No one ever

NC-17
Завершён
441
1
автор
Фэндом:
Размер:
187 страниц, 57 752 слова, 24 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
441 Нравится 180 Отзывы 93 В сборник

Don’t ever leave the one who loves you

Настройки
Примечания:

Как больно, милая, как странно, Сроднясь в земле, сплетясь ветвями, — Как больно, милая, как странно Раздваиваться под пилой.

***

      Сигарета истлевает стремительно, но рушить безмятежную тишину совершенно не хочется, и Эймонд, недвижимый, утонувший взглядом в заоконном мире неоновых вывесок, молчит и наблюдает отстранённо, как дрожит свет реклам в асфальтовых лужах. Горький дым вьёт кольца в тюле занавесок, разбавляет запах утихшего ливня, выжигает мысли, согревает лёгкие, селит в голове мягкий туман. Эймонд голый, отравленный никотином и пустой до блуждающего в груди отголоска пароходного гудка.       Так хорошо.       Не хватает чашечки кофе, но время уже позднее.       Кстати.       — Тебе пора, — Эймонд затягивается в последний раз, вминает окурок в жестяную стенку консервной банки и вдыхает чистый, сладкий воздух, наполняясь кислородом до лёгкого головокружения.       Тишина идёт кракелюрными трещинами и осыпается табачным пеплом.       За спиной шуршит постельное бельё — возмущённо, с ещё не высказанной, но зарождающейся претензией.       Эймонд оборачивается — претензия не заставляет себя долго ждать:       — Ты же шутишь, да? — Люцерис смотрит снизу, выстроив брови домиком, как нашкодивший пёс.       Эймонд терпеть не может, когда он так смотрит: его грустная морда работает, и Люцерис об этом прекрасно осведомлён.       — Не шучу, — сегодня фокус не пройдёт. Эймонд хватает со стула футболку и швыряет её прямо в щенячую физиономию. — Одевайся и вали.       Люцерис прячется под одеяло, оттуда глухо стонет:       — Уже так поздно, ты настоящий изверг.       Говнюк какой.       — Мне плевать. Я говорил тебе валить два часа назад, ты сам дотянул.       Одеяло вновь являет лохматую кудрявую чёлку вместе с наглыми, обманчиво-печальными глазами.       — Пожалуйста, всего на одну ночь.       Эймонд вздыхает тяжко, пытаясь тяжестью вздоха донести крайнюю степень своей непреклонности.       — Ты оставался на ночь в прошлом месяце, — напоминает он, вдевая ноги в валявшиеся на полу пижамные штаны. — Соседка и так зачастила с расспросами о тебе. Мы ведём себя подозрительно.       Люцерис качает головой, однако послушно сползает с постели.       — У тебя паранойя, — он озирается по сторонам в поисках белья и фыркает, поймав запущенные в него трусы. — Никому до нас нет дела.       Как бы не так.       Эймонд ненавидит этот разговор, но каждый раз мужественно его выдерживает.       — Ошибаешься. Мисс Тирелл есть дело до каждого жителя Нью-Йорка.       Люцерис, залезший под кровать за штанами, которых там быть не может, вскидывает на него насмешливый взгляд.       — Боишься, что старушка объявит на нас охоту?       Эймонд закатывает глаза, скрестив на груди руки — он собирался помочь Люцерису найти штаны, но раз тот такой умный, то пусть ищет сам.       — Нет. Боюсь, что старушка растреплет всему району и весь район объявит на нас охоту. Давно не бегал наперегонки с крепкими лысыми парнями?       Не впечатлившись обрисованной перспективой, Люцерис с торжествующим возгласом вытаскивает изгвазданные пылью джинсы из-под кровати и заявляет, преисполненный философского оптимизма и неуместного снисхождения:       — Мир меняется, Эймонд.       — И лишь человеческая ненависть остаётся неизменной, — не менее философски и совсем не оптимистично заключает Эймонд, после чего ловит губами короткий, разбавленный усмешкой поцелуй и невольно смягчается — Люцерис беззастенчиво вьёт из него верёвки, но против железных принципов у Люцериса нет средств: Эймонд ласково шепчет в насмешливые губы: — Надевай штаны и тащи свой зад домой, пока вечерние шоу отвлекают мисс Тирелл от дежурства у двери.       Люцерис сдавленно воет в потолок, признавая поражение.       