* * *
— Поверить не могу, — говорит Накула. — Бхима чуть не умер, и Суйодхану просто оставили без сладкого? В покоях Бхимы стоит горьковатый травяной дух. Это непривычно — как и видеть самого крепкого из Пандавов в постели. Никто из пятерых не хворал ничем серьёзнее насморка и лёгкого несварения. Потому-то до недавнего времени и не было известно, что Накула с Сахадэвой унаследовали от отцов, Небесных Лекарей, не только любовь к звериному племени и дар предвидения. Лечить они тоже могли. Просто раньше было некого. — Это же Дхритараштра, — хмыкает Арджуна. — Если его сыночку захочется пожрать человечинки, Дхритараштра только спросит, в сливочном соусе или на вертеле. Бхима вздыхает: — Не говори при мне про сливочный соус... В этом столько искренней, глубинной горести, что близнецов с Арджуной разбирает хохот, и Юдхиштхира тоже волей-неволей улыбается. Не считая того, что Бхима малость осунулся, он выглядит здоровым. Единственное, что причиняет ему страдания — приезжий лекарь велел не кушать хотя бы до завтра. Но ещё утром он был белее молока, и на губах у него пенилось что-то тёмное, с прожилками крови, пахнущее сырой землёй, и Юдхиштхира почти поверил, что Бхима умрёт. Проклятье. Руки сами сжимаются в кулаки. Он любит Бхиму. Он любит всех своих братьев. Никто не смеет касаться их со злым намерением. — Если серьёзно, — говорит Арджуна, — нам повезло, что Бхима такой Волчебрюх, даже калакуту переварит. — Его кулак шутливо тычется старшему брату в живот, прямиком в манипура-чакру, и Бхима отвешивает ему шутливую же оплеуху, едва не скинув с постели. — А если бы нет? Это же нельзя так оставить. Со взрослыми всё ясно, на них можем не рассчитывать. Что делать будем? Четыре пары глаз устремляются на Юдхиштхиру, блестя, как угли. Глаза — всё, что у Пандавов есть общего. Ни лицом, ни телом они не похожи; Шакуни любит отпускать фразочки вроде: "Ах, Кунти, что за радость глядеть на ваших сыновей! Будто гирлянда из лотоса, дикой розы... м-м-м, священного мухомора, и, возможно... даже не знаю... заячьей капусты?" Но вот глаза у всех пятерых похожи. Чёрные, со странноватым разрезом, в котором чудится что-то дикое. Нечеловечьи глаза. — Я поговорю с Дурьодханой. Младшие переглядываются. — Брат, — говорит Арджуна, — решать тебе... но ты не думаешь, что время для слов прошло? — Твои предложения? — спрашивает Юдхиштхира резче, чем собирался. — Отравить его в ответ? — Нет, но... — Что "но"? Арджуне явно есть что сказать. Но — что бы это ни было — Арджуна проглатывает слова, молча вздёргивая подбородок. Он готов смириться; во всяком случае, пока. Долго ли продлится это "пока"? Юдхиштхире не хочется знать.* * *
В покоях Дурьодханы он никогда не был. Повода не находилось. Что ж, теперь нашёлся, думает Юдхиштхира мрачно. Царь запретил Дурьодхане выходить — но вот входить никому не запрещал. Конечно же, не он первый додумался использовать эту лазейку. Духшасана, воровато оглядевшись, выскальзывает из дверей и ныряет в коридор так стремительно, что они едва не сталкиваются лбами. Когда Духшасана понимает, кто перед ним, глаза у него становятся круглее совиных: — Ты?.. Можно подумать, я хочу здесь быть. Его подташнивает. Во рту солоно: кусал себя за щёку и не мог остановиться, пока не начало кровить. Нужно собраться. Резко, не давая себе времени задуматься, Юдхиштхира распахивает дверь. — Что-то