2
Хотя Дакота в школу больше не ходила, никто не поинтересовался, почему её нет. Ни в октябре, ни в ноябре, ни к Рождеству она не объявилась. Но это в здешних краях дело обычное: таких, как Дакота, было много — не каждый родитель не в каждой семье думал, что ребёнку так уж нужно школьное образование. Сдалось оно, если все заботы подросшего мальца будут связаны только с фермой? Читать-писать научен — и достаточно. И нужно ли девчонке набираться грамотности, забивать себе голову всей этой дуростью, чтоб устремилась подальше от родной фермы, от отца и матери, подыскавших ей хорошую партию? Конечно, нет. Те месяцы Дакота ходила по дому как тень и старалась не попадаться отцу на глаза. Он и сам, что странно, от неё шарахался. Часто пропадал из дому, торчал в сарае, амбаре или коровнике. Дакота готовила завтраки, обеды и ужины и почти не ела с ним и с Джошем в столовой — как чуяла, что не надо мельтешить перед ними, забиваясь к себе в комнату, а то и на пустой чердак, сидя между балок с тарелкой. Только аппетита у неё всё чаще не было, и то, что оставалось недоеденным, она скармливала псу во дворе. А потом отец его пристрелил. Дакота проснулась посреди ночи в середине ноября, потому что снаружи прогремел выстрел. Дверь она научилась подпирать стулом так, что к ней было не пробраться, и вдобавок обвязывала ручку отцовским старым ремнём. Она подскочила у себя в кровати, сгребла на груди ночную рубашку и в страхе думала, кого это он. Что-то кольнуло ниже груди, когда она не услышала в ответ собачий лай. Техас всегда брехал на громкие звуки. Наутро, после того, как она провела остаток ночи, так и не сомкнув глаз, Дакота видела, что Джош хоронил Техаса на поле, вгрызаясь в промёрзшую землю с рано выпавшим снегом холодной лопатой. Пёс лежал у его ног, точно деревянная колода, твёрдый, окоченевший, со свалявшейся окровавленной шерстью, покрытой инеем. Джош хоронил его молча, но Дакота потом видела его мокрые щёки и красные глаза. Всё, что Джош получил тогда вместо утешения — подзатыльник от отца, за что полученный — неясно, но ни он, ни Дакота этого не выясняли. Джоша отец теперь частенько поколачивал. Дакота порой слышала его стоны за стеной, в родительской спальне. Джош молил его — папка, не надо, папка, я буду послушным, я это сделаю, я с тобой, конечно, заодно — но Френк брал по несколько раз в неделю свой тяжёлый ремень с железной бляшкой на нём. Дакота боялась туда даже заглянуть, а когда слышала надрывные вскрики и всхлипы Джоша, зажимала уши руками или прятала голову под подушкой, всхлипывая вместе с братом, будто Френк бил вместе с ним и её. Но когда отец уходил днём работать, или когда повадился каждый выходной по дню, а то и по два уезжать с Лейном, соседом их, и ещё одним дружком своим — Кифером Дэвисом, с которым спелся в баре, где напивался до упора — Джош вёл себя странно. Дакота пыталась с ним быть ласковой и доброй, хотела пожалеть, как могла. Подкладывала ему порцию побольше. Готовила в такие дни на завтраки то, что брат любил: сладкие вафли или омлет с горошком. Всё было бесполезно: Джош стал словно неживой. Подолгу глядел перед собой в стену, думал о чём-то, а сестринских рук чурался, будто она была ангелом с огненным мечом, а он — страшнейшим из грешников. Он плохо ел, как и Дакота, до той поры, пока отец не пообещал выбить из него всю дурь за это. Тогда, давясь и превозмогая себя, он подчищал с тарелки всё до последней крошки, а потом пытался удержать в себе, борясь с дурнотой. Джош вырос и возмужал в ту осень очень быстро. Стал высоким и крепким, уже не мальчиком — парнем, и раз или два, когда Лейн приезжал к ним в начале декабря с дочерьми в гости, Дакота видела, как те заглядывались на него. Смотрели на его крепкие натруженные руки с венами, набухающими всякий раз, когда он что-то делал по дому или подымал тяжести, и на высокую мускулистую грудь, которую так хорошо облегали даже обыкновенные рубашки. Но он на девушек смотрел украдкой, бледнея, или шёл пятнами по щекам. В его теле, видно было, всё накалялось до предела, а потом под гнётом страха, поселившегося в