Тут как раз подъехала королевская карета, и король спросил, выглянув из окна: — Чей это луг вы косите? — Маркиза де Карабаса! — в один голос отвечали косцы, потому что кот до смерти напугал их своими угрозами. — Однако, маркиз, у вас тут славное имение! — сказал король. — Да, государь, этот луг каждый год даёт отличное сено, — скромно ответил маркиз.
Поездка с самого начала не задалась. Сначала заплутал в лесу. Потом оказалось, что мост держится на одном честном слове, и пришлось ещё битый час искать брод и, следовательно, вымокнуть до нитки. Потом на разведённый костёр набрёл какой-то оборванец и, не смущаясь ни вообще-то крайне редким нежеланием разговаривать, ни его полуодетым видом, настойчиво пытался продать какую-то дудку, якобы волшебную, дунешь — все в пляс пойдут. Знаем, слыхали. После родительской взбучки за таким же сомнительным путём купленный заржавелый котелок, якобы варивший обед без повара и даже без истопника (разумеется, на деле не сваривший не только обеда, но даже простой каши) его уже не проведёшь. Да и не охотник он до игры, вот Гансль и на пастушьем рожке, и на флейте умеет, а он и ладов-то не знает. И чего к нему эти прощелыги вечно как мухи к мёду липнут? На физиономии у него, что ли, написано, из деревни, мол, дальше двери носу не казал и никогда ничего не видал? А вот Ювенис встретил его очень даже прилично. Во-первых, лошадь подковали втридорога. Ну то есть вслух об этом, конечно, не говорилось, просто за время дороги Реймунд страсть как стосковался по общению и за то время, пока кузнец перековывал его кобылу, успел рассказать, когда и при каких обстоятельствах в последний раз сбивал подкову, зачем приехал, откуда, какая оказия с ним приключилась по дороге, как звать их деревенского кузнеца и сколько он берёт за всех трёх лошадей, хороший ли в этом году урожай и сколько решено было продать, сколько оставить на посевы, а сколько взять себе, сколько свадеб намечается на ту осень, сколько по сравнению с его прошлой поездкой в город стоил фунт мяса и сколько раз в год должна отелиться корова при таких аппетитах местной публики. Судил он, разумеется, по девушкам — цвет лица — ну кровь с молоком, сразу видно, не по праздникам одним угощаются. Под конец, конечно, не удержался, чтоб не похвалить — ну чистые ведь булочки, так бы и слопал парочку. Совершенно понятное желание для двадцатипятилетнего оболтуса. Где ж ему было при такой занятости разглядеть, что вместо одной сбитой отдать пришлось за все четыре подковы — не стоять ведь без дела, пока покупателю соловьём заливаться угодно, а за это время можно было б полностью перековать четырёх лошадей кряду. Во-вторых, на входе в лавку висели восхитительные мясные колбасы и соблазняли прохожих своим видом. Колбаса случалась у них в деревне разве что в феврале, на праздники, а тут — шпик, ветчина, солонина, шкварки, студень… Бедняга только слюнки успевал глотать, глядя на всё это великолепие. Но что ж поделать, когда великолепие так недвусмысленно грозит твоему отнюдь не тугому кошельку? Пришлось в очередной раз утешиться сладкой грёзой, что когда он станет здешним градоначальником (ну дайте хоть немного помечтать!), так устанет от подобных пиршеств, что с нежностью начнёт вспоминать похлёбку из кислой капусты. Дела, конечно, сами себя не переделают, но, чтоб вконец не ослабеть с дороги, Реймунд положил для начала чем-нибудь закусить, а после уже думать, куда ему идти и где на ночь остановиться. Не зайдя ни в трактир, ни в кабачок, а попросту привалившись к ближайшей ограде, деревенский негоциант одновременно и замаривал червячка взятым из дому пирогом, и утолял духовную жажду лицезрением местных красавиц. С красавицами, правда, ему не везло. К трём он пристал с предложением проводить до дома, «а ну как такую голубку кто обидеть вздумает», ещё к двум бросался с комплиментами, одной, показавшейся поскромнее, на месте предложил полюбить его за искренность, что, мол, не хитрит и не изворачивается, а со всей душевной простотой уповает на взаимность (таких красивых слов как «уповает» он, впрочем, не знал, поэтому сказал просто — «ну не хмурь так бровки, радость ты моя, брежу ведь твоей улыбкой! — вот этим пирогом мне подавиться, если не брежу!»), наконец, последнюю, сообразив, что действовать нужно решительно, сам же подпихнул в спину только для того, чтоб тут же схватить в охапку и красиво спасти от падения. И, ей-ей, не притворялся даже — к каждой лез с намерением если не жениться, то уж точно посвататься. На седьмой бурные попытки завязать с вольной холостой жизнью прервались только потому, что красавица сменила его с ног до головы своими огненными очами и презрительно вздёрнула нос — больно ей сдался такой невежда, в конюхи-то стыдно взять, она вон в Меннефере самому бургомистру обещана. Реймунд не смутился и заявил, что он не хуже бургомистра, потому как чёрт ещё этого бургомистра знает, вдруг он какой плешивый или брюхом в дверь не пролазит, а тут весь товар лицом, сразу видно, парень он хоть куда, да ещё и в голове кой-что имеется, вот и старина Вольфрам говорил, что… да куда же вы, только ведь познакомились! Что же ему так не везёт-то всегда с красавицами? Единственным существом, проявившим к нему какую-то заинтересованность, была бродячая собака. Неизвестно, почему из всех людей на улице она пристала именно к нему, но так неотвязно, что он и отогнать её пробовал, и прикрикнуть, пока не догадался, наконец, бросить ей кусок от своего пирога. Каким бы грозным голосом он ни говорил, собаки его почему-то не боялись и порой лезли к нему не хуже бродяг. Чего б им, спрашивается, не полезть к вон тому господину с трёхэтажным подбородком? У него вон на лице написано, что купчище, да ещё как бы не первой гильдии. Ну нет счастья в этой жизни! Не по-крестьянски взыскательный взгляд составлял главное несчастье бедняги. Влюблялся Реймунд только в распрекрасных. Просто хорошенькие интересовали его разве что в качестве свободных ушей, с которыми можно перекинуться шуткой или дёрнуть за косу, не ожидая в ответ ничего, кроме разве что помоев из лоханки за ворот. Словом, весело, но — не про неземную любовь. А тянуло почему-то именно к неземной. Вот как здесь. Ну вот где они в этом Ювенисе находят таких голубок, выращивают их на какой потайной голубятне, что ли? Ещё и одеты все так — по-благородному. Дело его, в общем, швах. Без хорошего наряда можно и на люди не показываться, не то, что о красавицах грезить, а чтоб о делах толковать, так и вовсе не спрашивайте. Только вот где с его скудными средствами разыскать такой наряд?.. Поспрашивав прохожих, Реймунд принял, наконец, решение направиться к торговцу подержанными вещами, твёрдо вознаменившись разодеться как жених. Сразу же присмотрел себе бархатную куртку со стоячим воротом и такого же изысканного баклажанного цвета штаны. Рубашки смотреть не стал, ведь красотки их всё равно не увидят, а если дело дойдёт до сеновала, то уж отсутствие приличной рубашки он как-нибудь постарается компенсировать, но