забыл? — лениво спрашивает Дурьодхана. Он полулежит у стола, катая в ладонях игральные кости. Покои объяты полумраком. Огоньки свечей подрагивают у самого пола, отражаясь в узорных боках глиняных сосудов. О, эти сосуды Юдхиштхира узнаёт без труда: в погребах Дхритараштры их больше, чем зёрнышек в гранате. Ноздрей касается приторно-терпкий запах. — А. Мой дорогой брат. — Дурьодхана склоняет голову набок, глядя из-под спутанных волос. Взгляд его тлеет недобрым желтоватым огоньком. — Не ждал. — Перестань. — Что перестать? — Лицемерить. Ты ведь не считаешь меня ни "братом", ни "дорогим", ни "своим". Проклятье. Нужно взять себя в руки, и сейчас же. Разговор ещё толком не начался, а его уже несёт. Дурьодхана хмыкает: — Просто хотел быть вежливым. Но вам не угодишь, я уже понял. Могу называть "ублюдком Ямы". Так тебе больше нравится? Глаза привыкают к полутьме, и Юдхиштхира понимает, что не видит полотна для игры в чаупар. Стол пуст — не считая щербин и вмятин в драгоценной тёмной древесине. Со стуком кости ударяются о голую столешницу, и Дурьодхана тихо смеётся, разглядывая выпавшие числа. — Выиграл. Опять. — Ты пьян. Да уж, стоило ожидать, что "рис и вода", назначенные Дхритараштрой в наказание, будут выглядеть именно так. Святая Тримурти, на что царь вообще рассчитывал? У этого узника во дворце девяносто девять братьев — и это не считая Карны и Духшалы. — Не-а, — голос Дурьодханы на удивление спокоен. — Хотя был бы не прочь. Но оказалось, не так-то просто по-настоящему надраться. Юдхиштхира окидывает взглядом сосуды. Какие-то ещё запечатаны. Какие-то лежат на полу, и у горлышек поблёскивают розоватые лужицы. Выпить столько и не лечь на пол самому — это надо быть... Кем? Голос в голове неожиданно похож на голос Видуры. Ну же, давай, хоть раз доведи эту мысль до конца. От царя ждут не только справедливости, но и храбрости. Бхиму не убил яд, потому что таков уж Бхима, наш прожорливый Волчебрюх; младших это объяснение устраивает, иного они не ищут — но ты ищешь, верно? И, что неприятнее всего, на самом деле ты его давно нашёл. Яд не убивает мангуста, потому боги создали его для борьбы со змеями. Для этого, и больше ни для чего. Кто и зачем создал Дурьодхану? — Нам вообще нельзя пить, — говорит Юдхиштхира, цепляясь за соломинку обыденных смыслов. — Обет брахмачарина. Если гуру Дрона узнает, он имеет право тебя изгнать из учеников. — Он не знает, а ты не донесёшь. А, или доноси. Плевать. Так на чём мы остановились — "ублюдок Ямы"? Щёлк. Кости ударяются о стол. — "Царь побирушек"? Щёлк. — "Сын бога и потаску..." — Не смей. Обо мне злословь сколько хочешь, но не трогай мою семью. — О, так у нас всё-таки есть "твоя" семья и "моя"? И ты признаёшь это вслух? Не блеешь про братскую любовь? Я так начну подозревать, что у тебя ниже пояса есть что-то, похожее на мужские стати... — Прекрати, — обрывает его Юдхиштхира, вздрогнув, как от удара. — Это ты раздираешь род надвое! Зачем ты подлил Бхиме яд? Дурьодхана смотрит на него, как на слабоумного или на младенца. — Чтобы отравить его, — говорит он терпеливо. — Это обычное назначение яда. Ты хочешь узнать что-нибудь ещё? Можем поговорить о том, зачем нужен стол, или нож, или колесо. Щёлк. — Положи кости. Щёлк. — Я сказал, положи кости. С тобой говорит старший. Щёлк. Спустя миг Юдхиштхира оказывается рядом с ним. Спустя два выхватывает