* * *
Зайца достаётся попробовать на один зуб. Жилистый и тощий, в огне он усыхает ещё сильнее, так что мясо становится скорее приправой к ужину, чем ужином. Юдхиштхира не уверен, что понял вкус. В основном он понял, что оно крепко застревает в зубах. И всё равно за едой только и разговоров, что об охоте. Накула и Сахадэва обижены на Арджуну, себя и целый свет — они всё проспали. Арджуна сияет, как начищенное медное блюдо. Бхима, забыв о прежней злости, в сотый раз показывает, как орех "р-р-раз и вдребезги!" — Я тоже хочу раз и вдребезги, — ноет Сахадэва. — Отец, ты научишь? Я хочу стрелять зверей! Почему мы никогда не стреляем зверей? — Я научу, — помолчав, говорит отец. И четверо братьев разражаются счастливыми воплями.* * *
Вскоре он встречает Яму во второй раз. Олениха, раненая стрелой Арджуны, несётся сквозь лес. Их было две, но другой они дали уйти. На её груди темнело пятно — знак того, что она или беременна, или кормит оленят. У этой пятна нет. Значит, думает Юдхиштхира, сегодня она должна накормить нас. Легко сказать. Молодая и крепкая, она чует свою смерть и уходит от неё из последних сил. Чёрный, словно подпаленный, кончик хвоста мелькает в зелени — всё дальше и дальше. Неужели уйдёт? Юдхиштхира замахивается копьём. Больше жест отчаяния, чем выверенный бросок — но впереди тяжёлое тело падает, с треском ломая кусты. — Попал! — верещит Накула. — Юдхиштхира попал! Они подбегают. Олениха хрипит, подогнув передние колени. Задние ноги дёргаются, копыта скользят в чёрной и влажной лесной земле. Копьё вошло рядом с хребтом — там, где шея переходит в спину. "А теперь смотри, — вдруг говорит тусклый голос, — что ты сделал на самом деле." Юдхиштхиру обдаёт жаром. Он оборачивается на братьев. Те шумно обсуждают добычу, будто ничего не слышали. Невидимые пальцы стискивают его голову, силой поворачивая к оленихе. И от того, что Юдхиштхира видит, жар сменяется ознобом. Что-то рвётся наружу из содрогающегося тела. Силуэт, сотканный из бледного огня. Джива, всплывает в памяти слово, которому его никто не учил. Бессмертная душа. Изо рта оленихи стекает струйка крови. Глаза — чёрные округлые стёклышки — таращатся в никуда. Но она ещё жива, её грудь ходит ходуном, и джива кричит, кричит, кричит, истошно и бессловесно. Ей не покинуть тело, понимает Юдхиштхира. Ей не покинуть тело, потому что я бросил копьё ракшас знает как, вместо того, чтобы убить её одним ударом. Он хватает древко копья. Выдёргивает острие. Гонит мысль "а вдруг и теперь не выйдет?" — ему нужна твёрдая рука. Один удар, всего один. Он не просит Яму направить его: откуда-то знает, что смысла нет. Сам ошибся — сам исправляй. Хруст. Олениха в последний раз содрогается и замирает. Не дыша, Юдхиштхира смотрит, как струйки бесцветного пламени собираются над телом. Силуэт размыт, и всё же одно видно ясно: джива стоит на двух ногах. Не на четырёх. "А ты ожидал увидеть что-то иное? — спрашивает Яма. — Душа есть душа. Нагими, без тела, мы все выглядим одинаково. Джива обнимает себя бесплотными руками. Сияние окутывает её, как тончайший саван. Она похожа то ли на потерявшегося ребёнка, то ли на нераспустившийся цветок. Ей уже не больно, но, кажется, всё ещё страшно. Неужели, думает Юдхиштхира, леденея, неужели это всегда — так? С каждым зверем, каждой птицей, каждым раздавленным жуком? "Всегда, — говорит Яма. — Ты не хотел знать? Понимаю. Но я не имею права быть милосердным с тобой. Справедливость не равна милосердию. Чем раньше ты поймёшь, как всё устроено, тем лучше." — Я никогда не буду есть мясо, — сиплым шёпотом говорит Юдхиштхира. Яма выходит из-за его спины. Сейчас он выглядит как тёмная дымка, в которой угадывается множество колышущихся рук. Одна из этих рук приобнимает дживу за плечи. Та покорно склоняется к Яме. Перед тем, как исчезнуть, бог роняет только одно слово: «Будешь.»* * *