зато задержал взгляд на чудеснейшем щегольском воротничке, как нарочно сшитом, чтоб подпирать его щёки. А уж как на него сели сапоги с широченными отворотами, это уму непостижимо. Правда, их приходилось придерживать, чтоб не потерять, но уж как хорош в них был — загляденье. Бойко притопнул, даже коленце какое-то попытался выкинуть и тотчас об этом пожалел — пришлось спешно натягивать сползший сапог обратно. И совсем даже не такой он увалень, если как следует прибраться… Ну хорош, хорош. Туз, да и только! — Слышь, парень, это ведь денег стоит, — не без усмешки одёрнул продавец вертевшегося у зеркала сельского кавалера. Видно, что дурачок — первый раз, надо полагать, себя во весь рост увидел, а уж господского гардероба ни во сне, ни наяву не видал. Знай себе паясничает — то хмыкнет сам себе, то брови сведёт, то щёки надует, то перчатки вдобавок натянет и нос ещё задирает — вот я каков! — Да не вчера родился, соображаю, будьте покойны, — ну, снявши голову по волосам уже не плачут — нацепив для полноты картины ещё и берет с серебряной булавкой, который сползал ему едва ли не на подбородок, Реймунд окончательно уверился, что не то, что бургомистр — да ему сам губернатор в подмётки не годится. Ну, видели б сейчас ребята из его деревни — лопнули бы от зависти! Или за королевича какого приняли. Ну ладно, может, не за королевича, но уж не за сына мельника-то точно. Маркиз, и не меньше! Да и на рожу он, оказывается, очень даже хорош. Вишь ты… Подмигивает отражению, сам себя дразнит. Хоть сейчас жениться. Так что там, говорите, за всё великолепие причитается?.. — Сколько-сколько?.. — отшатывается от зеркала, словно увидел там привидение или ещё что похуже и в даже приседает со страху. — Да это уж форменный грабёж! Этак ведь за год на одни штаны не выбьешь! — Да ты со всеми потрохами столько, сколько эти штаны не стоишь. Вон в той куче тряпья поройся, может, найдёшь чего, — ехидный старичок с косящим глазом фыркнул, сверкнув золотым зубом. — Рыльцем ещё не вышел, на бархатном-то подкладе ходить. «Возьму вот, вылезу в бургомистры, будет тебе рыльце», — ворчал про себя несостоявшийся маркиз, перерывая запас бедняцкого платья. — «Ладно, и без твоей бороды управлюсь». Не на то ведь человеку ум дам! Пораскинув мозгами, он выбрал себе кусок какой-то тряпки немыслимого в природе цвета октябрьской слякоти, в которую подмешали золы и ещё зачем-то извести, а потом ещё выстирали с остатками глины, прохудившийся поварской колпак, ещё какую-то рвань на отделку, и три носовых платка, из которых переплёл что-то наподобие галстука. Расплатившись за такой нехитрый скарб под злорадное хихиканье продавца, Реймунд первым делом обзавёлся в ближайшей лавчонке синькой, бечёвкой (зная свою тотальную везучесть, иголку с ниткой взял с собой), а драную рыболовную сеть прихватил уже в сарае задарма, поспорив с хозяином, что своими глазами видел, как петух снёс яйцо. Пока подкладывал (этим фокусом у них в деревне не проведёшь и малого ребёнка, но куда этим городским-то), петуха он успел разок щипнуть за хвост, решив, что ничто так скоро не превратит его прохудившийся блин в щегольскую шляпу, как романтически качающиеся перья. Ещё пару часов, пока солнце стояло высоко, он трудился не покладая рук, подшивая к своей тряпке рваную рыбацкую сеть, чтоб получить узорчатый плащ, выстирал свой нехитрый наряд с синькой, чтоб хоть как-то пораскрасить небелёный лён, и ещё битый час кромсал ножницами доставшееся ему тряпьё, подшивая к штанам и манжетам и подолу рубашки бахрому. Поварской колпак, тоже перекрашенный в синий (вернее, получился у него скорее грязно-бурый), он безуспешно пытался залатать, пока пока, наконец, попросту не заломил его на ухо, подшив прожжённое место и прикрыл место шва петушиными перьями. Накинув поверх всего этого великолепия плащ из рыболовной сети и затянув на шее то ли галстук, то ли кашне из платков, молодой человек погляделся на себя в бочку с водой и остался очень доволен своим видом. Шил он, конечно, не так, как храбрый портняжка, да и белые нитки хорошо виднелись на буром фоне, но ведь и приехал он не ко дворцу Снежной королевы и даже не в Меннефер, так что уж извольте любить и жаловать каков есть. — А что, уважаемый, как бы мне с градоначальником вашим увидеться? — выбрал он самого, на свой взгляд, солидного из прохожих и обратился с вопросом к нему, одной рукой непринуждённо запахивая плащ (на выкрашенном льне дырка на плече оказалась куда заметнее), второй — безуспешно отбиваясь от упорно не желавшей отстать дворняги, которая так и скакала вокруг него, норовя то на грудь вскочить, то руку лизнуть. Приманил же на свою голову. Нечего делать, пришлось смириться, что избавиться от неё в ближайшие пару часов возможности не представится. Кудлатой дворняге было совершенно всё равно, вокруг кого скакать. Ласкалась она ко всем без разбора, никогда не обижаясь на пинки сапогом в бок, но зато щедро благодаря за любую подачку. У этого двуногого остался ещё недоеденный кусок — большой, прекрасный кусок мясного пирога, и она с истинно собачьей преданностью глядела ему в глаза и облизывала ладони, накопленным с годами чутьём зная, что этот может заругаться, но не ударит, а скорее махнёт рукой и скормит остаток, лишь бы отстала. Двуногие — они вообще существа не очень умные. Виляй перед ними хвостом, отзывайся на любую кличку, путайся у них под ногами, лижи им руки, а кто поробее, тем можно и лапы на грудь выложить — вот и вся наука. Накормят, ещё и за ухом почешут. И чего другие собаки этого в толк не возьмут, а рычат на них? Конечно, двуногим не нравится, когда на них рычат и лают, зато как греют их тщеславие, которое заменяет двуногим сердце, преданные глаза и виляющий хвост. От второго двуногого, с которым он заговорил, пахло той вонючей дрянью, которую они называют табаком, и радости дворняги не было предела, когда он перестал говорить и тыкать в воздух пальцами, и пошёл своей дорогой, а её дорогой господин остался ворошить шерсть у себя на голове — двуногие почему-то считают, что это помогает им думать. — Вот так штука, — подал, наконец, голос дорогой господин, — главная-то самая у них дама. Да отстань же, вот привязалась! Весь гардероб мне лапами перепачкаешь! А как же к даме-то, да с пустыми руками? Да я б тоже такого невежу и слушать не стал бы, не то, что договариваться… Что же нам с тобой выдумать, приятель? Прямо и не знаю. Ну отстань, отстань! Дай мозгами пораскинуть. Он понятия не имел, что может понравиться дамам, тем более самым главным, а если он продолжит так же сорить деньгами, отец точно устроит ему хорошую взбучку и поклянётся, что не выпустит больше в город, хотя б даже к ним и приехал посланник с бумагой, подписанной рукой Её Величества, обязывающей отвечать за торговые сделки именно Реймунда, а уж этого никак нельзя допустить, ведь он уже точно вознамерился влезть в бургомистры и даже присмотрел каменный дом с балконом, который бы совершенно его устроил. Нечего делать, пришлось для начала