Уже стоя в прихожей и будучи облачённым в полный комплект одежды, включая серые от пыли джинсы и непросохшую, пахнущую сентябрьским ливнем ветровку, Люцерис на прощание ведёт носом по шее Эймонда и едва слышно спрашивает, щекоча дыханием ключицу:       — Но ведь когда-нибудь мы съедемся, правда?       Эймонд отвечает с улыбкой:       — Конечно. Когда-нибудь.       Люцерис, не успев возмутиться, скрывается за дверью в тёмном коридоре — Эймонд выталкивает его за порог и, повесив цепочку, утыкается лбом в косяк. Он слушает затухающий звук неторопливых шагов, ненавидит свою трусость и гадает, как сильно его трусость ненавидит Люцерис. И надолго ли их хватит.       Надолго ли их хватит, если об отношениях двух мужчин станет известно другим.       Но всё это не могло быть просто, верно?       Эймонд с самого начала знал, что просто ему уже никогда не будет — не после того потрясающего открытия в мальчишеской раздевалке, случившегося с ним в неполные пятнадцать. Чёртова задница Кригана Старка обеспечила Эймонду внезапный стояк и лишила его жизнь всякой лёгкости, но чёртова задница Кригана Старка при всём при этом даже рядом не валялась с чёртовой задницей Люцериса Велариона.       Люцерис Веларион сам по себе задница. И придурок. И лучший друг. И единственная любовь.       Вот в последнем он и подкачал — не в качестве единственной любви, нет, скорее в том, что в принципе стал ею. Со случая в раздевалке Эймонд, как и всякий человек мечтавший о личном счастье, надеялся никогда это счастье не встретить, чтобы не пришлось выбирать между "пытаться быть как все" и "пытаться быть собой".       Мать-католичка его такого ни за что не приняла бы — да никто, чёрт возьми, его бы не принял, — и идея давить в себе истинные чувства казалась рациональной и безопасной. В конце концов, Эймонд не имел к кому-то чувств и тогда это представлялось простым — не любить. Жениться, завести детей, купить собаку, построить дом, жить, скрываясь, — разве мог он рассчитывать на что-то большее? С его-то клятой природой.       Он и не рассчитывал, но тем не менее большее случилось с ним, разрушило планы на лживую, но нормальную жизнь, и опрометчивое решение не влюбляться в мужчин сгинуло в тёплых карих глазах Люцериса Вероломного Засранца Велариона.       С вероломным засранцем они дружили с детства, и даже шрам поперёк глазницы Эймонда, оставленный Люцерисовой рукой — спасибо, конечно, хоть глаз уцелел, — не похоронил дружбу, однако Эймонд никогда не смотрел на него так: ни до, ни после стояка на зад Кригана Старка, ни в свои восемнадцать, ни в его восемнадцать, наступившие двумя годами позже, ни разу за все совместные ночёвки, ни разу за все палаточные походы, ни разу в общем душе, ни разу за бесчисленное количество долгих и мимолётных дружеских объятий.       Это ведь был Люк, мелкий говнистый придурок, чересчур оптимистичный весельчак-сорвиголова с недостатком самоконтроля, лучший друг, повидавший Эймонда в не лучших видах, почти что брат, почти что родной, и всё же Эймонд посмотрел на него так, но только тогда, когда Люцерис его поцеловал.       Люцерису было двадцать, Эймонду — двадцать два. Люцерису не стоило столько пить, Эймонду не стоило отвечать на поцелуй, но произошло то, что произошло, и, возможно, это забылось бы, если бы не повторилось снова и если бы Люцерис не заявил о серьёзных намерениях.       Эймонд хохотал так, что Люцерис обиделся и ушёл. Эймонд думал день, думал два, на третий взвыл и понял, что Люцерис нужен ему рядом: не другом уже — возлюбленным. Эймонду стало не до смеха, и Эймонду пришлось извиняться, и Эймонду пришлось научиться жить с их новым — опасным, тайным, пугающим, но правильным — статусом.       Оказалось, целовать мужчину не совсем то же самое, что целовать женщину — совсем не то же самое, если честно. Оказалось, Эймонд не понимал, что собирается лишить себя главного — надежды.       