глазах, тускло-серых, как серебро в отцовском кошельке, угасало. Дакота полюбила Джоша сильнее с тех пор, как вернулась от тётки, потому что поняла: несладко ему тут пришлось без неё. Отец на нём здорово отыгрался. Хотела бы она, чтоб он принял её ласку и любовь, потому что одной ей было так плохо, но Джош как будто винил в своих бедах именно её. Стоило ей дотронуться до него, даже мельком, как он тёр это место рукой, будто стремился ссаднить кожу и избавиться от прикосновений сестры. Отец стал пить больше, но это даже было к лучшему. С конца октября до середины декабря он напивался так, что у него дрожали руки. Он забывал соскребать щетину со щёк; бритву в руки он брать боялся — резался, потому что тряслись пальцы, и Джошу приходилось его брить, когда сильно отрастали борода и усы. В середине декабря, когда снег высоко укрыл чёрную землю на поле, что-то поменялось. Френк перестал вливать в себя одну пивную бутылку за другой, довершая неделю чем-то покрепче — виски и вермут теперь он пил только в городе, если отлучался туда на выходные. Если оставался дома, запирался с Джошем в спальне еженощно, пока не уедет, а домой возвращался всегда улыбчивым и расслабленным. Всегда добрым. Тогда и Дакоте, и Джошу казалось, что, может быть, всё не так уж плохо. Папка привозил им с города гостинцы, заглаживал вину, усаживался с ними за общий стол и просил Дакоту поставить на всех ужин. В такие-то вечера, думали Дакота и Джош, они снова становились семьёй, пускай притворявшейся нормальной. У отца был хмельной взгляд с тёплым прищуром. Он шутил, болтал с ребятами. Дважды или трижды даже читал им после вслух «Хижину дяди Тома». У Джоша блестели глаза, когда он сидел на ковре у его ног, точил кухонные ножи и слушал, как басистым красивым голосом отец читает строку за строкой, воскрешая в памяти своих детей те времена, когда их семья была счастливой. Ведь никакой другой они не знали. И Дакота, убаюканная всем этим, вошла в жизненную колею, как вошёл бы каждый человек, до дрожи боящийся за свою жизнь — и в то же время уставший бояться. Она попросту привыкла, что в днях её нет ничего покойного и приятного, а если к ней в комнату ни разу не вломились, это можно назвать маленькой удачей. Она завела себе календарик втайне ото всех, пряча его за подушкой у самой кровати — вырезала ножичком прямо на стене и зачёркивала числа. Последним числом было тридцатое мая. Тогда-то она и ждала Сойку. Дальше на стене была пустота, изрезанная только жуком-древоточцем, и неизвестность. Но Дакота всем сердцем верила, что Сойка придёт, а иначе быть не может, и добросовестно зачеркнула в нужное время девятнадцатое прожитое декабря, со страхом обняв подушку и глядя на следующие пять ужасно долгих месяцев. Но наутро двадцатого декабря Френк МакДонаф перестал пить.3
Он сделал это с ней за пять дней до Рождества и за четыре — до Сочельника. Все предыдущие месяцы он сходил с ума, потому что на него насели адвокатишки из конторы этой грёбаной сучки Эстер Галлагер, которая решила захапать Дейзи себе — вот же дрянь! Он желал ей смерти или увечья каждый чёртов день, но каждый чёртов день она обрывала ему телефон, так что он в итоге хотел даже перерезать провода, но одумался и после недельной жуткой попойки — когда понял, что едва не завалил свою дочь в постель и смирился с тем, что это неизбежно — позвонил своему приятелю Кей-Си в коллегию адвокатов штата Небраска. — Она берёт тебя на понт, приятель, — сказал сквозь зубы Кей-Си, которому очень не понравилось, что из-за такого маленького плёвого документика на него напали акулы из агентства «Рочестер энд Сонс», их конкуренты из соседнего штата. — Не вздумай делать глупостей, на всякий случай затаись, пока не скажу — о’кей, Френк, можно! И девку свою не тронь даже пальцем. — Я и так этого не делал, дружище, — грубовато выплюнул Френк. О том, что он с ней сделал по приезду, он умолчал, потому что не всё Кей-Си нужно было знать. Да и какая разница, как и чего он натворил — дело-то не довёл до конца. — Мы прищучим этих ублюдков, — сказал Кей-Си, — а потом можешь жить снова спокойно. Только и всего. Френк