Лес — щедрое место. Гроздья бананов и фиников висят прямо над головой. В прудах полно водяной мимозы, горьковатой и хрустящей. На опушках безраздельно царит туласи. Пальцы от него пахнут так пряно и свежо, что не хочется убирать их от носа. Юдхиштхира бы очень хотел понять, как при всём при этом он вечно голоден. Ему тринадцать. Он не говорит братьям, почему не охотится с ними, и не говорит родителям, почему не берёт в рот мясо. Те не спрашивают. За это он им благодарен. Лишь один раз, глядя, как он собирает остатки рисовой каши со дна миски, матушка Кунти тихо замечает: — Милый, твой отец наказывает себя за старую ошибку. Но вы ещё дети. Вы растёте. Не нужно подражать ему во всём. Это правда: они растут. Быстрее всех, конечно, Бхима. Чтобы войти в хижину, ему теперь нужно наклоняться. И ест Бхима, как небольшое войско. Даже умяв двойную долю оленины за ужином, ночью он всё равно потихоньку давит орехи в кулаке. Думает, никто не слышит. Однажды Юдхиштхира застаёт его за пожиранием гигантской улитки. Бхима прячет в ладони обломки панциря, краснея до ушей — и зря: меньше всего Юдхиштхире хочется его стыдить. Бхима не понимает, что делает. Никто из братьев не понимает. Юдхиштхира был бы счастлив поменяться с кем-то из них местами. От голода ему снятся кошмары. Чаще всего это пир во дворце Хастинапура. Ни пиров, ни дворцов, ни Хастинапура он ни разу не видел, поэтому во сне это та же хижина — просто очень большая, и каждый бамбуковый стебель отлит из золота. На золотом пальмовом листе ему подают отрубленную голову. Голова хорошо пропеклась, и её рот набит душистыми листьями туласи. Ешь, говорят ему. Ешь, такова дхарма добродетельного царя. Он всегда просыпается до того, как взять голову в руки, и ему ни разу не удаётся разглядеть, чья она.* * *
Всё заканчивается почти случайно. Гром не гремит, и гандхарвы не слетаются, чтобы оплакать грехопадение. Обе матушки уходят к реке — выяснилось, что дома нечем ополоснуть руки перед ужином. Ломти жареной оленины дымятся на блюде, и дома никого нет. Юдхиштхира осознаёт, что происходит, только подавившись чересчур большим куском. Он кашляет до слёз. И откусывает снова. Прозрачный горячий сок бежит по ладони, щекочет запястье. Юдхиштхира подбирает его языком. Невыносимо вкусно. Он ощущает, что ест что-то плохое, почти ядовитое, но рука уже готова потянуться за новым ломтем. — Юдхиштхира. На пороге хижины стоит отец. — Да? — спрашивает Юдхиштхира с набитым мертвечиной ртом. Слёзы текут по щекам. Он торопливо стирает их костяшками пальцев. Лучше не представлять, как он выглядит со стороны. — Послушай... — говорит отец. И умолкает. Смаргивая слёзы, Юдхиштхира видит вдруг его опущенные плечи. Панду кажется усталым, погасшим, старым, и — он осознаёт это с пугающей ясностью — Панду не знает, что ему сказать. Может быть, он никогда не знал. Может быть, он не задавал вопросов не потому, что берёг Юдхиштиру, а потому, что берёг себя от ответов. Ему хочется успокоить Панду, но "со мной всё хорошо" — слова, слишком близкие ко лжи, чтобы его горло сумело их вытолкнуть. Вместо этого он говорит: — Это не из-за тебя. Что бы с нами ни творилось — ты ни при чём. Ты не виноват, и ты никак не поможешь. Ссутулившись, тот уходит. Юдхиштхира поднимает к глазам липкие пальцы. Он готов увидеть на них кровь — он почти хочет увидеть кровь, осознать до конца, что именно совершил, — но это всё ещё прозрачный мясной сок. Он несчастен и сыт, и теперь с этим нужно как-то жить. "Мёртвые кормят живых, живые растут на мёртвых. Теперь ты понимаешь." — Я не смогу так, — говорит Юдхиштхира. — Я... я просто не смогу. "Сможешь." И Яма прав. Не сразу, постепенно, но он привыкает есть мясо. Знание, откуда оно берётся, становится просто знанием. Одним из многих. В конце концов, охота предписана варне кшатриев.* * *