заключить торговое соглашение с уличной цветочницей, девчонкой лет пятнадцати, пообещав в обмен на всю корзину вязанку бубликов и вдобавок ещё воооон те бусики из лавки, красненькие такие, как рябина. Уже после отсчитанных в лавке двадцати шести медяков до умной головы Реймунда, наконец, дошло, что за четырнадцать он мог бы купить две таких корзины без всяких взаимовыгодных обменов, но... ладно, чего уж там, уговор дороже денег. И кто их, женщин, этому учит?.. Получив в распоряжение целую корзину фиалок без самой корзины, потому как за корзину дома заругаются, бедняга и вовсе за голову схватился. Нести несколько десятков букетиков ему было решительно не в чем, и, попытавшись схватить все разом, добился он лишь того, что тут же выронил пару, бросился подбирать, чуть не просыпал их все, наконец, кое-как содрал свой плащ из рыболовной сети и закутал добычу в него. Без плаща, правда, вид у него стал ещё больше потрёпанным и даже как будто растерянным, но что же ему оставалось делать? С пустыми руками к даме ведь не сунешься, а где ж ему на хорошее подношение взять? Теперь ему уже казалось, что вся улица останавливается, чтоб на него посмотреть и посмеяться. Даже приставшая к нему дворняга, вообразив, что так бережно можно нести только что-то на редкость вкусное, попыталась было залезть в содержимое плаща носом, но её дорогой господин окрикнул, что считает таковые поползновения довольно бессовестными (хотя и ограничился менее церемонным «а ну пошла отсюда!»). Нечего делать, пришлось тащиться за ним до большого дома, но зато там уж обитали самые добрые люди во всём городе — объедки тут выбрасывались каждый день, и если даже нигде не удавалось поживиться, можно быть уверенной, что здесь всегда найдётся пропитание. Дорогой господин, должно быть, тоже предвкушая сытый обед, даже почти не возражал против её проявлений дружбы. Раз только прикрикнул, когда она попыталась залезть в мешок у луки седла, ну да с голодухи и не так ведь залаешь! На стук дверного кольца выглянула добрая фея, ежедневно заботившаяся о пропитании сирых и беззащитных животных, делясь с ними всем тем, что подавали на столе её хозяйки. Дорогой господин тоже сразу сообразил, что перед ним добрая фея и, несомненно, тоже рассчитывая поживиться парой косточек, дружелюбно оскалился и, хоть и хвоста у него не было, но, конечно, он обязательно бы им завилял, припав на передние лапы, если бы хоть что-то смыслил в благородном обхождении. — Приказали кланяться, голубушка, — чуть не натолкнувшись на бюст открывшей ему служанки, Реймунд участливо посторонился и изобразил самое любезное выражение лица, на какое только был способен. — Дозволь с твоей хозяйкой тишком потолковать. Дельце у меня к ней деликатное — страсть! По виду обратившегося к ней прощелыги (а от него за милю разило прощелыгой, скорее всего, карточным шулером) никак нельзя было заключить, к какому сорту людей он принадлежит, то есть вытолкать его в шею сразу или можно спросить о чём-то ещё. Вроде как и не из крестьян, а по одёжке вроде бы как и благородный, только для благородного очень уж облезный, поистаскавшийся. На приказчика не похож, хоть по наглости и вылитый приказчик, для лакея глаза больно вострые, а ремешки у башмаков лыковые, горожане в таких не ходят. Остаётся какой-нибудь деревенский колдун. Хотя, конечно, какой там колдун, на лицо-то вылитый дурень. Ещё и с этой охапкой. Хотя к хозяйке кого только не принесёт, всех их и не разберёшь. — Много вас тут ходит! Говори, кто и по какому делу или проваливай, без тебя от гостей отбою нет. Ещё и пса этого шелудивого приволок. — А может, я маркиз или королевич какой заезжий, а ты со мной такую речь держишь, — ну точно колдун. Кто ещё, кроме колдуна, может так обезоруживающе улыбнуться, что в его маркизость поверишь больше, чем в его обноски? Благородные — они странные, конечно, но тоже ведь люди. Может, на него разбойники напали и дорогое платье изорвали? Дворняжка, меж тем, почувствовав, что дорогой господин зря только лясы точит, тотчас забыла про его существование и принялась обхаживать служанку, то поскуливая, то ласкаясь, то прыгая на задние лапы. — Меня она без половины пирога, кстати сказать, уже оставила, — как бы невзначай обронил он, — Удивительно прожорливое создание. Может, отыщется всё-таки какая-нибудь колбасная кожура или пара мясных обрезков, а? Словно подтверждая его слова, неугомонная собака ещё больше пустилась вертеться под ногами, так и норовя выложить лапы на фартук. Служанка бросила на него взгляд, преисполненный такой неприязни, что могла бы испепелить его на месте. Впрочем, за долю секунды до этого Реймунд как раз принял решение ткнуться носом в ближайший букет и проверить, чем пахнут фиалки. Оказалось, что ничем, но зато и испепеления он благополучно избежал. — Ты чего добиваешься? Скалкой по спине захотел? — Я? Ничего, только спросить хотел, — перешёл на шёпот, вынуждая подойти к нему ближе, — а часто к вашей хозяйке захаживают всякие там графы и марки… ох, вы только поглядите, какая шустрая. Наверное, в кухню побежала, вот досада-то. Если б не ворох букетов, за которым можно было укрыться, сынку старого мельника вряд ли бы удалось не прыснуть со смеху. Конечно, дворняга ринулась в вожделенную святая святых, куда ей непозволительно было даже тень отбросить, стоило ему только отвлечь служанку от охраняемой ею двери. Ну а теперь оставалось только сочувственно повздыхать вслед и сделать вид, что вырвавшееся у неё ругательство адресовано совсем не ему, а наглой псине. Не успела её юбка ещё исчезнуть из виду, как он уже шмыгнул в дом, и, раздумывая о том, что половина мясного пирога вполне себя окупила, со всех ног метнулся по лестнице, по всей видимости ведущей в покои здешней матушки-благодетельницы или как там называют почтенных дам. Только б забежать, а там уж он как-никак договорится, он-то не какой-нибудь Гансль, который только в дудку гудеть и мастер, у него в этом котелке столько мыслей, что аж голова иногда лопается, вот каков разумница. Оставлять двери открытыми специально для него, конечно, никто здесь не собирался. На счастье, сбиться он никак не мог, ведь ручка из золочёной бронзы могла отпирать дверь только в покои хозяйки и, перехватив свои букеты поудобнее, молодой человек потянул за неё и даже чуть подналёг плечом, когда та не сразу поддалась. Ох, смотри, госпожа Жозефина... напляшешься ты ещё по его милости и без всякой волшебной дудки! Главной дамой Ювениса овладевала извечная подруга и спутница тех, кому волей неба или наложенными чарами дарована победа над временем, хотя бы даже и не навечно. Ипохондрия. Бездумное пересыпание плавающих в розовой воде лепестков казалось каким-то странным эпиграфом её жизни. Жозефина лениво зарылась рукой в рассыпанные по плечам волосы, обернулась к зеркалу. Что ни говори, а этот взгляд… его никуда не спрячешь. Нет такого средства, которое сделало б вновь её глаза сияющими. Два столетия уже пыталась. Нет на свете такой силы, которая могла б отнять