — добивался ещё более изумлённый Бегичев. — На некой мадемуазель Толбузиной из-под Пскова, — сказал Сиверс. — Только приехала в Петербург, один раз побывала на балу — и toucher la cible! — Может быть, она редкостная красавица? — предположил несколько иронично Аверин. — Я видел её: ровно ничего особенного, если не считать того, что её нос совершенно жёлт от веснушек, — согласитесь, это редкость. — Может, веснушки — тайная страсть бедняги Извольского? — высказал свою гипотезу Бегичев. — Вряд ли. Отправляясь на роковой бал, он забыл и очки, и лорнет. А слишком близко разглядывать девицу бывает накладно. — Жениться в девятнадцать лет — сущая нелепость, а попасть в такую западню — и вовсе беда, — мрачным тоном заключил Бегичев. — А что ему оставалось? — философски пожал плечами Сиверс. — Или свадьба, или дуэль. — Я бы предпочёл дуэль, — уверенно заявил Бегичев. — Плохо быть богатым и близоруким, — подвёл итог Аверин. И они тут же забыли об Извольском, потому что по ступеням поднимались новые гости, и среди них двадцатилетняя красавица графиня Апраксина. — Ну что, господа: третий бал на этой неделе — на первом я её впервые увидел, на втором танцевал, что будет на третьем? — шёпотом произнёс Бегичев, провожая взглядом очаровательную графиню. — Накинешь ей боа пушистый на плечо, — пошутил Аверин. — Вряд ли, — вздохнул Бегичев. — Но до чего хороша! — Армида, — согласился Сиверс, тоже не спуская с неё глаз. Графиня задержалась перед зеркалом, горделиво повела плечами и удалилась с высоко поднятой головой, не удостоив молодых людей даже взглядом. Пора было следовать в бальную залу. Там нарастал весёлый говор, вскоре послышался голос распорядителя и первые такты полонеза. Хозяйка бала, княгиня Куракина, придерживалась уже уходящей традиции начинать бал не с вальса, как было модно теперь, а с полонеза — по обычаю её юности. И всегда находилось немало желающих принять участие в этом мерном, блистательном шествии, где почти не велись разговоры, но заявляли о себе поступь, взгляды и манеры. Сквозь музыку слышались лишь перестук каблуков, шелест шёлка и бархата да лёгкий звон браслетов и ожерелий. Повернувшись, чтобы идти, Павел уловил мягкий звук шагов по ковру, устилавшему ступени, и стук падения какой-то лёгкой вещицы. Он оглянулся и увидел стройную даму в тёмно-алом платье: стоя на середине лестницы, спиной к Аверину, она медленным жестом взяла из рук одетого в чёрный фрак мужчины веер, только что ею оброненный. Мужчина поклонился и продолжил свой путь вниз, а дама — наверх, к зеркалу. Павел видел лишь чёрные, как вороново крыло, волосы, нитку жемчуга, точёные плечи и шею, к которой льнули смоляные завитки. — Аверин, что ты мешкаешь? — окликнул его Сиверс, и Павел поспешил в бальную залу с нетерпеливым ожиданием увидеть, как будет входить туда дама в алом. — У меня вторая кадриль с Натали Голицыной, — сообщил деловитым тоном Бегичев. — Третья у неё свободна. Сиверс, пригласишь её? У неё пропасть новостей, а где их лучше обсудить, нежели в кадрили? — Потом он обернулся к Павлу. — Аверин, у меня к тебе просьба: пригласи мою сестру на третий вальс. Так у неё все танцы будут разобраны. — А что мадам Апраксина? — Ах, молчи пока! Закончился полонез, поток танцующих распался, вальс ещё не зазвучал; дамы, обмахиваясь веерами, беседовали или листали свои бальные книжечки. Внезапно все взгляды обратились ко входу. Это вошла она — дама в алом. По зале тут и там пролетел негромкий шёпот; даже среди блеска бриллиантов и открытых плеч она сразу притягивала взгляд спокойной уверенностью движений. Она на несколько секунд задержалась у входа, будто нисколько не удивлённая произведённым впечатлением, а затем, с первыми звуками скрипок, куда-то исчезла, и вновь Аверин её увидел лишь после двух туров вальса, когда отводил Татьяну Бегичеву на её место. Дама