Лишить себя надежды — это как лишить себя руки. Или обеих рук, или обеих ног, или сердца, или души. Или всего и сразу. Это идти по парку, видеть счастливую пару и обрубать насильно всякие нежные мысли: однажды меня так же полюбят, а я полюблю в ответ — нет, Эймонд, нет, не полюбят, не полюбишь, никогда не бывать такому, не с тобой, ты не имеешь права мечтать, ты не имеешь права любить открыто.       Ты не имеешь права любить.       Эймонд не осознавал особо, насколько это больно, жестоко и несправедливо, пока Люцерис не показал, что именно у него хотят жестоко и несправедливо отнять.       Это не могло быть просто, но это того стоило, и Эймонд решил пусть не бороться, но всё же позволить себе своё осторожное незаметное счастье с Люцерисом, жаль только, что Люцерис не умеет соглашаться на незаметное.       Чем, разумеется, невероятно — невероятно-невероятно-невероятно! — бесит.       В следующий понедельник Люцерис появляется на крыльце адвокатской конторы, где работает Эймонд, и провоцирует острый приступ паники.       — Эй, привет! — он, по обыкновению радостный до усрачки, ловит Эймонда за локоть, когда тот, отчаянно делая вид, будто они друг друга не знают, на негнущихся ногах пытается пройти мимо.       Эймонд отшатывается, выдернув руку из его пальцев, оглядывается по сторонам, будто жалкий воришка, и спешит покинуть место высокой концентрации коллег. Люцерис совершенно не понимает своей ошибки, семенит следом, щебечет беззаботно:       — Не узнал, что ли? Ну даёшь! Боррос поручил доставить документы клиентам тут за углом, вот решил зайти за тобой, чтоб вместе...       Идиот. Кретин. Тупица. Идиот!       Эймонд тормозит за поворотом, разворачивается на каблуках, медленно выдыхает, уговаривая себя не орать.       — Господи, Люк, — произносит он, сдавив ногтями переносицу до выступивших слёз. — Я же просил не приходить ко мне на работу.       Люцерис, улыбнувшись, только отмахивается от него.       — Да ладно, я редко прихожу.       — Даже редко нельзя, — шипит Эймонд сквозь зубы. — Разговоры пойдут.       Он действительно не осознаёт, что подвергает их опасности?       — Ты бредишь. Какие разговоры? У тебя что, не может быть друзей?       Ничего он не осознаёт. Боже.       Иногда Эймонд думает, что сам перебарщивает, но в голове всплывает лицо матери, искажённое отвращением, и Эймонд перестаёт так думать: возможно, им даже следует быть осмотрительнее. Пару месяцев назад парня из соседнего дома отделали так, что тот еле дополз до больницы. Трепались, будто он гей, и не то чтобы особо сочувствовали, и Эймонд тогда представил, что это могло случиться с Люцерисом, а он так же нервно курил бы на балконе и слушал, как кто-то рядом говорит: "развелось этих пидорасов, из каждого угла лезут, ни стыда ни совести. Вот и получают, а чего они хотят?"       Эймонд хочет, чтобы их не трогали, а чтобы их не трогали, никто не должен знать, что они — это они.       — Друзья не встречают с работы, Люцерис, и не провожают до дома, — твердит он очевидное в который раз, отводит взгляд — нет сил смотреть на этого придурка, — сжимает кулаки, возобновляя путь. — Нам не по пятнадцать лет, мы взрослые мужчины без семей и это... подозрительно.       Люцерис — упёртый баран. Он цокает, распихав руки по карманам, плетётся рядом, бухтит:       — Ты нагнетаешь.       — Вовсе нет.       — Нагнетаешь, — сплёвывает в газон — свинья какая, — раздражается: — Кому ты сдался? Следить ещё за тобой. У всех свои проблемы, всем насрать, с кем ты трахаешься, Эймонд.       Если бы всем было в самом деле насрать, этого разговора и подобных ему не состоялось бы, но Люцерис чересчур наивный для своих двадцати шести лет и, возможно, до сих пор верит в Санта Клауса. Эймонду всё чаще приходится напоминать себе, что он любит его куда больше, чем хочет прибить.       — Одному маньяку всё же сдался, раз он беспрестанно караулит меня, — Эймонд пытается отшутиться, но Люцерис не улыбается, пялится в носки своих ботинок, хмурый, как вечереющее небо, и отвечает тускло, не поднимая глаз:       — Наверное, он повёлся на твою внешность. Разочаруй его своим говнистым характером.       