2
Лейн Уолгрейв жил на пятидесятой миле от фермы Френка. Они были ближайшими соседями: их поля переходили бы одно в другое, не будь между ними разграничительных столбов, которые Лейн вкопал в чёрную, жирную землю Омаха ещё задолго до того, как женился. У него не было такого большого и красивого амбара, как у Френка, и дома не было горячей воды: её приходилось греть по-старинке, а потом заливать в большие баки, который Лейн всё же приспособил, чтобы его дочерям и жене было удобно мыть посуду в кухне или набирать ванну. У Лейна до этой зимы не было холодильника, и продукты они хранили в погребе, но потом МакДонаф на Рождество сделал Уолгрейвам такой подарок — дорогой подарок — и Сюзи, жена Лейна, ему так радовалась, будто он их озолотил. Лейн же знал, почему ему подарили холодильник, и ненавидел его. Он не хотел даже вносить его в дом, но пришлось: девочки и Сюзи очень настаивали. Когда закончился день, когда Френк МакДонаф не сумел уехать в Ред Клауд, а пролежал в постели, едва не подавившись костлявым птенцом, Лейн Уолгрейв кое-что увидел и услышал. Он увидел и услышал это в последний раз перед тем, как за ним пришла смерть с полей. Смерть звала его по имени и говорила с ним. Пришла ночь. Тогда его дочери уже мирно спали в своих комнатах, Сюзи дремала со штопкой в кресле-качалке в спальне. Лейн не ложился. Ему не спалось, он плохо ел и много пил в последние дни. Он здорово осунулся и оброс щетиной, и сидел в углу в гостиной, держа на коленях заряженный кольт. Лейн впервые в жизни был во всеоружии, и он караулил входную дверь собственного дома, потому что ждал, когда чёртов мёртвый индеец откроет её и войдёт. Почему-то Лейну казалось, что ему совсем не нужно было для этого приглашение, как он перечитал в книжках обо всякой там христианской нежити. Эта нежить была другой, более древней, более грозной, и ему чудилось, что это Сойка устроил такую бурю, от которой они все чуть не передохли тут, на своих фермах. Уже который день Лейн видел краем глаза то тут, то там хмурую согбенную тень. То слышал тихое поскрипывание, то ухом улавливал щелчки — будто бы щёлкают кости, перестукиваясь друг о друга. С момента, как он уложил в сырую, обледеневшую яму Сойку, он потерял покой. После ужина, или работы в амбаре и хлеву, или после того, как он скатывался с Сюзи на матрас и застёгивал пуговицы на кальсонах, он не мог найти секунды, чтобы не представить, каково лежать мёртвому индейцу в скованной морозом земле. Засыпая, Лейн пробуждался с криком, потому что ему снилось, что в горло насыпало почвы и сора, и дышать ему больше совсем нечем. Лейн ел свои завтраки, обеды и ужины, но любые блюда, приготовленные его кругляшкой Сюзи, у которой всегда были золотые в плане готовки руки — и её так приятно было пощупать за полные бока и груди — абсолютно любые эти кушанья, которые он раньше так любил, имели вкус тлена. Он слушал, как в комнатах весело поют его дочери, а слышал между их голосами мужской, хриплый голос, который пел на языке, неведомом Лейну. Лейн Уолгрейв хорошо знал, что Сойка не оставит это просто так. Они, индейцы, народ мстительный. И некоторые из них готовы встать даже из могилы, чтобы вернуть белым парням, ухлопавшим их, должок. Тем более, Лейн ту яму могилой-то даже не считал: так, издёвка, временная постель для врага Френка МакДонафа. — Будь он трижды неладен, этот Френк, — прошептал Лейн и съёжился, подтянув колени к груди. Он поставил кресло в самый угол, подальше от окна и напротив двери, чтобы хорошенько следить только за ней. Он знал, что, если Сойка зайдёт, то он зайдёт здесь, потому что все прочие пороги Лейн обезопасил, как мог и как знал. В прошлую ночь он его тоже видел. Мертвец бродил вокруг дома и искал открытые окна, в которые мог бы пролезть, но все были заперты на железные щеколды. Он бродил босым по снегу, в дублёнке, распахнутой на груди, и показался Лейну выше, чем был. Сгорбившись, страшный, чёрный, с лицом, изуродованным смертью, впавшей челюстью и рядом зубов, почти просвечивавших под кожей, с изъетыми тленом губами и впалыми