стояла у дальней колонны, рассеянно слушая или, может быть, совсем не слушая разговорчивого господина с анненской лентой на белом жилете, а на приглашения поминутно устремляющихся к ней кавалеров отвечала деликатным отказом. Недалеко от Аверина остановились две дамы постарше, обе с лорнетками. — Дорогая моя, но ведь она вдова, — сказала одна из них. — Могла бы и поскромнее одеться. — Ах, полноте, — возразила другая с лёгкой усмешкой. — Поговаривают, она никогда особенно и не нашивала траур. Но красное платье — право же, чересчур. — И в бальную залу — зачем ей? Танцевать не изволит, кавалерам отказывает… Ей бы к висту, в малую гостиную: помнится, карты были у неё в предмете не меньше кавалеров — хоть те и толпились за её креслом, точно пажи при королеве. — Она знает, что делает, — произнесла третья, появившись рядом. Голос её прозвучал сухо и назидательно. — Чем холоднее держится, тем больше разговоров. Завтра о ней будут судачить во всех гостиных. Аверин невольно усмехнулся: сплетни были неизбежной прелюдией к любому балу — как звуки настройки оркестра перед концертом. Выпив по бокалу шампанского, они с приятелями вернулись в бальную залу, где уже начинались приготовления к французской кадрили. — Бегичев, я впервые вижу эту даму в красном платье. Не знаешь ли, кто такая? — И я впервые вижу. Но я уже навёл справки. Это баронесса Маргарита фон Фрейберг. Вдова. Полтора года не была в свете, но срок траура истёк, и она вернулась в Петербург. — Она немка? — Вряд ли, — пожал плечами Бегичев. — По ней не скажешь, хоть и имя заморское. Фамилия, ясное дело, по мужу, а имя… кто знает. — Странно, она пока не танцевала ни одного танца, — заметил Аверин. — Ба! Да ты следишь за нею! — Зачем за нею? Я смотрю на танцующих и ни разу среди них её не видел, а её не заметить невозможно. — Она сказала, что давно не была в свете и пока не желает танцевать, — вмешался в разговор Сиверс. — Кому сказала? — Мне. Я приглашал её. Она свободно изъясняется и по-французски, и по-русски. Мы немного побеседовали с ней. — Не зря говорят: пока все думают, Сиверс действует, — напомнил полковую поговорку Бегичев. — Лучше скажи, что тебе ответила графиня, — слегка кольнул Сиверс. — Увы, я тоже получил отказ, все её танцы оказались расписаны наперёд. Но она мне улыбнулась совершенно обворожительно. — Богини к нам не снизошли, — вздохнул Сиверс. Павел вновь отыскал глазами даму в алом: она, перемолвившись несколькими словами с княгиней Куракиной и её дочерью, вновь отступила к колонне, словно спряталась в тень. Это и впрямь было любопытно: почему она, не желая танцевать, оставалась в бальной зале? Для нетанцующей публики хватало занятий за карточными столами, в картинной галерее, в маленьких гостиных, где разносили напитки и мороженое и можно было посидеть в одиночестве или найти собеседников. Она за кем-то наблюдала? Кого-то ждала? Павел решился взглянуть на неё пристально и заметил, что она скрыла зевок полусложенным веером. Она скучала. — Я приглашу баронессу на мазурку, — сказал Аверин. — Откажет, — усмехнулся Бегичев. — Откажет, — хмуро откликнулся Сиверс. — Пари? Бегичев и Сиверс переглянулись и выпалили в один голос: — Дюжина «Клико»!***
Воспоминание, одновременно тёплое и горькое, прервал тихий стук в дверь. — Entrez! Конечно, это была Женни — только она стучала так вкрадчиво и мелодично надетым на мизинец старинным серебряным колечком. — Ах, вот почему ты, братец, чай пить не идёшь! Собираешься на конную прогулку? — Нет, это просто примерка. — Тебе очень к лицу. — Благодарю. Женни вдруг внимательно пригляделась к нему — своим острым, испытующим взглядом, так похожим на взгляд её отца. — Ты вчера получил письма и теперь беспокоен. Что-то случилось? — У меня нет никакого беспокойства, Женни. А заботы, конечно же, есть. — Что написала Полина Дмитриевна? — Что скоро