у неё память, задурманить ей разум. Уверить, что всё ещё будет, что весь мир перед ней, стоит только окна распахнуть, удариться оземь, порхнуть в объятья ветра птицей, обмочить в воде рукав под колыбельную, что поёт море потопленным фрегатам и галерам… Она с досадой отмахнулась. Глупым русалкам дано три столетья жизни по праву рождения, без усилий, без мук, без этой проклятой старости… И всё, чего она достигла — лишь жалкое подобие жизни водной нечисти, у которой даже души-то нет. Неужели плата за пытливый разум, за волю — ежедневная, ежечасная жертва ненасытному времени, которому так по вкусу цветущая красота и лёгкое дыхание молодости? Неужели человек — единственный, кто не смирился с бессмысленным течением жизни, с увяданием, подобно листве, не оставляющим после себя ничего, без чувств, без ума, без судьбы — прозрел лишь для того, чтоб видеть, как капля за каплей время пожирает его лицо, не останавливаясь до тех пор, пока не обгложет груду костей, что от него осталась?.. Нет… лучше она сама… сама станет ненасытной, чем медленно, неумолимо терять всё. Силы, красоту, жизнь… Да и чего стоит жизнь, когда она так тошна, что сам могилы пожелаешь?.. Когда каждое движение отдаётся болью в иссохшем, замученным её ударами теле, глаза не видят, а в наполовину беззубом гребне застревают последние клоки седых волос. Вместо этого… да, она прекрасна… вот уже двести семьдесят лет как… зачем и для чего — само небо не знает, но чудо, как прекрасна… Первое, что она услышала после стука дверью, было ворчливое шипение, а первым, что увидела — вспыхнувший цветочным ковром порог её покоев. Не рассчитав своего удара, Реймунд выронил охапку и, проклиная себя и свою галантность (называл он её, правда, «втемяшится же в голову какая дурь!»), бросился собирать, поэтому второй картиной, представшей взору хозяйки Ювениса, был склонившийся до полу мужчина. Впрочем, поймав на себе взгляд, он попытался тотчас вскочить, подхватил весь ворох разом, но, запутавшись с непривычки в плаще, вывалил всю охапку фиалок ей на колени. — А госпожа Жозефина — это вы? — поинтересовался он, сначала сделав и только потом подумав, но засмотрелся на её расшитое золотом платье с таким глупым восторгом, что она только поморщилась, но не рассердилась. Хотя и было, за что. Вошедший (а точнее, впавший) показался ей того возраста, который её гостьи из Меннефера называли обычно «самый сок». «Сок» наступал незадолго до того времени, когда наступала пора срезать розы — так Жозефина говорила о лекарстве — то есть начинался где-то около двадцати одного года и заканчивался в двадцать восемь — «сок» приходился на четвёртый цикл. И принадлежность к этому возрасту была единственным, что привлекло её в незваном госте. Это был крепко сбитый детина без малейшего изящества в чертах, походке, жестах, неотёсанный как скамья в монастырской трапезной, но имеющий наглость претендовать за какое-то дешёвое щегольство, вероятнее всего — смирнее барана, хотя и с затаившимся желанием выдать себя за льва. Грязноватого цвета тряпка одним концом волочилась за ним до земли как плащ, другим — обматывала ему руку так, точно бедолага повредил её в уличной драке, а поверх всего этого отчаянно блестело золотое шитьё из кое-где проглядывающей фольги и ещё какой-то сомнительной дряни. На манжетах колыхалась такая бахрома, точно с десяток котов поточили об неё когти, а на шее красовался узел, как будто его пытались повесить на куске простыни, а узел не выдержал и разорвался. Если бы от него пахло бедностью, Жозефина бы отнеслась к этому снисходительно, но от него за милю разило дешевизной, а этого дама с тонким вкусом уже не могла вынести. — Даю минуту на объяснение этой выходке, — она хотела было стряхнуть букеты с платья, но стоило ей опустить ладонь, как приятная прохлада цветов окутала её руку, и у неё не хватило духа сбросить их на пол. — Кто тебя пропустил? — Для умного человека закрытых дверей не существует, — хвастливо уверил он, хоть и тотчас объяснил — ну не скот же он какой, в самом деле, чтоб выдавать! — Ветром распахнуло, а мне как раз крайняя нужда до вас, госпожа, была, а с пустыми руками с визитом заходить ведь грешно. — А ты будто бы согрешить боишься? — не отрывая от него строгого взора, перебирает и мнёт в пальцах лепестки фиалок. Можно было б и с лестницы спустить, но… ипохондрия ведь. Не каждый день такой шут гороховый нагрянет. — Как звать-то тебя? — Маркиз, конечно. А что, не похож? — заливчато смеётся глупости собственной выдумки, — Реймунд я. А какую честь оказать, сами решайте, вот только скажите мне прежде, милая вы моя Жозефина, каких у вас в Ювенисе пирогов на стол чаще подают — подовых или сдобных?.. От пирогов Реймунд плавно перешёл к начинкам, не забыв, конечно, упомянуть, что сам больше всего предпочитает начинённые бараниной с кашей, а вот гороховых терпеть не может, потом к тесту (Жозефине и в голову не пришло бы задуматься, чем пресное отличается от кислого и зачем об этом рассказывать такой даме, как она), потом к муке — тут он подзадержался подольше, как бы между прочим обронив, что, как ни хорош их город, а всё-таки хлеб у них в Ювенисе всё больше из овсяной на воде, а не из ржаной и не из пшеничной, а в их деревне даже у самого распоследнего пьяницы на столе даже и не из толчёной, а всё только из самой крупчатки, да ещё и всех сортов, хоть обдирной, хоть обойной, так что и за две недели не зачерствеет и не потрескается (тут уже прилгнул, конечно, малость, но без вранья ведь даже гвоздя не продашь), и уж только потом, ощутив под ногами твёрдую почву, преподнёс «госпоже-благодетельнице» свою сделку невиданной щедрости — а именно, не пожелает ли госпожа-благодетельница купить ржи или ячменя. Своего-то у них столько, что десятка по два бушелей каждый год снимают — это на одного только человека, а их в деревне… сколько их народу в деревне, Реймунд не помнил точно, пришлось считать прямо на ходу, попутно описав Жозефине чуть не каждого, а если завести разговор насчёт платы, то это, чтоб не соврать, в прошлом году выходило по десять бушелей за двадцать один дукат, в позапрошлом точно четырнадцать дукатов за шесть с половиной, то есть это будет… сколько ж это за один приходится… Пришлось снова считать. День уже клонился к вечеру, а Реймунд насчитал всего за пять последних лет. И не мудрено — над каждым действием он думал, морщился, потирал лоб, скрёб в затылке, и пересчитывал на пальцах. Правда, одного его неосторожного взгляда Жозефине хватило, чтоб догадаться — время тянет. Ну и болтун же! Это ещё хорошо, что мельник, много не нахвастаешь, а если б вояка какой — да неделю без умолку бы о своих приключениях голову дурил. И одёрнуть его хочется, и пристыдить, и так уж нескладно и глупо у него получается, что себе самой признаться совестно — слушает его глупости и едва-едва сдерживается, чтоб непреклонной остаться и улыбкой не наградить. Дёргает за шнур, подзывая служанку. Взмахом ресниц указывает на вазу, и совсем уж незаметно — на цветы у себя