глазницами показывался то в одном окне, то в другом, пока наконец не оставил на двери царапину сверху — маленький, тоненький крестик, и не исчез с зимней алой зарёй. Лейн ждал его этой ночью. Он знал: мертвец от него не отстанет. Так почему бы не встретиться со своим страхом лицом к лицу? Он просидел почти до утра. Оставалось каких-то полтора часа — и наступит рассвет. Лейн со всей истовостью христианина верил, что вся нечисть боится первых петухов, и думал о том, что, если Сойка не покажется этой ночью, то ему нужно будет поспать хотя бы днём — сколько бы зловещих теней не витало над ним, сколько бы голосов не шептало ему в уши, иначе он свалится и чёртов индеец убьёт его во сне. Вдруг громко хлопнула входная дверь. Лейн вздрогнул, взял кольт наизготовку. Пальцы у него дрожали, взгляд, привыкший к темноте, почему-то заволокло — может, от страха: Лейн никогда не слыл смельчаком. «Если бы я был смелым, — подумалось ему вдруг, — я бы послал к дьяволу Кифера и Френка, и всего этого бы не было». Во всяком случае, ему хватило храбрости признаться себе в этом. Прошло несколько мучительно-долгих секунд, и дверь всё так же хлопала на ветру. Медленно, размеренно. Откроется — скрипнет — и затворится опять. Лейну пришла в голову мысль: а что, если это просто ветер? Вон какая бушует метель. Не в первый раз в такие зимы у дверей выбивало щеколды. Буран любит такие штуки. Стоило так решить, и с сердца немного отлегло. Лейн сглотнул, положил на колени кольт и вздохнул, утерев запястьем пот со лба. Комнату выстужало лютым холодом. Лейн всё не решался встать и закрыть дверь, хотя стоило бы — но у него не хватало на это духу. Казалось, что-то поджидает его там, в чёрно-белой зимней ночи. Глядит с поля, голодно, долго, страшно. Дверь хлопнула и снова открылась. Лейн, запахнув рубашку на груди, сощурился и всмотрелся во тьму, но ничего не увидел. Хлоп. Скрип. Закрылась и открылась опять. В гостиной его было шесть окон, и в самое крайнее, в другом конце комнаты, у которого стоял высокий шкаф с книгами и шитьём Сюзи, упала чёрная тень — такая длинная и прямая, что накрыла собой всю гостиную, от окна до арки в коридор. — Господи Боже ты мой… — немеющими губами прошептал Лейн и осенил себя крестом. Тень принадлежала Сойке, который плыл в ночной зимней тишине так высоко, что у Лейна было две догадки — одна хуже другой: он либо вымахал в росте, либо не касался земли, и неясно, какой из вариантов Лейн предпочёл бы. Сойка совсем не смотрел на Лейна. Он явился так внезапно, словно был здесь, на его участке, всегда; порой к Лейну в поле из леса забредали олени — тогда они ходили вокруг его дома, чтобы снова убежать в чащу, оставив после себя только следы. Бывали такие ночи, когда Лейн видел их и выбегал наружу с криками, чтобы отогнать. Олени, изголодавшиеся по зелени, по весне любили полакомиться молодыми ростками на полях. Но Сойка был не оленем и не косулей. Это был мертвец, которого Лейн сам, своими руками, засыпал землёй на поле МакДонафа, и он же до того повесил для него петлю на вётлы. Теперь Сойка неподвижно скользил в ледяной мгле, на границе белого снега и чёрного неба, и снежинки падали на его дублёнку и чёрные мокрые волосы — падали, но не таяли. Лейн видел его глаза: затянутые бельмом глаза покойника. И, сглотнув, продолжил смотреть, как Сойка мелькнул во втором окне. А потом в третьем. Он плыл в воздухе, как жуткое видение, но Лейн не сомневался: он был настоящим. Куда более настоящим, чем кто бы то ни было. Почему-то он был уверен, что Сойка не убоится ни креста, ни железа, ни святой воды, ни молитвы, но шептал Отче наш себе под нос почти беззвучно, просто потому, что ему было страшно. Сойка показался в четвёртом окне, издевательски неторопливо, величаво проплыл в пятом, и его жуткая, горбатая, корявая тень — совсем не такая прямая и статная, как он сам — скользнула по Лейну. Осталось последнее окно — и дверь, незапертая дверь. Подойти к ней Лейн не смог бы даже под угрозой смерти. Она хлопала, открывалась и закрывалась. Открывалась и закрывалась. Когда она открылась