кости из его руки. Спустя три они ударяются о стену и разлетаются в разные стороны. Дурьодхана наконец поднимает голову. В его взгляде — не столько гнев, сколько удивление... и удовлетворение? — А ты всё-таки умеешь злиться? Не знал. До Хастинапура Юдхиштхира и сам много чего о себе не знал. Он яростно растирает ладони. В ту долю мгновения, пока он держал кости, нагретые теплом чужой кожи, ему почудилось, будто он держит что-то живое. Живое, почти разумное — и не слишком его, Юдхиштхиру, любящее... Должно быть, всё из-за духоты. Окна закрыты, огоньки свечей дожирают то, что осталось от свежего воздуха, и тошнотворная сладость хмеля пробирается в грудь с каждым вдохом. — Дурьодхана, я пришёл с разговором, и пока мы не поговорим, не уйду. Отвечай. Зачем ты это сделал? — Брось, мы ведь одни. Хватит корчить из себя святую невинность. — Не понимаю, о чём ты. — О том, что здесь ни Видуры, ни Деда, ни Дроны, и нашего маленького миролюбца некому похвалить. Можно подумать, это не ты послал Бхиму к Балараме, чтобы твой здоровяк стал ещё здоровее! Вот только я — неожиданно, правда? — не буду ждать, сложа руки, пока он выучится и проломит мне череп! Юдхиштхира забывает, как говорить. Глянув искоса, Дурьодхана снисходительно усмехается: — Не строй такое лицо, скорбная лань. Я не куплюсь. — Дурьодхана, я попросил Балараму учить Бхиму, потому что думал, что вы помиритесь. — Очень смешно. — Я не смеюсь. Я знал, что ты не захочешь отставать от Бхимы, и значит, заниматься вы будете вместе, а одно дело на двоих — это всегда... — Юдхиштхира осекается. Глаза Дурьодханы становятся круглыми и тёмными: от янтарной кошачьей радужки остаётся лишь тонкое кольцо. — Мать твою, да ты же серьёзно... Погоди-погоди. Ты правда думал, что мы с Волчебрюхом?.. — Он давится воздухом, не в силах произнести слово "помиримся". — Я надеялся. — Ты сумасшедший? Как... как ты вообще по земле ходишь? Что ты такое? В его зрачках Юдхиштхира вдруг, как в зеркале, видит собственное отражение — мальчишку, застывшего в священном ужасе перед исполинской коброй. Может ли быть, думает он, что каждый из нас должен пойти в свой лес и встретить свою кобру? Что именно так мы и узнаём, кто мы есть — заглядывая в глаза чужому, неизвестному, неподвластному? — Я ищу драгоценности в мутной воде, — говорит он торопливо, на выдохе, не давая себе времени струсить. — Они оба есть, и оба в этой воде: драгоценности и змеи... и если я хочу получить одно, то должен принять и другое... Ты понимаешь? Сердце застывает где-то в горле. Он нанизан на чужой немигающий взгляд, как бабочка на соломинку. — Ты понимаешь? — Это что-то из сутр? — с подозрением спрашивает Дурьодхана. — Я их не читаю. Переведи на человеческий. Боги. Конечно. Юдхиштхира отводит взгляд. Он ведь не всерьёз надеялся, будто те сны приходят не только к нему? — Я хочу сказать, что не враг. Это ты всеми силами пытаешься из меня врага сделать. — Сейчас разревусь. Дурьодхана тянется к сосудам на полу. Нащупав полный, отламывает печать с горлышка. — Не враг, — повторяет он. — Исключительно по-дружески приходишь из леса, чтобы захватить мой трон. Влюбляешь в себя Деда и Видуру — ещё бы, сама праведность! Приводишь с собой Волчебрюха, чтобы он пересчитывал моим братьям зубы, если что не по-вашему, и Арджуну, чтобы он... — Махнув рукой, Дурьодхана прикладывается к горлышку. — Сам