на коленях. Та убирает, уносит — а один букет опал незамеченным, остался на платье. Не стряхивает, методично, равнодушно перебирает лепестки. — Не прогневает ведь госпожу, если я сяду? — а сам уже и за спинку стула взялся. — Правду вам сказать, весь день на ногах, а тоже не железные. — Садись, никто тебя не неволит, — пожимает плечами. Пусть не выше и не ниже её будет, это всё равно. Ей уже давно скучны эта людская морока, низко ли поклонился и сел ли на край стула или глубже. Но если Жозефина думала, что удивлять её больше нечем… — Что-то не больно вы веселы… Горе у вас какое-то, госпожа? Даже голос вдруг поменялся, стоило ему только на неё взглянуть. Тревожный, участливый. За руку взял — не спросив, просто взял — ну, да что с деревенского требовать! — и в ладонях греет. Только зря старается — нет в ней живой крови, нечему согреваться. Но каков дерзкий… Высечь бы тебя, щурёнка этакого, чтоб со своей дурацкой жалостью не лез. — Вот чего прыгаешь, на месте тебе не сидится? — Да взгляд у вас такой... словно в трауре по кому, — смутился, даже глаза отвёл. Может, не то даже хотел сказать, само вырвалось. — И красоты в каждом углу хватает, а взор ваш как будто ничто не радует. — Ну-ка погляди на меня. Ни единый мускул не дрогнул на лице Жозефины, только в глаза ему заглянула попристальней. Точно вода в болоте… и не прочитаешь. Странно, и бороды ещё нет, а так и не поймёшь, откуда ветер дует. Угадал, должно быть… знал бы наверняка, не так бы говорил. Откуда это у него? Глуп ведь, что пень на двух ногах, а хитрый как сам чёрт. Вон как внимательно его разглядывает. Приглянулся ей, не иначе. И она ему больно понравилась, хоть и взгляд такой… пробирающий. Чаровница, что ль, какая? Надо думать, не простая. Он-то думал, сейчас руину какую почтенную увидит, а она… Сановитая дама. Хороша. Спору нет, дивно хороша. Только меж бровей дума какая-то залегла, которой он разгадать не может. И не знает, что за дума, но чувствует — не поймёт. Словно не… — тридцать?.. — ей (Реймунд не знал, как это называется — когда и молод ещё, но уже и не двадцать, и по привычке считал тридцатилетними всех, кто казался солиднее его), а все девяносто. Вот и в покоях цветов много, а, на неё глядя, ни о цветах, ни о весне и не помыслишь, а всё только о золоте. Сверху донизу им разубрана. И тяжёлое такое, полновесное. Девушки так не ходят, даже и из благородных. Мантия на плечах какая… с такой не то, что покружиться — шага даже не ускорить. Вдова, должно быть. Всяко уж не девица. Скучно, наверное, одной целый день в четырёх стенах. Только он оттого смотрит, что велено ему, а она что в нём интересного углядела? С лица, конечно, воды не пить, но не такой ведь он красоты неописуемой, чтоб глаз не оторвать было. Так, не безобразен вроде. Илларион вот лучше его намного, у него и нос правильный, и ростом вышел, и в лице какое-то выражение благородное есть. Что ж она в нём выглядеть хочет? — Что это вы так рассматриваете?.. — Да вот думаю, правду ли говорят, что без колдуна мельница и стоять не может? — ни единого шороха подозрений, ни единого всплеска интереса, ни капли суеверия, только ленивое любопытство скучающей женщины. Этим его уже не удивишь, вечно про его ремесло чушь какую выдумывают. Ну не все ведь сапожники поголовно пьяницы, отчего же у каждого уважающего себя мельника должна быть пара-тройка чертей в услужении? Кажется, за все четверть века ни разу у его отца ни одного такого с рогами и хвостом не видывал. Погодите-ка… это что же, да ведь она про него самого спрашивает! — Ну выдумали вы, благодетельница… Какой я вам колдун? Если вы про того петуха, так это проще квашеной капусты, у нас про это младенец грудной знает, — ей ничего не остаётся делать, кроме как спросить, что там ещё за петух затесался, и он простодушно выкладывает ей всё — и как петух снёс яйцо, и про сеть, а всё из-за того, что бестия-торговец за какие-то штаны столько запросил, что на эти деньги лошадь с коляской (ну, не то, чтоб совсем уж лошадь, но чего для красного словца не скажешь?) купить можно — давно уж хотелось пожаловаться на старого мошенника, что ж это, дело разве, что и поношенного-то наряда не купишь, только некому было. — Развернуться тебе в деревне, наверное, негде, — слушая его, Жозефина поймала вдруг себя на мысли, что хочется что-то утешительное ему сказать. Ластится он к ней как-то. Будто погладить просит. Вернее, послушать. Только скачет с одного на другое — боится, что не дослушает. И всё отличиться хочет, впечатление произвести. — В город бы тебе, а лучше б в столицу. — Да это я так, благодетельница, к слову пришлось. Я вот как рассуждаю — за деньги ведь всякий купит, на то много ума не надо, а шалишь, попробуй-ка без денег разоденься как маркиз. Как её кухарка говорит, чем больше кошку гладишь, тем выше горб поднимает. Вот уже посмотрела на него в другой раз, и вроде как-то с интересом даже. Не на него, на самом деле, конечно, а на наряд. Живописное есть даже что-то в его обносках и в той непринуждённой уверенности, с которой он запахивается этой драной сетью, словно плащом на бархатном подкладе, почти детское. Когда, заигравшись, по-настоящему веришь, что деревянная лошадка летит быстрее ветра, а соломенная кукла, своими же руками сделанная, и не кукла вовсе, а похищенная ведьмой принцесса, и напрасно тут взрослому уверять, что ни одной лошади не угнаться за ветром, тем более деревянной, а никаких ведьм давно не существует. Она и слушает его речи как детский лепет. Ну сколько ему? Самое большее — лет двадцать шесть-двадцать семь. По сравнению с её двухсот семьюдесятью… конечно, что тут говорить, перед ней он и сам не хуже младенца. Только очень уж не по-младенчески на неё поглядывает… — А что, без меня разве в столице народу мало? — всё-таки во что его ни наряди, а маркизом он себя не больно-то и чувствует, и к иной принцессе хоть и не прочь пристать, а не дурак всё-таки, соображает, не пойдёт за него благородная — рыльцем, вишь, ещё не вышел! Да и как же, ведь зерна в год сколько снимают, на мельнице иной раз в день по три сотни бушелей сработает, жернова до ночи вертятся, продохнуть не успевают, да ещё второй год вальцовки никак не поставят — до принцесс ли тут? И отец тоже шарманку завёл — у соседа Урбана, мол, четверо сыновей, и все здоровые что твои жеребцы, а у него один-единственный сын, и того бог в наказание, видно, послал. А как ещё скажешь, когда в прошлом году за податями сборщик приезжал, про недоимки выспрашивал, а эта кара небесная ему помогать вызвалась, и так насчитала, что за одиннадцать лет на сорок дукатов меньше выписала, да ещё и спрашивала, скоро ль придворный казначей в отставку выйдет, а то она, дескать, хоть сейчас готовая? Целый год ждали, как обман вскроется и чем отдавать, а этому остолопу хоть бы что — ходит себе да посмеивается — вот охота вам о пустяках таких думать, от сорока дукатов казна не опустеет, для вас ведь старался! Не вскрылось. Ну да что с того, не на тот год, так на другой. Он на