снова, Лейн увидел профиль Сойки там, на фоне поля. И вжался спиной в кресло, поняв, что Сойка больше никуда не уходит. А дверь закрылась и… — Папа? Лейн от неожиданности вскрикнул и схватился за оружие, но тут же, чертыхнувшись, положил его на ручку кресла. Позади него, в тёмном коридоре, почти совсем раздетая, стояла младшая дочь. Малышка Рут, обняв свою любимую игрушку — пошитого матерью лоскутного зайчика Морковку — беспокойно смотрела на отца, но иногда, совсем быстро, на дверь. Лейн резко поглядел туда же, вскочив со своего места, но там было пусто. Дверь просто открылась — и просто закрылась, и не было в ней ни индейца, ни его тени. — Папа, — Рут потёрла кулачком глаза и зевнула. — Что это тут шумит? Сначала Лейн молчал: он просто не мог понять, что дочь спрашивает — будто разучился различать человеческую речь. Но потом до него дошло, и он нашёл в себе силы, сглотнув вязкую слюну, слабо ответить: — Это дверь, милая. Её ветром выбило. Подожди. Она была босой и совсем раздетой, в одной только ночной рубашке. Родительское, заботливое, взяло верх над трусливым Лейном. Он, не чувствуя ног, подошёл к двери и запер её. Затем, обернувшись к дочери — с опаской, будто ждал, что там, позади, будет не она, а что-то другое — уверился, что это была всё ещё его Рут. — Маленькая, пойдём спать, — пробормотал он и, оставив кольт в кресле, взял дочку на руки. С огромным облегчением и радостью он почувствовал, как она обняла его за шею ручонкой и прижалась к его плечу щекой, всё не выпуская Морковку из ладошки. Лейн в тот момент стал отцом, который боялся за своих детей больше, чем за себя, и страх за них придавал ему сил — это было приятно. — А что твои сестрички? — Фпят, — неразборчиво прошептала Рут. Ей было только пять, она говорила хорошо, но иногда неправильно произносила звуки. — Вот и правильно. Такая холодрыга! Что, замёрзла, миленькая? Ну давай я тебя погрею. Лейн запахнул её своей рубашкой и донёс до комнаты на втором этаже. Кроватка Рут была напротив двери: специально, чтобы, если она захочет ночью по-маленькому, смогла сама встать и найти в нужном месте свой горшок, а если забоится, запросто прибежит к родителям в кровать. Сюзи часто ворчала на неё за это, но отец всегда клал между собой и женой, и вообще любил баловать свою милую доченьку. Он не чаял в ней души, в малышке Рут. Поглаживая её по русым волосам, чувствуя, как она посапывает у него на руках, Лейн слабо улыбнулся, и тень Сойки отступила, и ужас отошёл от сердца. Он подумал, что надо вернуться к Сюзи в постель и лечь рядом с ней, и не караулить мертвеца у двери — хватит этого. Поцеловав в лоб Рут, он уложил дочку в постельку и, укрыв одеяльцем, присел рядом на корточки. Близ этого ангела отступали любые кошмары. — Спокойной ночи, милая, — прошептал он и снова приласкал дочку, погладив её по голове. — Спи сладко. Зайчик Морковка едва не выпал из её ручек, но Лейн подвинул его ближе в тёплые объятия Рут, и она сжала его так крепко, что Лейн поневоле заулыбался. У его глаз лучиками разошлись морщины. Он был уже уверен, что Рут дремлет и вот-вот отправиться смотреть свой лучший сон. Он хотел уже встать, когда дочка слабо, сквозь сон, прошептала: — Папа. Глазки у неё были приоткрыты, и она смотрела ими куда-то высоко за плечо отца, в тьму длинного коридора. Лейн чуток склонился к ней, послушать, чего ещё ему скажет малышка Рут. — Папа. За тобой кто-то стоит. Она не помнила, как тень поглотила её отца. Она просто упала на него сверху — а когда стало светлее, папы уже не стало. Он куда-то пропал, но тень — тень осталась, и Рут, беспокойно зажмурив глазки, ощутила только прикосновение холода к своим волосам, будто её погладили по голове. — Хавиа-ж-жи мониа-а, — ласково прошептала тень, сверкнув белыми глазами. — Ужонк-та мони-а-а… И пусть она не знала этого языка, но поняла, что ей было велено — и засопела, всеми силами делая вид, что уснула. Маленькая Рут уже тогда знала, что отец ушёл навсегда. Потому что тень с поля забрала его.3