приедет в Озёрное. Женни лишь кивнула, а затем склонила голову набок с кокетливой насмешливостью и спросила: — А кто такие господа Елагины, что будут у нас? Тётушка держится так таинственно, будто фокусник, собирающийся сдёрнуть платок со шляпы. — Это почтенная дама, жена полковника Елагина, который служит на Кавказе, и её сыновья-близнецы, только что из корпуса. — Близнецы? — развеселилась Женни. — Чудно! Удивительно, но я никогда не видела вживую близнецов. В пансионе со мною училась Маша Белова, а у неё была сестрица Наташа. Маша показывала портрет, где они вдвоём, — и лица у них совершенно одинаковые. Мне так хотелось взглянуть на них обеих, но не довелось: Наташа приезжала тогда, когда меня в пансионе уже не было. — Значит, теперь у тебя будет случай познакомиться с близнецами… Кстати, я так и не успел спросить, почему ты на год раньше оставила пансион. — Правду ли сказать? — Отчего нет? Женни помолчала, разглядывая книги на этажерке. Провела пальцем по корешкам романов Вальтера Скотта и Фенимора Купера. Потом достала старый томик Цицерона, открыла, прочитала заглавие «Marcus Tullius Cicero. Laelius de Amicitia», потом — бегло, с хорошим выговором, несколько фраз на латыни. Усмехнулась, вернула книгу на полку и сказала: — В сущности, всё просто: мне наскучило в пансионе и я упросила маменьку забрать меня. Да и расходы… К чему тратиться на то, что я могу узнать сама — и в чём, к тому же, мало проку. — Что ж, резонно. — И я так думаю. Одно меня удручает. — Что? — Уж очень маман хлопочет, чтобы выдать меня поскорее замуж. — Это обычное дело. — Софи вышла замуж в восемнадцать, вот третьего ребёнка ждёт, — ты знаешь. Никита в прошлом году женился. Теперь она за нас с Володей принялась. — Женни, таков порядок вещей. — А ты тоже собираешься жениться, потому что таков порядок вещей? — Чтобы создать семью, заключают брак. Всё очень просто. Я пока не могу понять, что именно тебя тревожит. Твоя матушка уже имеет кого-то на примете, а тебе этот человек не нравится — так? — Павел решился задать прямой вопрос, давно усвоив, что с Женни лучше говорить без туманных намёков. — Отчасти так… Нет, она именно на нём не настаивает, но… Аверину сперва казалось, что Женни заглянула к нему случайно, но теперь было ясно: она пришла не только затем, чтобы позвать его к чаю. — У меня несчастливый характер, — задумчиво, почти без выражения, как произносят то, в чём одновременно и желают, и не желают признаваться, сказала Женни. — Почему ты так решила? — Я всегда хочу понимать, что происходит, каковы люди вокруг, куда ведёт этот шаг, а куда — тот… — Женни, это отнюдь не несчастливое свойство — напротив, это здравый смысл, что, поверь, редкость для твоих лет. — А маман и старшая сестрица мне твердят, что до всего добираться своим умом — глупо. Нужно слушать тех, кто пожил и имеет опыт. — Женни произнесла это с намеренно почтительной миной и растягивая слова, точь-точь как чопорная Софи, но тут же вернулась к серьёзному тону: — Я не всегда могу понять то, что пытаюсь понять, — в том-то и беда. Поль, ты всегда понимаешь, что происходит, какие этому причины? — Конечно, нет. Всё понимать невозможно. Тем более причины. — А себя ты понимаешь? — Не всегда. — Даже себя? — Женни шагнула к нему ближе, посмотрела прямо в лицо, и Павел, невольно залюбовался её серо-зелёными глазами, свойственными роду Прозоровских. И тут же подумал: она хорошо знает, что так близко подходить к молодым мужчинам — против приличий, но с ним порой позволяет себе маленькие вольности, полагаясь на кровное родство. — Да, даже себя, — подтвердил Павел. Женни, кажется, увидела в его глазах то, что искала, — и сама отступила на шаг. — И что же делать? — очень серьёзно произнесла она. — Может быть, добавлять к рассуждениям интуицию? — сказал Павел. — То есть слушаться сердца? — c нарочитой