отца, конечно, не в обиде, понимает — старик что ни день, то новую немочь себе выдумает и помирать ложится — до тех пор, конечно, пока на мельнице у колеса какого край не выщербится, обод между зубцами не треснет или, не приведи небо, вода через жёлоб не перекинется — тут уж у него ни ломоты, ни зуда как не бывало. Реймунд только хмыкнул. Только вот откуда госпожа про то, что у него на уме знает? Разве задумано у неё что... — Или вам, благодетельница, одной с целым городом управиться тяжело? Ну такой красавице грех не помочь, я знаете, какой грамотный? Жозефина не скрыла насмешки. Дурень ты, дурень. Хоть и весело с тобой, врать не стану. — А что, не была б красавицей, так и не помог? — Нет, ну… — он замялся. — Зачем же толковать о том, чего нет? Это ведь всё равно как мне задуматься, если б я Бьёрном родился — это тот, шкуры который выделывает. Вот Бьёрн на меня совсем не похож — он высоченный — во, в плечах широк, а волосы и борода как солома жёлтые, и до трёх сосчитать не может — это лоб двадцати с лишком лет-то! — а я все четыре действия из арифметики знаю и на всех бумагах не крестик ставлю, а полным именем расписываюсь. Что ж рассуждать, что я не Бьёрн? — Сам как думаешь? Будто тебе весь век чернявым ходить, — на мгновение вспыхнуло алым серебро глаз чаровницы. Всего одним только словом (твоё счастье, что мужчина, а не то быть бы тебе у её сестрицы), но заставить его похолодеть хоть на миг. Огня больно много — вон как румянец в щеках играет. Вот оно, людское счастье! — ведь треть жизнь уже, считай, миновала, немало уже, а этому всё нипочём, даже обносок своих не стыдится. — Состаришься же. Или думаешь, красота навечно даётся? Вопрос был очевидным, но Реймунд с ответом помедлил. Он никогда не задумывался, состарится он когда-нибудь или нет — должно быть, состарится, раз уж так заведено, но ему никогда в голову не приходило, как это бывает, когда вдруг просыпаешься и обнаруживаешь, что не видишь у себя под носом, с лежанки не вскакиваешь, а медленно, кряхтя, подымаешься, и борода уже не чёрная с проседью, а седая, в которой ещё кое-где мелькают чёрные волосы. — Да что же о том печалиться? Скоро ли это будет! А как будет, тогда и подумаю, печалиться или нет. Что ж с того? Я вон Ганслю уже пообещал — как он свою Грету уломает, будет у них первенец, отдам за него старшую дочь. Ну и что с того, что он пастух? Да с таким приданым, какое я за своей дам, даже Бьёрн человеком покажется — это мне сейчас гулять хочется, а на тот год я ведь непременно бургомистром должен стать, тогда и женюсь. Без этого уж никак нельзя, а то с меня мой старик всю стружку счистит. Пока, мол, по сторонам зеваешь, всех хороших девок разберут. Но это пустяки, вы на него не обижайтесь, благодетельница, он у вас в Ювенисе просто не был и голубок ваших не видел, — у Жозефины и в мыслях не было обижаться на какого-то там человека, которого она и знать не знает. Из пальцев выскользнула и мягко осела на стол цепочка ожерелья, которой она бесцельно играла, покачивая в такт его словам. Долгий у неё век ещё, торопиться некуда. Даже забавно иногда послушать — знай себе заливается! — Больно ты прыткий. Сам ещё не остепенился, а уже дочь пристраиваешь. Да ещё и старшую. Что же ты, вперёд загадываешь, сколько у тебя их будет? — как тут к слову не вспомнить — должно быть, и её красавицам так загадывали кому жениха хорошего, кому детей видимо-невидимо. Вот люди! Что с ними завтра станет, не знают, а на тридцать лет вперёд заглядывают. — А я почём знаю? Ну известно, чем больше, тем лучше. Я ведь на красавице непременно должен жениться, тогда и дети в неё красотой пойдут, а от меня ум возьмут — на морду я, может, не так, чтоб первейший красавец (однако, надо думать, и не так, чтоб дурён, а, благодетельница?), а голова у меня такая, что министру впору. Вот ей-богу, не вру, госпожа — порой так задумаешься — если б жернова не надо было обтёсывать, уже б в канцелярии какой или в совете заседал. Ведь правду же говорю, благодетельница? Ему пришлось даже коснуться её, чтоб выдернуть из раздумий. Только вспомнила про пожертвованных ей девчонок, и опять охота пришла к ним наведаться. Что ни скажи, а ведь любит она их. Помнит все имена, приходит полюбоваться ими, как собранием в кунсткамере. И лежат они там вечно молодые, вечно прекрасные, ещё не успевшие запятнать себя злодеяниями, которые оставляют печать на лице, сколько потом белил ни изведи. Они её оранжерея. Драгоценная оранжерея. Сколько будет их ещё там? Жозефина не знает. Но, перебирая звенья цепочки, так глубоко задумывается, что уже словно и впрямь приоткрывает крышку одного гроба, касается обескровленного тела вечно спящей девушки, гладит её волосы, поправляет кружевной воротник. И вдруг взметнулось что-то из-под пальцев, и из букета на груди покойной выпорхнула птица. Белая голубка. Дрогнув, Жозефина словно очнулась, и теперь только заметила, что он до неё дотронулся. — Чего тебе? Нет-нет, рассказывай, не прерывайся. Голос твой слушала. Хороший он у тебя, — как Жозефина и предполагала, к похвалам он не привык и неловко отвёл глаза. — Убаюкивающий. Расскажи ещё что-нибудь. Как все очень болтливые люди, в собеседнике он почти не нуждался, великодушно не требуя даже поддакивать себе. Жозефина надеялась, что отвлечётся рассказом, и картины сельской жизни, набросанные суетливой кистью без костей, вновь увлекут её, но одна, ярче, разительнее всех застилала от неё другие, не исчезая из виду, а только овладевала ей сильнее, усыпляя силу вкрадчивым журчанием его речей. Одна за другой кружат между чёрных ветвей белые птицы, уже неотличимые друг от друга — три, пять, шесть, восемь, двенадцать… Голубки для алтаря вечной молодости и женской красоты. Жалеть их, что погибают во цвете лет, такими прекрасными, чистыми, когда вся жизнь, кажется, впереди? Разве и в смерти они не прекрасны? Ни одной из них уже никогда не стать старой, больной или несчастной. Жозефина никогда ведь не забудет, как два с лишним столетия назад однажды на улице видела, как мальчишки бросают комья грязи в старуху. Безобразную старуху, грязную, спившуюся, с всклокоченными волосами, с язвами по всему телу, едва прикрытому рубищем, полусумасшедшую от нищеты и лишений. Ей самой было тогда тридцать восемь лет, она помнит точно. Тридцать восемь — так мало по сравнению с вечностью и так много для человеческой жизни. Особенно женской. В те годы она была всё ещё красива. Всё ещё — потому что каких-то коротких двадцать пять или тридцать лет — и она сама станет нелепой и жалкой в попытке спрятать следы времени под слоем белил старухой. Только молодость, только она одна владеет правом на красоту. Кто знает, быть может, полвека назад по этой несчастной старухе сходили с ума?.. Никому из её голубок не грозит такая участь больше никогда. И в том мире, который все называют лучшим и куда все страшатся попасть, они будут прекрасными вечно. Красота питает эту жизнь, и ничего больше, только об этом никто, кроме неё, не задумывается. Людям вообще