жил неспокойно с начала ноября по двадцатое декабря. Он старался пить только по выходным и вообще не глядеть на Дейзи. Однажды его здорово накрыло, он хотел уже плюнуть на всё и ворваться к ней — но вспомнил, что тогда сука Галлагер может выиграть и отнять у него девчонку, а потому подозвал к себе Джоша и потолковал с ним как следует. Френк лупил до того дня себя, но это перестало его возбуждать — член даже не дёргался. Тогда он сменил метод и привязывал к спинке кровати сына, абсолютно голого. И возбуждался, уже когда хлестал его по спине, груди, плотной заднице и яйцам — а уж когда мальчишка стонал, становилось не хуже, чем обычно. Стонал Джош всегда, сначала от боли и непонимания, потом от обиды и страха, а ещё потому, что ремень бил по коже, и та горела, одна воспалённая полоса поверх другой. Потом уже шрамы зарубцевались, загрубели, и Джош стал менее чувствительным к битью. Вдобавок, Дейзи кормила его, как на убой — вот он и превратился в бычка, одни мышцы и тяжёлые кости. К концу ноября бить его стало неинтересно. Джош почти перестал плакать, только ёрзал и постанывал. Раз Френк видел у прикроватной тумбочки влажный белый след на ковре. Член у мальчишки подёргивался, когда его лупили, и яйца становились надутыми, переполненными. Он краснел по уши, опускал голову всё ниже и ниже — наверное, стыдно было признаться, что ему это тоже начало нравиться. В общем, Френку это надоело, и он перестал охаживать сына, предпочитая просто напиваться. В один из тех дней, когда ему было совсем плохо, он застрелил Техаса: тот зарычал на Френка из своей конуры. У Френка перед глазами словно спичку подожгли. Он схватил своё охотничье ружьё, вышел на крыльцо, вытащил пса за цепь и, хотя тот рычал, а потом скулил, понимая, к чему всё идёт, продырявил его в нескольких местах и бросил издыхать. Пацан потом закопал Техаса, где — Френк не знал, ему было плевать. Он только видел, что на поле. На его любимом кукурузном поле. Он сповадился ездить каждую неделю с Лейном и Кифером, своим дружком и новым соседом к северо-западу от резервации омаха, будь они неладны, в бар в Ред Клауде. После либо ехали к Киферу и пили уже у него, либо шли в бордель — но Френк не спал там, он просто смотрел на Кифера: Лейн уезжал к себе на ферму. Френк всегда только смотрел. Сидя с бутылкой пива, засыпая от усталости и алкоголя, наблюдал за телами, совокупляющимися на шаткой старой кровати, и думал про Кей-Си. И про то, что будет дальше. А дальше, девятнадцатого декабря, Кей-Си позвонил Френку и с торжеством сказал, что «Рочестер энд Сонс» могут утереть свои сопливые носы и вспотевшие задницы, потому что никаких веских причин отзывать справку и назначать повторную экспертизу у них нет — суд отклонил иски, дело затухло прямо на начале процесса. Да и не было никакого процесса, в общем-то. Кей-Си сказал, что с Френка станется рыбалка, самая лучшая в этом году, и Френк горячо ему это пообещал. Он не пил весь вечер, не приставал к Дейзи, не цеплялся к Джошу. Он прожил эти часы прямо как праведник, и даже почитал им книжку снова, наблюдая умиротворённые, глуповатые улыбки жутко уставших людей на их лицах. Двадцатого декабря он спилил все дверные ручки в доме, забрал у Дейзи свой ремень — будто не знал, что она им привязывает дверь в спальне! — и завалился к ней ночью. Она уже засыпала, витала в полудрёме. Сперва даже не сообразила, что случилось — но когда Френк зажал её между подушкой и стеной, проснулась и начала вопить. — Тихо, Дейзи, тихо! — пропыхтел Френк, стискивая в крепкой хватке её горло. — Папа всё сделает быстро. Он стянул ей руки своими подтяжками от брюк, расстегнул пуговицу, вынул член. Тот стоял, словно в юности, колом, был горячим, будто у Френка поднялась температура. Завидев его, Дейзи завыла. — Помолчи! Но она не молчала и барахталась под ним, поэтому пришлось отвесить ей оплеуху. Тогда она малость поутихла, пытаясь, наверно, справиться со звоном в башке. Осоловело смотрела поверх отцовского плеча, пока Френк спустил с неё трусы, задрал юбку и наконец вошёл. Внутри было тесно, узко, но сухо. Сухо, как в чёртовой