Ему пятнадцать, и Панду мёртв. Хастинапур — и правда Слоновый Город. Он грохочет, он ярко разукрашен, и он явно растопчет тебя, если зазеваешься. Не со зла даже: просто ты очень мал, а он очень велик, и разве кто-то в этом виноват? Хастинапура слишком много, и голова Юдхиштхиры гудит, как улей. Но, кажется, он справляется. Отдаёт все нужные поклоны. Получает все нужные благословения. Не позволяет младшим разбредаться по дворцу (нет, Накула, ты не пойдёшь на конюшню к лошадкам, ты пойдёшь на колени к дяде Шакуни, и неважно, что лошадки пахнут лучше). Великий Бхишма поначалу говорит с ним, как с ребёнком, но очень скоро его тяжёлые брови приподнимаются, а из речи уходит снисходительный тон. К концу беседы они говорят не на равных, — это, разумеется, невозможно, — но как взрослый со взрослым, и Юдхиштхире становится совсем легко. Словно можно наконец не притворяться. "Ты приятно удивил меня, сын Кунти, — замечает Бхишма перед тем, как его отпустить. — Я ждал, что Панду много даст своим детям... но такого я не ждал". Юдхиштхира молчит о том, что из двух мёртвых царей, приходящихся ему отцами, дал ему что-то лишь один. Панду не был счастлив при жизни, пусть о нём хотя бы говорят хорошо после смерти. Сурья клонится к закату. Вот и прожит первый день в Хастинапуре, думает Юдхиштхира, выходя к воротам в сад. Всё, что должен был сделать, он сделал. Единственное — ему так и не представили его младших братьев, сыновей Дхритараштры. Но, учитывая всю сегодняшнюю суету, это явно жест милосердия. Успеется. Ему хочется в сад, побыть одному. Разумеется, он не в том возрасте и не в том статусе, чтобы считать муравьёв, валяясь в траве. Про это можно забыть. Но он надеется перевести дух в тишине... и, похоже, надеется зря. Сад полон людей, как городская площадь. Юдхиштхира останавливается в воротах, увитых цветущими лианами. — Так вот где вы были весь день, — бормочет он. Ещё думал ведь: как удалось ни разу не наткнуться на двоюродных родичей во дворце? Крики и смех плывут в розоватом вечернем воздухе. Прыгают мячи, стучат друг о друга деревянные копья. Посреди сада, на утоптанной площадке, две дюжины царевичей играют в кабадди. Ту самую игру, где нужно пятнать, бороться и вопить одновременно. Громче всех вопит один — с необыкновенно яркими глазами, с золотым мазком тилаки на лбу. Ему, кажется, совсем не нужен воздух. Сразу трое виснут на нём, пытаясь заставить коснуться земли, и без толку. Сбросив всех, он возвращается на свою половину поля — хохочущий, почти не запыхавшийся. Глядя на него, Юдхиштхира неожиданно для себя понимает, что не так уж и устал. Он никогда не играл в кабадди. Видел, как играют другие — сельские шудры — но сам даже не думал о том, чтобы... Лучшее, что о нём можно сказать — он представляет себе правила. Наверняка даже кур насмешит, если ввяжется. Но это его не беспокоит. Проиграть кажется совсем не стыдным. Может, даже и неплохо будет проиграть, шепчет незнакомый голос, когда царевич с золотой тилакой — в этот раз в обороне — катится по земле, обнимаясь с противником, и оба смеются. Это не голос Ямы. Юдхиштхира впервые его слышит. Щёки теплеют. Вместо того, чтобы подойти и попроситься в игру, он стоит, как статуя, не понимая, что ему думать и делать. Если бы их друг другу представили, было бы проще. Он не слишком опытен в том, чтобы вот так брать и знакомиться с людьми. Пока он переминается с ноги на ногу в странном волнении, игра кончается. Обессиленные и мокрые, игроки рассыпаются по земле, словно бусины из порванных чёток. Кто-то жалуется: — С тобой играть