чрезмерной серьёзностью переспросила Женни. — Если принять эту метафору — то да. Но я говорю не о том, что обычно подразумевают под сердечными делами, а в более широком смысле. Мы многое подмечаем и угадываем наперёд, и гораздо быстрее, чем можем объяснить это себе. Важно лишь услышать этот внутренний голос. Недаром один немец говорил, что знание начинается с чувств, переходит к разуму и заканчивается рассудком. — Какой немец? — Женни слегка наклонила голову, и в её глазах блеснула искренняя заинтересованность, смешанная с лукавством, будто она пыталась угадать, не скажет ли Павел чего-то ещё более неожиданного. — Кант, — ответил Павел с лёгкой улыбкой, немного досадуя на себя, что увлёкся философскими материями. Впрочем, Женни вполне могла если не поддержать такую беседу, то уловить её суть — о чём мало кто догадывался. — Кант? — переспросила она, приподняв бровь. — Это тот, кто говорил про звёзды над головой и совесть внутри? Я слышала, его книги чересчур сложны, но раз ты на него ссылаешься, то, верно, нашёл в них что-то полезное. — Она помедлила, затем добавила с мягкой усмешкой: — А вот скажи: что важнее — советы старших и опытных или то, что говорит внутренний голос? — Смотря о чём эти советы, Женни. Если о сушёных грибах, вареньях и мочёных яблоках, то, несомненно, следует прислушаться к советам тех, кто уже пожил и насушил пропасть грибов. Внутренний голос тут вряд ли подскажет что-то дельное. Женни поняла отсылку к давешним маменьками словам и коротко усмехнулась. — А если не о грибах?.. — Во всём, что относится до тебя самой, разумнее всего и слушать саму себя. Только это ещё не всё. — А что же ещё? — Выбрать, как поступить. Женни чуть нахмурилась, её взгляд стал настороженным, и Павел пожалел, что позволил себе в мимолётном разговоре коснуться столь сложной темы. Где уж тут растолковать что-то в двух словах: слишком многое зависело от намерений человека, от обстоятельств, от самой жизни. — Я подумаю об этом, — сказала Женни. — Так ты идёшь чай пить? — Да. Ты ступай, а я переоденусь и тоже приду. Женни взялась за ручку двери, но перед тем, как выйти, обернулась: — Поль, давай заключим договор. — На предмет чего? — Давай условимся не лгать друг другу. Нет-нет, не спеши с ответом! Я не о каких-то особых откровенностях. Просто если я чего-то не пойму и приду спросить — ты не будешь отделываться готовыми фразами, а скажешь как есть. А я, в свою очередь, не скрою от тебя того, что может быть тебе важно, если буду это знать. Одним словом, не станем хитрить друг с другом, согласен? — Я не склонен хитрить, Женни, — сказал Павел довольно строго. Он вдруг почувствовал одновременно нежность к Женни и какое-то необъяснимое раздражение: она невольно вновь подтолкнула его к воспоминаниям, и без того не отпускавшим его весь день. Павел подумал, что в шестнадцать-семнадцать лет не задавался теми вопросами, которые теперь мучили Женни. Тогда будущее казалось ему ясным и определённым; впереди виделись служба после Пажеского корпуса, приятели, балы, влюблённости — и казалось, всё это будет длиться бесконечно. О будущем тогда думалось как о чём-то далёком. А Женни, которой едва исполнилось семнадцать, вглядывалась в жизнь напряжённо и внимательно, и чуть опасливо, и чуть насмешливо, словно предполагая какие-то ловушки и недоразумения, — но при этом её любопытство и деятельная натура всё равно брали верх. «А что тут удивительного? — в итоге подумал Аверин. — В мои семнадцать лет передо мною лежала вся жизнь и всякая дорога была открыта, и никто не неволил мой выбор, подыскивая мне партию по своему вкусу». И потому он договорил уже куда мягче: — И, разумеется, ты всегда можешь рассчитывать на меня. Я твой брат. Женни то ли согласно, то ли благодарно, то ли просто задумчиво наклонила голову, вышла и затворила за собой дверь.***