свойственно не думать о том, что причиняет горе. Смешно! Глядит на своего гостя и пытается представить, каков он будет через те же полвека, когда сам станет сгорбленным стариком. Улыбается только почему-то. Уж не поддалась ли его по-человечески наивной вере, что спина будет меньше болеть, оттого что дети (а может, уже и внуки) будут тогда молоды и веселы? Наверное, даже прав по-своему — дочь у него должна славненькой выйти. С острым таким носиком, как у лисы, тоже смешливая и с хитринкой. Чаровница невольно улыбнулась, отгоняя от себя горькие воспоминания. Не загадывал б ты вперёд, милый мой — да если дети в тебя умом пойдут, сам же с ними наплачешься. Ну подумай, олух, нужен, что ли, твоей девчонке этот Гансль будет? Или сын Гансля — какая разница! Не хочется признаваться, но… заслушалась ведь его. Заслушалась, не замечая уже ни шутовских обносок, ни неладно скроенных черт лица деревенского простофили, ни его неуклюжих попыток показаться кем-то лучше, чем он есть, так самозабвенно-безмятежны его речи и так обволакивает её чарующий голос. Неторопливо так, ласково, как кот, который опрокинул крынку сметаны, и теперь трётся об ноги и мурлычет. Сладенький голос, с бархатцой. Сахарком таким рассыпается и вкрадчиво шепчет — что, согласна ли? — Согласна? — мягкий вопросительный знак в его голосе вывел Жозефину из раздумий. Только сейчас заметила, что держит её за руку и гладит двумя пальцами ладонь, будто линию жизни изучает. Долго же тянется, конца-края не видать. — С чем согласна? — Замуж за меня пойдёшь, говорю? — а сам уже и цепочку её вокруг пальцев обмотал и у неё из ладони потихоньку тянет. — Не сейчас, конечно, а через год, как бургомистром сделаюсь, — как он собрался делаться бургомистром, Реймунд, правда, ещё не сочинил, но точно знал, что через год непременно им будет. — Ну скажи, что согласилась бы, Жозефина... Ну, разбойник! Так вот моргнёшь, а он тебя уже сосватал и обручился! Как в голову-то его пустую такое пришло? Щёки первой дамы Ювениса вспыхнули, только не тем румянцем, которого Реймунд ожидал: — Знай своё место! — поднявшись с места, Жозефина, прекрасная, как может быть прекрасна одна лишь оскорблённая в своём королевском величии гордость, не сдержав справедливого негодования, замахнулась и вместо согласия угостила его такой затрещиной, что он со стула рухнул. Не по-дамски тяжёлая ручка, мужчине впору. Что тут говорить! Не поддайся она так колдовскому наваждению, не угоди в паутину соловьиных его трелей, и ему б сейчас спину потирать не пришлось. — Вишь ты… гордячка какая… Уж и спросить нельзя, — получив такой убедительный отказ, Реймунд уже подумывал было убраться по-хорошему, но кто же сказал, что и у крестьянина не может быть гордости? Чтоб его, да кто-то переспорил — никогда! Одержать победу над неприступным целомудрием госпожи Жозефины из тихой, едва ли смеющей надеяться мечты, сделалось для него в одночасье единственно возможным исходом их поединка. Недаром же самых сильных противников побеждают не булатом, а лукавыми речами. — Заслужил. Преисполненным глубокого достоинства, невыразимо совершенным жестом запахивает мантию на груди и отворачивается, без лишних слов указывая, что разговор окончен и видеть его не желает. Досадует в глубине души — что же с тобой за последние полвека стало, Жозефина, что болтуна этого слушала… Неужели так безрадостна твоя жизнь, что слова в ней дороже наслажденья стали?.. Ничего в нём от стоящего человека нет, а ей казалось, будто впрямь видит этот оживающий перед ней мир, который чудился ей даже приятным, хоть и не было в нём ничего, напоминающего хороший вкус, никакой благородной скорби, какой так сильно пронизана жизнь, ни сожаления, ни мысли. Мир, как две капли воды похожий на не знающего огорчений сильнее неловкого падения и ворчания отца, ни о чём не задумывающегося глупого, самоуверенного счастливца. — Это всё, конечно, хорошо, благодетельница, только как же насчёт ржи и ячменя? Без расписки возвращаться не велено, — размеренную тишину обители Жозефины нарушил негромкий, отчётливый хруст. Намотав цепочку её ожерелья на палец, он водил ей над водой с лепестками роз, задевая плетением край хрустальной чашки и похрустывая горстью невесть где добытых орехов — только шелуха под стол летит. — И заговаривать со мной теперь не боишься? Даже думать осмеливаешься, что отвечу, а не спущу с лестницы? — на губах замерла нехорошая улыбка. — Если пожалею. А нет — тогда не обижайся. Не с такой говоришь, чтоб чего-то требовать. Пожелай она убить его по-настоящему, не предупреждала бы. Но даже львам иногда нравится, когда какой-нибудь наглый воронёнок выхватит у них из-под когтей кусочек мяса. Даже подкупал её немножко этой своей обезоруживающей бестолковостью, так странно мешающейся с хватким умом. — Ну, кто смел, тот два пирога, знаете ли, съел, — уж не учить ли, в самом деле, он её думает? — Но, если нет, что ж, неволить не буду (какое великодушие!), одного мне тоже достаточно. Свадьба — оно само по себе, а ячмень сам по себе — хоть я вам и не по вкусу, но ведь на всю деревню ваша немилость не распространяется, верно? Недорого ведь прошу, ну что такое триста дукатов для такой богатой госпожи? А ещё, знаете, чтоб у голубок перья золотом отливали, говорят, надо им отборного зерна насыпать, так вот я и подумал… А всё-таки врёшь ты, что колдовать не умеешь… Оранжерея поднялась вся на крыло, и ни в одном гробе не видно уже спящей девы — сидят все на ветвях, и кажется, кажется, что кончики крыльев у них и впрямь золотятся. И вновь она, словно чувствуя на себе дыхание колдовской силы, поддаётся и берётся за перо, а он, не сомневаясь, что ему всё позволено, перегнулся через плечо хозяйки Ювениса, пока она выписывает ему расписку. Даже не постарался скрыть свою фамильярность, а ещё и пальцем ткнул, где второй раз подписать. Именно в такой позе и предстояло застать их рыжеволосой малютке. Руки Хатор были заняты двумя блюдцами молока, к которым уже успели подобраться оплетающие её локти змеи. То есть это не значит, что к госпоже никто никогда не приближался, скорее наоборот, госпожа очень любила общество молодых, но обыкновенно эта свежая кровь, как называли их её подруги, предпочитала тихо и покорно сидеть у ног госпожи, в лучшем случае положив ей голову на колени, но никак не ложиться на её госпожу сверху. А нависший прямо сейчас над ней молодчик был занят именно этим. Ещё и встал за её стулом так, что выбившиеся из причёски пряди её волос касались его лица, что уж совсем никуда не годилось. — Подвинетесь, молодой человек? А то боюсь разлить на вас молоко. Крошки совсем проголодались, — нежно зазвенел серебряный колокольчик её голоса, а с обеих сторон от него к столу потянулись две ручки, унизанные браслетами. Ручки поставили на стол молоко, к которому тотчас спустились две змеи. Реймунд дёрнулся, но отступить у него не вышло — за спиной у него по-прежнему стояла преградившая дорогу пока ещё невидимая, но вполне осязаемая особа. Жозефина не дёрнула даже