нет смысла! На тебя лезешь, лезешь... как этот, Раху на лотос Брахмы... и ничего! Хоть бы поддался! Царевич с золотой тилакой, сидя на земле, ухмыляется: — Я что, виноват, что ты кхира мало ешь? — Как Мадху на лотос Брахмы, — поправляет Юдхиштхира, радуясь, что повод заговорить наконец нашёлся. — Что? — переспрашивает царевич, не оборачиваясь. — На лотос Брахмы лез демон Мадху. Раху — это другой демон, он пытался украсть амриту у богов. Они никак не связаны, только имена немного похожи. Тот впервые поворачивается к Юдхиштхире. Его глаза расширяются. Кажется, он только сейчас заметил, что в саду чужак. — Гляньте-ка, — говорит он совсем другим тоном. — Нас тут, кажется, учить пришли. Сын бога, верно? Расступитесь, дайте ему дорогу! Я хочу посмотреть, правда ли он ходит по воздуху! Однако. Неужели весь Хастинапур знает то, чего самим Пандавам не полагалось знать до последнего? Воцарившаяся тишина Юдхиштхире не нравится. Он не понимает, что происходит — но явно что-то не то. Теперь все смотрят на него, и под их взглядами хочется поёжиться. Кожу начинает покалывать. Не подавая виду, он говорит: — В том, как я хожу, нет ничего особенного, брат. Царевич дёргает углом рта. — Брат? — Прости, я не знаю, как тебя зовут, но... На скулах царевича проступают красные пятна. Словно Юдхишхира не извинился, а от души хлестнул его по лицу — и слева, и справа. Толпа шепчется. Боги, да что не так? — Не знаешь, как меня зовут? — шипит царевич, поднимаясь. — Да, и в самом деле, зачем сыну бога знать такие мелочи! Мы кто? Простые жалкие дети царя, который здесь правит! Юдхиштхира растерянно молчит. Он не думал, что от него потребуется заранее выяснять, кто из Кауравов кто. Их, в конце концов, сотня. В сёлах, где ему случалось бывать, жило меньше людей. — Зато я знаю, как тебя зовут, — приблизившись, царевич почти выплёвывает слова ему в лицо. — Я много о вас пятерых знаю. И если ты думаешь, что всё это будет так легко... Он ждёт от Юдхиштхиры чего-то. Но Юдхиштхира не знает, чего. Кажется, царевичу не только дышать не нужно, но и мигать. Долго, долго они глядят друг на друга, и, когда в толпе раздаётся робкий сдавленный смешок, — боги, это, наверное, и правда глупо выглядит, — царевич зло кривит рот и машет рукой: — Идёмте! Не будем мешать гостю. Пусть лягушек поучает, кто на чей лотос лез. У ворот Юдхиштхира замечает дядю Видуру. Тот делает знак: мол, давай за мной. И исчезает среди пёстрых лоз.* * *
Покои Видуры так же роскошны, как и весь остальной дворец. Единственное отличие — в убранстве нет ни одного полумесяца. Усадив Юдхиштхиру в кресло и всунув в руки чашу с подогретым молоком, Видура садится напротив. Его узловатые нервные пальцы сплетаются в замок. — Ну и ну, сын Кунти. В первый день, и сразу в змеиное кубло? Так отдавить Дурьодхане хвост парой слов — это надо уметь. — Тому царевичу, — на всякий случай уточняет Юдхиштхира. "Красивому" он почему-то проглатывает, хотя оно вертелось на языке. Видура безрадостно смеётся. — Если в чём он и прав, то в этом: Юдхиштхира, во дворце так нельзя. За зрелище, конечно, спасибо, но впредь не будь таким беспечным. Ты должен знать, что и кто перед тобой. Разумный упрёк. Юдхиштхира молча принимает его, отпивая золотистое от пряностей молоко. Вкусно. Он собирался пригубить из вежливости, но глупое бренное тело оказывается не прочь уговорить чашку в два глотка. — Из этих ста царевичей почти все — ни рыба ни мясо. Ведомые, но безобидные сами по себе. Другое дело старшие, Духшасана и особенно Дурьодхана. Они живьём тебя проглотят и и костей не выплюнут. — Но почему? Я ещё не успел ничего сделать, только приехал. А он... — Юдхиштхира кусает щёку изнутри, подбирая слова. — Такое чувство, будто я забыл что-то важное. Будто