Чай пили в бельведере над вторым этажом — отсюда особенно хорошо был виден предвечерний сад и цветущие клумбы. Солнце припекало с самого утра, днём даже не хотелось выходить из дому, зато к вечеру потянуло прохладой, и все охотно собрались не только выпить чаю, но и посидеть на лёгком ветерке, сдувающем комаров и мошек. Их развелось в последние два-три дня несносное множество, и в ход пошли ветки берёзы и рябины — их срывали тут же, в саду, чтобы размахивать, как зелёными опахалами, отгоняя мошкару, которая лезла в глаза и попадала в тарелки и чашки. Ефим и Захар выкосили траву вдоль аллей и выстлали дорожки ровным слоем хорошо просеянного белого песка. На сухой, пропечённый солнцем, песок мошки почти не садились и не кружили теперь у входа в дом. Зато в густых зарослях и у влажной земли им было вольготнее, и они собирались там в плотные облака — и потому никто не решался на прогулки в глубине сада, в тени старых лип и сирени. На бельведере сегодня было особенно уютно: ветер приносил ароматы цветов, а мягкий свет вечернего солнца окрашивал всё вокруг в тёплые золотистые тона. Общий разговор не складывался, но, пожалуй, потому, что всем было приятно просто пить чай, улыбаясь друг другу и своим мыслям, и лишь изредка обмениваться короткими фразами. В центре стола пыхтел пузатый медный самовар, окружённый фарфоровыми чашками, блюдцами, вазочками с вареньем и мёдом. На расписном блюде с пылу с жару были поданы пирожки с маком — самые обычные, но именно они сейчас казались особенно вкусными. — Тётушка, не знаете ли, кто нынче живёт в Векшине? — спросил Павел, наблюдая, как капля густого вишнёвого варенья стекает с ложки на блюдце. Антонина Марковна как раз накладывала варенье себе, Наталье Гавриловне, Володе, — и, немного подумав, ответила неторопливо и обстоятельно, под аккомпанемент звяканья серебра о хрусталь: — Да кто ж… Это имение Тумановых. Досталось оно в приданое Евдокии Петровне Тумановой. У неё три брата — тоже немолоды и здесь не бывают. Дети её с семьями в Петербурге и сюда, почитай, не заглядывают. Выходит, там управляющий да дворня. Хотя в последние года два стала на лето приезжать сама Евдокия Петровна — она ещё старуха крепкая, видно, захотелось пожить в тех местах, где она выросла. Село на отшибе, дом в имении старый, сад запущен, — но есть люди, которые любят такую глушь. — Когда эта глушь не так далеко от Москвы, то отчего не любить? — вмешался в разговор Борис Николаевич. — Хочешь, сиди в покое подальше от всякой суеты, хочешь — наведайся к родне в Москву за новинками и сплетнями. — У неё есть родня в Москве? — уточнил Павел. — И немаленькая. С одним из московских Тумановых, братьев этой самой мадам Тумановой, я не раз имел дело по службе, когда он приезжал с инспекциями в Калугу. С другими тоже был знаком… по необходимости. — По тону Бориса Николаевича можно было без лишних слов понять, что господа Тумановы — не те люди, чьё общество можно назвать приятным. — Всех-то ты знаешь, любезный брат, — примирительно сказала Антонина Марковна, которую встревожила эта горячность обычно хладнокровного и сдержанно-ироничного Прозоровского: тот редко говорил о ком-либо с такой неприязнью. Борис Николаевич охотно сменил тему: — Что твоя вечёрка, сестрица? Не нужна ли какая помощь? — Мы с Дарьей Платоновной всё обсудили — и угощение, и припасы. В большой зале навести порядок недолго, там и так еженедельно всё натирается до блеску. Танцы устроим в саду. А вот гости… Тут следует ещё подумать. А если до субботы съедутся в имение все Черкасовы? Тогда приглашать одного Михаила Дмитриевича не годится, следует всех. А всех — тогда и вправду большой бал придётся устраивать. Борис Николаевич выпрямился в плетёном кресле, забарабанил пальцами по скатерти: — М-да… Павел, что тебе пишут? — Пока никаких точных дат. Но скоро, — ответил Аверин. — Июнь на