Эймонд не говорит ничего, засовывает свой говнистый характер поглубже, чтобы не раздувать огонь. Никто не ценит его ангельского терпения, пока ему не приходит конец.       Они идут мимо сквера, окружённые разбегающимися по домам людьми. Люди едят хот-доги, цедят кофе, цокают каблуками туфель, захваченные ожиданием уюта кресел своих гостиных, маленькие люди тянут больших к витринам, показывают пальчиками на кукол, наряженных в цветастую органзу, на поблёскивающие глянцем машинки и глядят снизу умоляюще, напоминая мокнущих под дождём щенков.       Эймонд мимоходом думает, что у его детей никогда не будет ни кукол, ни машинок, а у него самого никогда не будет детей.       Только Люцерис.       — Ты злишься? — спрашивает он, перейдя к стадии активного раскаяния.       — Очень стараюсь не злиться, — честно врёт Люцерис: в нём нет злости, лишь неизбывная мрачная тоска.       Эймонд прекрасно знает эту тоску — она и его близкая подруга.       — Мне просто страшно.       — Мне тоже, — Люцерис улыбается самой печальной из своих улыбок — той, в которой читается неприкрытое "тебя очень сложно любить". — Но страшнее представлять, что я так и протаскаюсь всю жизнь тайным любовником, выдворенным из постели поздним вечером. Или вовсе женю тебя. Каково это, интересно, получить приглашение на свадьбу любимого человека?       Забавно, наверное, если не придавать этому особого значения. Не то чтобы Эймонд в самом деле допускал такое, но всё же допускал — чисто гипотетически. И нет, он не смог бы.       — Я никогда не поступлю так.       Люцерис смеётся — это хороший знак.       — Не пригласишь меня на свадьбу?       — Не женюсь, — Эймонд примирительно бодает его плечо своим. — По крайней мере, находясь с тобой в отношениях.       — Звучит обнадёживающе.       Люцерис оттаивает: его взгляд теплеет, улыбка становится мягкой, привычно весёлой, отчего-то смущённой даже.       — Я бы хотел взять тебя в мужья, — признается он — так вот отчего, боже — и смотрит искоса. — Ты бы согласился выйти за меня?       Эймонд фыркает.       Стать Люцерису мужем? Этому неотёсанному болвану? Да ни за что.       Муж Люцерис. Глупость какая.       Знакомьтесь, это Люцерис, мой муж — возможно ли такое? Только если в мечтах. И свадьба, и кольца, и торт, и Люцерис в костюме жениха с бутоньеркой в петлице... Самая настоящая глупость.       Эймонд, конечно, вышел бы за него не раздумывая — без костюма и свадьбы, главное, чтобы с Люцерисом, но всё это лишь фантазия, а Эймонд не может перестать быть Эймондом, потому вздыхает, цокает и юлит:       — Вряд ли. Брак — это слишком серьёзно для несерьёзного тебя.       — Я исправлюсь, — Люцерис глядит заискивающе из-под отросшей чёлки, подмигивает, зараза. — Но для начала хватит простой совместной жизни.       Эймонд уже рот открывает, чтобы разразиться тирадой, набившей оскомину им обоим, о небезопасности, о том, что люди подумают, о том, что надо подождать удобного времени, смягчения нравов, смены окружения, но натыкается взглядом на пару, держащуюся за руки, и клацает зубами, смолчав.       Мелькнувший в воображении образ Люцериса-жениха убавил в нём категоричность, задал какое-то нелепое романтичное настроение, и потому переплетённые пальцы влюблённых не вызывают привычной протестной брезгливости — почему им можно, а мне нельзя, — но напротив наталкивают на мысль: а какого чёрта мне нельзя? Я же не делаю ничего плохого.       Просто любовь. Просто желание вместе засыпать и просыпаться, готовить ужин, решать, кто пойдёт в магазин, драться за пульт от телевизора. В этом нет ничего необычного, это то, что есть у большинства — так почему они не должны позволять себе эту обычную жизнь?       По крайней мере, стоит рискнуть. Эймонд не может вечность прожить в шкафу.       — Съедемся, когда закончишь стажировку у Борроса, — вдруг обещает он, чувствуя, как сердце в груди отбивает по рёбрам дробь.       Люцерис недоверчиво тянет:       — Ты так говорил про выпуск из института.       Ну да, Эймонд всегда был трусом, и что? Теперь-то он хочет сделать всё так, как положено.       — В этот раз точно.       — И это ты тоже говорил.       Упрямый.       Завернув в проулок, Эймонд останавливается, останавливает Люцериса, заставляет Люцериса посмотреть на него, пальцами изображает крест и преувеличенно-торжественно заявляет:       — Клянусь кровью отрёкшейся от меня матери.       Люцерис смеётся над ним, запрокинув голову, обнажив белое горло — громко и бесстыже.       — Слишком неубедительная клятва, — он блестит глазами хитро-хитро — Эймонд боится этого хитрого блеска: за ним всегда следует то, на что он ни разу ещё не согласился. — Давай съедемся сейчас. Зачем ждать три месяца, если ты решился?       Что и требовалось доказать. Эймонд не изменяет традиции и отклоняет предложение без права на апелляцию:       — Нет, после стажировки.       Плечи Люцериса сникают, и тёплый взгляд заволачивает усталая хмарь — он что, действительно рассчитывал?       Потерпит, в самом деле. Эймонду же нужно время, чтобы морально настроиться, верно? Но в этот раз — именно в этот раз — уж точно. Твёрдое намерение окутывает убаюкивающей уютной тяжестью, что-то в душе поворачивается, щёлкает, входит в пазы — и становится правильным.       Убеждённый в том, что их не видят, Эймонд шагает ближе, вторгаясь в пространство Люцериса, касается кончиками пальцев его запястий, воровато скользит под манжеты вверх-вниз и торопливо целует — не в губы, в щёку, но и это неслыханная для него смелость.       — Я не обману, веришь?       Люцерис, смущённый неожиданной вольностью, вспыхивает, как парень двадцати лет, поцеловавший по пьяни лучшего друга.       Он признаётся:       — Не верю, но что мне остаётся?       Его улыбка горчит, но Эймонд-то себе верит и прощает этот скепсис, подрагивающий в уголках любимых губ.       Он почти решает украдкой коснуться их своими, почти совершает короткое движение навстречу и отскакивает прочь, когда слышит:       — Пиздец, пацаны, там что, пидоры?       Пидоры — это, конечно, про них.       Эймонд не оборачивается, не думает, не взвешивает, не выбирает: он просто хватает Люцериса за руку и бросается в противоположную от издевательского голоса сторону.       Люцерис бодро устремляется за ним.       На середине пути становится даже весело: ни один из них не знает, преследуют ли их — выглядывать кого-то за спинами нет смысла, есть смысл лишь сокращать расстояние до дома, благо остался всего один квартал. Эймонд слышит, как Люцерис рядом хрипло смеётся, и улыбается тоже, умирая от боли в боку.       Что ж, хотя бы умрёт счастливым.       Счастье заканчивается, когда трое парней выруливают из подворотни к ним наперерез и приходится собрать последние силы, поднажать, распрощаться с печенью, попросить прощения у бога. Эймонд не паникует, ему некогда: он усердно переставляет ногами в направлении показавшейся вдалеке подъездной двери, к которой не в пример медленнее, чем они, также движется мисс Тирелл, выделяясь жёлтым пятном осеннего плаща на фоне кирпичной кладки.       Эймонд никогда не был так рад её видеть.       Мисс Тирелл замечает их, замечает троицу, бегущую следом, и вдруг тоже бежит — взлетает по ступенькам, демонстрируя удивительную прыть, тычет ключом в замочную скважину и открывает дверь ровно тогда, когда Люцерис с Эймондом настигают её.       Они вихрем врываются в подъезд, валятся на пол — Эймонд валится, а Люцерис падает сверху, — сквозь сумасшедший пульс слышат грохот двери и щелчок замка и наконец выдыхают.       Боже. Господи боже блять.       У Эймонда сердце бьётся в горле, болит каждая чёртова мышца и совершенно точно больше нет печени, но он закрывает блаженно глаза, благодарный проклятой мисс Тирелл, и своим ногам, и своим отвалившимся органам, и тому, что Люцерис скатился с него, позволив нормально вдохнуть.       Сухой воздух скользит по раздражённой глотке, как стеклянное крошево — Эймонд рад тому, что всё ещё может дышать.       — Живы? — любезно интересуется мисс Тирелл, вынудив Эймонда открыть глаза.       Она колышется над ними, как жёлтый воздушный шар, и кажется искренне обеспокоенной.       