мы до этого всю жизнь враждовали, а я этого не помню. — Может быть, это недалеко от правды, — буднично говорит Видура. — Не меряй его меркой обычных людей. Речь о чудовищах. — Чудовищах? Он слышал много историй о чудовищах и о богах, которые с ними бьются. Но представлял себе это иначе. — Все это знают, только не все признают. Я предупреждал царя Дхритараштру ещё тогда, четырнадцать лет назад. Говорил: убей его, пока маленькое. Он не послушал. Итог закономерен. Чудовище живёт, хорошо кушает, изрядно выросло, и избавиться от него теперь намного, намного труднее... — Дядя Видура, — говорит Юдхиштхира медленно, — давай убедимся, что я верно тебя понял. Ты советовал царю убить младенца? Тот кивает. — Это бы всё решило. Даже Духшасана в одиночку мало бы на что влиял. Юдхиштхира потрясённо молчит. — Знаешь, откуда у меня привычка сперва вытряхивать обувь, и только потом надевать? Дитяте было пять лет, когда оно подбросило мне в туфлю скорпиона. Я его выкинул. В тот же день оно попыталось ещё раз. И Юдхиштхира, я застал Дурьодхану на месте преступления, и его совершенно ничего не смутило! Он смотрел на меня ясными глазами и опускал скорпиона в туфлю! А теперь угадай, получил ли он за это хотя бы шлепок по своему царственному заду! Видура переводит дух. — Я понимаю, — говорит он уже тише. — как это звучит со стороны. "Убить младенца". Да, именно так справедливость порой и выглядит: непривлекательно, даже страшно. Но справедливость не равна... — Не равна милосердию, — заканчивает за него Юдхиштхира. Так тихо, что сам себя еле слышит. Он не собирался перебивать Видуру. Но Видура ловит его слова, и смуглое нездоровое лицо светлеет. Долгий, судорожный выдох исходит из его груди. — Значит, всё правда. Я столько ждал, что под конец, если честно, уже надеяться боялся. Слухи ходили, но... — Видура нервно посмеивается. — Сам понимаешь, мало ли ходит слухов. Не хотел разочаровываться, если из леса привезут пустышку, зазубрившую пару благоглупостей. Однако ты и правда здесь. Дхармараджа, мой царь. Соскользнув с сидения, Видура касается лбом пола у его ступней. Пальцы на ногах Юдхиштхиры неловко поджимаются. Он старший сын династии, но он не царь. Он не уверен, что имеет право принимать такие почести. — Дядя... — Знаю, знаю, — бормочет Видура, поднимаясь. — Позволь мне миг слабости. Ты даже не представляешь, что это были за четырнадцать лет. Я здесь на правах дворцовой диковинки. В Панчале есть тигр, который умеет танцевать, а в Куру — полу-шудра, знающий Закон; вот потеха! Ты — совсем другое дело. Если кто и сможет защитить дхарму, которой мы оба служим... Я со своей стороны... любую помощь... Кажется, Видура вот-вот заплачет. Юдхиштхира делает глубокий вдох. — Дядя Видура, я буду защищать то, что нужно защитить, но я точно не буду никого убивать. — Это ты говоришь, пробыв в Хастинапуре день. Посмотрим, что скажешь через год.* * *
Уснуть ему в ту ночь не удаётся. Встревоженная кровь гудит, и ближе к утру Юдхиштхира решает, что ворочаться нет смысла. С балкона рассветный Хастинапур кажется совсем другим. Почти беззащитным. Камень улиц, днём слепяще белый, сейчас тлеет сонным розовым золотом. Здравствуй, Слоновый Город. Это снова я. Ты пока меня не знаешь, но так уж вышло, что ты принадлежишь мне, а я — тебе, и нам придётся привыкнуть друг к другу. Я тоже тебя не знаю. Не знаю, что ты делал с Видурой, чтобы так его искалечить — и даже представлять не хочу. Со мной у тебя так не получится. Бороться? Раз надо, будем бороться. Кшатрийская тилака на лоб ставится не для красоты. Но убивать… ломать хребты, скользить в крови… Нет. Никогда. Обязательно есть другой путь. И даже если нет — проложим. С этой мыслью он засыпает, положив голову на балконные перила.