Сойка вернулся к Дакоте, как и обещал. Разделавшись с Лейном, а до того убив Кей-Си Уолтера, он вернулся — он всегда возвращался — и залез в окно. Дакота ждала его. Она была ещё так слаба, он это чувствовал. В её теле сидела страшная болезнь, и это рвало Сойкино сердце, как если бы он был жив. Он скользнул чёрной кляксой в окно и запер его, чтобы в доме не было холодно. Ему-то, мёртвому, холод был нипочём, но ей, его винчинчале, он мог сделать большую беду. Сойка пришёл, чтобы беды не случилось с ней. Никогда. — Иди ко мне, — позвала она. Она не спала ни минуты: всё ждала, что Сойка вернётся, и не обманулась. Он вернулся и, медленно дойдя до её постели, лёг рядом. От его дублёнки на простынях осталась грязь и земля. Ноги и руки были ледяными, но Дакота прижалась к нему, не чувствуя холода. Улыбнувшись, уткнулась в его плечо, словно не видела его мутных мёртвых глаз, не слышала трупного душка от тела, не видела, как исхудало его лицо и как поела смерть его губы. — Ма-а-авош-ш-ште, — прошептал Сойка и лёг поверх неё. — Это то, что я принёс-с-с тебе. Она доверчиво распласталась на подушках, глядя в его лицо. Для Лейна, перед смертью кричавшего от ужаса, даже когда когтем Сойка проник в его горло и вынул через него сердце, лицо это было ужасно. Но Дакота любила его, всё ещё любила — и сильно, и отвела чёрные пряди от восковых скул, протянув к ним руку. Сойка поймал её ладонь и устало упал в неё щекой, прижавшись так крепко, что у Дакоты заледенели пальцы. — Принёс-с-с, — прошелестел он, — чтобы ты набиралась с-с-сил… Крепко сжав ногами её бёдра и запрокинув подбородок, он клокотнул горлом и, содрогнувшись, изрыгнул из своей мёртвой плоти совсем ещё тёплое, свежее, окровавленное сердце. Тогда, впервые, он увидел в глазах Дакоты появившийся страх. — Чьё оно, — побледнела она, но Сойка молча поднял её голову за затылок. — Сойка, чьё? Он сжал в руке сердце так крепко, что оно закровоточило, и занёс над её губами. Капли тёмной крови упали Дакоте на щёку, и Сойка провёл по ней большим пальцем, рисуя широкую черту. Другой каплей расчертил ещё одну на второй щеке. Сойка медленно забирал её болезнь, потому что мог это сделать. — Их, — эхом с поля зашептал он. — Тех, кто убил меня. Тех, кто разлучил нас-с-с. Винчинч-шала-а-а… Но-он-де. Это их сердца. — Скольких ты убил? Она беспокойно заломила брови. Поджала губы, но не попыталась вырваться, когда он нарисовал полосу ей по подбородку и вдоль нижней губы, а полумесяцем и точкой круглой луны украсил центр лба. — Бдэ-конбта-можи, — шепнул Сойка. — Согрей меня, Дакота. — Скольких ты убил? — Двоих. Она вздохнула и прикрыла глаза. Когда открыла, в них стояли слёзы. Принять то, что она увидела, было трудно. Понять — куда легче, но она не могла ничего сказать Сойке: она считала справедливым всё, что он творил. — Ты будешь делать это ещё? — прошептала она в ответ, притянув Сойку к себе за воротник дублёнки, и он, скользя холодными пальцами по её телу, кивнул. — Тебе это нужно? — Да. — Ты не можешь без этого? — Я не вс-стану с поля без этого. Не встану к тебе. За это она могла бы оправдать его перед дьяволом. Сунув руки под дублёнку и обняв его за талию, Дакота ощутила, как отступает холод — хотя Сойка был ледяным. — Тогда убей их всех до одного, — сказала она, и Сойка в ответ жутко, зубасто улыбнулся. Её кожа горела, всё тело внутри — тоже. Припав своими губами к его, налитым синевой и потрескавшимся, она вдыхала в него жизнь, а в ответ не слышала дыхания. В её груди сердце колотилось, а в его навсегда замерло. Но Сойка, отодвинувшись от Дакоты, только опрокинул сердце Лейна Уолгрейва обратно в себя — и ей почудилось, что кожа его стала чуточку теплее, а в мутной белой пелене вместо карей радужки слабо проявились узкие чёрные точки зрачков. Тогда Дакота всё поняла. Он двигался так ломано и страшно, потому что был мёртв, совсем мёртв, но она его не боялась. Запустив пальцы в его волосы, лишь притянула Сойку к себе крепче, застонала от пронзившей всё тело болезненной радости: он был снова с ней, снова рядом. И теперь она никому не даст отнять его. Ни отцу, ни Богу, ни дьяволу.