пустыне в летний зной. Френк как следует харкнул себе в кулак и сунул Дейзи руку между ног, хорошенько смочив слюной половые губы. Потом снова вошёл, стало полегче. Только через минуту, может, две, он подумал, чего это она так безучастна в свой-то первый раз. Потом, сбив подушку вбок, уловил краем глаза что-то на стене, всмотрелся. — Ах. Ты. Тварь. До него дошло быстро. Не думая, что делает, он порвал на Дейзи рубашку, схватил за плечи и, притянув к себе, укусил за грудь. Потом ещё раз. И ещё. Она в ужасе сжалась, не в силах ни сопротивляться ему, ни отвечать. Френк вышел и внимательно осмотрел свой член. На нём не было ни кровинки. Он обшарил простыни, подол её платья, потом удостоверился, что точно входил в дочь — глубоко входил. Снова проник, почти по мошонку, так, что Дейзи долго-долго застонала от боли и зажмурилась — и вынул. Тогда всё сложилось у него в голове, как дважды два. Он схватил её за волосы и ударил носом о ту стену, на которой она вырезала свои каракули. — Ты это сделала с ним, сука? — приговаривал он, не в силах кричать: так больно было в груди, что Дейзи его предала, отдалась прежде кому-то ещё. Кому-то другому. И даже не кому-то, нет, не так — он чувствовал, что этому мерзавцу под чёрной шляпой и с чёрными глазами, грязному подонку в пёстрой рубашке, красножопой образине. — Ты это сделала с ним?! Но когда? Он боялся об этом даже думать, зато ударил Дейзи уже лбом об стену снова и снова. Затем перевернул на живот и взял сзади дважды. Кончив внутрь — плотно, густо, много — вышел, в сердцах ударил кулаком по спине, по пояснице, чтоб у маленькой шлюхи почки были что раскалённые камни. Пусть ей тоже будет больно, как больно ему, Френку. Он не стал развязывать ей руки, оставил лежать вниз головой, с задранной юбкой, и быстро вышел, чтобы уснуть у себя в спальне. Дакота не помнила, что было дальше. Она как во тьму провалилась. Всё, чего она боялась, случилось, и бояться больше не было смысла — но тело этого не понимало. Дрожало, будто от смертельного испуга. И ещё жутко болела голова. Потом её перевернули. Кто-то опустил юбку. Над ней склонилась коротко стриженая русая голова. Джош. Он вытер ей собственной рубашкой окровавленный распухший нос, осмотрел его и зубы, развязал сестру и, обняв, поднял на руки и снёс на кухню, чтобы там, прямо из раковины, подмыть холодной водой. Он не брезговал. Дакота тоже не сопротивлялась. Молча прижалась щекой к груди Джоша, не в силах сделать ни одного движения. Сознание её только досадовало с этого, но тело не могло. Она была как при сонном параличе. Ни шевелиться, ни говорить не могла. Могла лишь наблюдать. Джош дал ей попить, на руках опять отнёс к ней в спальню, шёпотом объяснив, что отец убьёт их, если он положит её у себя. Джош посадил её на стул, а сам перестелил кровать прежде, чем уложить туда Дакоту. Когда он присел на колени перед ней, укрыв сестру по грудь одеялом, и гладил её руку, лежавшую поверх него, его собственная рука дрожала. Он смотрел на календарь, вырезанный на стене, и в его голове что-то тоже начало проясняться прежде, чем он заплакал и уронил голову Дакоте на колени, налегая на них грудью. Тогда-то она и подняла руку, кое-как совладав с собой, и погладила Джоша по коротко стриженому затылку, шелковисто-колючему, как соболий мех. Но, как бы ни хотела она, чтоб он остался, наутро Джош ушёл, а Дакота кое-как встала, чтоб готовить завтрак. Следующие три дня отец её не трогал. Она ходила как призрак по дому, избитая и неестественно прямая. Френку близость не требовалась, только послушание, уборка и готовка — но двадцать третьего ночью он снова пришёл к ней и взял сразу сзади. Потом уже сам перевернул её, опустил юбку, накрыл одеялом и вышел — но вытирать не стал. Двадцать четвёртого вечером, поглядев, в порядке ли Дейзи — а она была в порядке, по крайней мере, убиралась и готовила исправно — он сообщил, что уедет в Ред Клауд за подарками к Сочельнику, затем собрался, надел своё пальто, надел шляпу, завёл машину и впрямь уехал, строго наказав Джошу: если что случится с девчонкой, ему будет так плохо, как не было никогда.