носу, почитай… Многие московские сановники раньше конца мая и начала июня не выезжают на дачи и в имения. Зато в первых числах июня — как раз. Так что князь Черкасов с чадами и домочадцами вскоре должен припожаловать. Поторопись, сестрица, с нашей славной вечеринкой — тогда она действительно будет славной. — Что это ты, право, будто сердишься? — не только Наталья Гавриловна вскинула удивлённый взгляд, но и все сидящие за столом уставились на Бориса Николаевича с немым вопросом. Антонина Марковна вдруг истолковала всё по-своему и горделиво приосанилась: — Здесь вполне можно дать весьма достойный летний бал. Но для этого о многом нужно позаботиться. И я была бы рада принять и князя Черкасова, и княгиню Анну Львовну, и… Борис Николаевич как раз сделал глоток чаю и поперхнулся, закашлялся. Поднёс к губам салфетку: — Прошу прощения. — Обернулся к жене: — Ничуть я не сержусь. С чего бы? — Не будем слишком хлопотать, ещё не зная, как всё обернётся, — предложил Павел. — Бал в такую жару и правда лишь в саду устраивать. Но это можно, почему нет. — Так кому же писать приглашение в Озёрное? — всё же никак не могла успокоиться Антонина Марковна. — Мишелю… Михаилу Дмитриевичу, — сказал Павел, с лёгким удивлением отмечая, что ему было приятно произнести это имя. — А какие будут дамы? — подал голос Володя, который под чужие разговоры уже успел вдоволь напиться чаю с вареньем. — Будут и дамы, — заверил его Павел. А Женни дёрнула брата за рукав: — Лучше скажи, что твоя канцона? — Какая канцона? — испугался Володя. — Ты же сочинял канцону. — Что ещё за канцона, сестрица! Не канцона, а романс. — Ах да! Романс! — едва сдерживала смех вдруг развеселившаяся Женни. — Так что же? — Один куплет есть. И второй наполовину. — Володя, ты уж лучше спой что-нибудь готовое, — посоветовала Прозоровская. — К чему сочинять, если уже есть и слова, и ноты. — Сочинять, оказывается, трудно, — признался тот. — Придумаешь одну строчку — чудо что за строчка! Вторая тоже ничего. А уж выдумывать в рифму третью, четвёртую, — каторга, да и только. Поэты — истинные мученики, правду вам говорю. — Ну отчего же, — внезапно возразил Борис Николаевич. — Иногда стихи сочиняются легко и быстро, в минуту. — Да? — заинтересовалась Антонина Марковна. — Я вот, признаться, пробовала, да не вышло. А ну-ка, милый брат, сочини что-нибудь. — Сочините, право слово! Сочините, папенька, сочините! — подхватили за столом. — Вот ведь как поймали вы меня на слове! — развёл руками Борис Николаевич. — Ну что ж, дайте минутку да помолчите, не сбивайте. Все притихли. Прозоровский оглянулся по сторонам, видимо, в поисках предмета вдохновения, остановил взгляд на высокой вазочке с вареньем. — Извольте, — сказал он. И продекламировал с весёлой непринуждённостью, свойственной домашним поэтическим играм, когда на одном дыхании сочиняются блестящие пустяки:Прожив на свете много лет, Я понял: многое — пустое. И лишь по-прежнему люблю Желе вишнёвое густое.
Кто-то одобрительно рассмеялся, кто-то хлопнул в ладоши, — и напряжение, возникшее было за столом, рассеялось. Да и суаре теперь никого не озадачивало — напротив, казалось полным приятных обещаний. Павел любил эти незатейливые стихотворные шутки и этот семейственный тон, но на душе у него не было той лёгкости, как у всех остальных. Перед сном он решил спуститься в сад. Лунный свет прокладывал мерцающие дорожки на глади пруда, серебрил листья вековых лип, обозначая границы сумрачных теней. Где-то перекликались ночные птицы. Порывами налетал тёплый ветер, принося ароматы цветов и трав. Пройдя по изогнутому мостику с коваными перилами и повернув в аллею, он столкнулся с Володей. Они вместе прогулялись в глубину сада и вернулись. Перед тем как войти в дом, Володя вдруг спросил: — А что там такого интересного, в этом Векшино? — Ничего, — сказал Павел. — Ничего.