бровью, продолжив писать, хотя одна из змей по-хозяйски оплела её запястье кончиком хвоста. — Где-то ты пропадала, чертовка, я от скуки уже торговые сделки заключаю, — с таким же успехом перед ней могла сидеть какая-нибудь канарейка, Жозефина не обратила даже внимания на такое соседство. — Надо будет спросить Бернарда, сколько зерна с прошлого года осталось. И хватит приставать к гостю, видишь, ему в диковинку такое внимание. Последнее она прибавила потому, что, продержав своего пленника в ловушке ещё с минуту, Хатор в шутку пробежалась пальцами по его бокам, заставив Реймунда задёргаться как уж на сковородке. И не мудрено — будущий бургомистр страшно боялся щекотки. Какой прыткий, а... Только отлучишься ненадолго, а у госпожи уже маячит какой-то самозванец, которому здесь совершенно точно не место. Но госпожа пока не прогоняет, значит, с ним можно поиграть. Что сделать дальше, мы с госпожой ещё подумаем, а пока... Украшенные длинными ногтями пальцы поднялись выше, вороша чёрные волосы на затылке и аккуратно проходясь вдоль позвонков на шее. — Это новая закуска перед ужином, госпожа? — нежно и мягко прожурчала она чуть ли не на ухо бедняге, продолжая его теребить. — Думаю, он хорошо пойдёт под херес с овечьим сыром... Ммм, какая аппетитная ямочка у него на подбородке... с неё должно быть так удобно слизывать мёд… Мне кажется, ужин получится очень вкусным... — и, чтоб довести его уже до горячки, рыжая чертовка приподнялась на цыпочки и цапнула зубами за ухо. Тут уже всё его хвалёное воспитание пошло прахом — не выдержав таких намёков на свою дальнейшую участь в виде не то десерта, не то аперитива, во всяком случае совершенно не того, что его бы устроило, Реймунд попытался поднырнуть под край мантии Жозефины, а Хатор, не ожидая, что жертва удерёт у неё прямо из-под носа, проворной змейкой скользнула за ним следом... Слушая шутки своей любимицы, Жозефина не препятствовала, если та тоже повеселится — посмотрим, как долго он выдержит её игры прежде, чем дать дёру — и обернулась, лишь привлечённая вырвавшимся у него воплем. При всей своей любезности Реймунд был воспитан строго, то есть привык, что девицу надо уламывать с большим или меньшим успехом, но непременно уламывать. Поцелуй украдкой обычно заканчивается рукоприкладством. От него надо просто уметь уворачиваться. Дальше по законам жанра за девицей нужно бегать дня два или три и усердно извиняться. Если её удалось подстеречь и схватить, тут уже понадобится вся ловкость, чтоб не быть убитым на месте. Одежду тут точно жалеть не надо, потому что рано или поздно переход борьбы в горизонтальное положение и получение песком в лицо становится обязательным. Самая большая вольность, которую может допустить девушка, желающая показать, что ухаживание ей приятно, это легонько огреть метлой по спине. Получив метлой, можно быть совершенно уверенным в её страстной любви к тебе. Ну а если уж ты таскаешь за неё вёдра из колодца, её отца уже смело можешь звать «любезный тестюшка». Где-то между этими последними стадиями любви (до «тестюшки» у него как-то не доходило) можно было, под вечер подкараулив предел своих мечтаний, пригласить её прогуляться на сеновал, если, конечно, смелая. На сеновале же можно полюбоваться всем, что позволяет разглядеть лунный свет и женская снисходительность, но никак не раньше. Нельзя ведь молотить раньше жатвы! А сейчас выходило именно так, потому что ему в жизни не случалось видеть женщину, которую он именно что первый раз в жизни и видел, и на которой, кроме юбки, не было буквально и совершенно без аллегорий вот абсолютно ничего. От открывшегося ему зрелища он залился краской не хуже монастырки, увидевшей в книжной лавке гравюры непристойного содержания, и целомудренно отвернулся, закрывшись ладонью. Верь он ещё во что-нибудь, кроме своей умной головы, пожалуй, перекрестился бы, чем ещё больше бы рассмешил рыжее исчадие преисподней. — Госпожа, пригласите его вы. Он, кажется, не хочет ужинать с нами. Может, я недостаточно аппетитно описала блюда? — стоило посмотреть, с каким искренним сожалением взглянули на Жозефину эти золотые глазки. Разве можно им отказать?.. — Перестань смущать мне малышку, Реймунд, — Жозефина впервые позвала его по имени, дождавшись, пока он поднимется и отряхнётся, по-прежнему стыдливо не глядя в сторону Хатор. — Пожалуй, будет обидно, если придётся есть остывший ужин. Она вот не знает, что привело тебя в Ювенис. И поделись же с ней, от Хатор я ничего не скрываю, а так красиво всё равно не расскажу. А что это ты на дверь так поглядываешь, милый мой? Думаешь, я совсем уже бессердечная, и выгоню тебя на ночь глядя? Может, я и горда, но не настолько жестока. — Да я... в гостинице... ос-становился... — запинаясь, пустился он сочинять, — я б с удо... вольствием... с большим... но как же, г-госпожа, ведь деньги... ну, это... отданы уже... — а сам уже и про расписку, и про бургомистерство забыл, только и думает, как бы выбраться. Вот правду, правду старик Вольфрам говорил, ничего хорошего от этих городских ждать нечего, только и думают, как их сельскую честь погубить! А он не слушал — сомневался, видите ли! — Это ты где же в Ювенисе гостиницу выискал? Покажешь? — в присутствии любовницы Жозефина ощутила себя увереннее. Чувствовала, что не подкупят её так сладкие речи, и даже никогда не отпускающая её тоска слишком много прожившего и слишком мало пережившего человека на время отступила перед игривым очарованием Хатор — даже одарила незадачливого обманщика насмешливой улыбкой. Ладно, была не была. Не за ужином ведь его разделают. А там уже придумает что-нибудь. Но ни за ужином, ни после него ни одна соловьиная трель так и не вырвалась из горла слишком уж стыдливого рассказчика, и Хатор всё никак не могла взять в толк, как это госпоже не наскучил такой неразговорчивый гость, который, к тому же, ещё и через слово заикается и кроме своей тарелки будто ничего вокруг себя не видит. А, отпустив его ко сну, Жозефина не без удовольствия отметила, что после обещания «завтра за твой ячмень рассчитаться», Реймунд поспешил её заверить, что насчёт свадьбы это он пошутил, у них в деревне, мол, говорят так, когда красоту похвалить хотят, сразу вроде как сватаются — это обычай такой просто, благодетельница, а ничего такого и в мыслях не было! — и слишком уж поспешно щёлкнул задвижной своей спальни. Прислушавшись, Жозефина отчётливо услышала скрип сдвигаемого комода. Наутро завтракать пришлось без него, а, когда он не спустился и к двенадцати часам, Хатор не без улыбки заметила, что мягче простыней госпожи, конечно, ничего нет на свете, но пора бы и честь знать. Не сестрице Джозетты, которая и в старости справилась бы и с четырьмя мужчинами, конечно, было отступать перед какой-то там закрытой дверью. В спальне уже приходившие ей в голову догадки только подтвердились: узел из простыней красноречиво свидетельствовал, что хорошо выспаться у гостя не вышло. Точнее, что он и вовсе не ложился.Колдун, обманщик и сват
30 октября 2023 г., 14:30