знаешь, что такое твой Арджуна. И теперь ты говоришь: "Я не враг!" Дорогой мой, а кто ты? Он вытирает губы тыльной стороной руки, мрачно ухмыляясь. — Ты не видел древо наследования? Не знал, что собираешься влезть на чужое место? Брось, я знаю разницу между сумасшедшим и дураком, и ты не дурак. Всё ты понимал. И ввалился в мой — мой! — город, как хозяин! Ты даже не потрудился выяснить, как я выгляжу, как меня зовут! — Мне жаль, — говорит Юдхиштхира медленно, — что тебя это тогда задело. — Задело? Всё ещё сжимая горлышко сосуда, Дурьодхана поднимается с ложа. Его слегка ведёт. Задев ногой свечу, он роняет её и тут же, — не сводя с Юдхиштхиры взгляда, — тушит пламя босой ступнёй. — Задело... — повторяет он тихо, почти мягко. — Если бы ты только знал... Тваштар и суры, ты ведь живёшь и даже не представляешь, как сильно я тебя ненавижу. — Представляю. — Нет. — Он вновь отпивает из сосуда, запрокинув голову. — Никто не представляет. Ты как заноза. Только хуже, потому что не в теле, а... — Он обводит рукой вокруг. — Везде. Зачем ты пришёл? Меня мучить? Себя? . — Я не собирался никого мучить. — Ты есть. Этого хватает. Каждый глоток, каждый кусок, всё в этом дворце отравлено тобой, ты это знаешь? Даже если зажмуриться, я всё равно вижу... ох, знал бы ты, что я вижу... — Его голос истаивает до отрывистого шёпота. — Рассказать? Молча Юдхиштхира берётся за сосуд в его руке — но Дурьодхана лишь усмехается, перехватывая горлышко крепче: — Ну нет, этим ты в стену швыряться не будешь. Это слишком хорошее вино. — Тебе хватит. — Я решаю, когда мне хватит. Или ты хочешь выпить со мной? — Он щурится. От него тянет опасным весельем, болезненным, как пляска по углям в железных туфлях. — Так и скажи! Ни с того ни с сего он разжимает хватку. Вино выплёскивается Юдхиштхире на грудь и живот. В нос ударяет удушливая сладость перебродивших фруктов. — Какая жалость. Юдхиштхира прикрывает глаза. Если не смотреть Дурьодхане в лицо, его смех не так уж легко отличить от рыданий. Те же судорожные всхлипы, будто наружу рвётся что-то огромное, больше самого Дурьодханы, больше всего этого дворца... и тот знает об этом, и пытается его не выпустить. Дурьодхана либо в большой беде, либо собирается стать большой бедой. — Откуда ты взял яд? — А? — Яд, — повторяет Юдхиштхира. — Откуда? Скажи мне правду. Это останется между нами. — Уже говорил ведь: не знаю. — Я физически не могу нарушить слово, Дурьодхана. За пределы твоих покоев ничего не выйдет. — Да не знаю я! Он мне приснился, вот и всё! А утром я заглянул под ложе, и эта бутыль в самом деле там стояла! Хотел бы соврать — придумал бы что получше, хватит спрашивать одно и то же. От подтверждения догадки по коже продирает мороз. Вот, значит, как. Всё сходится. Змеиные кладки и мангусты, демоны и сны; Видура был прав с самого начала, но его не слушали; ом, тат и сат... Осторожно, будто это ещё имеет значение, Юдхиштхира ставит полупустой сосуд на стол. — Дурьодхана... что именно тебе снится? — А, всё-таки хочешь знать? Уверен? Его улыбка поблёскивает в полутьме опрокинутым полумесяцем. Ни капли веселья в ней нет. Проклятье, Юдхиштхира столько прожил с ним бок о бок и не увидел, не понял, отмахался от всех знаков, как лошадь — хвостом от оводов... — Я расскажу, но тебе не понравится. Там темно и страшно, мой дорогой брат. И там у меня слишком много рук.