Возможно, её беспокойство — всего лишь галлюцинация, однако Эймонд вымучивает из себя:       — Живы, — и понимает, что на большее не способен — ни сейчас, ни в ближайшие сто лет.       На помощь приходит очухавшийся Люцерис, умудряющийся составить слово из большего количества слогов:       — Спасибо, — и это именно то, что нужно.       Мисс Тирелл кивает, молчаливо принимает благодарность, перешагивает через ногу Люцериса — и уходит, не задав ни одного вопроса. Становится ясно как день, что она знает.       И что она всё равно их спасла.       Эймонд улыбается, глядя в выбеленный потолок подъезда. Он чувствует, как к нему возвращается вера в людей и в то, что, возможно, всё и правда будет в порядке.       Люцерис первым отскребает себя от пола — он ведь моложе на целых два года, — помогает открестись от пола Эймонду, и они, обнявшись, доползают до квартиры, где снова раскладываются на полу, но уже с чистой совестью.       Им требуется около двадцати минут, чтобы обрести способность вертикально передвигаться. И час, чтобы заговорить.       — Ты ведь не передумаешь? — спрашивает Люцерис, размешивая сахар в кружке.       Он смотрит затравленно, нервно клокочет ложкой и ждёт плохих новостей.       У Эймонда для него плохих новостей нет. Он ставит перед Люцерисом вазу с печеньем, садится напротив, отвечает:       — Не передумаю, — и видит робкое счастье в карих глазах.       Эту ночь они проводят вместе, и Люцерису даже не приходится умолять: Эймонд сам предлагает остаться — в конце концов, где-то там, за дверью ходят нелысые, но агрессивные парни, а мисс Тирелл, кажется, не станет ни о чём трепаться.       Они занимаются любовью неторопливо и нежно, как люди, глубоко друг друга знающие и открывающие новые грани близости. Им некуда спешить, здесь, между ними, безопасный мир, и преданность, и надежда, и предвкушение вечности вдвоём — они справятся, по-другому не может быть. Оглядываясь назад, Эймонд понимает, что они уже столько времени справляются — нет причин думать, будто что-то сломает их сейчас.       Люцерис засыпает ближе к полуночи, закинув ногу на бедро Эймонда. От ноги жарко, Люцерис дышит в плечо, но прогонять его не хочется, и усталость берёт своё: погрузившись пальцами в кружево каштановых кудрей, Эймонд проваливается в сон, чтобы утром найти себя в постели одиноким.       Ублюдок Боррос не щадит стажёров, гоняет их по всему городу, заставляет являться в офис с первыми петухами, поэтому в редкие случаи совместной ночёвки Люцерис выскальзывает из-под одеяла, принимает душ и пьёт свой утренний кофе с тостами настолько тихо, насколько это возможно — если не дать Эймонду доспать положенный час, он станет совершенно невыносимым на целый день.       На кухонном столе обнаруживаются и пустая кружка, и открытая банка с джемом, и крошки от тостов — Люцерис тот ещё неряха, жить с ним будет не так-то просто, но Эймонд же принял решение справляться, потому злорадно предвкушает воспитательный процесс. Труд сделал из обезьяны человека, а Эймонд сделает из обезьяны совершенство.       Взгляд цепляется за записку, пришпиленную магнитом к холодильнику вместе с календариком на 2001 год.       Неровным почерком опаздывающего стажёра записка комкано сообщает:       Боррос поручил с утра заехать к страховщикам в Близнецах, буду недалеко от тебя, давай вместе пообедаем? Встретимся в той итальянской кафешке на перекрёстке.       PS. Зачёркиваю дни до конца стажировки.       PPS. Люблю тебя очень и очень сильно.       В календарике синей ручкой жирно обведено тридцатое ноября и крестиком отмечено сегодняшнее одиннадцатое число.       Эймонд снисходительно качает головой, улыбается, возвращает записку с календариком на дверцу холодильника и смотрит, как рассветное солнце красит небо в розовый. Наблюдая рождение нового дня, Эймонд чувствует рождение новой жизни — в себе и вокруг.       Всё меняется прямо здесь и сейчас.       Всё меняется к лучшему.
Примечания:
441 Нравится 180 Отзывы 93 В сборник
Отзывы (10)